Часть 1
8 декабря 2018 г., 08:59
Она так боится потерять ее. Снова. Проснуться однажды одной, голой и замерзшей, и не найти под ногами ее джинсовую юбку, мягкий голубой топ, нелепый кружевной лифчик. Страх очнуться вот такой потеряшкой, тем более после невероятной ночи, казавшейся бесконечной, отбирает у Пасифики возможность мыслить трезво. И она как маленькая — жмется ближе к теплой мягкой Мэйбл, словно к огромной плюшевой игрушке, и покрепче сжимает веки, чтобы цветные мухи плясали, красное марево застилало взор и темнота исчезла. Чтобы было больно, ведь боль — лучший способ привести мысли в порядок.
Пасифику бросали кучу раз — не сосчитать. Начиная от родителей и заканчивая убежавшей собачкой. Она привыкла просыпаться утром одной и равнодушно брести в ванну неживым пустым сосудом, чтобы отдирать жесткой губкой с тела чужие поцелуи и собственное счастье, застывшее синяком. Уродливой такой гематомой, от которой утром всегда-всегда было больно.
Пасифика бросала сама — еще больше, уходя по-английски, выкидывая визитки с номерами в мусорную корзину. Она ведь под это заточена: оставаться одной единственной, неповторимой, девочкой «все по плечу», которой ни к чему задерживать у себя лишних, таких живых и нормальных. Фанаты на завтрак не остаются.
Потом Мэйбл Пайнс вернулась. К ней, — и это правда. Мэйбл однажды написала ей в Интернете, связалась, смеялась кучей эмодзи и все спрашивала-спрашивала-спрашивала. Пасифика отвечала сначала от скуки, потом — затянуло в радугу чужой жизни, в такую невероятно-нелепую улыбку. Она ведь на самом деле никогда не испытывала к Пайнсам неприязни, а Диппер ей даже одно время нравился. Мэйбл — немного другое. Ее невозможно было не полюбить, даже такому сухарику, как младшая Нортвест. И не важно, сколько им было лет — тринадцать или все двадцать три. И на социальный статус тоже похрену, потому что Пасифика знала — в крайнем случае она всегда может уйти, всегда останется наедине сама с собой, с первыми лучами солнца. Это уже моветон.
Дело обрело дерьмовый поворот с первой нейтральной встречи в новом кафе, что возвели на месте заведения Ленивой Сьюзен. Все пошло еще хуже, когда Мэйбл обняла, а окончательно укатилось в черную дыру с первым прикосновением губ к губам. Нет, целовалась Пайнс клево — но лучше бы не с ней, только не с ней, не с ветреной пустышкой-Пасификой, которая будет брошена просто потому, что так заведено. Фанатки на завтрак не остаются.
Мэйбл заслужила другую фанатку.
И все равно, даже спустя наилучшие семь месяцев жизни (Диппер уехал, Мэйбл осталась), Пасифика продолжает бояться сквозняка, обжигающего льдом голые ноги, когда однажды безжалостно захлопнется дверь. Страх, он такой, — душит, как маньяк в подворотне, кусает за сердце, словно волк, и делает очень-очень уязвимым, наплевав на все твои деньги, моральные устои и мечты. Любовь, подмешанная в страх — это намного хуже, особенно если ты давно потерял сущность слова «любить». Пасифика много «любила» — мальчиков, девочек, маму, может быть, да папу, пони и равиоли. Так, как Мэйбл — не любила никогда. И перспектива быть брошенной ею вдруг кажется до тошноты отвратительной, — тогда на Нортвест обрушиваются волной когда-то залегшие на самой глубине сердца чувства. Призрак начал обретать плоть.
Мэйбл ее любит. Без кавычек. Любит как умеет, как знает, как совершенно точно необходимо Пасифике и настолько, насколько выдержит сердце. Она умеет отпугивать монстров, драться с гномами, вязать свитера, но, знаете? любить у нее получается лучше всего. Мэйбл умеет сшивать рваные края сердца плотно и без уродливых швов, после — целовать ранку, подуть на нее, чтобы не болело, и заклеить красивым ярким пластырем. Тогда (ненадолго) страх отступает, и Пасифика целует девушку крепко-крепко, даже за миллион сраных долларов не отказавшись привычно уйти от нее, не моргнув и глазом. Уж если кто-то и бросит — точно не Нортвест. Хватит уже сливаться с ветром и равнодушно выкидывать чужой номер в унитаз.
Ненароком проснувшись в пять утра (за окном еще не светло, но мир уже не поглощен темнотой), Пасифика боится открыть глаза, потому что ощущает — ей холодно. Одеяло сползло наземь, простыни влажные и мятые, во рту сухо и противно, а на соседней подушке — никого. И это такое страшное ощущение, невероятное, как волной чувств второй раз, только уже совсем других, и боль плещется у берегов, и дышать тоже больно. Пасифика скрючивается в позу эмбриона, хочет заплакать, но знает — надо стиснуть зубы и быть сильной. Мэйбл, кажется, так говорила…
Зная, что фанатки на завтрак не остаются, Пасифика должна сейчас же, сию минуту подняться с постели и в гребанных пять утра отправиться в ванную комнату, набрать воды и захлебнуться в ней же, отмокнуть, чтобы вся грязь, весь блеск для губ Мэйбл, все засосы стекли по водосточной трубе в канализацию. Туда и дорога. Но Пасифика не делает, продолжает лежать в неудобной позе (мышцы затекли, но плевать же), ведь все вышеперечисленное — слишком ценно и великолепно для участи сгинуть в лужах с дерьмом. Останется, как татуировки.
В постели все еще пусто и холодно.
Мэйбл, она как солнце — уйдет однажды, отдалится, и все замерзнет, покроется толстой корой темноты и, в конце-концов, умрет. А Пасифике кажется, что ее ноги уже никогда не будут ходить, так ей холодно. Можно даже улыбнуться. По заслугам, — и награда. Так и д-о-л-ж-н-о б-ы-л-о б-ы-т-ь.
Но, как бы то ни было, любить Мэйбл меньше она не перестанет. «Любовь» — это просто слово, красивое изречение на страницах романов; Пасифика говорила его столько раз и слышала еще больше, а после все равно оставалась одна, холодная и никому не нужная. Любовь — нечто большее, чем буквы. Она делает больно, делает счастливым, делает уязвимым и глупым; она перемешивает все чувства во что-то одно, и эту квинтэссенцию Пасифике — той, что всегда бросала — покидать и терять совершенно, совершенно не хочется. Не своими силами. Не так.
Нортвест сжимает руку в кулак, подносит ко рту. Кусает костяшки; Мэйбл Пайнс будет самой счастливой. Потому что в нее с детства вбили любовь без кавычек, потому что она солнце, самая лучшая. Пасифика же — жалкая фанатка, пытающаяся выбиться в люди, но тщетно. И с этим придется жить.
Простыни холодные; кажется, айсберги потеплее будут. Пасифика должна уснуть, но не может. Думает, что с первыми лучами сожжет к чертям постельное белье, обнимает себя крепко-крепко за плечи, слушая мерно тикающие часы и сквозняк-приведение. Пытается сохранить тепло Мэйбл Пайнс в промежутки между грудью и руками; так хотелось бы посадить его в аквариум и любоваться, греться каждый раз, когда кто-то снова. Уйдет.
Пасифика знает, что плачет. Плевать. Сейчас наконец-то можно.
Мягкой поступью к кровати поступает тишина и спокойствие, вместе с ветром и всеми страхами, что семь месяцев назад, казалось, сравняли с землей.
— Пасифика? Ты чего плачешь? Тебе приснился кошмар? — так неуверенно и испуганно. Место напротив заполняет теплом.
Нортвест открывает глаза рывком, губы разлепляются в судорожном вдохе. Она словно только что вынырнула из проруби. За секунду до самого страшного.
За окном брезжит рассвет.