мы две изломанные ивы что тянутся друг к другу сквозь все возможные пространства сколько бы ни странствовали со всеми ранами - мы живы и так красивы так красивы
Дже-мин. Это имя перекатывается на языке сладостной горечью, карамелькой из детства, которую у Ренджуна не хватает сил – нет, даже не так, – не хватает воли раскусить. И причинить ей боль. Дже- мин. Клубничные карамельки в вазе на тумбочке у койки – все, что у него остается. Там же – пыльные шахматы, в которые он играет сам с собой, потому что к нему давно никто не приходит. Все, что ему остается, чтобы не сойти с ума от скуки – пробовать на вкус это имя, имя с белоснежной нашивки на халате его медбрата, который приносит ему таблетки, уносит таблетки, меняет постельное белье, помогает дойти до уборной и переодеться. Который касается Ренджуна так, будто он – хрупкость, нежность, святость, не иначе. И убивает касаниями. На-Дже-Мин. Спаситель и убийца в одном лице, с виду – то ли пятнадцати-, то ли тридцатилетний. Обманчивая внешность, хитрые глаза и улыбка, в которую Ренджун влюбился с первого взгляда, хоть и сам себе до сих пор не может в этом признаться. Улыбка, что пронзила его, как солнечный луч, как кинжал света сквозь давно опустевшую грудную клетку. Улыбка, что встречает его по утрам. Ладонь, что заботливо высыпает в стеклянную вазу новую горсть карамелек. На-Дже-Мин. – Как ты себя чувствуешь? – неизменно интересуется он каждое утро. «Так, будто помню тебя откуда-то». И Ренджун никак не может понять, откуда. / За окном распускается и благоухает никогда не увядающий сад. Иногда Ренджун просит Джемина подвинуть его кровать ближе к окну, чтобы он мог наблюдать за кронами деревьев, птицами и небом, таким огромным и недостижимым сейчас; а потом, когда это самое небо злостно обрушивается на него ливнем, – прятаться обратно вглубь палаты, в тень, в непринятие. Иногда Ренджун даже не хочет смотреть в окно – ему просто нравится наблюдать, как Джемин закатывает рукава и самостоятельно толкает кровать своими сильными руками. Руками, которые тоже напоминают ему о чем-то. Еще иногда Ренджун выходит в коридор – понаблюдать за тем, как Джемин возится с другими пациентами, помогает им вставать с колясок и ходить, держит за руки/плечи/талию, и в такие моменты Ренджуну эгоистично хочется притвориться смертельно больным, чтобы с него точно так же сдували пылинки. Джемин, помогающий дойти до палаты страдающей от анорексии девушке, случайно замечает его взгляд из другого конца коридора и отвечает добродушной улыбкой. Ренджун хочет улыбнуться тоже, но почему-то не может, так что просто отворачивается, принимаясь наблюдать за тем, как на одиноком автомате с кофе то и дело мелькает табло: «Сахар закончился» или «Мелочь не принимает». Так иногда Ренджуну хочется этого химического горячего шоколада или латте с ирландским ликером – страшно становится. Но помнит – нельзя. Точнее, ему самому-то все равно, а вот у Джемина будут большие проблемы, если не проконтролирует. А такие люди как Джемин совсем-совсем не заслуживают проблем. / Сильные руки, что раз в неделю, по выходным, пододвигают его койку к окну, сейчас пытаются починить сломанный велосипед. – Да ты цепь сорвал, поздравляю, – бормочет Джемин, и Ренджун вдруг чувствует себя таким жалким-жалким, буквально ни на что не способным. – Тут я сам не справлюсь. Отца позвать сможешь? И Ренджун медлит, прежде чем отрицательно покачать головой. Под длинными рукавами плотной рубашки он даже в такую стойкую жару прячет многочисленные синяки, царапины и ссадины, что не сходят просто потому, что медленно, но верно спивающийся отец каждый день наносит ему новые. Все новые, и новые, и новые… и так до бесконечности. А если он узнает, что Ренджун сломал велосипед, изобьет его до полусмерти. – Ясно, – вздыхает Джемин, не поднимаясь с корточек, и бросает взгляд на ренджуново разбитое колено. – Болит? «Очень», – мысленно отвечает Ренджун в отместку за все свои увечья, но вслух говорит лишь: – Терпимо. День на отрывном настенном календаре сменяется вторником. Вторники здесь, в этой местности, невыносимо жаркие. Посреди практически пустыни, в маленьком городке с несколькими деревенскими домиками и заправкой, на которой Ренджун с Джемином подрабатывают, просто чтобы им было что есть. Джемину четырнадцать, и он мечтает стать врачом, когда вырастет. Ренджуну двенадцать, и он мечтает хотя бы дожить до своей отметки взрослости. Разница лишь в том, что джеминова мечта хоть немного схожа с реальностью. / У некоторых людей есть поганая привычка уходить именно по вторникам. – Ты куда? – спрашивает Ренджун, когда в очередной такой вечер Джемин, вместо того чтобы остаться с ним и попереключать каналы на телевизоре, бормоча что-то о скучности современных дорам, быстро оставляет на его тумбочке лекарства, делает какие-то пометки в своем блокноте и направляется к двери. Почти на самом пороге он как раз оборачивается. И вновь роняет эту свою острую улыбку. – Отпросился, дела есть, – сообщает без наводок и подробностей. Ну и правильно – а какое Ренджуну должно быть дело? – Отоспись как следует, идет? Утром я буду здесь, обещаю. Ренджун кивает, выдает на выдохе тихое «Угу», и когда за Джемином захлопывается дверь палаты (почему-то оглушительно громко), внутри этой картонной коробки вдруг становится так невыносимо одиноко и больно, что не помогает даже тихо шумящий за приоткрытой форточкой дождь в саду, даже играющий на минимальной громкости клип какой-то поп-группы по телевизору. Ничего не спасает от одиночества. У некоторых людей есть поганая привычка уходить именно по вторникам. Ренджун всей душой ненавидит вторники. / Ренджун начинает баловаться лезвием в одиннадцать – почти сразу после смерти матери. Все свои шрамы он аккуратно закрашивает тонким черным маркером, будто заполняет пробелы, исчерчивает, прячет, считает дни по состарившемуся календарю. В небе сияет яркое-яркое солнце, где-то вдалеке шумит прибой уездного города, и все вокруг дышит и цветет жизнью, а маленький беззащитный ребенок предпочитает изрезать себя в клочья, сидя наверху двухэтажной кровати, нижний этаж которой никто никогда и не занимал. Он запирается в комнате изнутри, но отец выбивает дверь, когда жизненно необходимым становится сорвать на ком-нибудь злость. И, конечно, заливая глаза, он не видит ничего – окровавленных бинтов в раковине ванной комнаты, использованных лезвий в урне, разбросанных повсюду упаковок из-под пластырей. Ренджуну так нравится делать себе больно и выставлять это на всеобщее обозрение, будто говоря: «Вот, смотри, мне больно», но никто этого не видит. Даже – как бы обидно то ни было – Джемин. На Дже- Мин. Стоит, опираясь на старый, выцветший под палящим солнцем, давно вышедший из строя автомат с (некогда) газировкой, и курит самостоятельно скрученный косяк. Клиентов в такую жару нет – чаевых, следовательно, тоже. Ренджун предлагает продать свой велосипед. – Во-первых, – с важным видом отвечает Джемин, делая очередную затяжку. Он немного запрокидывает голову, когда затягивается – наверное, непроизвольно; и крайне обаятельно, – кому нужен велосипед с сорванной цепью в городе, где нет ни единого мастера по ремонту? А во-вторых, – и здесь он немного медлит, будто смакуя на языке мысль, которую хочет произнести в следующую секунду, – я не хочу отбирать у тебя детство. «Какое там детство», – мысленно смеется Ренджун, но ему перечить не смеет. Однажды на опушке их реденького, почти высохшего от бесконечной жары леса, Ренджун находит одинокий цветок – тоненький и слабый, но очень красивый. Он не срывает его, а приносит бутылку воды и поливает осушенную почву. А на следующий день зовет Джемина – посмотреть. – Это анемон, – заключает Джемин, и кажется, что в мире нет вообще ничего, в чем бы он не разбирался. – Странно, что он распустился именно здесь – здесь ведь так мало ветра. Ренджун думает несколько секунд, кусая губы и сверля взглядом одинокий цветок под своими истоптанными кроссовками. – Мы тоже не всегда приживаемся там, где нам есть место, – тихо, почти шепотом отвечает он и чувствует, как Джемин смотрит уже на него – точнее, на его профиль. – Но приживаемся же. / Питается Ренджун таблетками, клубничными карамельками, пресной кашей и травяным чаем без сахара. Он чувствует себя комнатным растением – скорее даже, кактусом. Ничего ему не нужно, никакого ухода. Живет себе и живет, перманентно, и ни в чем не нуждается. Ему тяжело погибнуть, а если погибнет – вряд ли кому-то будет дело. Он, босой, выныривает в коридор, останавливаясь на пороге своей палаты, и наблюдает, как Джемин сидит на диванчике ожидания вместе с той самой девушкой, у которой анорексия, и они вместе листают какой-то девичий журнал. О чем-то переговариваются, смеются. Ренджун видит их, и ему хочется смеяться тоже. Странным, заразительным смехом. Ренджун также думает: они здесь все – анемоны. А Джемин – спаситель, что обдувает их собственным дыханием, когда нет ветра. – Ты святой, – шепчет он как-то в бреду, под действием сильного снотворного, когда Джемин бережно укрывает его одеялом до самого подбородка и мимолетно касается ладонью лба – не проверить температуру даже, а просто потому, что ему наверное очень хочется его, Ренджуна, хоть на секунду коснуться. – Святости не существует, – улыбается Джемин в ответ, и эту улыбку Ренджун ловит еле-еле, уже проваливаясь в сон. – Существует жертвенность. / – Ты знаешь, что значит анемон? – спрашивает Джемин, пока сосредоточенно скручивает очередной косяк прямо на капоте оставленной здесь кем-то старенькой красной развалюхи. Ренджун, внимательно наблюдающий за каждым его жестом, лишь отрицательно качает головой. – Отречение. Поднеся к губам скрученный косяк и смахнув остатки травы с капота, Джемин вдруг замирает и внимательно смеряет взглядом машину. – Вот от этой красотки, – усмехается он, когда подходит ближе и дергает за ручку дверцы; та без труда поддается, – точно уже отреклись. Ренджун читает его мысли без всяческих слов, и спустя пять минут они уже летят в никуда по пустующему, разжаренному солнцем шоссе, по неровной дороге, по спускам и выступам, навстречу горизонту, морю и вечности. Джемин курит и ничего не смыслит в управлении даже такой машиной, как эта, а Ренджун просто уже очень, очень давно не боится смерти. В этот день Ренджун впервые не сдерживает громкого, четкого, звонкого признания в любви. – Что? – растерянно переспрашивает Джемин, все еще пытаясь отдышаться после их сумасшедшей поездки. «Говорю, люблю я тебя». Эти слова проглоченными лезвиями застревают в горле. «Дже-мин». В состоянии недосказанности у них проходит месяц, прежде чем уже подросшего, сформировавшегося, семнадцатилетнего, почти-юношу-Ренджуна снова не избивает отец. И тогда он уже ничего не прячет – просто срывается, приходит, прячется в джеминовых объятиях, дыханием собирает запах дешевой марихуаны с его рубашки, кожи и простыни, а после позволяет обработать свои разбитые колени. Сломанный еще несколько лет назад велосипед стоит беспризорником среди другого хлама в чулане, будто самое большое бремя их жизней. Вспоминая о нем и о том, как Джемин сидел на корточках и сдувал прилипший песок и сухую грязь с ренджуновых двенадцатилетних коленок, он снова сдается: – Я люблю тебя, – шепотом в воротник пропахшей пылью и потом после душного дня рубашки. В тот вечер они много целуются: Ренджуну нравится снимать с Джемина одежду, нравится его липкое тело, сильные мускулы рук, даже сбитые в очередной уличной драке на деньги костяшки – нравятся. Джемин гладит его по волосам, кусает за шею и ухо, мажет, словно гуашью, по своей прокуренной и посеревшей от времени простыни. Пылинки кружатся – взлетают и падают – в полосе света из того участка окна, что не спрятано плотной занавеской. Джемин обдает Ренджуна своим дыханием – будто анемон, что нуждается всего в одном-единственном порыве ветра, чтобы жить. / Клубничные карамельки из вазы почему-то не розовые вовсе, а какие-то терракотовые. И на вкус, как вывалянное в растопленном сахаре стекло. Просто отвратное. Джемин сидит рядом – на этот раз прямо на его койке, а не просто пододвинув стул, как он любит делать обычно, и у Ренджуна от самой этой картины едет крыша. Кажется, будто они наконец-то делят одну зону комфорта на двоих, и Ренджун позволяет ему нечто большее, чем просто смотреть и подавать чистую одежду, чтобы отвернуться, когда он будет снимать свою. А Ренджуну не хочется, чтобы он отворачивался. – Мне становится лучше, – он вроде бы и не лжет, но больше говорит это для того, чтобы Джемин хоть немного к нему приблизился, не боясь сломать. И следом, так глупо и опрометчиво, добавляет: – А помнишь тот вечер у тебя дома? Когда я еще снова колени разбил. Помнишь? Джемин вдруг отрывает пристальный взгляд от своей тетради и маслом растекается в искренней, ностальгической, влюбленной улыбке. И вспоминается все: его первые неловкие, нелепые косяки, его уже тогда, в четырнадцать, сильные руки, запах машинного топлива, дыма и духоты от его затасканной рубашки. Сейчас он совсем другой – пахнущий стиральным порошком и парфюмом, с идеально чистой кожей и белоснежными, как японский фарфор, руками. Ренджун не узнает его. Но так влюбляется еще больше. – Помню, – отвечает Джемин, и губы его на этом выдохе так приоткрываются, что чья-то неосязаемая рука будто в тот же миг толкает Ренджуна в лопатки. Он не успевает понять как, но их изголодавшиеся, отстрадавшие свою многолетнюю жажду губы вдруг смыкаются друг с другом, как-то резко и нелепо, будто они – подростки, что в первый раз целуются. Ренджун сбрасывает простынь с колен прямо на пол и жмется к Джемину всем телом, только в этот самый момент вспоминая о злосчастной терракотовой карамельке во рту. Джемин осторожно отнимает ее зубами и кончиком языка проходится по сладко-липким губам. Ренджун задыхается от чувств и от желания почувствовать это все еще раз, еще хотя бы на секундочку, еще хотя бы… – Ренджун? – он промаргивается и понимает, что все еще сидит, с глупым лицом вцепившись взглядом куда-то Джемину в кадык, а растаявшая карамелька скоро вытечет из его приоткрытого рта вместе с подслащенной слюной. – Ты хотел мне что-то сказать? Джемин, занесший руку над тетрадью, внимательно и несколько обеспокоенно вглядывается в его лицо. – Мне нужно записать любые изменения в твоем состоянии для отчета, – объясняет он, не дождавшись от Ренджуна никакого ответа. – Просто отвечай на мои вопросы максимально прямо и честно, хорошо? «Я люблю тебя». – У тебя больше не случается безосновательных приступов тошноты? «Я люблю тебя». – Твой сон улучшился со времен первой недели в больнице? «Я люблю тебя». – Хотел бы ты изменить что-то в курсе своей терапии? «Я люблю тебя». – Есть ли у тебя жалобы на работу медбрата? «Я люблю его, а он меня – нет». – Ну, и последнее. Тебя больше не посещают суицидальные мысли? «Перманентно». «Перманентно я люблю тебя». «На-Дже-Мин». – Нет, – врет Ренджун беспочвенно, безосновательно, сухо. / Следующие дни проходят, будто в бреду. Джемин говорит, что может выписать его, но Ренджун даже под дулом пистолета не хочет уходить. Просит давать ему больше лекарств, хотя они уже не нужны, и Ренджун просто смывает их в раковину или унитаз, но он так эгоистично хочет видеть Джемина рядом с собой хоть чуточку чаще, что попросту сходит с ума. Он понимает, что у Джемина есть другие пациенты, кроме него, но смириться с этим не может. Он хочет все внимание, все улыбки, все таблетки, все лезвия, все кинжалы – только себе. Ренджун до физической боли нуждается в его перманентном присутствии рядом. И он даже согласен ее себе причинить. Ренджун решает – пока Джемин будет пытаться забыть его, он будет пытаться о себе напомнить. / Это снова вторник – отвратительный терракотовый вторник, потрескавшаяся от сухости земля в каньонах. А Ренджун даже не смотрит на календарь – просто чувствует: вторник. Самый настоящий. И – удивительно – не ошибается. – Есть шанс уехать в Тэджон учиться, – не без радости сообщает ему Джемин, до этого предложив прогуляться в сторону леса, к их третьему другу – одинокому белому анемону на безветренной опушке. Не суть важно, какой он по счету, – главное, что неизменно вырастает на одном и том же месте. – На врача, как я и хотел. Джемин рассказывает об этом с таким блеском в глазах, а Ренджун ненавидит себя за то, что банально не может за него порадоваться. Потому что – завидует. Потому что – ревнует. Потому что перед Джемином открыты сотни и одна дверь, а у Ренджуна до конца жизни будут связаны руки в его оставшейся с детства комнате. Даже теперь, когда отец допился до такого состояния, что просто вскрыл себе вены осколком бутылки; Ренджун не хочет никуда бежать, он хочет повторить его судьбу. Напоследок Джемин оставляет ему обещание. – Я выучусь и вернусь работать сюда, к тебе, – и сопровождает эти слова приободряющей улыбкой. – Хорошо? И Ренджун кивает, потому что не знает, как сказать, что до тех времен он вряд ли доживет. И как же он, черт возьми, сдерживается, чтобы не поцеловать Джемина, крепко и глубоко, прямо на вокзальной платформе, рядом со сложенными в аккуратную стопку кожаными чемоданами, прямо на глазах у его семьи. У Ренджуна буквально зудят губы, и он видит, что Джемин тоже нервничает, ведь для них так привычно – гулять и держаться за руки, обниматься, катать друг друга на спине, воровать поцелуи в темноте тесной джеминовой комнаты. Это все – родное. А теперь это сыпется песком сквозь пальцы. Но они два стойких оловянных солдатика. Это точно. Когда поезд давно укатывается прочь, навстречу алеющему закатному солнцу, Ренджун, погибая и задыхаясь от слез, начинает бежать. Бежать прочь по шоссе, как неслись они вдвоем невесть куда на невесть чьей украденной машине. И не замечает, как прибегает на лесную опушку, к своему последнему оставшемуся другу. От обиды, непринятия, злости Ренджун остервенело затаптывает подошвой кроссовка их вечно цветущий белый анемон. «Он означает отречение». Ну и пускай. / Джемин не проверяет ему температуру – Ренджун это точно знает. Он просто хочет к нему прикасаться, и все. – Как ты себя чувствуешь? – с добродушной улыбкой спрашивает он у Ренджуна, который приходит в себя то ли после очередного бэдтрипа, то ли элементарных зрительных и звуковых галлюцинаций. «Так, будто помню тебя откуда-то». – Хорошо, – лжет Ренджун, который уже второй раз подряд высыпает в себя полбаночки сильнейшего снотворного и почему-то, черт возьми, снова не засыпает вечным сном. – А какой сегодня день? И они оба знают, что речь не про число. – Вторник, – не то с улыбкой, не то со страхом отвечает Джемин, технически отточенным, бесчувственным жестом высыпая в стеклянную вазу новую порцию карамелек. – День, когда ты снова попытался уйти от меня навсегда. Но у тебя ничего не вышло. Они встречаются взглядами. Ренджун, бледный и промерзший, изголодавшийся по нормальной еде и любви до последней ниточки, до последней косточки, и Джемин – повзрослевший, статный, все тот же Джемин, который пытается забыть Ренджуна, даже глядя ему прямо в глаза. Ренджун бросает в рот карамельку. И все повторяется по кругу. Дже-мин. Это имя перекатывается на языке сладостной горечью, приторной клубникой, жженым сахаром, терракотовым вторником. Стучит об острые зубки, словно осколки стекла. В кровь режет глотку изнутри. Рвет струны артерий. Дже- мин. И имя – томное, сладкое, как эта застывшая химическая клубника. На-Дже-Мин. – Сколько ты еще будешь себя убивать? – обреченно спрашивает Джемин, протыкая его вену иглой, продолжающей капельницу. Кто бы знал, как Ренджуну осточертело видеть эту проклятую капельницу. – Сколько? Ренджун безжалостно раскусывает и проглатывает остатки терракотового вторника. – До тех пор, пока ты не поверишь, что я все еще жив.Часть 1
28 декабря 2018 г., 17:24
Примечания:
писалось под это: www.youtube.com/watch?v=nb9CBsAVwKk
(читать тоже можно под это, но возможно вы сломаетесь)
warning! селфхарм + элементы насилия