Кац

R
Завершён
150
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
27 страниц, 5 551 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
150 Нравится 17 Отзывы 32 В сборник

Часть 1

Настройки
Мне двадцать один. Я курю «Парламент» и доучиваюсь на последнем курсе. У меня короткие волосы, новое «взрослое» пальто с ремешком и высокие замшевые сапоги. Поднимаюсь по скользким, так и не отремонтированным ступенькам школы. Замираю, смотрю в окно. Ничего не изменилось. Хрустальный храм детских воспоминаний живет своей бесполезной школьной жизнью. Войти? Пустят? На прошлой неделе сюда заходила Юля Гаврина. Мы вроде как дружили, но я не помню не то что бы ее номера телефона, а даже лица. Все стерлось — остались лишь тусклые акварельные разводы. От моего дыхания стекло запотевает. Вытираю тонкий горячий слой и смотрю на себя. В размытом стеклянном отражении вспыхивают отблески четырехлетней давности: шумящие мамаши выпускников, заплаканные девчонки, скользящее по асфальту солнце. И я: нелепые, липнущие к неумело накрашенным губам волосы, понурое детское лицо и её взгляд, скользящий по спине. Оборачиваюсь — позади лишь валяющиеся в красных дутых куртках шестиклассники и высокие сугробы. Щурясь сквозь слипающий глаза снег, смотрю на второе слева окно на третьем этаже. Оно все так же горит. Даже шторы те же: полосатые. И форточка открыта. Все как любила Зоя Семеновна. И сердце вдруг разом сжимается под грузом свалившихся тяжелым комом воспоминаний.

***

Я была неприятным ребенком. Таких обычно в школах не любят: они списывают, получают незаслуженные четверки и постоянно смотрят в окно. С одноклассниками отношения у меня были ничего — списывать у кого-то все-таки было надо. Я дружила с Надей и Юлей: одна — хроническая троечница и нахалка, а вторая — отличница, худая, рыжая, напоминавшая один большой клубок нервов, дрожащий и трясущийся (все время либо грызла карандаши, либо качала ногой, раскачивая парту). А я была ни рыбой, ни мясом. Сидела за предпоследней партой, плела списанную чушь у доски и непонимающе слушала учительский лепет. Некоторые меня открыто презирали — например, учительница химии. Ставила тройки, несмотря на правильно написанные (точнее, списанные) работы, и неизменно сажала за первую парту. Математичка все зло приговаривала, вырисовывая очередную липовую четверку: «Ну и нахаленок ты, Васильева, нахаленок. «Нахаленка» Шолохова я не читала, но на него, наверное, все-таки не была похожа. Так было со всем. И с литературой. Её до одиннадцатого класса я, конечно, списывала тоже. Наша тихая, разрумяненная Марья Степановна полудремала над липовыми романами, пока я скатывала под партой очередное сочинение по литературе. Ну, а потом? Что потом? Все должно было измениться. — Извини, пожалуйста! Я удивилась — люди передо мной почти не извиняются, особенно родители. Оборачиваюсь. У неё взволнованный уставший взгляд, ровно накрашенные губы и тяжелые серьги. Под строгим синим костюмом сухая, немного дряблая кожа. — Нет, ничего. Губы неуверенно растягиваются. Спешит. Вся какая-то нервная, острая, наэлектризованная. Жму ненавистные тюльпаны, всматриваюсь в толпу. — Чего ты там увидала? — вмешивается Юля. — Да так. Молчу. Облизываю потрескавшиеся губы. — Какая-то дамочка новая. — А-а. Эта, что маячила рядом? — Ну. — Так эта литературка новая. — Да ну? Юля кивает рыжими выгоревшими прядями. Она всегда в курсе каждой мелочи школьной жизни — её мать работает в бухгалтерии и слышит все учительские сплетни, из которых вытягивает новости. Все смотрю на темную макушку, замелькавшую в хамоватой толпе девятых классов. — Да чего ты смотришь? — Да ничего. Знакомая будто. Ничего лучшего я придумать не могла. Не говорить же этой и без того пугливой Юле: «Знаешь, Юлек, я иногда на женщин засматриваюсь». Это я за собой заметила давно, но не принимала слишком всерьез. Ну, нравятся и что с того? Среди девочек мне это казалось даже естественным. Особенно во время пубертата, нашего праздника детского вульгарства и гормонов: мы тренировались целоваться друг на друге, вместе смотрелись в зеркало в школьной раздевалке, прикидывая, где нужно «побольше», где «поменьше». Некоторые ходили за руки, «сливки» класса жеманно целовались при встрече в щечку, вместе ходили в уборную и все в этом прекрасном духе женской дружбы. Она скрылась за чужими спинами, но послевкусие её взгляда отчего-то осталось в душе. Интересно, она все-таки будет у нас вести? Было бы забавно.

***

— Девочка на четвертой парте, открой форточку. — Душно что ли? Литературка хмурится, крепче сжимает ручку. Я безвольно встаю и открываю форточку. В классе повеяло сентябрьской моросью и арбузной жвачкой. Сажусь обратно. — Спасибо. — Да не за что. Она еще раз взглянула на меня, строго, но с каким-то тихим интересом. Я смутилась — как обычно смущаются женщины при изучающем взгляде мужчины — отвернулась, стала поправлять нелепо остриженные, пушившиеся волосы. Приглаживала их весь урок. Начался он с прохладной речи о маячивших на далеком горизонте экзаменов и прочей важной ерунды, которую обычно учителя плетут первого сентября. Из всего этого я запомнила только её имя: — Кац Зоя Семеновна. Она все время опиралась маленькой рукой о стол, говорила зазубренные фразы и смотрела вдаль, на покосившийся портрет Пушкина. — Кто из Вас будет сдавать ЕГЭ по литературе? Я оживилась, слабо подняла руку. Все на меня обернулись. Я не знала, зачем буду её сдавать. Литература казалась мне романтичной и не такой уж и сложной. Сиди — читай книги, зубри стихи. — Хорошо-хорошо, — она немного картавила. — Как тебя зовут? — Даша Васильева. Она что-то отметила в журнале, забрала за ухо спавшие темные кудри. Прогудел мой ненавистный звонок: какая-то дурацкая мелодия из восьмидесятых. — Слышь, Василек? — Надя запихивала учебники. — Тебе зачем литра? Вздергиваю плечами. — Тебе-то какое дело? — Ну зачем? — А что мне сдавать предлагаешь? Общагу? Историю? Пошли. Надя толкается, спешит за мной через ряды. У учительского стола бросаю прощальный взгляд на согнутую над монитором спину. — Зайдем в столовку? — Зайдем.

***

— Даша, убери, пожалуйста, телефон. Все внутри тут же начинает дрожать страхом воришки — Зоя Семеновна, нагнувшись вперед, смотрит на меня. Меня это стыдит: то ли вежливость, то ли тон. Учителя к моим списываниям привыкли, но если я делаю совсем нагло, то окрикивают: «Васильева, телефон!». Нехотя убираю, безвольно бросаю в сумку, нагибаюсь над полупустым листком. Бунин значит. И о чем Вы, Иван Алексеевич, писали? Все смотрю на нее — глядит в ответ. Но не зло, не пытливо. С жалостью. И что? Хватаю листок и, минуя ряды, кладу ей на стол. За партой вновь достаю телефон, нервно начинаю проверять соцсети, все чувствуя её осуждающий взгляд. Она подошла ко мне в столовой. — Почему ты ничего не написала? Обжигаю язык, неловко кашляю. — А? Вырез у неё сегодня слишком глубокий — выступает грудь. Под ключицей давно заживший загрубевший шрам. Взяла салат — наверное, следит за фигурой. — Ты не читала Бунина? — Читала, — вру. Улыбается. — Даша. Как ты экзамен сдашь? Вяло шлепаю суп ложкой. — Сдам. Вдруг смех. Такой резкий и удивительно взрослый среди общего детского хохота. — Какая ты уверенная, — говорит весело, искренне. — Мне бы твою уверенность. — Глупости. Куда я денусь? Молчу. Становится горячо то ли от супа, то ли от смущения. — Я вообще-то дура — не придумывайте. Вновь посмеивается, прикрывая ладонью рот. И зачем? Он у неё довольно изящный, чувственный. Пускай, и слишком большой. Она все смотрит на меня — все с тем же пытливым интересом. — Зайди ко мне после. Дам пособия. Я кивнула, быстро доела суп и вышла. К ней я не зашла — Надя потащила меня к себе сразу после уроков.

***

Мы, толкаясь и смеясь собственной глупости, слетаем со ступенек, пересекаем школьный двор. Сбегать с уроков в день учителя, когда и уроков-то почти нет, не так уж и страшно, но мы смеемся как в первый раз. Мы успокаиваемся у ближайшего к школе дома, плюхаемся на скамейку, горячо дышим. — Вот тебе и физкультура. Глаза у Нади горящие, влажные: как румянец, как и губы. Мы смотрим друг на друга слишком долго. В припадке детского счастья хочется совершить какую-то глупость. Смотрю на её вспухшие губы настойчивее. Надя чувствует. Прижимаемся почти одновременно, сплетаемся холодными пальцами. Мы с Надей дружим давно, тесно, немного шутливо и двусмысленно. У неё парень. У меня смятость чувств к Кац. Отпрянули. — Ну ты даешь, — сдавленно выдавливает Надя. Поправляет косы, улыбается. — Сама-то. — Я? — А что? Я что ли? Она еще раз глядит на меня, хихикает и качает гладкой макушкой. — Дуры мы. Ветер хлестал по щекам. Вдалеке послышался глухой цокот каблуков — мы ненароком отодвинулись друг от друга. Шла Зойка: нагруженная цветами и бесполезными подарками. Останавливается. — Здравствуйте. — Ага, здрасьте, — нахально кивает Надя. Ветер взъерошивает кудри. Выглядит какой-то растерянной, смотрит на нас, отворачивается и спешит в подъезд. Сковывает тревога. Вдруг видела? — Чего, Василек?  — А? — Б! Чего такое? Рассматриваю замерзшие руки. — Да вдруг она все видела. Надька смеется. — И что? Что с того? Ладно, — небрежно хлопает меня по плечу. — Пойду. Мамаша просила за батоном зайти. Становится совсем досадно.

***

Мы уже начали проходить Блока. Я пыталась писать сочинения сама, но все так же смотрела в телефон. Дрянь. Не умею быть честной ни с кем. Сижу, упорно гляжу на сухую смуглую щеку. Кац рассеянно улыбается, листая мою тетрадку. За дверью гудят пятиклассники. Мне в лицо — морозное ноябрьском дыхание из форточки. — Ну? С Блоком что-то не так? — Нет-нет. Долистывает до конца. Разгибает тетрадь. — Ты у нас сама Блок. Вспыхиваю, вспоминаю о похабных стихах в стиле Парнок на последней странице, написанных в два ночи в перерыве страданий над сочинением. Горю. — Кому посвятила? Соврать про мальчика не получится. Там же строчка: «и локонов твоих тугой изгиб» и «мягкие девичьи щеки». Черт. Черт. Черт. Вжимаюсь в облезлый стул. — Какая разница? Она лукаво смотрит на меня: на дне темных глаз отражение того сумбурного октябрьского дня, усмехается, вновь откладывает тетрадь. — Ничего. Иди. К следующему разу напиши сочинение по «Двенадцати». Я вышла — меня трясло от стыда и отчаяния.

***

Я ей, наверное, все-таки нравилась. Или у неё просто не было семьи. Или в ней было какое-то благородство. С декабря у нас с Зоей начались бесплатные дополнительные занятия после уроков. Может быть, она просто думала, что я из нищей семьи? Ходила я все время в ободранном свитере в мелких катышках и протёртых джинсах. — Дописала? Киваю — несу обгрызенный, исписанный скачущим почерком листок. Сегодня она в узком черном платье — оно ужасно идет её маленькому худому телу. — Хорошо. Молодец. Только слово «предпринимать» через «и» пишется. Улыбается. И чего улыбается, если я дура? Сваливаю вещи в рюкзак. — Можно идти? — Ну, ты уже собралась. Острит! Густой вечер грозно свис над нашим тусклым районом. Фонари горят не все. — Подожди. Даша. Застываю — плечи как-то сами опускаются под её взглядом. Эта власть мне ненавистна — слишком я упряма и уперта для неё. — Прости меня. — А? Что? — Те стихи… — голос у неё сбивается. — Не должна была я их читать. — Что сказано, то сказано. Что сделано, то сделано. Любимая фраза отца. Её это задевает — мне это нравится. — Ты злишься? — Нет. Запинается. Нетерпеливо барабанит по столу. — Если что, я понимаю. Понимаю, я толерантна ко… — Молчите! Лицо у неё красное, испуганное. А глаза отчего-то влажные. Сжимаю кулаки, еле процеживаю: — До свидания! Вру не только на страницах, но и в жизни. Шаркая, выхожу. Вдруг срываюсь с лестницы — бегу как заведенная, наспех накручиваю на шею колючий шарф, роняю перчатку, ключи и горячие слезы. Что же со мной? Все важные слова поцарапали простывшее горло. Глупые стихи, посвященные ей. Глупая я. Ненавижу!

***

— Да чё ты психуешь? Смешно это! Надя хрустит чипсами. У неё гастрит, дуоденит, язва и Бог знает что, а она сидит жует батончики, от которых сводит зубы, сухие булки и сухарики. — О чем вы? — Юля выныривает из учебников. — Да не о тебе, — Надя отмахивается. Мы жмемся на лавке напротив кабинета литературы. Это как в седьмом классе — «тусоваться» у кабинета мальчишки, в которого влюблена. Юлька ничего не знает, Наде — смешно. — Я ей нагрубила, понимаешь? — И че? Пусть не лезет. Я вытягиваю шею — пытаюсь рассмотреть в узкой щелке её силуэт. — Может, извиниться, а? Только страшно и… — Может, тебе успокоиться? И стихи не писать? Как ты там написала, кстати? Я смотрю на Надю, и вдруг она меня начинает злить. Растрепанная, наглая, с пальцами в сырных крошках. — Да пошла ты! — Василек! Встаю — продираюсь через галдящую толпу пятиклассников к лестнице на второй этаж — у нас там сейчас должна быть биология. Рука, скользящая по перилам, вдруг натыкается на другую — останавливаюсь, краснею. — Простите. Кац лишь молча смотрит на меня — даже не здоровается. Отодвигаю ладонь и бегу дальше. Не здоровается? Обиделась? Отлично! Никаких факультативов! Выкручусь. Не приду, пока не извинится. На биологии я получила тройку. А на факультатив больше не ходила.

***

На предновогоднем уроке говорили про Цветаеву. Я тупила взгляд и мозолила карандашом поле тетрадки. А Зойка мозолила меня своим взглядом. Ну, пускай-пускай. — А правда, что Цветаева спала с женщинами? — послышался гаденький мальчишеский голос с последней парты. Тру сильнее — Надя рядом начинает посмеиваться. Пихаю её локтем — ей еще смешнее. Конечно, она-то нормальная. — Ну, Рябов, — Зойка хлопает журналом. — Ну, спала. Класс весело загудел. Наде все веселее. — Почему нас должна интересовать личная жизнь писателей? У нас здесь не желтая пресса. А литература. Штампованность выдавала лишь еще большее волнение. Поднимаю глаза — наши взгляды соприкасаются. Черт! Обещала же не смотреть на неё больше. — Что? Произношу это неожиданно вслух. Все оборачиваются, но мне почему-то не стыдно. Кац тут же отворачивается, поправляет цветной воротник, начинает листать учебник. — Даша, открой окно. Опять открываю. Дует снег — бьет по щекам. Мне стыдно. Что же со мной?

***

Школьная дискотека была ужасной. Я пошла лишь бы не видеть ссоры родителей. Мать любит отца настолько, что однажды разбила ему висок до крови. Может, поэтому, любя, мне хочется бить? В школьном туалете холодно. Надя курит. Вот уж у кого наглости больше самой. — Давай поцелуемся. — А? — Что акаешь? Давай. Надя меня любит — иначе бы давно послала. Она выпила пива. Притягивает меня за макушку — трется теплыми губами о мои. — И что? — Дура ты, Василек. Целоваться не умеешь. — Умею. Прижимаюсь к её губам — закусываю верхнюю. От неё пахнет пошлостью. — Не умеешь, не умеешь… — воркует она. — Как со своей Кац будешь, а?.. О, глянь, вон она! Прижимаюсь к ледяному окну. В белой — белее снега — шубе спешит домой. Жмет к себе сумочку, в руках телефон. Поскальзывается — сердце падает вместе с ней. Надя наблюдает за мной и хмыкает. — Дуре-е-ха. Бросится бы через весь этот темный холод, табак и мысли к ней. Хотя что? Что я могу? Только списывать и врать.

***

Мне неудобно и жарко. Под бой курантов я загадала поцеловаться с Кац — сожгла, бахнула эту пепельную глупость в бокал и выпила вместе с шампанским. За стенкой истерично плачет мать. На кухне отец отмечает со своими друзьями-собутыльниками. Неужели, я одна? Кусаю одеяло и плачу в подушку. Достаю телефон — промелькет безумная идея поздравить Кац с Новым годом. А зачем? Зачем? Желания почти не сбываются, люди не меняются, лишь мысли беспокойно плутают. Может, стоит что-то менять? А что?

***

Я задержалась в классе — по совету Юли, не смыслившей в этих делах, конечно, ничего. Но Юлины решения всегда оказывались верными: что в тетрадке, что в жизни. Вот вышла последняя копуша. Я громко дышу — то ли насморк, то ли волнение. Зойка все роется в компьютере. Может, она обернется? Мне страшно начинать. — Зоя Семеновна. Оборачивается. Взгляд обтекает меня — она задерживает его всегда чуточку дольше. — Вы будете со мной заниматься? Нет. Грубо. Она поворачивается, начинает поправлять пряди — за праздники она их состригла по подбородок. — Ну если хочешь… — Хочу, — необычно строго и уверенно отвечаю я, а после уже более тихим тоном. — Простите. Она вздыхает, скрипит стулом, на котором беспокойно качается. — Ничего. Нет, ничего. Только не сегодня, хорошо? — Почему? — Я устала. — Я тоже. Мы улыбаемся. Она по-женски деловито складывает вещи в сумку, вздыхает. — Пойдем лучше домой. Поздно уже. Мы выходим из класса. Она ждет меня у раздевалки, грустно склонив голову и думая о чём-то своем. Может, с утра она поссорилась с мужем? А, может, у неё и мужа нет? В своей детской куртке и шапке с огромным помпоном я выгляжу по-детски. Хочется сказать что-то. Может, даже взять за руку. — Вы… Вы не думайте ничего такого про эти стихи. Про меня и Надю, — вдруг начинаю я. Она очень аккуратно склоняет голову, смотрит в лицо. — Даша, я же сказала. Я же не какая-нибудь советская учительница, я… Проезжающие машины проглотили её последние слова. — Да я не про это! Эти стихи вообще шутка и… — Ты хочешь, чтобы я это забыла? Мы застываем на аллее. Снег мелким бисером переплетается с её темными прядями, оседает на серебристом крае шубы. Я киваю. Киваю, но не могу сказать это безумное важное. — Ничего. Ничего, я все забыла. Пойдем, пойдем. Она невольно берет меня за руку, холодную, покрасневшую, и подталкивает вперед. А мне все равно не легче. Ведь стихи не о Наде.

***

Уже февраль. Закатное солнце бьет мне в глаза — я пишу про Ахматову и сборник «Четки». В доме хоть и очень страшно, а на улице скрипит мороз, но на душе спокойно. Я по-прежнему пишу похабные стихи и не различаю стихотворные размеры. Зойка скрипит ручкой. Волосы до плеч — открытых, мягких. — Дописала? Мотаю головой и все смотрю. Я знаю, она даже не разозлится. — Чего ты, Даша? — Ничего. Вы… Запинаюсь. — Вы красиво смотритесь в лучах. Что я несу? Субординация летит к чертям и разбивается об это робкое «красиво». Она мягко улыбается, кивает мне в ответ: — Ты тоже. Вздрагиваю, нависаю над бумагой, но, наклонившись, смотрю в отражение окна. Испуганная, острая, с взъерошенными, расчесанными только с утра детскими прядями-перышками. А солнце ведь на меня почти не падает.

***

— Стой! — я дергаю Надю за рукав. Мы застываем у приоткрытой двери в учительскую. Юля что-то бормочет в духе «подслушивать нехорошо». — Зоя Семеновна, как Вы не понимаете? Отчаянный хлопок журнала о стол. Пытаюсь настойчиво заглянуть внутрь, но Надя меня отдергивает. — Тише, тише, Василек. Ты за свою Кац и драться полезешь… Дыхание сбивается. — Вы их совсем распустили. Проходил недавно мимо Вашего класса на перемене — шум, гам. Кто у Вас был? — Одиннадцатые. — Одиннадцатые? Ну, это куда не лезет! Они же… Ну, они же… Директор переходит на гадкий шепот, вводящий в еще большую неизвестность. — Дистанцию держать надо, дистанцию, — нервно сопит он. — С Васильевой точно. Это биологичка — Щедрина. Терпеть её не могу — она шепелявит и нависает, когда я пытаюсь списать. — А что за Васильева? — Которая списывает постоянно. — А-а! Васильева! Знаем-знаем. И что? — Все задерживается у неё. Вечером вижу их. Домой вместе идут через сквер. Надя сзади гадко хмыкает — льну к стене ближе. — А Вы там что делаете? — кисло замечает Зоя. — С собаками гуляю. Таксы у меня. — Таксы, — Надя прыснула. Эти самые таксы, с короткой блестящей шёрсткой, упитанные, нагавкали на нас прошлой весной. Неприятные как хозяйка. Хотя собак я люблю. — Что за гулянки? — вмешался директор. — Никакие не гулянки. Мы занимаемся. К ЕГЭ готовимся. — А у нас ЕГЭ только Васильева сдает? Зоя замолкает. Хочется влететь, схватить плотного, похожего на шар, Петра Васильевича за воротник, встряхнуть его и… — Вы это бросайте. Репетиторство! — Да у неё на репетитора денег нет, — взмаливается Зойка. — И что? Мы без репетиторов раньше учились, — вмешалась Щедрина. — И прекратите с Васильевой. Я понимаю личные симпатии, но все-таки… — Да Васильева не лучше и не хуже других. Чего Вы? — загудела руссичка. — Может, даже хуже. Дальше был шум. Я прижалась к стене, ошарашенная, покрасневшая. Как стыдно. Надя молчит — все едкие словечки она словно проглотила. Дверь скрипит — я тут же бросаюсь к туалету, на ходу толкая других. Хуже! Вечно хуже других! И это в её-то глазах?

***

Я пришла на следующий факультатив. В начале года я действительно была одна. Теперь набралось четверо человек из параллельных. Уныло смотрю на Зойку. Рослый Дмитриев, заика Катя, высокомерная Анька Протасова и её подружка-повторюшка Соня. Все мы слушаем, киваем, но нет этого приятного одинокого шарма наших занятий. Кладу голову на локти, слушаю про Шолохова. Уже март — солнце теплее, мысли ярче, влюбленность острее. Все же влюбленность. Жду окончания. Все выплывают. Я остаюсь. Медленно складываю вещи, исподтишка наблюдая за ней. — Вы домой? — Да, домой. Жду её у прохода. Идем — молчим. Она кутается в шубу, смотрит под ноги. Почему мы молчим? Неужели, она прогнулась? Неужели, потому, что я хуже? Смотрю на подрумяненные щеки. Залетаю в раздевалку — как всегда наспех одеваюсь, судорожно мучаюсь с пальто. Вылетаю. — Даша, не надо. — Что? — Меня сегодня встречают. — Кто? Поджимает губы — опускает ресницы. — Неважно. Вспоминаю разговор — надо её оставить. А то опять таксы, Щедрина… Становится обидно — мну шарф. — Хорошо. Она, кажется, рада. Вдруг касается моей щеки, как-то неумело похлопывает её. — Спасибо. А в горле горечь. Бросаюсь за ней следом. Кто он? Муж? Наверное, муж. Прячусь за накренившимся деревом — смотрю. Одна. Спешу следом по подтаявшим сугробам — сапоги мокнут. Все еще одна. Сердце ликует и горит от злости. Вот она сворачивает за угол — я устало опираюсь на бордюр. Валит? Хорошо. Сдается? Нет, но все же… Я чувствовала на своей спине сбивичвое насмешливое дыхание риска, но была слишком эгоистична, чтобы отпускать наше молчание в дороге и короткие бессмысленные разговоры про погоду или какую-то ерунду из новостей. Кусаю обветренные губы. Но зачем врать?

***

Мне никогда не нравились такие как она. Все мои влюбленности были под стать мне — наглые, резкие, худые и живые. Вот, Надя, например. Она опустила свою непутевую темную голову мне на колени и что-то мычит. — Слыш, Василек. — А? — Да «Б», «Б». Ты кем быть хочешь? Я смутилась. Из окна школьного туалета дует — я мерзну. — Не знаю. Никем. — Тогда и зачем на литру ходишь? Еще с этой Анькой. У-у, Анька! Уже апрель. Мы прогуливаем уроки и слушаем капель. — Готовиться надо. — Да ну? А ты этого хочешь? Мотаю головой. Надя встает, бодается о мое плечо, зевает. — Ты чего-то вообще хочешь? — Отвянь. Это в стиле моих родителей. — С Кац, наверняка, хочешь… Молчу, проглатываю. Надя испытывающе смотрит на меня. — Бросай это, Василек. Бросай. Не иди на факультатив и брось эти страдания. Не узнаю тебя весь год. — Да я и сама себя не узнаю. — Вот и не иди. Пошли ко мне! Смотрю на неё — Надя веселая, бойкая, от неё веет выпитой на перемене колой. Киваю. Она хлопает меня по плечу, толкает худющей коленкой. — Ну вот! Другое дело! Бросай все это. Кац бросай. В конце концов, не мешайся ей. Помнишь тот разговор в учительской?

***

Из Надиного окна дует апрельский душистый ветер. Я прогуливаю уже третий раз. Вцепляюсь в Надины плечи — внизу все стягивается, вяжется. Громко вдыхаю. Надя беспомощно падает рядом. Внутри все разом растекается чем-то горячим. — Хоть чего-то тебе хочется, — усмехается Надя. Сглатываю. — Хочется? — Хочется, — сипло отвечаю я. Надя кладет влажную горячую руку мне на бедро, скользит. — Все это, на самом деле, правильно. Ей и легче. И тебе хорошо. Киваю. Надя вновь нависает надо мной и целует сахарными губами живот. Изгибаюсь, щурясь, смотрю на золотившееся сквозь шторы солнце и вновь вспоминаю Кац. Кажется, от этой мысли мне сладостнее, чем от Надиных поцелуев.

***

— Даша, останься. Надя с Юлькой уже выбежали. Я замерла. В полупустом классе голос Кац всегда звучал как-то особенно мягко. — Почему не ходишь на факультатив? — Не хочу. Обескураживает. — Как «не хочу»? Два месяца осталось. Общение с Надей делает меня более наглой, развязной. — Зачем? У Вас из-за меня проблемы. — Какие? — Бросьте, я все слышала. Давайте, не будем строить трагедию. Она хмурится: очень изящно и выразительно. — Говоришь как Скворцова. Сядь. Сядь — я сказала. Бросаю сумку рядом, упираюсь взглядом в выскобленную на парте надпись «лох». Про меня. Она впервые повысила голос. — Что ты слышала? — Тогда у учительской. Про особое отношение. — И что ты еще знаешь? Перебирает бумаги — а сама стыдится. — Вы сказали, что Вас кто-то ждет. А сами пошли одни. Папка глухо хлопается о стол. — Какая же ты… Васильева! А минуту назад была Дашей. Страшно смотреть ей в глаза. — Ну что? — Списываешь, подслушиваешь, следишь, прогуливаешь! Ты… Голос срывается от отчаяния. Она отбрасывает бумаги, закрывает лицо руками. Пожалеть бы — жаль, не умею. — Ты же все провалишь! Ты же тогда списывала, — голос истерично звенит. — Пробник на восемьдесят был. — И что? Списано! — хлопает. — Спокойней. Укоризненно смотрит. — Даша, я же к тебе… Я думала. — Я сволочь? Молчит. Отворачивается. — Я знаю. Встаю, вновь хватаю портфель. Я сволочь. Ну, а что делать с такой сволочной натурой? Если я такой родилась: лживой и неприятной.

***

Мы уныло ходим вокруг стадиона. Физкультура. У меня тянет живот, а Надя прогуливает за компанию. — Как думаешь, а все-таки она меня любит? — Все об одном! Откуда мне знать? — Ну, Надь! Обхватываю её худую руку, мну. В её глазах ничего никогда не дрогнет. — Не знаю. Ты-то точно. — Почему? — Говоришь про неё все время. — А вот и нет. — Даже сейчас. Надя даже не ревнует — ей удивительно легко об этом говорить. Рассматривает облезлый черный лак, улыбается хитрым мыслям. — Ты не ревнуешь? — А зачем? Ты к ней подойти-то не можешь. Какое «целовать»? Вспыхиваю. Целовать Кац — моя мечта с первой линейки, мои сны, мои мысли в дУше и перед сном. Зарядил теплый майский дождь. Покалывает, залезает за ворот. — Трусихой считаешь? — Так и есть. — Надя! — А что «Надя»? Разве не так? Щеки горят — даже дождь не охлаждает. — Ну ты… — Хочешь доказать обратное? — Да я… — Целуй Кац. Я оборачиваюсь — не услышали ли? Рубашка и волосы липнут к телу. — Я с трусихами не встречаюсь. Она это добавляет шутливо, а мне становится вдруг неуютно и обидно. Я зло расчесываю волосы в раздевалке и уже совсем не робко думаю только об одном.

***

Она на меня не смотрит. На литературе мы почти ничего не делаем — смотрим фильмы, которые никто не смотрит, и болтаем. Кац заполняла журнал. Я вытянула ноги, нагло положив на подоконник. Из вечно открытой форточки тянуло сиренью и юностью. — Вот ведь. Что у нас первым? Математика. Ко-о-шмар. Завалю. — Брось это, Юльчик, — Надя как всегда весела. — Ты-то не завалишь. — Мне хотя бы восемьдесят баллов. — Тебе восемьдесят, а кому-то порог перейти. Пустая болтовня. Смотрю на Кац — все еще малюет что-то в журнале. На ней легкая белая кофточка, из-под который выступают лямки лифчика. Надя грубо тычет в спину. — Все смотришь? — Отвянь. — Помнишь про обещание? — Да тут экзамены. Какое уж? Надя тычет настойчивее — радостно шепчет: — Боишься. А я и правда боюсь. Я никогда не целовалась. Однажды меня пригласил мальчишка — это было в седьмом классе — поцеловаться после школы в пришкольном сквере. Я советовалась с Юлькой, чего-то испугалась и убежала. Жаль. И парня того жаль. Он, кажется, перешел в девятом в другую школу. Боже, о чем это я? Подставляю лицо майскому воздуху и прикрываю глаза.

***

Мы вырываемся из душного актового зала вместе с толпой девчонок — они сразу в туалет, смывать темные разводы и приводить себя в фотографируемый вид. Майский воздух горяч от прощальных возгласов и солнца. Надя хочет закурить, но я тут же шлепаю её по рукам: — Подожди. Не в школьном дворе. — А что? Отворачиваюсь, смотрю по сторонам. Наши уже высыпали на лестницу. Надя сегодня красивая: темные кудри спадают на плечи, ложатся на них тяжелыми волнами. Она будто специально постриглась под Кац. Кац… В последнее время вспоминать о ней все болезненнее и болезненнее — все между нами натянуто так туго, что ходить по струнам наших «отношений» становится больно. — Ты Кац целовать будешь? — шепотом спрашивает Надя, уже стоя в толпе. — Еще громче можно было? Хмыкает. — Часики-то тикают. Ты смотри, я ведь и правда с трусихами не встречаюсь. Если честно, мне все равно. Но все же… Может просто сказать ей что-то хорошее напоследок — она должна быть в кабинете. Я человек скупой на радость, но отдать её остатки больше всего хотелось ей. Надя тянется к сигарете — вновь хватаю её. — Надь, подожди! Я, кажется, забыла ветровку. Ветровка на самом деле была наспех запихнута в сумку. — Где ты её забыла? — Вроде на третьем. Пошли? Быстро! — Ну пошли. Я перепрыгиваю через турникет, бегу, скользя по недавно вымытому полу. В голове пульсирует лишь одно: «Лишь бы она еще была, лишь бы была…» — Куда ты так бежишь! — Надя глухо кашляет, хватаясь за холодные перила. Бегу, останавливаюсь, утыкаюсь в кого-то — в нос вдаривает запах знакомых духов. — Даша? — голос как всегда рассеянный и немного надтреснутый. Смотрю в уставшие влажные глаза — тушь смазалась в уголке. Пытаюсь улыбнуться. Меня всю трясет — на душе все горячее. — Зоя Семеновна, Я Вас люблю! Звучит жалко и очень растерянно. Сзади слышится наглый сдавленный хохот Нади. По ее щекам расползаются уродливые красные пятна. Она неуверенно хватается за перила. — Даша, подожди же… — Нет! Зоя Семеновна! В голове это ужасное обещание. Хватаю её за горящие щеки, притягиваю к себе и как-то слишком грубо и неумело прижимаюсь своими губами. От тишины и стука собственного сердца звенит в голове. Кидаюсь с лестницы, прыгаю через четыре ступеньки, больно ударяюсь пятками о кафель. Воздуха не хватает то ли из-за подступивших слез, то ли от волнения. Рассекаю цветастую гурьбу все еще фоткавшихся девочек и останавливаюсь только за воротами, прислонившись к старой душистой липе. Надя хлопает меня по плечам, треплет волосы. — Ну, Василек! Ну, ты даешь! Ты же просто… — В коридорах никого не было? — хрипло спрашиваю я. — Да нет вроде. Нет! Ну, слушай, я думала, ты так и будешь ломаться. А видела бы её лицо! Смеется. Сбрасываю её руку, выпрямляюсь. — Так, кстати, как же ветровка? Зло вытаскиваю её из сумки, накидываю на все еще дрожащие плечи. — А, так ты специально? Надя смеется громче. Прислоняет меня к стволу, наклоняется и целует в щеку. Хочется её ударить. Я уклоняюсь и вижу узкую несчастную фигуру Зойки, сворачивающую к лестнице, ведущей в сквер. — Умеешь же ты вовремя целоваться, — шиплю я. — Что? — Надя щурится. — А-а, опять она. Ну, и что? Чего ты так волнуешься? Вот только не говори, что реально её любишь. Молчу. Уже не знаю. Стыд прожигает сердце до волдырей.

***

Лил дождь. После экзамена я вышла ватная — искреннее попыталась связать что-то умное про Петра Гринева и проблематику «На дне». Вышло ужасно. Пока мы шли до школы, сердце ныло от недавних ожогов стыда и уколов совести. Она на меня даже не посмотрела. Дождь стекал по окнам столовой. Зоя одиноко жалась у окна, читала какую-то книгу. — Я все. Она лишь кивает. Я сажусь рядом — с подоконника дует дождливой прохладой. — Я посижу — Юлю подожду. — Жди. На. Она протягивает свой кардиган, вязанный, слишком большой для моих худых детских плеч. Накидываю. Она молодец. Она умеет быть вежливой, хотя меня и ненавидит. Мы почти одни. Вдалеке кучка школьников рассказывает учительнице о заданиях. — Простите меня. — Я не злюсь. Она почти не отвлекается от книги. Отчаяние застревает в горле и начинает рассыпаться слезами. Робко касаюсь её руки — она тут же отдергивается. — Простите. Нет, правда, простите. Это все… Я сволочь. — Не называй себя так постоянно. Молчит. — Это просто было глупо. — Нет. — Нет? — Я Вас… — все самое по-настоящему важное всегда цепляется за горло, не хочет вылезать, словно желает остаться только в сердце. — Я Вас правда люблю. Зоя нетерпеливо хлопает книжкой. — Даша, ну, хватит. Ей это далось тяжело. Она снова уткнулась в книжку, а я в рукав её поношенной бежевой кофты.

***

Надя одергивает подол синего платья и поправляет кудри. Мои пакли даже руки Надиной мамы — а она стилист — не смогли исправить. Стою бледная, понурая. Неумело нанесла тени. Родители сидят на заднем ряду и делают вид, будто мы семья. Опять читать глупый стишок. Всматриваюсь в толпу. Её всё нет — хотя уже прошла большая часть нашего невыносимого праздника. — Сейчас ты читаешь. Юля толкнула меня вбок. Я наспех прочитала, но глаза мои и мысли все блуждали. Спели ужасную песню. Девочки опять плакали, а я вместе с ними — только от того, что теперь, возможно, никогда не увижу Зойку. Стою у окна, рассматриваю свое грустное заплаканное выражение. Рядом Юля трет свои маленькие светлые глазки и сморкается в платок. — Василек, тебе что, правда грустно? Зло оборачиваюсь. — Зато тебе как всегда весело. — Да чего ты? Она двусмысленно гладит мое обнаженное плечо, смотрит темными радостными глазами. — Зойка не пришла. — И что? — Да как что? Все внутри дрожит обиды. Надя оборачивается. — Да чего ты? Там твоя Зойка. Там-там. Обернись. — Явилась не запылилась. Она действительно сидит на стуле во втором ряду и смотрит на меня. А у меня даже нет цветов или какого-то другого глупого подарка вроде шоколада за сорок рублей. Я даже не красивая. Пытаюсь улыбнуться — она на удивление в ответ. Хочется кинуться, кинуться вот прямо сейчас, обхватить её лицо уже с большей искренностью и задержать свои губы чуть дольше. Слезы текут быстрее. Я сентиментальна? Она тут же отворачивается, зачем-то говорит с ненавидимой Щедриной. Не помнит? Не узнает? Лицо все такое же: бледное и нервное. — Пошли. Умоем тебя, — Надя тянет за собой. Так кончилась моя школьная эпопея.

***

Дверь скрипит. Я инстинктивно отдёргиваюсь от окна, словно ошпариваюсь, и смотрю на вышедшую. Та же белая — да, по-прежнему белее снега — шуба, взбитые темные пряди. Молчу, горло сковывает холодом. Она неуверенно спускается по скользким ступенькам, брезгливо ступает меж мутных луж подтаявшего снега. Шестиклассники уже сбежали. Цокот отдается оглушительным эхом от стен. Если я закричу, то почему-то непременно в тишину. — Зоя Семеновна! Оборачивается. Спешу, чуть ли не падая. Теперь мы одного роста. У неё появились какие-то уродливые тяжелые очки, губы потускнели. — Что Вам надо? Вы по поводу кого-то из учеников? Сухой-сухой голос. Тот же? Нет. Не знаю. Неужели, она меня не узнает? Вспоминаю, что вместо светлых пушившихся прядей у меня черное «пикси», а на лице слишком тяжелый для возраста макияж. Мне всегда нравилось казаться старше — опять привычка врать. Но не тут. — Нет, я… — запинаюсь. — Вы меня не узнаете? Всматривается в моё лицо — придирчивое, немного злое. Неужели, эти четыре года так очерствели её? Что-то дергается. — Нет. — Нет, Вы меня узнали. Не врите. Она все смотрит, но как-то рассеянно, даже грустно. Снег все так же цепляется меж её прядей. Холодит мне лицо. Зоя отворачивается, прижимает руку к воротнику и глухо бросает: — Да, Даша, узнала. Сердце, как и в семнадцать, весело грохочет от радости, спешу по пятам, но забываю что хожу не в поношенных кедах, в которых хоть по горам ходи, а на каблуках. Неуклюже цепляюсь за её плечо. — Даша! — отчаяние. — Скажите, ведь у Вас никого нет? Глаза устало сверкают в полутьме колон и сырости. — Зачем ты пришла? Молчу. Мнусь. Мы подходим к шоссе. — Не знаю. Мне стало тоскливо. Я вспомнила Вас. — Тоскливо от того, что вспомнила меня? Нервно смотрит на дорогу. Проносится скорая — её дребезжащий синий свет проскальзывает по нашим лицам. — Нет. Просто тоскливо. Смотрю на неё дольше. — Вы все такая же. — Не ври. Мы переходим. Мне налево — ей в другую сторону. — Подождите! Плечи её под моим взглядом опускаются, как когда-то мои под её. — Вы не хотите спросить, как у меня дела? Годы студенчества сделали меня нахальной до безобразия. — Заходи. Если хочешь. — Правда? А дайте номер.

***

У неё было маленькое хрупкое тело и чувствительные запястья. Все как я ожидала. Целую их — она судорожно вдыхает. Запускает руку в мои волосы. Я утыкаюсь лбом в теплые простыни. — Даша, Даша, где твои светлые волосы? — А что? Она мнет мои жесткие сухие пряди. Изгибается, подставляет бледные колени для поцелуя. Мы переспали — безумие. Однако она меня хотела, всегда хотела, только желание её в школьные годы принимало желание помочь с ЕГЭ, этакий милый факультатив. Но сейчас я взрослая. Мы взрослые. Мы можем спать и даже быть вместе. Но уже я не хочу. Кажется, у жвачки детских воспоминаний кончился вкус. Я переспала, чтобы завершить эту историю.

***

Мне двадцать один. Я курю уже приевшийся «Парламент». Ремешок взрослого пальто расстегнут — короткие волосы взъерошены. Мне двадцать один. А я все еще веду себя как в семнадцать. Сажусь в уставший вечерний трамвай и, монотонно качаясь ему в такт, еду домой. Теперь можно поставить точку.
Примечания:
150 Нравится 17 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (17)