Беспомощная, теснящая любовь: что ему сделать? Подойти сказать — это я, мы даже когда-то виделись на квартирнике, такой вы прекрасный, живите долго, вы Боженьку собой доказываете, не подумайте, я знаю что говорю? (с.)
Когда он — смешной, колючий, до оскомины живой — вдруг кидается обнимать (снова, снова, чёрт возьми, снова), она вся сжимается как цветок перед морозами, скалится чёрствой чопорной улыбочкой и смотрит, чуть сощурившись, — она терпеть не может, когда он обнимает. «Шут», — подумала Тина совсем не злобно, а так — лаконично. «Шут и клоун», — добавила снова, ощущая, как мягкое чувство настороженности крадётся внутри неё. Вопреки статусу, образу и всей этой невозможной звёздности, Тина чужаков в свой мир впускала осторожно, даже агрессивно всматриваясь в их пока ещё туманные образы. А тут — на! — какой-то человек вдруг ввалится в её будни, отгрызёт себе кусочек. А Тина катастрофически не любила всю эту тесную мишуру: к новому человеку на съёмках надо привыкать, делиться вниманием, изучать. Но, конечно, она Бабкина знала, — тут не без секретов. Как его (с этим чудаковатым образом, идиотской одеждой и культовыми песнями) и не знать? Но знать одно, узнать — другое. Во время их первой официальной встречи на съёмках он выглядит необоснованно счастливым, улыбчивым и совершенно непосредственным, — так могут только идиоты или шуты. Тина выбирает лучшую из своих чопорных улыбок и вежливо жмёт ему руку: он здесь точно лишний.***
«Солёная карамель», — думает он, заглядывая в её, казалось, золотистые глаза, — а это свет так падал. И она, вся такая сияющая, красивая ему сразу не нравится. Это на экране Тина безусловно красивая, богиняподобная, в жизни же: на его взгляд, слишком много косметики, превращающей аккуратное женское лицо в фарфоровую маску, сияющие золотом скулы, большие губы, выкрашенные в вульгарный алый цвет, и волосы… идеально золотые, волнистые, густые. Красивая статуэтка, созданная для тривиального любования. В ней жизни, как в игрушке, — ноль. И ему это так не нравится, что первые пару часов знакомства, он смеет только широко улыбаться и всматриваться в толстый слой макияжа, совсем игнорируя женщину за ним. В сравнении с живой, почти дикой в своём естестве Снежой, Кароль — искусственная стекляшка. Поэтому Сергей жмёт мягкую ухоженную руку и отводит взгляд.***
Они спорят воронами, кусаются, обсуждают участников. У неё — голос чистый мёд, кокетливый взор из-под опущенных ресниц. За ней — хоть в ад, и поэтому Сергей никогда уже не спрашивает почему к ней. Да и всякие вопросы возле неё красивой начинают гнить во рту. А почему взмахом ресниц становятся: чомуйому
плач
Почему — про чёрные ночи молчу. Вот оно. Сергей заглатывает звуки песни и слушает свой внутренний голос, где-то внутри незримой рукой, чёрным пером выводится новый текст. И ощущения почему-то такие же — гнусаво-колючие — как было во время/бремя «Больно». А это — знак дурной. После песни Кароль вдруг неторопливо подходит к нему: он удивлённо вскидывает бровь. Взгляд у неё лисий, чаровной. Женщина ласково — чудеса-то — касается его руки и улыбается, что-то неспешно сказывая про участника. Кожа у неё, оказывается, нежная, тёплая — почти горячая. Она смотрит в лицо, легонько щурясь. Этот даже раздражающий большой рот отчётливо напоминает Бабкину арбуз — сочный, спелый, и, когда Тина улыбается, трескается, обнажая идеально белые зубы.***
И, когда она возвращается домой, становится собой: живой, литой, простой. Настоящей. Отпускает домохозяйку. Открывает настежь окно, чтобы пустить в квартиру свежий, мятный запах вечернего города, чувствует боссанову Киева, его звуки, палитры, краски, вдыхает глубоко, утомлённо ощущая, как за день сдавилось внутри. Облечённо расстёгивает лифчик и чисто по-девичьи вытягивает его через рукав. Ей лень раздеваться полностью, Тина так прямо в туфлях заходит на кухню, открывает полупустой холодильник. Там пахнет чем-то свежим, пряным, едким. Звенит крышка: овощной суп, всё как она любит. Но она сегодня не голодна до еды — не голодна до мирского. Тина открывает бар, берёт бутылку вина. Туфли утопают в ворсе ковра, она их лениво стаскивает пальцами ног, толкает — одна туфля гулко ударяется о серебристый угол дивана. К чёрт, всё — к чёрту. Штопор… он всегда валяется, бог знает где. Она пьёт из горла как странная женщина, лишённая смысла. Бордовое вино касается тёмно-красных губ, сливается. Не ясно, где заканчивается чувственный рот, а где начинается вино. Она пьёт, жадно глотая это сухое итальянское. А потом, как-то глупо и невыносимо просто качая бёдрами, начинает напевать свою старую забытую самой песню, переходя иногда на глупое «ла-ла-ла». Она ощущает себя свободной, лёгкой, острой иглой — пронзающий голос ноты. Носочком включает компьютер, ставит бокал у клавиатуры. Приятно урчит процессор. Тина редко пьёт — на самом-то деле, и сейчас ей так утомительно светло и хорошо, что она снова вернулась к порогу своей мечты, когда нет ни боли, ни потерь, только бескрайняя даль. Конечно, она знала о нём раньше. И давно [очень] видела запись концерта. Но вот, пьяная и живая [как надо, всё как надо], она приникла к монитору и вдыхает звуки чужой хриплой музыки. Она полупьяная как полусухое, она желает увидеть всё снова: полутонами, полузвуками, получувствами.когда нет ни боли, ни потерь, только бескрайняя даль.
Тина смеётся, проглатывая песню за песней, иногда замедляясь, бросая взгляд — томный, её, прекрасный — на бокал, замечая собственное красивое отражение на дне. И она уже так суха. Вино становится суше — язык липнет к нёбу. Она вздыхает и прижимает язык к губам. Голоднохолодно. И всё это — да-да [очень] очень — как очи и ночь. Оченочи.Закрили твої очі, закрили мені,
Нас хтось тримає на землі
Ни боли, ни жажды Умрёт и наш мираж вчерашний
…потому что себя — глупую — надо всегда держать на кованной цепи.***
Встретились бы чуть раньше, при другой обстановке: молодые, глупые, до сих пор ранимые, не скованные этим шармом. Встретились бы и. Сергей вваливается в свой тёплый дом, полный шума детских голос, как на сцену — дикий, протяжный, визгливый. Всё искрится, расцветает у самых его рук — бесцветные девчачьи волосы дочери, первобытный смех, горячий запах ребёнка. Дочка с протяжным вздохом кидается ему на шею, руками — мягкими нитями пряжи — окружив его. Искристый смех заливается в уши, всё внутри расслабленно урчит от гулкой любви. И тут-то Сергею отчётливо становится ясно, что сладость арбуза, пряный взор безупречности — абсолютная пустышка, если сравнивать с мягким смехом обожаемой дочери. Как долго идти по лугу, вздыхая его травы, а потом опуститься к реке, утомительно чувствуя её вечно холодные камни на самом дне. А потом что-то брякает, клацает — чисто так по-домашнему, хлопотно, и Снежа, наспех вытирая руки о полотенце, выплывает в коридор. Волосы у неё растрёпанные, чёрными водами спадают на грудь, худые ноги босы. Выглядит она очаровательно легко, по-животному красиво: нет в ней ни лукавого кокетства, ни соблазнительной тоски, — одна истинная простота. Она молча целует его — горячо и привычно коротко. Вместо темноты её волос и запаха родного чуть солоноватого тела он вдруг отчётливо представляет мягкое золото, стойкий аромат мёда и красный арбуз — только-только купили, аппетитно хрустит, когда разламываешь на две здоровые половинки, розовый сок стекает по холодным рукам, после надо облизать пальцы. И Сергей невольно отшатывается в сторону. (Она ничего, вообще, ни-че-го не замечает). Скалится. Привычно и легко — вызубрил. Пальцы тянут ворот рубашки, что резко стала как-то мала. У них ведь по-крупному была только одна сора — и так даже не ругань, а медленный куцый разрыв, настолько истеричный, что Снежа рывками сорвала вещи с вешалок и выкатила в коридор свой чемодан на металлических колёсиках. Он до сих пор (навсегда) помнит её собранные в хвост волосы (немытые, лохматые, просто потому что она, глупая, ревела всю ночь), бежевый плащ и как она прыгала, пытаясь обуть каблуки. И в тот момент он не ринулся к ней, не нашёл слова, чтобы оставить. А замер, точно зная, что это — всё — временно, они должны быть вместе, другое — ни к чему.Знову сумую по весні, знову сумую уві сні, Досі пишу тобі пісні
В итоге он мог только в песни. Потому что ничего другого никогда и не умел. тянет руку и тянет жену к себе. Какие планы на вечер, Снежа? Щетина остро колется о белую шею.***
Ей, никогда не знавшей прямого отказа, провала в борьбе, ей, прекрасно ведающей, что такое битва и как из воды выходить сухой, становится так суматошно и по-детски интересно: как это? Как это — очаровать совсем неясного, непривычного, покуситься на чужое. Ей так отчаянно хорошо, смешно, что ни о чём Тина и не думает, медленно приближаясь к нему: каждый ебучий раз после каждого чёртого участника. Потап снова заливается каким-то дворовым смехом мальчика с района и бросает про химию. Ублюдок — видит же. Знает же. Тина скользит лебедем по талому льду, совершенно точно зная всю свою ядрённую суть: красива. Как пройти и не оглянуться? Как пройти. Он какого-то чёрта проходит. Она кислится лицом и сердцем, ломает улыбку кривой волной и отводит взор в сторону — не сегодня, но ничего.***
Только они вваливаются в закулисье — весёлые, совсем простые, без всего этого лоска, Лёша в свойственной только ему манере просто опускает руку ей на плечи и говорит: — Тина… Тинусик… и что же мы творим, а? — по-свойски тянет Потап. — У него же семья, дети. На самом деле его лицо остаётся совершенно спокойным, сосредоточенным, взрослым. И она вздрагивает как котёнок, которого вдруг испугали. Ей хочется пошутить, отмахнуться, по-королевски скривить лицо. Но она замирает, привычно прищурившись, и медленно поворачивает голову. А он уже смотрит куда-то — лёгкий, смешной, игривый, как шампанское, что только ударило ей в голову, размозжив все мысли. Семья. Дети. У него же семья дети. Тина. Тина, — дура, что ты творишь. И она уже стоит одна, вокруг голоса, шум-суета, сцена. мы скоро в эфире. Десять. Девять. Восемь. Тина как шарик, из которого выпустили воздух, а он всё летит, свистит, рано или поздно упадёт. Семь. Рано или поздно упадёт. Рано или поздно упадёт.***
упа…
дёт.
Тина воет зверем, хотя губы плотно сомкнуты. Кто-то за кулисами протягивает ей огромный букет приторно пахнущих роз, и ей кажется, что это не цветы, а бурлящие кровавые раны. Молча всматривается в каждый бархатный лепесток, соединяясь с ним тонкой невидимой нитью, — красивое к красивому. Слышит, как рядом урчит хриплый шерстянной голос. Уютный смех, а потом такое короткое, но всеобхватывающее «люблю». Красивое — к красивому. Любовь — к живому. Любовь — к нему. И она ахает, как циркачка, под которой дёрнулся трос, опускает букет на стол. И уходит прочь, надменно цокая каблуками: дальше, дальше, дальше, потому что, если есть у игры финал, то сейчас она уже видит финишную черту. Да как, блять, она — видевшая горе со всех сторон, вдруг оказалась так отчаянно дурна? Тина, ничего не замечая, идёт по гулкому коридору, внутри, как в костре, горячо и черно, горло, скованное сочными, но так рано сдохшими словцами, сдавливает беззвучный смех. В конце концов, она, Кароль, осталась маленькой девочкой, которая очень сильно хотела заслуживать любовь. [Вот бы папаша рассмеялся.] Но ей чужого не надо. Ей чужого не надо. Чужого не надо. Не надо. Над
о…
…нём не стоило думать с самого начала. Просто это всё тупые сценаристы — да будут они прокляты, бессовестная мощь его текстов и тоскующее по преданной нежности её большое глубокое сердце.***
— Ты очень хороший, — говорит, мягко сжимая пальцами его руку. Съёмки седьмого сезона завершились, ударили гонгом аплодисменты. — Рада была поработать вместе. Думаю, — замирает, совершенно не кокетливо закусив губу. — Ещё встретимся. — Ну, конечно. И Сергей совсем уж непосредственно тянет её к себе и обнимает как маленькую глупую девочку. — Конечно, увидимся. Тина часто-часто кивает, стараясь скорее отойти в сторону, потому что от него — мягкого и шерстяного — веет такой беззаботной тишиной, уютом и огоньком, что у неё что-то обрывается меж рёбер. Она ускользает прочь слишком быстро: слишком быстро для того, чтобы каблуки эффектно ударили по пакету, а кто-то проводил её удивлённым взглядом. Типа уверенно (нет, ни черта не уверенно, а как девица, сбегающая с бала) перечёркивает решительным шагом холл студии, одновременно перечёркивая всё, что так и не случилось. Потому что Тина знает: «обнять» значит «отнять». Чего ей стоит? Боже, чего ей стоит? Обнять его чуть крепче, чем обычно, чем принято считать нормальным среди простых приятелей/коллег/коллег — да кого блять угодно [ибо Бабкин слишком тёплый и све (я)той, чтобы прекрасно быть всем и никем одновременно], подождать секунд тридцать, вздохнуть табачные мужские духи, позволяя ему, ощутить амбру её кожи, простой аромат шеи, мягких волос, а затем, будто бы случайно придвинуться ближе, прижимаясь упругой грудью. И Тина знает, что всё это закружит голову, ударит по нутру, заставит хотеть обнять сильнее, коснуться до плеч, опустить взгляд ниже. А потом алчно хотеть сделать это ещё (хотя бы) раз. Тина знает. И вопрос «чего ей стоит?» застывает не раскрывшись, как побеги на морозе — как жаль, что холода пришли слишком рано. Ей, потерявшей так много, так больно и быстро — до сих пор от некоторых имён внутри всё горело как от старого советского горчичника, — ей нельзя даже думать о таком. Тину, как женщину, однажды, подмяли, ударили — даже не физически, а морально, испортили всё, а потом словно бы исцелили, чтобы снова… снова, снова подломить. И вот после всего этого сакрального ужаса, после боли потерь, утрат и агонии любовной смерти, разве есть другой ответ?Больно… Ну, что ты тише-тише, Ещё тринадцать шагов, и мы с тобой на крыше, Я знаю, ты любишь слушать и молчать.
В конце как по щелчку всё сводится к одному.Чего тебе это стоит? Всего.
…Когда Сергей, бестолково улыбаясь, бросается обнимать очередного участника уже восьмого сезона, Тина сжимается и напряжённо смотрит в пустое пространство перед собой, — она терпеть не можеткогда он обнимает
других.