ID работы: 7769392

Любимая песня - 4. Спасение

Джен
R
Завершён
1
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
У кого-то в жизни бывало так, что нечто одно врывалось в реальность и уничтожало ранее налаженный быт. Это могла быть мимолётная роковая влюблённость, друг-заговорщик или мешающее достичь цели стечение обстоятельств ... Что бы это ни было, оно мешало и понемногу портило все смежные куски быта. Словно трещина, которая проходила по любимой песне на пластинке, портила впечатление и от всех остальных в целом. У Мадьюка всё было иначе. Он с презрением относился к сторонникам единственной ненависти, которая должна бы испортить всё. Его рациональное сознание цеплялось за каждую возможность, указывая выходы из тех или иных ситуаций. Проиграв в одном, можно было выгадать в другом, а резкий спуск давал толчок для разгона. Никогда — как он заверял себя — он не стал бы пускать всю свою жизнь под откос ради единственного недоразумения. Вот только «на сей раз» выбора у него уже не было. Вождь Оборотней пришёл в его жизнь, когда ему исполнилось пятнадцать, и сломал её. Это была не трещина — ублюдок одним ударом переломил всё, что составляло реальность. Успехи Мадьюка были мелочными в глазах Вождя, его сила ничтожной, его досуг бессмысленным. Вождь словно угадывал каждый шаг наперёд, заранее обесценивая. Вождь был величественным и бессмысленным. А ещё повсюду вмешивался, непременно неся свои суждения в жизнь Мадьюка. Он всегда был прав! И никогда не советовал ничего толкового, только портил. Придя и заполнив всё свободное пространство, Вождь принёс с собой мысль о том, что даже единственное существо могло испоганить всю жизнь, да так, что ни есть, ни спать не оставалось возможности. Такое существо он называл Музаккой, люто ненавидел и заповедовал бежать куда глаза глядят при первой же встрече. «Это убьёт тебя!» — заверял Вождь. Мадьюк не понимал и боролся, Мадьюк пил таблетки, чтобы заглушить голос в голове... Со временем смирился и даже начал слушать Вождя. Высокомерный и параноидальный, тот чем-то напоминал его самого... Словно был памятью из прошлой жизни. Всё чаще снились сны, в которых он и сам был Вождём — сильным и безумным воином народа оборотней. Он жил за много лет до современности и сражался за жизнь. Живя столетиями, он видел многое: грязь мира текла потоком, кровь заливала глаза, и сделать ничего было нельзя. Ни убить тех, кто раздражал своей показательной агонией, ни навести среди них порядок — всеми правдами и неправдами. Величие и превосходство предписывало невмешательство ради свободы людей, более слабых. Но кто защитил бы оборотней от вечной, не утихавшей боли и просьб о помощи? Кто защитил бы Вождя от необходимости созерцать это веками? Само по себе человечество становилось ненавистным и не желало исправляться. Мадьюк понимал, живя в человеческом обществе, что не захотел бы вмешательства кровавого тирана. Но внутри соглашался, что, будучи человеком, не смог бы остановить ни один из бушующих в мире конфликтов. Быть просто хорошим учеником и примерным членом общества для решения вопросов было явно недостаточно. Годам к двадцати трещина расширилась. Шум голоса Вождя заполнил буквально всё, делая жизнь невыносимой. Выглядело так, будто Вождь своим примером хотел доказать, что один человек непременно может уничтожить всё. И делал это просто для того, чтобы оказаться правым в глазах Мадьюка. Даже не злом был, а кричал: «Смотри, как это бывает! Я стану ужасным, чтобы ты понял, насколько ужасными бывают другие!». Вождь хотел доказать, что Музакка испортил ему всё, и подобную ситуацию можно было понять. Мадьюк в такую чепуху верить отказывался, как не желал и вверять свою судьбу в руки единственного человека. Пока всё шло спокойно, он полагался на собственную рассудительность и, немного, на проницательность Вождя. А ещё иногда слегка ядовито морщился: уж какой занозой в заднице был для Вождя Музакка, такой для Мадьюка был сам Вождь. «Музакка, Музакка, Музакка...», — твердил тот. «Ты не человек, и нельзя доверять сброду, они мелочны и порочны», — шумело в голове, мешая дышать. Каждая встреча с новыми знакомыми была обречена на провал, каждая инициатива отравлялась обречённостью и скептицизмом. Вождь имел зуб на всё общество в целом, и со временем Мадьюк понял, что начинает думать так же. Голос словно прорастал в него изнутри и делился воспоминаниями, верой. Памятью о том, как люди продают друг друга за бесценок. Памятью, как убивают без причины. Знанием о том, что все их верования можно внушить. В критической ситуации человек всегда был низким и жалким, а в обыденной жизни — слепым и ведомым. При таком отношении к жизни взаимодействие с людьми не складывалось. Окружающие начали казаться ничтожествами по одному и угрозой — если держались скопом. Люди казались безумным отребьем и причиной всех войн. По убеждению Вождя, они непременно сходили с ума — дай им только волю. Большинством следовало управлять, а с неугодными расправляться. И никогда нельзя было ставить никого превыше себя. Доверять другим — Никогда. Вот только в соседстве с этим безумцем Мадьюк находил и определённое удовольствие. Вождь очень хорошо видел слабости других и с удивительной лёгкостью помогал управлять ими. В обмен на одиночество он обрёл власть. Что же до друзей, то, оглядываясь в прошлое, их никогда и не было. Всё всегда сводилось к неискреннему взаимодействию ради обретения желаемого удовольствия. И всё же, даже приумножение влияния в конечном счёте не влияло на личности тех, кем приходилось влиять. Порочные и бессмысленные, эти люди шли туда, куда их направляли чужое мнение, деньги или социальное превосходство. С течением времени аргументов в споре с Вождём почти не осталось. В двадцать пять Мадьюк изучил осознанные сновидения, а также добился должности управляющего. Он не лез в правительство, больше в экономику — марионеткой быть не хотелось. Заодно набирал связи, со всеми. Вождь не был против: по его мнению, подобный подход преумножал влияние. Со временем Вождь остался единственным собеседником. Мадьюк не делился с ним ничем, зато активно использовал, как и других, с расчетливой учтивостью выжимая всю необходимую информацию. И всё же, раз, в одиночестве празднуя очередной день своего рождения, он поделился мыслями о пластинке, и том, что есть тот, самый важный, который, сломавшись, всё портит — голос в голове. Вождь тогда ухмылялся, молча. А ночью Мадьюку снился сон. В этом сне он смотрел глазами Вождя, а впереди, на каменном троне, сидело существо. У существа было две руки, две ноги, голова и роскошные волосы... Оно было гуманоидом, но человеком вне всяких сомнений не оказалось бы. «Музакка», — называл его Вождь. И почти выл. Похоже, этот нечеловек стал тем, что испортило мелодию жизни Вождя. Словно Вождь всё своё время потратил на то, чтобы сражаться с одной единственной нескладностью, и испортил всё-всё-всё... Сам, и своими руками. Впервые за много лет, опьянев от выпитого, Мадьюк хохотал. Нет, это каким же идиотом надо было быть, чтобы при всей проницательности так бессмысленно слить собственную жизнь? Ради чего, одной долговязой «царапинки на пластинке»? Его смех еще долго отражался по комнате осознанного сна, задевая Вождя за живое. Но тот только улыбался, отстраненно и страшно. Во сне Вождь, по приказу Музакки, должен был пощадить людей, воззвавших к оборотням. Вот только люди решили казнить ему подобного и милости не дождались. Разумеется, о произошедшем Музакке было знать необязательно. Чего ради? Пусть верит во что хочет... А на следующий день вся жизнь Мадьюка сломалась. Когда эти люди напали на город, в новостях не сказали ничего. Крутили погоду, звёзд и суетную чепуху. Когда его сотрудника вскрыли большим и странным ножом тут же в офисе, а сотрудницу жгли заживо во дворе здания — никто не пришёл. Когда вся толпа вокруг стояла загипнотизировано, ведь им пообещали амнистию — выживет каждый, кто поднесёт факел — Мадьюк сорвался. Факел он взял, но где-то тогда же в нём вспыхнуло что-то ещё. Что же это было? Кажется, тогда он сжёг голос Вождя в своей голове, всю меркантильность и изворотливость, накопленные за жизнь... Не ради сотрудника, который перед смертью обнажил волчий оскал, не ради сотрудницы, которая как раз-таки оказалась человеком. Просто устал от голоса, велевшего всегда быть тенью этого мира и жить, торжествуя. Впервые он заглянул через плечо Вождя, на того странного и отважного нечеловека на троне — как бы поступил тот? И без сомнений последовал за зовом свободы, застывшим в серебристых глазах странного Музакки. «Последовав за ним, ты погибнешь», — твердил Вождь, — «как когда-то погиб я»... Когда горло Мадьюку пропорол клинок, он успел ощериться и уклониться, нанести ответный удар. В снах Вождь научил его всему, чему было нужно. Когда рана затянулась почти мгновенно, Мадьюк понял, что Вождь был прав во всём — включая нечеловеческую природу. Значит, Мадьюк умрёт, последовав за зовом свободы? Но почему-то именно сейчас он ощущал себя живым, впервые с рождения. С нападавшими он расправился сам и даже не удивился, когда обозвали чудовищем. Его обозвали чудовищем люди, «ради собственного спасения» сжёгшие себе подобную. Тогда он улыбался как шальной. Вызвал из толпы пятерых, дал им странные, пропахшие кровью клинки, оставшиеся от нападавших. Предложил убить по одному человеку чтобы обрести силу — и уйти. Те не смогли остановиться и убили всех собравшихся. Мадьюк, сдержав своё слово, отпустил их. Стоя на окровавленной площади, он хорошо осознавал, что не желает иметь с людьми ничего общего. На следующий день в новостях тоже ничего не появилось. Через пару лет голос Вождя становился тише и проникал глубже с каждым убитым, с каждым взглядом на таинственного Музакку. Мадьюк ушёл из общества, поближе к теневому миру, и узнал, сколько всего можно из того, чего нельзя. Этот мир был грязным, до основания. Законы строились глупцами для управления идиотами, создаваемое не имело смысла, кроме подчёркивания своей принадлежности к субкультуре, и всё было как-то... Недостойно внимания в принципе. А по ночам снился он, Белый Месяц на чёрном небе, сияющий и исконно правильный в этом болоте. Мадьюк ворочался половину отведенного на сон времени, пытаясь отогнать грязные серые тучи, но Месяц всегда прятался. Такой чертовски чистенький и правильный, он словно рассекал сам мир надвое своим существованием. Это была не похоть, какую можно было испытывать к объекту страсти, и не поклонение, каковое он питал к Вождю, наследуя опыт. Это не было ничем, что могло существовать в этом грязном и порочном мире. Музакка был просто слишком хорош: он миловал, когда мог — наплевав на все опасности, казнил, когда не было пути назад — своими руками. Он видел какие-то никому не заметные далёкие звёзды и никогда не сдавался по пути к ним. В этой грязной жизни Мадьюк заворачивался в этот отстраненный свет, через который не могло пробиться ничто. И спал спокойно. А тридцатый день рождения он праздновал уже не один. Существа с кровавым оружием наконец изловили его и везли за город. Они пахли странно — не людьми, хоть и человечиной. Кажется, они называли себя «благородными», но, как и в людях, в них не было ничего человеческого. Кажется, они обиделись за то, что он вмешался в тот маленький вооружённый конфликт, сократив тем самым количество жертв минимум вдвое. Так бы поубивали все всех, а так он — и только одну сторону. Мирных в итоге не калечили и не насиловали, другие армии не втягивали... Все были напуганы и больше воевать не хотели. Но нет же, злодеем оказался именно он. И теперь его везли куда-то. Кажется, казнить. Вырваться не удавалось, а высокопарность и возвышенность намерений Солдатов Добра наводили на мысль об особо жестокой расправе. Примерно так и оказалось. Разумеется, само добро не марало руки: у него было штабное «меньшее зло», прикормленное, чтобы разбираться со злом большим — показательно и жестоко. Такое зло очень удобно оставалось злом и одновременно несло добру пользу. Страшно уже не было, и мозг внимательно тикал, пытаясь просчитать возможности выхода. Но нет. Кажется, раны были слишком глубокими, и предусмотрительно забитые в них колья сдерживали движения достаточно надёжно. Добро знало толк в извращениях и было готово на любое зло ради добра, ведь, в конце концов, было таким же злом. Люди по ту сторону войны тоже считали себя добром, и злом для них были уже «эти изуверы». Мадьюк вёл себя тихо: не выражал страха либо желания бунта. По-хорошему, он уже насмеялся надо всем этим цирком за свою жизнь так, что больше не хотелось, и теперь на лице почти застыла равнодушная маска. Эта маска с вросшим под неё Вождём с любопытным безразличием наблюдала за собственной казнью. Бежать было некуда, и Мадьюк до онемения цеплялся в эту маску: сдать себя, последнее, что оставалось, означало бы поражение. Он ведь мог бы поступить иначе, мог остаться человеком и мелочно сжечь тогда человеческое отродье вместе со всеми — а не пытаться вынуть, уже обугленную и полуживую. С его-то расчётливостью, он мог до верхов власти дорасти — всего бы хватило. Он был идеальным управляющим, идеальным членом общества! Одного взгляда серых глаз Музакки хватило, чтобы отказаться от всего и сломя голову обрушить кропотливо созданный мирок ради призрачной свободы. И было не жалко, вот только умирать — страшно. Упрямо страшно смотреть на тварей, от которых чистил мир, и методы которых знал досконально. Невыносимо упрямо было соблюдать любопытное хладнокровие перед лицом мусора. Но ведь мусор не достоин страха, верно? Это было бы также глупо, как мстить табуретке за удар пальцем — что взять с бездумного инструмента. Все люди были инструментами в руках того, кто мог их подчинить... Он мог стать над ними всеми, копаясь по уши в мусоре, но оступился, и вся мусорная куча рухнула на голову. И вот теперь он тонул в этом, из последних сил цепляясь в Вождя и Маску... И смотрел на небо, в поисках Месяца. А ночь была безлунной. — Ну и чего с ним делать будем? — смешливым голосом раздалось из темноты. Их было штук пятнадцать силуэтов, и, кажется, с оружием. Они не пахли ничем хорошим, как и всё в этом мире. — Трахать и жечь? — Флегматично ответил другой голос. Добро радовало своей изобретательностью. Это забавляло. После всего пережитого даже мерзко не было, и восстановления не хватало, чтобы залечить пробитые кольями и цепями раны. Потому можно было просто наблюдать за красотой добра в этом мире. Может, если подойдут близко, то дотянуться и перегрызть горло. Не то, чтобы Мадьюк не пробовал сопротивляться. Пока его не сковали — убил достаточно народу... Вот только на войне никогда не достаточно убийств, и подходили другие. В результате — в грудине кол, но не сквозной: пропарывал сердце, но не смертельно. В ладонях, да где-то по телу ещё несколько; сквозь немоту не ощутить, да и не интересно. Сквозь дырку в животе была протянута насквозь цепь, скрепляющая колья вместе. Вот уж чему, а изощрённому убийству у добра за всё это время Мадьюк так и не научился. Но когда выдавливают глаза пальцами — это больно, и не кричать стало уже почти трудно. В одну глазницу засунули круглый соляной шарик, другую оставили так и, с любопытством и фонариками, смотрели, как глаз отрастёт. Всё зло добра таким и было: им нужно было зло для оправдания собственной мерзости. Ведь просто мерзости не делать — скучно. Глаз отрастал медленно. Снова не выдавливали: видимо, должен видеть, или нет... Они назвали это милостью. Второй заживал куда медленнее: на вытеснение соли нужно было время, а сил у организма оставалось всё меньше. — Мы еще мягко с ним! Знаешь, скольких наших этот изувер убил? Вот то-то же, — прозвучало из темноты. То ли потому, что была ночь, то ли потому, что без глаз всегда темно. Было ядовито больно, и смешно — до ручки. — А скольких ваших вы убили сами, обвинив в дезертирстве? — сам не понимая, почему, ответил Мадьюк почти мягким голосом. И тут же почувствовал, как от удара сапогом голова резко дёрнулась в сторону. Но шея выдержала и не сломалась. — За-ткнись! —- проникновенно ответил носитель добра. — Тебе слова не давали, нелюдь. Как будто такие, как ты, вообще имеют право в чужие войны лезть. Где ты и где люди! Думал, на беззащитных напал, а? А?! Кажется, плюнул... Происходящее выглядело настолько шаблонным, что хотелось подавиться собственным смехом. — А почему это людям убивать по тысяче солдат в день можно, а мне по триста — нельзя? — так же мягко продолжил он и деланно виновным голосом добавил: — Я перетрудился? Повисла тишина... Кажется, ему дали право на последнее слово. Всё верно, сейчас добро выслушает его исповедь, найдет в ней оправдание для собственной плохо сдерживаемой грязи и, наконец, сорвется с поводка, чтобы заняться тем, о чем в мирное время только мечтать могли. Всегда... О болезненной и жестокой, оправданной расправе над кем-нибудь недостойным. Раз они так просили, то стоило бы подкинуть дровишек. — Я знаю! Вы просто добро, а они — зло. И потому их убивать нужно, иначе какое же вы добро. — Собственный голос сейчас показался радостным и даже хвалящим, вот только нёс яд и почти ощутимо корёжил собравшихся. Более них — его самого. — Без них вы куча шлака, который только войнами с «врагом» и отбеляется. Стало плохо, он смеялся, но его тошнило. Он устал... А сколько можно было? Кто же вообще в этом мире был? Безвольные люди, которые вели себя так, как он того хотел, либо безнравственные люди, готовые на всё ради своих целей. Где-то далеко, даже не в этом мире, а в жизни Вождя — Музакка, чистый и искренний, но недосягаемый. И он сам здесь — зависший в грязи под воображаемым взглядом Месяца. Тот, кто для Вождя был единственной и портящей всё помехой, в этой идущей к концу жизни стал для Мадьюка последним кусочком надежды. Смешно получилось. Видимо, любимая мелодия у них с Вождём была определённо общей. Он продолжал язвить, уже не имея особой цели. Бежать было некуда, звать некого с самого начала, и хотелось напоследок сделать то, что выходило лучше всего — затянуть ещё пару узлов на чужом самолюбии. — ...А вас держат в яме и вашими руками устраняют грязь, сами не мараясь. Сделать больно... Пусть сорвут маски, пусть покажут свою подлинно грязную природу. Добрые воины морщились, горбясь и словно сжимались. Под ядом, их вера плавилась. Мадьюку не было смешно. Он не пытался их ранить тем, чего нет, скорее утыкал в то, что они вырыли себе сами — чтобы не отворачивались. Чтобы были как он. Чтобы принимали свою природу. Он не верил, что добрый, и не обманывался, так почему они должны были? Убить быстро, сломать веру — больнее. Знали бы, то, наверное, и в язык бы кол вставили. Но они не знали и правда верили в собственную непогрешимость. Каждый убийца в подпольном мире верил в неё — без этого и глупостей бы столько не было. Без веры в правильность предписанных правителем действий, пришлось бы думать своей головой. И обвинять было бы уже некого. А так всегда был — некий эталон добра, за которым надлежало следовать, и за которым бежало всё стадо. А вот и он... Вышел вперёд, источая запах крови сильнее других. Кажется, вокруг него был целый ореол силы. Благородный, контрактор? — Именно. — ответил пришедший, — Такие, как ты — мусор, который я с этой земли очищаю. Это, чёрт побери, прозвучало действительно смешно! Для Мадьюка, который последние годы своей жизни как раз и провёл, занимаясь естественным отбором, видеть того, кто утверждал подобное, было неоценимым подарком. Словно желание на день рождения исполнили. Этот красавец стоял напротив, приговаривал за действия, не отличимые от собственных, и верил в личную непорочность. — Я не вижу тогда на тебе цепей, коллега, — улыбнулся он «собрату», почти провокативно. Да... Ещё как чуял и знал, с какой брезгливостью отнесётся к его словам этот высокоморальный. Как как будет смешно корёжиться от самой мысли о схожести. Как можно будет, как только тот потеряет внимание, вцепиться ему в шею на последнем рывке. Но отчего-то, этого светленького не хотелось убивать быстро, его хотелось обратить в себе подобного...Раз уж сам назвался. — Потому, что я знаю, кого защищаю, — ответил благородный, да так искренне, что яд замер в горле, отравляя собственного носителя. В этих словах было нечто, незнакомое доселе: убеждённость и искренняя вера. Пришедший был идиотом и защищал сброд, недостойный жизни, был готов жизнь положить ради тех, кто прикончил бы его сам... Но не «верил слепо», а «знал», и смотрел вдаль взглядом, полным решимости. На секунду у ослепшего, но всё ещё чуявшего мир Мадьюка перехватило дыхание. Это... И был Месяц? Его чистейший, за которым он пошёл, отбросив всё и ослушавшись Вождя? Стоял перед ним, сейчас, здесь... Наконец-то. И нёс такую ерунду, что уши вяли. Какое, к чёрту, вообще могло быть добро на бойне? Он что, правда... Как можно было смотреть на мир таким великолепным живым взглядом, и при этом заниматься подобной околесицей?! От отчаяния хотелось задохнуться. Происходящее было куда больнее штырьев в теле — так было нельзя. Ломать веру всегда было больнее — лучше бы сразу прикончили. Всё, за чем он сорвался в полёт, сошлось в единственной точке, в облике лицемерного палача, чьего лица было даже не разглядеть. Только почуять силу взгляда — ясного и слепого одновременно. — Я убил десятерых и спас этим сотню, — ухмыльнулся Мадьюк, преодолевая боль, завышая голос. Голос слушался плохо. — Эта сотня разделилась на два лагеря и перебила друг друга. Каждый считал, что выступает за мир... Смеяться больше не хотелось. Осталось недолго, и убивать не хотелось также. Он устал. Крови было и так слишком много. Зло давно пресытилось кровью, а добро всегда отмывалось оправданиями. «Ты погибнешь, пойдя за ним», шумел в голове голос, утихая. А Белый Человек устало убеждал в собственной правоте, отчётливо не видя мира за рамками правильности. — Если каждый начнёт убивать, как ты, то... — Большинства слов даже не было слышно. Белый Человек словно и правда верил в свою эту чепуху, но у Мадьюка не было времени на чужие заблуждения. Совсем, никакого. Хотя бы этого Белого Человека хотелось изменить и убедить, хотя бы этому — открыть глаза. Где-то за гранью всего этого дерьма про то, что нельзя убивать тех, кто убивает себя сам, и нельзя подчинять тех, кто сам бежит за первым сильным... Должна была быть свобода. Пусть не для Мадьюка, слепо уверовавшего в серые глаза призрака из чужих снов, но для того, кто ещё сам мог во что-то верить. Но Вождь снова оказался прав. Человечество было сбродом, и, независимо от чистоты устремлений, легко делало любую гадость, стоило только подобающим образом напичкать их информацией. — Каждый и так убивает как я... Музакка, — засмеялся он и закрыл глаза. Сил уже не осталось. Сражаться можно было не до последней капли крови, а до последней капли воли. Как раз её-то сейчас и не осталось. Раздался выстрел. По какой-то странной случайности Мадьюк даже после выстрела чувствовал, как на его онемевшее от боли и кровопотери тело упало что-то тяжелое, и лицо начала заливать кровь. Боль не уходила, и кровь пахла чужим телом... В посмертии всё должно было быть иначе. Возможно, стоило сражаться до последнего вздоха? Возможно, но он не умел импровизировать, а заготовки давно закончились. Пытаясь извиваться под происходящим, он и так продержался более чем долго... Стоило отдать себе должное. И всё же продолжал чувствовать. Как его освободили от тяжести, а затем — как подхватили и, перебросив через плечо, с заметной лёгкостью куда-то понесли, не снимая цепей. Подобное казалось правильным... Боль от крушения идеалов быстро утихла, и, раз сознание не угасло, можно было искать выход дальше. Если цепи снимут — второй раз пощады не дождутся. Но почему тогда не убили? Вокруг отчего-то было шумно. Вождь в голове молчал, и в этом молчании не было страха. Смирился, что ли... Когда в шею проникла игла шприца, сознание наконец погрузилось в темноту. Первым, что встретило по пробуждении, оказался белый свет. Свет слепил, но имел вполне земное происхождение. Лампы в больнице казались очень яркими и жгли глаза. Особенно болел левый, ранее разъеденный солью... В голову отвлечённо пришла мысль отрастить чёлку, если удастся выжить. Если так пойдёт и дальше — то как-то придётся защищаться от лишнего света. А рядом с кроватью устроилась девушка. Рыжая и лохматая, она щурилась и любопытно тыкала пальчиком в щёку, где, кажется, всё еще не до конца стух след от сапога. Это раздражало. Швы от кольев ныли, но, раз так, то само орудие ограничения уже было снято. Кто-то позаботился о нём... И о тех полу-благородных, судя по всему, тоже. Но что же тогда там произошло? Прекратив обезьянничать, «рыжее раздражающее» замерла. Кажется, наконец заметила пробуждение. Помедлив секунду и широко улыбнувшись, подняла голову, и, отклонившись на свой стул, окликнула куда-то в сторону. — Музакка, он точно такой же, как мы. Её голос прозвучал доверительно и был адресован кому-то, стоящему у двери. Неохотно, Мадьюк перевернулся на бок и, подслеповато щурясь, принялся всматриваться в фигуру пришедшего. По щекам сами собой потекли слёзы, не от боли или яркого света. Там был Музакка, настоящий! Не Белый Человек, но Месяц с глазами вольного из снов Вождя. Стоял там, в человеческой одежде, бритый под ирокез и с рацией в руках. Ничем не выражая своей истинной природы, по уши измазанный в это дрянное человечество, просто торчал на проходе. Махал рукой девице и говорил о чём-то не особо важном. Сейчас всё казалось неважным. В голове уже не Вождь, но он сам, кричал: «Он пришёл!», — и это было превыше мыслей о спасении. Тот, за кем он сорвался в бездну, поймал его за секунду до смерти. Впервые Вождь оказался не прав. «Ты погибнешь, пойдя за ним», — полжизни звучали в голове мысли, отравляя всё существование. Запрет искать величия в чужой свободе въелся под кожу и портил каждый фрагмент прошлого, пока не был нарушен. Увидев Музакку в снах Вождя, Мадьюк не мог не последовать за его зовом. Что бы ни произошло в прошлой жизни, оно не могло стать показателем будущего. Даже с памятью Вождя, въевшейся под кожу и прикипевшей, подобно маске. Он сорвался за призрачным взглядом, поманившим сквозь века, довёл себя до края всего, что знал, и, сорвавшись, не пожалел. Раз они встретились здесь и сейчас, то всё было сделано правильно. Впервые за всю жизнь Вождь в голове улыбался.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.