Часть 1
12 января 2019 г. в 06:02
Ивушкин начинает кашлять ромашками в первом лагере. Это не вовремя, но мягкие, нежные лепестки даже горла не раздражают, хоть и выглядят нелепо. Слишком… невинно для немецкого концлагеря.
Кто-то любит его тихо, нежно, ещё, возможно, не понимая всех чувств, но все знают — цветы растут из горла, только если ты не касаешься своей родственной души. Но это знак, что вам довелось с ней встретиться. Ивушкин старается выжить, только чтоб ее найти.
Ромашки да мысли о том, что для кого-то он — вся жизнь — то самое, что удерживает его от падения. Он бы смог, если б захотел, покончить с собой: напасть на смотрящего, попытаться неаккуратно сбежать, найти заточку, чтоб вскрыть вены на грязных руках. В первом лагере он отлеживается от ранения, восстанавливает силы и сбегает с первым попавшимся бунтом, а потому его не расстреливают, как главарей восстания, а высылают в другой лагерь. Там Ивушкин впервые вспоминает о немецком танкисте. Он пробил ему коленную чашечку, и Коля старается не вспоминать о поражении, но когда сокамерников просят рассказать что-нибудь, Ивушкин позволяет себе вернуться в деревушку на Волоколамских рубежах. И понимает, что ждёт его где-то там, далеко, вовсе не девушка.
***
Ягер болеет себе спокойно безымянным русским танкистом, носит где-то в сердце и вспоминает часто, когда коньяк туманит голову. Он бы и страдал больше, если б не строгая дисциплина в мозгах. Да, смелый. Красивый, самоотверженный. Равный. Был хорошим врагом. Мог бы стать любимым партнёром. Вряд ли выжил, так зачем печалиться. Брось, Клаус, тебе не привыкать к одиночеству.
Он не даёт себе расклеиться, вот только сырой, грязной осенью сорок второго начинает кашлять цветами.
Любовь начинается с симпатии — а это обычно мелкие, мягкие цветы. Клауса сразу рвет сочными, толстыми бутонами роз. К Новому году появляются стебли, и Клаусу дважды зашивают горло изнутри, соединяют кровавые лохмотья.
Его любовь губящая, страшная, на грани ненависти, и Ягер понимает, что Ивушкин все узнал. Иногда немцу кажется, что его родственная душа хочет его так убить — красиво и жестоко, со всей страстью русского врага.
***
Ивушкин его ненавидит. Его — далёкого и любимого, того, кто разбил его танк, его жизнь и его сердце.
У Коли впереди была вся война, битвы, танки. Но он сбегал из очередного лагеря и вновь попадал в ловушки.
В долгое изнуряющее лето 1942 ромашки сменились колокольчиками, а Ивушкин почувствовал, что его немцу плохо. Это неожиданной болью рвануло в сердце, и Коля мысленно извиняется перед своей родственной душой. Он знает, что это из-за него.
Глупо перекладывать злобу на далёкого и в какой-то степени беззащитного. Ивушкин отпускает правила и морали и дышит свободней.
***
Ягер не может встать с постели несколько дней, периодически теряя сознание, и сквозь болезненную муть слышит, что врачи говорят об операции. Если это продлится ещё день, ему разрежут грудную клетку и будут вытаскивать цветы вручную. Розы прорвали одно лёгкое и вместо воды пили его кровь.
«Пожалуйста, — мысленно умоляет Клаус, — душа моя, сердце мое, жизнь моя, больно. Перестань, прошу. Мне больно».
Он всхлипывает, не надеясь на спасение и бессильно пытается вздохнуть.
И неожиданно… отпускает.
Он распахивает рот, вдыхая полной грудью, и на секунду вместо облегчения его бьёт паника: вдруг разлюбил…? Нет, нет, пожалуйста! Пусть жестоко, ненавидя, но только бы любил, Господи!
А потом по горлу нежно, даже не заметно после роз ползет что-то новое.
Ягер откашливается округлыми, пушистыми листиками и конусообразными мягкими соцветиями.
— Это… — изумлённо начинает фельдшер.
— Мята, — хрипло говорит Клаус. Под сердцем разливается что-то сладкое, влюбленное и счастливое.
«Спасибо, любовь моя».
***
Ивушкин хрипит, прикрывает руками ребра и голову, подставляет хребет. Спереди он мягче и ранимей, пусть лучше фриц в спину бьёт, там шкура крепче. Уберечься не получается: Коля теряется в пространстве после пинка в затылок и открывает грудь. В следующий момент тяжёлый черный ботинок врезается в ребра до кошмарного хруста и вспышки боли. Русский кричит, срывая голос, потому что страшно, больно и ненависть хлещет через край к этому… уроду. Мудаку. Сукиному сыну.
Фриц рычит. Ивушкин успел выучить требование.
Name. Titel.
Имя. Звание.
…ничего, фрицы, не получите…
***
Ягер чувствует, что что-то не так. Мятные листики сперва стали мелкими, полусухими, потом поредели, сиреневые ароматные соцветия пропали вовсе. А потом вместо мяты наружу полез вьюнок. Самый длинный стебель пришлось вытягивать силой, он цеплялся отчаянно, за горло, язык и зубы. Клаус сглотнул кровь и рассмотрел вьюн внимательнее.
Даже учитывая не слишком аккуратное обращение, растение выглядело нездорово. Цветов не было, а листья едва держались за стебель. Ягер нервно поджал губы:
— Что я могу сделать?
Растение предсказуемо не ответило.
Клаус закрывает глаза и будто чувствует чужую боль.
— Я буду тебя защищать, — он рывком встает, обращается одновременно ко всем и никому, — от всех! От болезней, от врагов, от самого себя, если потребуется, — берет слабый, искалеченный цветок в ладони и прижимает его к губам.
***
Во время следующего допроса Ивушкин выплёвывает в лицо фрицу нежно-лиловый, драный цветок. Попадает удачно — куда-нибудь да пойдет отрава, в рот ли, в слизистую носа, через кожу — неважно. Фриц отшатывается и брезгливо оттирает лицо, а Ивушкин скалится — страшно, разбитым кровавым ртом, как сумасшедший. Он узнает ядовитый осенний безвременник в мягких лепестках и обманчивой нежности. Ивушкину не страшно. Все цветы — его плоть и кровь, и ещё часть его родственной души. Захочет — не отравится.
Фриц выскакивает из камеры и больше не возвращается, а Колю переводят в другой лагерь. Это пятый лагерь и конец 1943.
***
Ивушкин понимает, что он на пределе, когда его переводят в Ордруф. Тело, сильное, выносливое тело на лагерном пайке выработало все внутренние резервы. Истощение достигает какой-то грани, после которой просто плевать. Ивушкин хлопается в обморок перед поездом и его закидывают прямо сверху, и это то, что спасает его жизнь. Его оттесняют к окну и там он может хотя бы дышать. Он кашляет легкими, невесомыми анютиными глазками и мысленно благодарит своего немца. И как только вагон открывают, Ивушкин чует, что скоро все будет хорошо.
В Ордруфе чуть получше, чем в предыдущем лагере: это все же больше плацдарм, а не тюрьма, тут и охранники добрее, и распорядок полегче. Ивушкина, правда все равно первым делом подвешивают на крюк и пытаются выбить информацию. Но профессионалов здесь нет, так что русский притворяется, что ему больно, и от него быстро отстают.
Что реально плохо — в его камере холодно и влажно. Коля кутается в тонкое одеяло и стирает кровь из рассеченных ран. Фриц, который его пытал, бил неумело, от балды, так что больно не было, а вот кровь…
Ивушкина внезапно скручивает, что-то прокатывается по горлу волной боли, и он отхаркивает целую горсть одуванчиков. Жёлтые, как солнышки, немного в крови, но, несмотря на свое плачевное положение, Коля улыбается:
— Чему это ты так обрадовался, драгоценный мой?
Что-то предвкушающе замирает в сердце, когда кто-то скребёт замочную скважину ключом с той стороны.
Ивушкин не успевает выпустить одуванчики из рук, как дверь открывается и у Коли перехватывает дыхание.
***
Ордруф кажется Ягеру излишне тихим, чистым, беспроблемным. Здесь слишком правильные построения, слишком громкоголосые пленники и слишком теплый воздух. Там, где он служил до того, весь концлагерь продувался насквозь вместе с его обитателями. Но вопреки этому приживается Клаус быстро. Ему здесь больше нравится: достаточно тихо, чтоб услышать шаги у дверей, достаточно громко, чтоб незаметно схаркивать тяжелые, грузные пионы. Они не так мучительны, как розы, но это все равно слишком много. Клаус морщится: ему работать, а у него лепестки из горла лезут.
Он разбирает бумаги, неспешно уничтожая одну за другой три кружки кофе, отходит к окну, высовывается наполовину, в мальчишеской глупости попытавшись дотянуться до дерева рядом с окном, и возвращается изучать досье на будущих танкистов.
Просматривает одно, другое, сзади переговариваются подчинённые, а Ягер легко соскальзывает взглядом с имени и звания на фотографию.
Внутри что-то взлетает аэропланом до облаков. Клаус задыхается и налюбоваться не может.
После он и не запомнит, как летел туда, приказывал впустить его в камеру, долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Девочка-переводчица равнодушно крадётся за правым плечом, и о ней Ягер совершенно забывает.
Он входит внутрь, не сводя взгляда с замершего в углу русского. В его руках — пригоршня одуванчиков, и Клаус знает, кто в этом виноват. Это будит внутри собственника и ревнивца, и зверь внутри удовлетворённо рычит.
Клаус нерешительно замирает в трёх метрах, ожидая реакции. Пленник оглядывает его, будто не верит, а потом протягивает руки вперёд и тихо шепчет:
— Ты…
А потом их кидает навстречу друг другу, и вскрикивает испуганно девушка, и они сталкиваются коленями на полу, и Клаус прижимает к себе своего мальчика, думая, что придется его откармливать — а то тощий и слабый совсем.
— Ты, ты, ты… Спаситель мой, драгоценный, любимый, прекрасный, — заходится сдавленным шепотом русский.
— Тебя как зовут? — уточняет Клаус, грея мальчишку в своих объятиях. Они сидят на жёсткой кушетке и немец выцеловывает русскому, уместившемуся у него на коленях, побитые костяшки.
— Николай Ивушкин, — глухо отзывается Коля, уткнувшись носом в его плечо.
— Коля… — мечтательно тянет Ягер. — Коленька…
Мальчишка фыркает и целует его цветочными, ароматными губами.
В груди не болит в первый раз за три года.