ID работы: 7784515

Тусклые блёстки

Гет
R
Завершён
62
автор
Размер:
39 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
62 Нравится 45 Отзывы 17 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

О, жизнь моя! За ночью — ночь. И ты, душа, не внемлешь миру. Усталая! к чему влачить усталую свою порфиру? Что жизнь? Театр, игра страстей, бряцанье шпаг на перекрестках, Миганье ламп, игра теней, игра огней на тусклых блестках. Ходасевич

      Выскочка.       Слово жжет каленым железом, с аспидным шипением вгрызается в испуганно зябнущие, почти до бесстыдства обнаженные плечи, клеймом ложится вместе с неожиданно тяжелой, к самому полу гнущей горностаевой мантией. Стискивает лоб ледяным, ощерившимся искристогранными алмазными сколами, млечно-матовым, узколенточным обручем — будто не золотой, терновый венец надели.       Выскочка.       Безнадежно борясь с карусельной пляской охристо-рдяных пятен под веками и все растущим, рассыпчатым, как барабанная дробь, тошнотворно-назойливым шумом в ушах, она изо всех сил в последний раз выпрямляется, держа подобающую, королевскую, осанку, и успевает лишь смутно, будто сквозь сон, ощутить, как вдоль липко холодеющего испариной виска стекает густая, горячая капля. * * *       Она открывает глаза и ошеломленно узнает вместо головокружительно-гулких сводов кафедрального собора привычно-уютный, улыбающийся пухлощекими купидонами и клубящийся нежно-голубыми, акварельно-тонкими облаками потолок собственной спальни. А потом — привычно-уютное, ласковое, чуть припорошенное невесомо мучнистой, тщательно просеянной сквозь стальные прутики здравомыслия тревогой, единственно желанное лицо.       — Кит…       Он улыбается, и она чувствует, как ее льдисто-занемевшие пальцы сжимает мягкая, теплая ладонь.       — Слава богу, ты очнулась!       — Я… мне не приснилось? Я и вправду упала в обморок на коронации?       Руку стискивают чуть сильнее, но по-прежнему осторожно, ласково.       — Не тревожься. Доктор сказал, всему виной духота. И то, что тебе так неудачно надели корону.       — Что?       — Твоя статс-дама должна была закрепить ее шпилькой и случайно поранила тебе голову.       Словно наяву вдруг ощутив змеисто ползущую прямо к ушной пещере вязкую, клейкую каплю, она шарит свободной рукой и натыкается на мшисто-влажный бугорок компресса.       — Скоро все заживет, доктор обещал…       Словно наяву она слышит аспидно шипящее, терново жалящее слово за спиной, видит презрение на красивом холеном лице, явственно, как трупные пятна, проступающее из-под маски светской любезности.       — Это не случайно.       — Прости?       — Она сделала это намеренно!       — Не говори глупостей.       — Кит…       — Герцогиня Виктория была первой статс-дамой моей матери, служила ей безупречно. И так же будет служить тебе.       — Но я вовсе не хочу, чтобы она мне служила! Разве так необходимо…       — Королеве положена свита. У тебя огромный штат, за ним должен присматривать человек опытный и надежный. И герцогиня Виктория…       — Я могла бы выбрать кого-то другого!       — Род герцогини Виктории один из самых древних в нашем королевстве. Отнять у нее должность первой статс-дамы и передать его женщине менее знатной означает нанести оскорбление всей семье.       Она невольно морщится.       — Звучит так, словно мы живем в средние века!       — В какой-то степени так и есть, любовь моя. Королевские устои меняются медленно. Вернее сказать, почти и не меняются.       Она сжимает теплую ладонь, ищет взгляд.       — Так не пора ли начать их менять?       — Конечно, но…       — Прошу тебя, Кит! Эта женщина пугает меня. Напоминает мне леди Тремейн. Она холодная, бесчувственная…       — Будь это так, моя мать не доверяла бы ей. Но у нее не было никого ближе, чем герцогиня Виктория. И вовсе не из-за ее высокого титула. Они были настоящими подругами. Когда мать занемогла, герцогиня Виктория ходила за ней, как сиделка.       — Но меня она презирает! Считает…       — Не спеши осуждать ее, дорогая. Внешне она и впрямь может казаться холодной, тому виной воспитание и строгий уклад придворной жизни. Но сердце у нее доброе, я это точно знаю. И ты в этом убедишься.       — Но если…       Густые темные брови хмурятся, но лишь на долю секунды. Он улыбается, нагнувшись, целует ее в лоб и тут же встает, звякнув шпорами.       — Тебе нужно отдохнуть. Сегодня был трудный день.       — А как же прием в честь коронации?       — Уверен, наши гости любезно извинят твое отсутствие. Доктор настоятельно не рекомендовал тебе сегодня подниматься с постели.       — Кит…       — Мы поговорим, когда ты придешь в себя.       — Кит!       Но дверь уже мягко затворяется, отрезав звяканье шпор и улыбку. * * *       Выскочка.       Слово впивается в ребра безжалостно-стальными прутьями корсета, перешибая дыхание и заставляя вызолоченную бескрайность тронного зала тряско расплываться в мареве непролитых слез.       Выскочка.       Она читает это не только на красивом, холеном лице собственной статс-дамы (герцогиня Виктория, затянутая в упругие шелка, веющая дорогими духами, невозмутимая и несгибаемая, будто аршин проглотила, следует за королевой повсюду: таков протокол), но и в глазах своих юных, беспечно щебечущих фрейлин, и статных придворных, окружающих Кита, и его лоснящихся гордостью, закованных в непрошибаемую броню самоуверенности, как в дедовские латы, велеречивых министров. Всех — кроме добродушного темнокожего генерала. Говорят, Кит вырос на его руках. Он учил его сидеть в седле и владеть шпагой. И, возможно, поэтому на нее он тоже глядит тепло, ласково, почти как папа, хотя вовсе еще не стар.       Но сегодня взгляд у генерала непривычно твердый, суровый. И королева, привыкшая лишь в нем находить поддержку и сочувствие, как будто впервые осознает, что перед ней воин, рожденный и воспитанный для битвы, а не для прогулок по саду и чаепития в беседке.       Лицо Кита тоже меняется — внезапно и резко, почти до неузнаваемости, так что в первый момент она даже не знает, что напугало ее сильнее — принесенные генералом вести или сжавшаяся в кулак рука с королевским перстнем. Но вскоре все-таки понимает — что. * * *       — Это моя вина!       — Что за глупости! С чего ты взяла?       — Если бы ты не женился на мне…       — Элла!       Она ловит взгляд — яркий, как июньское небо над лесом в тот день, когда они впервые встретились. И такой же восторженный, нежный, влюбленный. Лишь на долю секунды мелькает в нем что-то непривычное, незнакомое, пугающее — как в лице преданного генерала сегодня, как в том сжавшемся в ответ на торопливый доклад кулаке. Или ей только кажется.       — Ты отверг иностранную принцессу ради купеческой дочки — конечно, это сочли оскорблением.       — Брось.       Он шагает ближе, улыбается, протягивает руку.       — Королевский дом Сарагосы славится болезненной гордостью. К тому же, они давно мечтали породниться с нашей династией. Выбери я вместо принцессы Челины любую другую девушку, хоть китайскую императрицу, для них это было бы тяжким ударом.       — Но не настолько, чтобы объявлять войну.       Он тяжело выдыхает, и лицо в облепихово-мягком отблеске газовых светильников вдруг становится болезненно сизым.       — Дело не в моей женитьбе. — Он повторяет это с каким-то почти мальчишеским упорством, будто заклинание. — Им хочется прибрать к рукам наши земли. Но этого не будет, пока я жив.       — Кит… но ты же… ты же не хочешь сказать…       — Много лет отцовские министры пытались умилостивить Сарагосу. Заключали альянсы, сулили золотые горы, чуть было не продали им меня, словно выгодный товар на рынке. Особенно усердствовал эрцгерцог. Но теперь довольно! Я не собираюсь играть в эти игры. Если Сарагоса хочет войны — она ее получит. * * *       — С позволения сказать, ваше величество, это совершенно невозможно.       Первая статс-дама, застывшая в облаке тугих шелков, прямая, словно стальной прут, чеканит слова — и еще сильнее, до предобморочной мути, до ватной дрожи в коленях напоминает леди Тремейн.       — Королеве не место среди окопов.       Горло саднит неизжито-осколочной, до самого нутра продирающей едкой смесью робости и возмущения. Элла сглатывает и с силой отводит плечи, заставляя себя встретить взгляд инейно-серых глаз.       — У меня иное мнение.       — Разумеется. Однако я вынуждена напомнить вашему величеству о соображениях безопасности. Долг королевы…       — Мой долг — быть рядом с мужем.       Шелка шуршат — первая статс-дама приседает в реверансе, но головы не склоняет, серые глаза режут острее ножа.       — Будь вы женой любого из офицеров или даже самого генерала, так и было бы, ваше величество. Но королева не вольна распоряжаться собой. Со дня коронации ваша жизнь принадлежит не вам и даже не вашему супругу, она принадлежит стране. И вы не вправе ею рисковать, в особенности сейчас, когда…       — Что?       — Когда у вас нет наследника.       Будто костром вспыхивают щеки, она корит себя за несдержанность, но в конце концов как можно говорить подобные…       — Мы женаты всего полгода!       Шелка шуршат — новый реверанс.       — Именно об этом я и говорю, ваше величество. На все нужно время, ведь не каждую из женщин Господь благословляет так, как покойную королеву.       Она стискивает зубы. Ну конечно! Покойная королева понесла в первую же ночь… Щеки вспыхивают. Боже! Как можно думать подобное! Еще немного — и я стану такой же, как эта змея… как все они… Элла вздрагивает от прошившего позвоночник занозисто-острого озноба и снова с усилием выпрямляется, а статная фигура напротив все так же несгибаема даже в дежурных поклонах.       — Мне кажется, мадам, вы несколько забываетесь.       — Прошу простить мне мою прямоту, ваше величество. Покойной королеве она была по душе, и мне трудно отвыкнуть. К тому же, мои обязанности…       — Ваши обязанности подготовить мой отъезд.       Она не узнает свой голос.       И даже удивляется, услышав в ответ:       — Как прикажете, ваше величество.       Неужто в самом деле…       Я становлюсь такой же, как они! * * *       Она узнает теплую, мягкую ладонь, сжавшую ее пальцы.       Но почти не узнает лицо и взгляд.       Словно они не виделись годами, словно он прожил целую жизнь здесь, в этом пропахшем кровью и порохом, изрытом бороздами траншей, как отцовский лоб преждевременными морщинами, вздрагивающем от грохота артиллерии военном лагере. Вдали от нее.       — Ты с ума сошла, Элла! Что ты здесь делаешь?       На миг она теряется от властного окрика.       Не такого приема она ждала. Но, в конце концов, его можно понять. Он устал и измучен, на нем ответственность за сотни чужих жизней. И она поможет ему, облегчит его бремя…       — Немедленно возвращайся в столицу!       — Кит…       — Тут что, по-твоему?! Увеселительная прогулка? Пикник у обочины?       — Кит!       — Или думаешь, мне мало других забот, еще нужно оберегать тебя и ежесекундно бояться за твою жизнь?       — Кит…       Она не успевает больше ничего сказать: приподняв полог палатки, внутрь осторожно заглядывает непривычно осунувшийся, посеревший какой-то генерал.       — Ваше величество… прошу прощения… военный совет собрался обсудить завтрашнее наступление.       — Уже иду, генерал. И распорядитесь приготовить свежих лошадей и надежных сопровождающих для моей жены.       — Слушаюсь, ваше величество.       Она едва дожидается, пока опустится полог палатки, хватает рукав мундира, стискивает до хруста, до боли под ногтями.       — Кит, я не хочу уезжать! Я хочу быть здесь, с тобой, приносить пользу…       — Принеси мне пользу, родив наследника.       Словно от удара под дых, она замирает. И даже не пытается удержать в пальцах хрупкое, как призрак, тепло — единственное, еще оставшееся от того, прежнего, знакомого Кита. * * *       — Если ваше величество позволит…       Спина в тугих шелках прямая, как всегда. Но в инейно-серых глазах, глубоко-глубоко на самом дне как будто мелькает что-то похожее на сочувствие.       — Покойный король тоже вел войны. Но ее величество королева Матильда никогда не сопровождала его в кампаниях.       Ожидаемого злорадства в голосе как будто и нет. Он спокойный и ровный и, пожалуй, впервые совсем не напоминает тон леди Тремейн.       — Она посвящала себя заботам о раненых солдатах, основав первый в нашей столице военный госпиталь, и помогала семьям, лишившимся кормильца. Не мое дело давать советы вашему величеству, однако выскажу мнение, что все это весьма достойно королевской особы. И подданные любили королеву Матильду.       Комок в горле саднит нестерпимо, она украдкой прокашливается и кое-как выдавливает из себя:       — Вы, несомненно, правы. * * *       С каждым днем их все больше, а раны их все страшнее.       И хотя доктора и сестры милосердия пускаются на любые ухищрения, чтобы оградить ее величество от слишком уж нестерпимого зрелища, во сне она видит искореженные лица, беззубые рты, тошнотворно желтые от гноя и бурые от запекшейся крови повязки, обрубочные культи.       Она просыпается, обливаясь потом, на огромной холодной постели под улыбающимися из акварельно-тонких облаков пухлощекими купидонами, и так и глядит на них до самого рассвета, лежа неподвижно и не отгоняя корсетными прутьями сдавившую ребра, кислотно-едкую, неотступную мысль.       Все это — моя вина. * * *       Он тоже думает так.       Без слов и вопросов, без долгих разговоров по душам она легко читает это в ставшем совсем незнакомым лице и остекленевших глазах.       И опускает голову, с безжалостной, ослепительной ясностью понимая: проиграна не только война.       — Ваше величество, — у верного генерала голос тоже другой, не такой даже, как был в лагере, бесцветный, тусклый, — медлить больше нельзя. Необходимо начать переговоры.       Молодой король лишь кивает и на огромном вызолоченном отцовском троне вдруг кажется мальчишкой. Вот только взгляд у него не мальчишечий — тяжелый, усталый. Чужой.       — Я простой солдат, ваше величество. Для этой цели вам понадобится человек, наделенный хитроумием, изворотливостью… и опытом в подобных делах.       Кит вскидывается, как от удара.       — Если ты намекаешь на эрцгерцога, мой ответ нет.       — Ваше величество… вам известно, у меня нет причин питать к нему добрые чувства. Но, справедливости ради, лучшего переговорщика нам не найти.       Темные брови хмурятся.       — Он не настолько умен, как хочет казаться.       — И все же он много лет был главным советником вашего отца. Он помог нам заключить договор с Сарагосой двадцать три года тому назад. Сарагосский король знает его…       — Настолько хорошо, что, говорят, платил ему за то, чтобы он налаживал связи между нашими странами. Иными словами — подложил под меня принцессу Челину!       — Это сплетни.       — С каких это пор ты его защищаешь?       — Государь, насколько мне известно, он ничем не запятнал себя. У него были завистники при дворе, но как же иначе? Даже у меня они есть. — На смуглом лице мелькает улыбка, почти такая же, как в прежние беззаботные дни, и тут же гаснет. — Ваш отец до самой смерти всецело доверял ему. И, я уверен, имел на то причины.       — Отец мог ошибаться.       — Конечно, ваше величество. Но я боюсь, мы сейчас не совсем в тех обстоятельствах, когда можем позволить себе проявлять щепетильность.       — Что ты хочешь этим сказать?       — Войска держатся из последних сил. — Голос у генерала не меняется. Ровный, усталый. — Наши потери огромны… Еще немного, и сарагосцы захватят столицу.       Она даже не вздрагивает. Лишь, впившись взглядом в лицо мужа, ищет на нем тени каких-то чувств и эмоций, хоть что-то, что напомнило бы прежнего Кита, ее Кита — и не находит.       В повисшей тишине король тяжело, по-стариковски выдыхает и наконец произносит:       — Хорошо. Отыщи его и привези сюда. * * *       Только сейчас, глядя на высокого, статного человека, уверенной, твердой походкой пересекающего тронный зал (король настоял на том, чтобы принять опального вельможу со всей возможной официальностью), она вдруг понимает, что почти не помнит его лица.       Тогда, в головокружительном восторге первой влюбленности и волшебстве свершавшихся с ней перемен, некогда было разглядывать сомнительных интриганов и не хотелось тратить время на пустяки.       Она стискивает заледеневшие пальцы и судорожно сглатывает застрявший под кадыком комок.       Знать бы тогда, чем обернутся эти пустяки!       Но бесконечные ночи в большой холодной постели наедине с глумливо улыбающимися из акварельно-тонких облаков щекастыми купидонами уже научили королеву, что напрасные сожаления не приносят ничего, кроме надсадно ноющей боли в сплюснутых корсетными прутьями ребрах и теней под глазами, о которых с таким глумливым азартом поутру будут шушукаться пестрыми бабочками вьющиеся вокруг нее фрейлины.       И она привычным усилием отводит назад перебинтованные дорогим шелком лопатки — и лишь глядит на него, узнавая сперва широкие плечи и пшенично-светлые, почти не тронутые сединой волосы, а потом и упрямую, резкую черту тонких губ под модными пушистыми усами. И взгляд. Голубой и ясный, как морозное утро, острый — острее льда и глаз первой статс-дамы. Нет, от такого взгляда не скроешься. И ничего не утаишь.       Кит, кажется, тоже это понимает. Впрочем, эрцгерцога он знает куда дольше и наверняка гораздо лучше, чем она. Потому и начинает без экивоков.       — Вам известно, зачем я вас пригласил.       Не услышав вопросительной интонации, гость чуть заметно, по-лисьи как-то щурит левый глаз и усмехается в пушистые усы, нисколько не растерянный и нимало не смущенный огромным, пустым тронным залом, в котором, помимо его самого и королевской четы, никого нет.       — Мне известно, что намерение вашего величества более не заключать альянсов, довольствуясь собственными, весьма ограниченными, позволю себе заметить, силами, не привело к тому результату, на который вы рассчитывали.       Она узнает жест.       Рука с королевским перстнем сжимается в кулак, да так, что, кажется, еще немного — и будет слышен хруст треснувших костей.       — Как вы смеете?!       Высокая статная фигура напротив кланяется, не сгибая светловолосой головы — и в этом ей чудится что-то смутно знакомое.       — Пусть ваше величество поправит меня, если я ошибаюсь.       Бледнея еще больше, Кит неестественно вытягивается на троне. Но голос звучит на удивление спокойно:       — Отец ценил вас за прямоту. Вижу, что не напрасно.       На этот раз гость даже не кланяется. Только глядит с тонкой усмешкой и лисьим прищуром — уже не на короля, а прямо на нее. И под этим острым взглядом она неожиданно для себя глупо, по-детски теряется, жгуче вспыхивает до корней волос. Кит, впрочем, этого не замечает — или делает вид, что не замечает.       — Я полагаю, генерал уже ввел вас в курс дела. У нас мало времени.       — Безусловно. Хотя вашему величеству было угодно прервать мой вояж по прекрасной Италии, время в дороге я потратил с пользой и готов предложить вам следующее. Заключите союз с Андоррой.       — Что за вздор! Они годами враждовали с нами. Претендуют на часть наших земель возле границы.       — Все это верно, ваше величество. Но своего второго соседа, Сарагосу, они ненавидят еще сильнее и давно развязали бы с ней войну, если бы имели сильный флот. По этой же причине они воздерживались от вооруженного конфликта с нами.       Голос у него низкий и звучный, привыкший отдавать приказы, но есть в нем какая-то странная, убаюкивающая мягкость, и королеве кажется, что с каждым сказанным словом она все глубже, непоправимей, как в трясине, увязает в теплом, янтарно-светящемся, крупитчатом меде.       — Наши корабли славятся своими превосходными боевыми качествами. Продайте несколько из них Андорре — при условии, что она поддержит вас против Сарагосского королевства.       — Вы предлагаете столкнуть две соседних страны в войне?       Лисья ухмылка мелькает в пшеничных усах.       — Совершенно верно, ваше величество. И быть tertius gaudens*, как говорили древние.       — Это недопустимо.       — Ваше величество. Вам было угодно обратить внимание на мою прямоту, известную еще вашему покойному родителю. Позвольте же мне сохранить ее и указать на то, что ставкой в игре сейчас является ваше королевство. Вы полагали, что крошечное государство, со всех сторон окруженное мощными державами, имеющее в качестве преимуществ лишь хорошо развитое кораблестроение, может выжить без союзников и договоров, как некая вещь в себе. Вы ошибались. Конечно, ваша самонадеянность легко объясняется молодостью и неопытностью, но это не отменяет ее печальных последствий. Вам пришлось пожинать плоды своего выбора. Но еще не все потеряно. Мы еще можем вернуться на путь, которым шел ваш отец.       — Отец никогда не сделал бы ничего подобного!       Острый взгляд из-под пшеничных бровей вдруг становится тяжелым, голос уже не обволакивает медом, чеканит слова, как солдат — шаг на плацу.       — Покойный король понимал, что политика — это искусство возможного. И он умел заключать союзы, обещая нашим соседям то, что было для них наиболее желанно.       Кит хмыкает.       — Мой брак с принцессой Челиной?       — Для Сарагосы это был вопрос престижа. Ваш род — древнейший на континенте. К тому же, брачный контракт предполагал выгодные торговые договоренности и поставку наших военных кораблей в Сарагосу. Для нас же это означало надежного союзника в противостоянии с Андоррой. Кроме того, ваш наследник мог бы претендовать на трон Сарагосы в том случае, если нынешний правитель, брат принцессы Челины, умрет бездетным, что весьма вероятно, учитывая, что за двенадцать лет брака его супруга так и не подарила ему ни одного ребенка. Как видите, ваше величество, покойный монарх пекся также и о ваших интересах. Но вы приняли иное решение, не вижу смысла возвращаться к этому.       Она снова чувствует на себе взгляд — словно острой ледышкой вспарывает нутро.       — Одна возможность упущена, но остаются другие.       — Не понимаю, что мы можем обещать Андорре. Едва ли они согласятся поддержать нас за одни только военные корабли.       В пшеничных усах усмешка — тонкая, лисья.       — Вы рассуждаете как истинный политик, ваше величество. Разумеется, этого мало. Мы добавим к этому надежду на решение вопроса о спорной территории.       — Объяснитесь.       — Наследному принцу Андорры восемь лет, государь. Пообещайте ему руку первой из дочерей, которые родятся у вас и, — острый взгляд, тонкая усмешка, — ее величества. И приграничные земли в качестве приданого.       Ее словно бьют под дых — воздух застревает где-то меж ребер, рвано цепляясь за прутья корсета, но уже готов вырваться гневным возгласом.       — Я не отдам земли, завоеванные моим дедом!       Кит… слава Богу!       Но… о чем… при чем тут земли…       — Ваше величество, — голос вновь обволакивает медом, — обещание — это всего лишь намерение. Его исполнению могут помешать самые разнообразные обстоятельства. Предположим, наследный принц Андорры умрет в раннем возрасте. Или у вашего величества не будет дочерей. Это не ваша вина, это воля провидения.       Тишина повисает всего на долю секунды.       — Я согласен. Начинайте переговоры.       — Кит!       Словно на стену, она натыкается на теперь уже чужой, когда-то такой теплый и ясный взгляд голубых глаз — и леденеет от ужаса, не находя в нем ничего привычного, прежнего.       — У вас есть возражения, моя королева?       — Возражения?! Это же безумие! Подумай, что ты делаешь! Ты продаешь чужим людям нашего ребенка, еще не родившегося даже! Ты…       — Я выполняю свой долг. И советую вам не забывать о своем. * * *       Звяканье шпор в гулкой пустоте тронного зала вдруг напоминает ей звук вбиваемых в материнский гроб гвоздей — неуклонный, неостановимый, не оставляющий никакой надежды.       Занемевшими пальцами она цепляется за подлокотник трона, не пытаясь уже ни бороться, ни даже подняться на ноги.       — Ваше величество…       Она вздрагивает от этого голоса, ставшего еще мягче, еще медовее, и тут же, не успев даже осознать, что случилось, увязает в нем, как в трясине.       — Если вам нездоровится, позвольте проводить вас в ваши покои.       Она не понимает, как, почему и зачем опирается на протянутую ей руку. Ладонь большая, широкая и твердая, явно привыкшая держать поводья. И неожиданно горячая — углем жжет.       А глаза холодные, острые. Прямо в лицо глядят. И кажутся почему-то знакомыми.       — Позволю себе заметить, что понимаю, насколько вам трудно смириться с существующим положением дел — при вашем характере, однако…       — Вы ничего обо мне не знаете!       Громко и, пожалуй, несколько неподобающе.       Потревоженно вспарывает тонкозвучными крыльями загустевшую меж потолочных балок ежевично-сумрачную тишину некстати разбуженное эхо. И еще оловяннее замирают у дальнего покоя двое стоящих в карауле юнцов.       Но спутник королевы невозмутим и бестревожен.       — Напротив, ваше величество. Я наслышан о вас. Моя сестра, первая статс-дама, много писала мне…       — Герцогиня Виктория — ваша сестра?       — Двоюродная. Но это не столь важно. Кровь, как говорят в народе, не водица.       Она резко выпрямляется, отважно ловит взгляд.       — И кровь купеческой дочери недостаточно хороша, не так ли?       В лисьей улыбке проступает вдруг что-то снисходительно-мягкое, почти сочувственное. Такую улыбку она встречала и прежде — у своей статс-дамы.       — Я этого не говорил, ваше величество.       Она пожимает плечами.       — Вам нет нужды говорить. Ни вам, ни кому-либо другому при дворе. Возможно, я неопытна и ничего не знаю о том, как править страной. Но я не настолько глупа, чтобы не видеть презрение, которое вы прячете за поклонами, и не слышать, как меня за спиной называют выскочкой!       — Королевская ноша нелегка.       Щеки жжет, как от пощечины, она останавливается, замерев и выпустив рукав мундира.       — Вы смеетесь?       — Отнюдь, ваше величество. Вы верили, что вырвавшись из-под опеки вашей досточтимой мачехи, которая была к вам не слишком справедлива, выйдя замуж за юношу, в которого вы были влюблены, к тому же наследника престола, вы никогда более не столкнетесь с унижениями. Но придворная жизнь не похожа на волшебную сказку — вы убедились в этом на собственном опыте. И мне понятно ваше разочарование.       — Сомневаюсь.       Он продолжает улыбаться странной улыбкой и глядит на нее с высоты своего роста неотрывно, прищурясь, но в этом взгляде нет лисьей хитрости, скорее спокойная, матово-бархатная, чуть расцвеченная колкими бусинками горечи задумчивость.       — Я родился в одной из самых знатных семей королевства. Но мое детство и юность прошли вдали от двора. Мой отец был из тех, кого в те времена называли чудаком. Собрал огромную библиотеку, переписывался с учеными, сам изучал все, что только можно — от стихосложения до механики. Он отправил меня в закрытую школу, а оттуда — в университет в Германии. Должно быть, я унаследовал интерес к знаниям от отца, мне неплохо давалась учеба. После окончания курса мне даже предложили кафедру в одном из маленьких, но весьма достойных немецких университетов. Я едва успел занять ее, когда мой отец умер от удара. Я был единственным сыном, мне пришлось вернуться, чтобы принять на себя его придворные обязанности, хотя я никогда не мечтал о карьере вельможи, тем более военного.       — И вы служили?       — Покойный король старался избегать вооруженных столкновений, но это не всегда удавалось. Поле брани сильно отличается от университетских аудиторий, ваше величество. Наверное, почти так же, как мечты юной доверчивой девушки о жизни с принцем от того, чего такая жизнь требует в реальности.       — И вы полагаете, что с этой жизнью я не справлюсь?       — Это зависит от вас, ваше величество. * * *       — Я не могу это надеть.       Упругие шелка шуршат за спиной. Неспешно и плавно первая статс-дама обходит королеву, оглядывая от тщательно уложенных на макушке кудрей до выступающих из-под ослепительно алой юбки кончиков бархатных туфель — словно оценивает лошадь на ярмарке.       — Ваше величество, платье сидит безупречно. Королевский портной…       Щеки жжет, Элла поворачивается резко, путаясь в шлейфе.       — Оно непристойно!       Но инейно-серые глаза отвечают привычно невозмутимым взглядом.       — Такова придворная мода. Над ней не властны даже короли.       — Разве я не имею право сама выбрать наряд?       — Безусловно, ваше величество, если вы намерены отправиться на прогулку верхом или посидеть в саду в окружении ваших фрейлин. Но когда речь идет об официальном приеме, покойная королева Матильда всегда…       — Довольно, я поняла.       — Позволю себе заметить, вашему величеству очень идет этот цвет.       Она на миг прикрывает саднящие веки и сдерживает вздох.       Больше ни взгляда в зеркало.       Шею вдруг обвивает чем-то тяжелым, холодным, хочется сбросить, как удавку, но она лишь покорно выслушивает:       — Этим фамильным драгоценностям более ста лет. Покойная королева особенно любила это ожерелье. Убеждена, его величество будет счастлив увидеть его на вас.       Элла с силой отводит назад лопатки и выдавливает из себя:       — Благодарю вас.       — Вы не хотите взглянуть на себя, ваше величество?       — Я всецело доверяю вашему вкусу, госпожа герцогиня.       Тугие шелка шуршат реверансом. * * *       От удушливой ли тесноты переполненного зала или от безжалостно вгрызающихся в ребра прутьев корсета перед глазами плывет.       В своем бесстыдно-багровом, как загустевшая кровь, платье, с рубиновым ожерельем, могильной плитой лежащем на почти полностью обнаженной груди, королева с трудом сдерживает желание согнуться в три погибели, рвануть бесчисленные застежки, освободиться, дышать.       Но вместо этого стоит неподвижно и прямо, глядя в мелькающие, словно на ярмарочной карусели, лица, слушая гудящие, как пчелиный рой в летнем поле, голоса.       Кажется, Кит тоже что-то говорит ей, а прямо напротив застыла коренастая, низенькая, сияющая щегольским камзолом фигура. Королева кивает, пытаясь улыбаться.       И вдруг чувствует ладонь на запястье. Она привычно мягкая, теплая, но стискивает руку незнакомо, резко, будто кряжистым стальным когтем.       — Идем танцевать.       — Кит?..       Не успевая возразить, ни даже услышать музыку, она тонет в тошнотворном головокружении, машинально цепляясь за позолоченное плетение аксельбанта, ловя свободной рукой разлетевшиеся юбки и думая лишь о том, чтобы не споткнуться.       — Что ты себе позволяешь?       От этого голоса — непривычного, странного, она вдруг приходит в себя, словно ее окатили колодезной водой.       — Я? Я не понимаю…       — Не понимаешь? Посол Андорры наш гость, этот бал в его честь! Черт побери, нам нужен этот мерзавец, чтобы наконец закончить войну, чтобы мои солдаты перестали гибнуть!       — Кит…       — А что делает королева?! Не удостаивает его даже взглядом!       — Я… я не знала…       — Когда я представил его тебе, ты должна была подать ему руку для поцелуя, сказать любезные слова… Да хоть мелким бесом перед ним рассыпаться, лишь бы он согласился на этот проклятый договор!       За муторно пятнающей цветными разводами кружащийся в танце зал, неумолимо накатывающей дурнотой успевает ярко, как грозовой сполох, сверкнуть и погаснуть воспоминание о первом бале и первом вальсе. Боже… как не похоже все это на то, о чем она мечтала тогда. Как не похожи сами они на тех, радостных, влюбленных, беспечных Эллу и Кита.       — Что ты молчишь?       — Я… — голос сбивается вместе с шагом, неуклюже, потерянно она продирается сквозь юбки и слова, — я не хотела оскорбить посла… Даже не поняла, кто это… Мне не по себе…       — Тебе не по себе, а представь, каково мне! Каково тем, кто много месяцев, по колено в грязи и собственных кишках, защищает столицу! Защищает нас с тобой, Элла!       Он не повышает тона, нагнувшись, шипит ей в ухо, и в его изменившемся голосе ей чудится слово, мстительным призраком преследовавшее ее с первого дня в королевском дворце.       Выскочка.       И она опускает ресницы, уставившись на плавно качающиеся в вальсе плетеные шнурки аксельбанта.       — Ты носишь драгоценности моей матери. Не пора ли хоть немного начать им соответствовать?       Она не знает, закончилась ли музыка, только чувствует обнаженной спиной цепкие, как паучьи лапки, и едкие, как уксус, взгляды придворных. Слышит мерно позвякивающие шаги — все дальше.       — Ваше величество, — голос медово обволакивает, внезапно заглушая звон шпор и язвительные перешептывания, словно защищая от них, — прошу вас, окажите мне честь.       А от любопытных глаз защищает уверенно легшая на лопатки ладонь. Широкая, сильная, горячая, словно уголь.       Он ведет совсем не так, как Кит. Вместо заученной легкости — твердый, неуклонный, стремительный, властный полет. Но есть в нем что-то успокаивающее, убаюкивающее, как в старинной маминой колыбельной.       — Ваше величество, позвольте совет?       Она почему-то уже не боится споткнуться или сбиться с такта — словно ни думать, ни делать ничего не нужно, крепкая горячая ладонь без труда направит ее, удержит от падения. Так бывало лишь в детстве, когда отец, громко напевая, распугивая гусей и уток и поднимая клубы пыли дорожными сапожищами, кружил ее в вальсе по двору — большой, сильный, надежный.       И она поднимает голову, встречает чуть прищуренный взгляд светло-голубых глаз.       — Говорите.       — Никогда не делайте такое лицо.       — Прошу прощения?       — Королева всегда улыбается. Что бы ни случилось.       Она зябко дергает голым плечом и, неожиданно для самой себя, шепчет едва ли не жалобно:       — Они все глазеют на меня.       — И будут глазеть. В счастливые и горестные часы вашей жизни. На вашей свадьбе, на крестинах ваших детей, на похоронах близких, на смертном одре. Это плата за ваш высокий сан. С того мгновенья, как вы надели корону, и до той поры, пока вас не уложат в фамильный склеп, вы будете на виду у всего двора. Так уж заведено, и чем скорее вы привыкнете, тем лучше.       — Кит никогда не говорил мне ничего подобного.       Крепкая ладонь с неумолимой неукоснительностью, мощным, но плавным, безупречно разложенным на сильные и слабые доли, циркулевым движением посылает ее на новый, вьюжно взметающий юбки поворот. И столь же беззапиночно, музыкально-четко, спиралево возвращает на место.       — Едва ли стоит винить короля за это. Он живет этой жизнью с самого рождения. Вероятно, ему не пришло даже в голову, насколько трудной и странной она может показаться человеку со стороны.       — Я верю, что обычаи можно изменить.       И Кит верит. Или… уже нет?       — Пожалуй. Но на это требуются годы, даже десятилетия. Не стоит ожидать, что это произойдет, как по мановению волшебной палочки, только потому, что вы всей душой желаете этого.       По привычке она ищет в светлых прищуренных глазах насмешку или злорадство, но не находит. И от этого, кажется, теряется еще больше.       — Я понимаю, для вашего величества этот бал — не самое приятное времяпровождение, — голос все так же течет медом, неспешно, ровно.       И она опять не выдерживает.       — Я словно вещь, выставленная на всеобщее обозрение.       — Даже если так, королева всегда сохраняет достоинство.       Сама не зная почему, она вдруг улыбается, глядя в светлые глаза.       — Это — ваш второй совет, господин эрцгерцог?       И встречает ответную улыбку.       — Если угодно вашему величеству. * * *       На мгновенье он застывает в дверях — высокий, статный; пшеничные волосы, чуть тронутые сединой, попав в полосу света, сияют, как шлем — это даже по-своему красиво.       Она не успевает додумать нелепую мысль, выпрямляется еще больше, так, что лопатки сводит, повторяя про себя: королева должна сохранять достоинство.       Через яшмово-золотистые, растопленным маслом льющиеся в окна утренние лучи он идет твердо, уверенно и стремительно, почти чеканя шаг, и останавливается на почтительном расстоянии, кланяется легко, будто в танце, — королеве кажется, что даже с другого конца комнаты светлые глаза глядят ей в лицо — остро, пристально, неотрывно.       — Ваше величество желали меня видеть?       Почему-то она всегда теряется от этого звучного, властного и при этом так мягко, медово обволакивающего голоса. Чувствует себя наивной, смущенной и глупой девчонкой. Впрочем, она такая и есть. По крайней мере — рядом с ним.       — Да… Да, господин эрцгерцог. Откровенно говоря, мне… хотелось вас поблагодарить за дельные советы, данные вчера на балу.       Усмешка вертлявой лисицей мелькает и тут же прячется в пшеничных усах.       — Не стоит благодарности, ваше величество.       — Нет-нет, напротив… Я задумалась и… пришла к выводу, что совершила много ошибок с тех пор, как взошла на престол.       — Ваше величество к себе слишком строги.       Против воли меж неплотно сомкнутых губ полынно-горько просачивается выжженным песком хрустнувший смешок — почти такой же, как тот, осколочно-щербатый след которого она привыкла ловить на его холеном, уверенном, не знающем ни сомнений, ни смущения лице.       — На самом деле вы так не думаете. И другие придворные тоже. И вы… вы правы. Быть королевой совсем не просто. Но я хочу научиться. Хочу, чтобы Кит… чтобы его величество мог гордиться мной.       — Позволю себе заметить, вы уже учитесь.       — Я…       Она стискивает руки на коленях — крепко, до судорог. Отводит взгляд, делает вдох.       — Прошу вас, помогите мне.       — Ваше величество?       Воздуха не хватает, словно во вчерашнем безумном вальсе. Но, в конце концов, она сама это начала, нужно решаться.       — Научите меня быть королевой.       — Ваше величество…       — Я понимаю, это звучит нелепо…       — Нет, отчего же? Это весьма похвально. Однако осмелюсь предположить, что с этой обязанностью гораздо лучше справится ваша статс-дама.       — Герцогиня Виктория только и делает, что сравнивает меня с покойной королевой!       Вырвалось само. И, наверное, не стоило.       Усмешка — какая-то домашняя, мягкая — задерживается в пшеничных усах дольше обычного.       — И, держу пари, не в вашу пользу. Проявите снисхождение. Моя кузина всем сердцем была привязана к королеве Матильде. Она относилась бы так же к любой девушке, занявшей ее место.       — Нет, будь я принцессой…       — Безусловно, вам было бы легче. Но лишь потому, что вы были бы лучше подготовлены к такому положению дел и вам не пришлось бы в течение долгого времени привыкать к этому. Королева Матильда в глазах многих придворных была идеалом. С идеалом соперничать невозможно.       — Она в самом деле была так… безупречна?       В светлых глазах дразнящим блуждающим огоньком загорается что-то непривычное. Смешливое, озорное. Почти мальчишечье.       — Что вы! Разумеется, нет. Она была живым человеком со своими слабостями. Все дело в том, что королевским особам не дозволено эти слабости демонстрировать.       — Вот как.       — Между нами, она была страшно ревнива. Хотя покойный король не подавал ей ни малейшего повода. Но она тщательно это скрывала. Я узнал лишь потому, что сам государь как-то пожаловался мне за партией в шахматы. Конечно, я дал слово обо всем молчать.       Вдруг снова хочется улыбнуться — и она улыбается.       — Вы нарушили слово.       — Выходит, что так. Но вы ведь сохраните тайну.       В ответной улыбке она на мгновенье тонет. Почти забывает, о чем шла речь и почему напротив в почтительно-непринужденной позе застыл этот высокий, красивый человек.       — Только если вы исполните мою просьбу.       Он смеется негромко, легко, неожиданно мягко, и его смех похож на медово-теплые, талым воском заливающие комнату солнечные лучи.       — Вот теперь вы говорите как истинная правительница.       — Это значит да?       — Вы не оставляете мне выбора. Ваше величество. * * *       Не соперничать с идеалом, но быть достойной преемницей.       Не выставлять напоказ свои чувства.       Сохранять достоинство, даже когда в бесстыдно обнаженные парадным платьем лопатки острой ледышкой впивается презрительное «выскочка».       Всегда улыбаться — даже под неотрывными липкими взглядами, ожидающими малейшей ошибки, любого промаха.       На чердаке отцовского дома юная Элла мечтала совсем не об этом.       Но отцовский дом с каждым днем все дальше.       Да и той, прежней, Эллы, кажется, уже нет.       Она разбивается покорно и легко, словно хрустальный башмачок, о непривычный, пугающе отрешенный тон.       — Я лишь выполняю свой долг.       Эти слова она уже слышала. Да что там, слышит постоянно. Только их и слышит.       Королева сдерживается изо всех сил, выпрямляет спину.       — Мне это известно. И я хочу… хотела бы помочь тебе в этом.       Но Кит будто не замечает этой новой, с таким трудом усвоенной интонации. Даже в лицо не глядит. Посеревший какой-то, надломленный.       — Война опустошила наше королевство. Теперь, когда представилась, наконец, возможность заключить с Сарагосой мир, я не вправе ее упускать.       — Конечно, тебе надлежит ехать. Я лишь не понимаю, почему не могу тебя сопровождать.       Ставшие непривычно тусклыми голубые глаза вспыхивают, на мгновенье напоминая прежнего, страстного, порывистого юного принца. Но лишь на мгновенье.       — Почему? Бога ради, Элла! Принцесса Челина, ее брат-король и вся Сарагоса считают себя оскорбленными моим выбором! Настолько, что развязали из-за этого войну! Нам с трудом удалось достичь перемирия. И что теперь? Я привезу на переговоры ту, кто стала причиной всего этого?!       Она разбивается.       И на этот раз совершенно ясно понимает, что осколки уже никогда не собрать. И никакая фея никаким волшебством не превратит их обратно в сияющий хрустальный башмачок.       — Я еду один. Это мое последнее слово!       — Как скажешь.       Собственный голос тонет в оглушительном звоне удаляющихся шпор. Она не слышит его и не чувствует, как медленно, но неодолимо сползает с кресла вниз, на мохнатый ковер. И не сразу приходит в себя в больших, крепких, горячих, как уголь, ладонях.       — Ваше величество… Вам дурно? Позвать…       Она только мотает головой, не глядя и с трудом удерживаясь от желания уткнуться в широкую, наискось перечерченную алой лентой какого-то ордена грудь — как в детстве к папе — и зарыдать, как в детстве, громко, бессмысленно и отчаянно.       Ее поднимают, усаживают, настойчиво втискивают в пальцы что-то холодное, скользкое, твердят прямо над ухом: «Выпейте. Выпейте, вам станет легче». Горло обжигает, она давится, сгибается в кашле, невоспитанно вытирает губы ладонью. И натыкается на взгляд.       В нем нет ни любопытства, ни злорадства, ни осуждения — ничего из того, к чему она уже успела привыкнуть при дворе. Скорее затаенное, горькое какое-то понимание.       Он молчит, медленно наклоняется, расцепляет ее побелевшие пальцы, забирая из них стакан. В стекле плещется что-то густо-янтарное, переливчатое.       — Это не вода…       — Коньяк. Лучшее лекарство от всех недугов, как говорил мой отец. Возможно, он несколько преувеличивал, но вы по крайней мере пришли в себя.       — Я никогда раньше…       Мелькает в пшеничных усах усмешка.       — Ну, разумеется. И никогда больше. Злоупотреблять этим лекарством не следует.       — Уж лучше бы вы мне дали яд!       — Ваше величество?       Слова слишком жгут горло — острее, надсадней только что проглоченной и теперь непривычно щекочущей ноздри маслянисто вязкой, матово рыжеющей, как расплавленная ржавчина, жидкости. И Элла освобождается о них, не выдерживая.       — Да, так было бы лучше. Я… я не принесла ничего хорошего ни королевству, ни Киту! От меня один раздор…       — Снова наслушались придворных сплетников?       Это не вопрос царедворца, это не беседа знатного вельможи с королевой. Так мог бы спросить папа. И голос его звучал бы так же тепло и ласково, и…       — Но ведь это правда! Я стала причиной войны. И все это знают! Двор это знает, вы это знаете, К… король это знает. Да и как могло быть иначе? Ведь я приехала в этот дворец сразу за гробом!       Он чуть приметно хмурится, не понимая.       — Прошу прощения?       — Тело покойного короля едва успело остыть, а мы уже играли свадьбу!       — Какой вздор.       — Но ведь полагается годичный траур… и…       — С позволения вашего величества, лично я не суеверен. И не вижу здесь никакой причинно-следственной связи. Что же касается войны с Сарагосой — вы себе льстите.       — Как?       — Охотно допускаю, что брак его величества с вами стал для Сарагосы выгодным поводом. Но отнюдь не причиной. Причины, как это всегда бывает, лежат в куда более прозаической политической плоскости.       — Вы ведь пытались это предотвратить. Когда сватали королю принцессу Челину.       Она ждет кинжально вскинутый подбородок, сведенные в притворном изумлении брови или какие-то иные, с горделивой беспечностью не скрываемые улики собственного триумфа, но он лишь пожимает плечами, плавно отводя их назад, — спокойный и невозмутимый до равнодушия.       — Я делал то, что было в моих силах. Но даже тогда я понимал, что это не даст нам абсолютной гарантии. Сарагосский монарх честолюбив, мечтает расширить свои владения. К тому же, он отличается вспыльчивым и капризным нравом. Весьма вероятно, что родственные связи с нашим государем удержали бы его от опрометчивых поступков. Но, как говорится, человек предполагает…       — Это не снимает с меня ответственности.       — Нет. Но и не делает вас виновной.       Ресницы подстреленно вздрагивают, Элла тотчас смыкает их, торопливо накрывая бабочково-ненадежными, тонкими крылышками век крапивными ожогами закипающее в уголках глаз соленое варево.       — Король считает иначе.       — Осмелюсь предположить, что война произвела на него сильное впечатление. Вам следует отнестись с пониманием: его так воспитали. Покойный отец внушил ему большое чувство ответственности за страну, за подданных.       — Да… Вы правы.       — Убежден, ваш муж станет выдающимся государем. А вы — прекрасной королевой.       Он все еще совсем близко. Голос течет медом, обволакивает, и она тонет в нем незаметно для себя — все глубже и глубже.       — Скажите… Почему так выходит, что в такие минуты именно вы оказываетесь рядом?       — Как первый вельможа королевства, я обязан оберегать ваше величество.       Он совсем близко.       Спокойный, надежный. Теплый.       И в это тепло хочется — ближе.       — Ваше величество…       Открыв глаза, она вдруг видит чуть побледневшее, но все еще невозмутимое лицо, прищуренные светлые глаза и губы под пушистыми пшеничными усами — так близко. Так недопустимо близко. Чувствует, как изогнулась ее спина, понимает, что тянется всем телом…       — Не стоит делать того, о чем вы потом пожалеете.       Голос льется все тем же медом, разве что стал на полтона ниже и появилась в нем незнакомая, неведомая прежде хрипотца.       Королева вздрагивает, выпрямляясь.       — Вы правы. Я благодарю вас.       Он кланяется привычно — не сгибая головы, не отводя глаз.       Отводит она, уже сейчас понимая, как это неправильно, но не выдерживая взгляд — слишком прямой, слишком острый и теплый, как тягучий, светло-крупитчатый, засахаренный мед. * * *       — Прости, Элла. Я не хочу ссориться с тобой, тем более перед отъездом.       — Да.       — Меня не будет, возможно, долго, нехорошо, если ты… если мы так расстанемся.       — Да.       — Мне жаль, что я вспылил. Поверь, я не виню тебя. Я виню себя.       Она не спрашивает — за что. За войну или за женитьбу на купеческой дочке вместо иностранной принцессы. А может, за то и другое. Она ждет совсем других слов. Но они так и не звучат в роскошной спальне под беспечно улыбающимися из акварельных облаков пухлощекими купидонами.       Она узнает прикосновения — по-прежнему бережные и осторожные, но в них недостает не только огня. Они ласково-отрешенные и какие-то пустые, как тусклый взгляд мимо нее в пространство, как мимолетные, безвкусные поцелуи, вызывающие в памяти всего два слова, преследующие ее с самого дня коронации и оказавшиеся такими нежданно пророческими — королевский долг.       Исполнив его, она прячет лицо в подушку — и неизбежно просыпается в холодной постели под нелепо ухмыляющимися с потолка купидонами. * * *       — Я думала, вы будете сопровождать короля в Сарагосу.       Улыбка мелькает в пшеничных усах.       — Признаться, я тоже. Но его величество счел, что я буду полезнее здесь. — На мгновенье он как будто теряется и прибавляет: — В плане ведения государственных дел, разумеется.       — Разумеется. — Она не сдерживает рвущуюся горечь. — Ведь король не слишком доверяет мне — в этом плане.       — Что вы, ваше величество. Будь это так, он не поручил бы вам управление страной в свое отсутствие.       — Таков обычай, разве нет?       Улыбка мелькает.       — Вы быстро учитесь.       — Что толку! — Отмахиваясь от своих сомнительных достижений, она вдруг вспоминает, кто был их автором, и спешит поправиться. — Простите, я несправедлива к вам. Вы очень помогли мне, господин эрцгерцог. Я лишь боюсь, что никогда не смогу стать настоящей королевой, понять этот мир, привыкнуть к нему… Моя матушка говорила: «Главное — быть сильным и верить в добро». И я думала, этого достаточно.       Взгляд у него спокойный, почти ласковый.       — Этого достаточно, если вы живете в маленьком уютном домике где-нибудь на краю света.       — Но не для того, чтобы править страной.       — Верно.       — Я была глупа, что не понимала этого. А для всех вокруг это было очевидно. Вот истинная причина, по которой меня не принимает знать.       Он мягко щурится.       — Не стоит преувеличивать. Не забывайте, что каждая из придворных дам, глядящая на вас с осуждением, сама мечтала оказаться на вашем месте. Но наш король выбрал вас. Значит, не без причины.       — Вы сами могли убедиться, во мне нет ничего особенного.       — Вам недостает опыта. Иначе вы бы знали: при дворе никогда не завидуют просто так.       Она лишь качает головой. Но голос льется — все такой же мягкий, медовый, обволакивающий.       — Здесь не прощают силу, а не слабость. И то, что вы, с позволения сказать, стали для многих придворных как кость в горле, было неизбежно — вовсе не по причине вашего происхождения. Из-за вашего характера. Никому не дано выйти за пределы предначертанной ему духовной сферы, а подавлять свои достоинства еще труднее, чем недостатки.**       Слова почему-то знакомы. Где-то она их уже… слышала? Или…       — Вы читали Жермену де Сталь?!       Смех льется — мягко, медово. Щурятся светлые глаза.       — Нет, ваше величество, не я. Покойная жена ее обожала, «Коринну» знала едва ли не наизусть. Что до меня, если уж говорить об Италии, я предпочитаю Петрарку. Быть может, сладкой радостью когда-то Была любовь, хоть не скажу когда; Теперь — увы! она — моя беда, Теперь я знаю, чем она чревата.***       Веки жжет нестерпимо — и снова приходится потупиться, отвернуться. И дышать трудно и больно, прутья корсета вгрызаются в ребра.       — Простите, ваше величество. Мне не следовало…       — Нет, нет, вы… — она сглатывает комок, — хорошо читали.       Поворачивается, стараясь улыбнуться, но избегая светлых, прищуренных глаз.       — Так странно. Не думала, что вы были женаты.       Она не видит, но слышит — он усмехается.       — Обычный для наших кругов брак по расчету. Союз двух знатных семей. Впрочем, это не помешало нам прожить пятнадцать счастливых лет.       — И у вас есть дети?       — Старший сын умер в младенчестве. Второй… убился на охоте, когда ему было семнадцать.       В лице у него все то же невозмутимое спокойствие. Но королеве кажется, она замечает, как плотно сжимаются в тонкую, упрямую линию губы под пшеничными усами — и тускнеет взгляд.       — Мне очень жаль, — бормочет она, вконец потерянная и смущенная от того, что это не просто дань вежливости — ей действительно жаль этого надменного, несгибаемого, непредсказуемого человека, который каждый раз оказывается вовсе не тем, кем она его представляла.       — Это было давно, ваше величество.       Почему-то сейчас титул режет слух, и она лишь с большим трудом удерживается от такого простого и такого неподобающего: «Зовите меня Элла». Невольно оглядываясь, ищет, на что отвлечься, за что уцепиться, чтобы выбраться из этой вязкой топи, в которую зачем-то забрела и в которой теперь боится утонуть вместе с ним.       И, уже отчаявшись, вдруг находит.       — Не сыграете ли со мной партию, господин эрцгерцог?       Фигурки на линованной доске глядят надежно, как добрые друзья, вовремя явившиеся на помощь. И она с облегчением устремляется к ним.       — Дома я часто играла с отцом, но его величество не большой любитель шахмат, как оказалось.       Встретить мелькнувшую в пшеничных усах лисью усмешку небывало радостно.       — Государь всегда предпочитал фехтование и верховую езду. И, надо сказать, достиг в этом больших успехов.       — Да, несомненно. Так вы…       — О, почту за честь, ваше величество. * * *       Королеве надлежит проводить время за благородными занятиями — например, вышиванием.       И на хрустком, как первый снег, белоснежном до рези в глазах полотне расцветают причудливыми узорами диковинные цветы.       Королеве надлежит любезно принимать у себя представительниц самых знатных семей государства.       И малая гостиная звенит от женских голосов, как весенний лес от птичьего щебета.       — Право же, его величество поступил крайне жестоко, увезя с собой в Сарагосу весь цвет придворной молодежи.       — Вы совершенно правы, дорогая графиня, в столице нынче такая скука! Ни балов, ни охоты.       — Ах, и не говорите, милая маркиза. Я даже подумывала о том, чтобы на время уехать в родительское поместье. Но оно в такой глуши! Там и вовсе нечем себя занять приличной девушке.       — Могу себе представить.       — Вообразите только, там прямо по двору разгуливают гуси!       — Какой ужас.       — Впрочем, мы с вами слишком избалованы, милая маркиза. Держу пари, что ее величество гораздо смелее нас и не увидела бы ничего пугающего в разгуливающих по двору гусях, не так ли?       Русалочьи-зеленые глаза впиваются, будто клещами. На нежном фарфоровом личике выражение святой невинности.       Королева всегда улыбается — и она глядит в это личико с улыбкой.       — Я полагаю, что в жизни есть много вещей куда более страшных, чем гуси.       Зеленые глаза щурятся, но лишь на долю секунды. Фарфоровое личико, в облаке рыжих волос нестерпимо напоминающее вьющихся на потолке ее спальни купидонов, вновь благодушно расцветает.       — Ах, как это верно! Ваше величество всегда находит мудрые слова.       — Безусловно. Я тоже думаю, что скука гораздо страшнее гусей. Если бы не письма от моего дорогого брата, я и вовсе не знала бы, чем себя занять.       — Ах, ну конечно! Ведь ваш любезный братец сопровождает короля в Сарагосу.       Зеленые глаза вспыхивают — юная графиня Шарлотта первая красавица при дворе, и ходят слухи, что брат маркизы Амалии, блистательный виконт Роберт, вот-вот сделает ей предложение.       — Увы, высокое положение и близость к монаршей особе накладывают большую ответственность.       — Несомненно.       — Впрочем, он пишет, что сарагосский двор оказал весьма теплый прием. Переговоры проходят успешно, но и в забавах нет недостатка. На последнем маскараде наш король поразил всех своей любезностью и изяществом.       — Ах…       — Брат пишет, что его величество дважды танцевал с принцессой Челиной, которая была одета в костюм античной богини Дианы.       — Какая прелесть! И как тонко, ведь принцесса славится как великолепная охотница.       — О да. В недавнем письме брат как раз описывал мне великолепие придворной охоты. В Сарагосе бесспорно знают в этом толк. Но и наш государь отличился, подстрелил оленя.       Русалочьи глаза впиваются снова — еще острее, будто кожу сдирают.       — Осторожнее, милая маркиза. Вам известно, что ее величество не одобряет охоту.       Королева всегда сохраняет достоинство.       И голос звучит ровно, по-медовому как-то льется — непривычно и в то же время до боли знакомо.       — Даже если и так, я всецело одобряю все, что король, мой супруг, сочтет необходимым сделать ради налаживания добрососедских отношений с Сарагосой и на благо нашей страны.       За спиной туго шуршат, колыхнувшись, шелка. Обдает запахом дорогих духов.       — Полагаю, милые дамы, мы уже достаточно утомили ее величество своей болтовней.       — О… да…       — Разумеется, герцогиня Виктория.       Пестрыми бабочками взвиваются юбки, юные красавицы приседают в реверансах.       Королева улыбается и любезно кивает.       И, наконец оставшись наедине со своей статс-дамой, впервые видит в красивом холеном лице подобие одобрения — и впервые с искренней теплотой произносит:       — Благодарю вас. * * *       Тускло поблескивая изящными костяными доспехами, немногочисленные белые вояки потерянно жмутся по углам, не выдерживая стремительной атаки черных.       Играть с ним гораздо сложнее, чем с отцом.       Впервые она задумывается, что шахматы — вовсе не милая забава, и понимает, что папа всегда поддавался ей.       В лисьи прищуренных светлых глазах не стоит искать и намека на уступки или снисхождение. Они горят азартом битвы. На обычно спокойном, вельможно невозмутимом лице это даже непривычно.       Королева выпрямляет спину, улыбается и двумя пальцами роняет на доску увенчанную сахаристо-прозрачными, точеными зубчиками короны, тускло поблескивающую фигурку из слоновой кости.       Секунду светлые глаза глядят ей прямо в лицо.       — С позволения сказать, ваше величество, вы напоминаете мне покойного государя.       От неожиданности она теряется, но королеве надлежит сохранять достоинство. И Элла с затверженной ловкостью прилежно нанизывает бесхитростные бисеринки придирчиво отобранных слов на канатово-прочные, струнно натянутые нити шелковой светской беседы.       — Вот как? Чем же?       — Как и он, вы скорее тактик, чем стратег. Но из этого тоже можно извлечь свои преимущества.       Она с текучей лавовой плавностью склоняет голову набок, кивая на кромешно заполоненное агатовыми победителями клетчатое поле боя.       — Сомневаюсь.       — Просто не пытайтесь просчитать всю партию заранее. Думайте на один-два хода вперед, не дальше. Одерживайте маленькие победы — и, возможно, в итоге они приведут вас к большой. И не бойтесь использовать слабости противника.       — У вас их нет.       — Что вы, ваше величество!       Усмешка в пшеничных усах мелькает — странная. Или это только кажется.       — Так не бывает. За одну эту партию я совершил не меньше трех серьезных просчетов — у вас был шанс обернуть их в свою пользу.       — Выходит, мне недостает ума.       — Скорее дерзости. Но это наживное.       Поймав взгляд, она почему-то улыбается в ответ.       — И помните, что в шахматах, как и в политике, не бывает заведомо удачных или неудачных ходов. Бывают лишь своевременные и несвоевременные.       — Пристрастие короля к охоте оказалось весьма своевременным на переговорах в Сарагосе.       — Ваше величество?       — Простите, я… вовсе не намерена осуждать действия государя. И тем более жаловаться. Я не имею права, да и… это не огорчает меня так, как огорчило бы прежде.       — Ваше величество…       — Простите. Оставим это.       Он слегка кланяется, вуально-легко заштриховывая привольно раскинувшуюся между ними и в установленном порядке чередующую свет и мрак, алмазно отшлифованную игральную поверхность распоротыми крыльями своей ширококостной, угольно-вороной тени.       — Помнится, вы путешествовали по Италии. Расскажите о ней.       — В плане государственного управления — чудовищно. Природные красоты и древние памятники весьма недурны.       Она не понимает, шутит он или говорит серьезно. Впрочем, не в первый раз.       — А что вам понравилось больше всего?       — Сады.       — Сады?       — Звучит экстравагантно, я понимаю.       — Нет, отчего же… Просто…       Голос привычно обволакивает медом.       — Много лет назад, ваше величество, когда я еще студентом впервые приехал в Рим, меня, конечно, поразил Колизей. Но с тех пор я повидал немало античных сооружений. А, может быть, это старость — и я становлюсь сентиментален.       — Что вы…       — Видите ли, итальянские сады совсем не похожи на французские, которые у нас теперь в моде. В них нет ничего лишнего, и в то же время — ничего скучного. Элементы, казалось бы, не сочетаемые, соседствуют в них удивительно гармонично. Для меня это пример того, как из контрастов можно создать единое целое.       — Жаль, что мне едва ли доведется поехать в Италию, чтобы это увидеть.       — Но вам и не нужно, ваше величество.       — Простите?       — Вы можете создать итальянский сад здесь. Хороших садовников я вам найду.       Она шелестящим вздохом вытравливает из-под гиацинтово-ломких стебельков ключиц клейко сочащиеся белесым барщевиковым ядом сорняки щедро поливаемого ржавым купоросом каждодневных обид, буйно разросшегося несчастья и произносит вдумчиво, неспешно:       — При дворе не одобрят, если я попытаюсь пересадить в саду покойной королевы Матильды хотя бы один розовый куст.       Медовый смех льется легко и мягко.       — Пожалуй. Но у вас есть то, что принадлежит только вам — поместье вашего отца. Вы могли бы использовать его на благие цели, скажем, открыть там сиротский приют. Прекрасный повод обновить дом и угодья, а также…       — Достойно продолжить дело покойной королевы Матильды?       Смех льется.       — Совершенно верно. * * *       В первые мгновенья она словно теряется во времени, забывает, сколько лет прошло и кем она стала. Не видит почтительно замерших в седле на подобающем расстоянии королевских гвардейцев, не видит даже высокую статную фигуру с горящими, будто шлем, на солнце пшеничными, чуть тронутыми сединой волосами. Он тоже держится немного поодаль, хотя и гораздо ближе — слышно, как со свистом вылетает воздух из ноздрей огромного смолисто-кромешного жеребца и чуть позвякивают железными кольцами удила в опущенной руке.       Но Элла не видит.       Ничего не видит, кроме затканных выцветшим нефритовым гобеленом плюща скалисто-серых столетних стен, карминово рыжеющей на солнце острогранной черепицы, призывно тянущего перламутрово-хрупкие, рассветно розовеющие пальчики-лепестки к самому крыльцу пушисто-желтоглазого шиповника.       Элла ждет, что откроется дверь — и они выйдут навстречу. Мама — тоненькая, сияющая, светлая, будто фея из сказки. Отец — большой, сильный, надежный, широко и ласково улыбающийся.       Элла ждет.       И с каждой секундой ожидания как будто все больше возвращается к себе тогдашней, прежней, переставая быть ее величеством королевой.       И, понимая это, ее спутник не спешит окликать ее, лишь молча делает знак страже оставаться на месте и не следовать за ними дальше.       Он тоже ждет — спокойный, невозмутимый, опустив поводья, упершись ладонью в луку седла и наблюдая, как, несмотря на летнюю жару и быструю скачку, бледнеет, истончается девичье лицо, как безрассудная надежда в нем сменяется горьким пониманием.       Нет, не откроется дверь и никто не выйдет навстречу.       Нет больше ни сильного, веселого купца, ни его красавицы жены, ни наивной, верящей в фей купеческой дочки.       А есть королева, приехавшая осмотреть угодья в сопровождении первого вельможи и охраняющих ее безопасность гвардейцев.       И когда это становится окончательно очевидно даже для Эллы, он неторопливо спешивается, идет, позвякивая шпорами, к снежно-белому, надменно встряхивающему длинной гривой королевскому скакуну и, протянув руки, уверенно и крепко обхватив тоненькую талию, сам снимает ее величество с седла.       Только сейчас, ощутив эти широкие, сильные, углем жгущие даже сквозь плотную ткань амазонки**** ладони, она словно просыпается, заученно выпрямляет спину, заученно произносит: «Благодарю вас» и плавными, твердыми шагами идет по хрустящему, словно корка перепеченного пирога, гравию подъездной дорожки к крыльцу. * * *       — Как давно я не бывала здесь.       Внутри легче. Мачеха покупала новую мебель, ковры, картины, всячески стараясь обставить дом на свой вкус — впрочем, весьма недурной. С каждым годом он все меньше напоминал Элле о матери, но сейчас она почти рада этому.       — Даже странно. Все такое знакомое и в то же время как будто чужое.       И собственный голос в пустых комнатах разлетается непривычно, слишком громко.       — Вам это, наверное, известно.       — Нет, ваше величество.       Мягкая усмешка в пшеничных усах — единственное, что осталось неизменным и хоть как-то возвращает ее к реальности, к тому, кем она стала и кем ей надлежит быть. По крайней мере, она так думает.       — После гибели сына я отдал фамильный особняк племянникам, а сам перебрался во дворец, тем более что мои обязанности все равно требовали неотлучного там присутствия.       — И вам не тяжело постоянно находиться при дворе?       — Я стараюсь об этом не задумываться, ваше величество. А для уединения мне вполне довольно моего охотничьего домика — кстати, неподалеку отсюда.       Слова повисают в этих пустых, гулких стенах как-то неожиданно, почти двусмысленно. И она спешит сгладить их первым, что приходит в голову, — и не сразу понимает, что в этой неуклюжей попытке тоже есть нечто не совсем подобающее.       — Вы ведь могли бы жениться снова.       Он хмыкает, и в прищуренном взгляде мелькает словно бы продолжение этой странной игры на грани дозволенного — а может быть, все это ей только кажется.       — При жизни сына я не видел в этом необходимости. А потом… Видите ли, ваше величество, я не настолько деспот, чтобы держать жену под замком, но и не достаточно широких взглядов, чтобы покорно носить на голове развесистое украшение. А это неизбежно, когда юная девушка против воли оказывается повязана со стариком.       — Но вы… вы вовсе не…       Она осекается.       Ему больше, чем было отцу, когда он не вернулся из последнего путешествия. Гораздо больше. И все же…       Медово разливается в пустых стенах негромкий ровный смех, искрится янтарными переливами в сочащейся сквозь заметенные пылью цветастые ромбики витражного окна предвечерней хмари.       — Благодарю, ваше величество, вы очень добры.       Она чувствует, что краснеет. Глупо, по-детски и совершенно неостановимо — до корней волос. Совсем как в тот день, когда сидела возле Кита в огромном, пустом тронном зале и впервые, потерянная и непонимающая, глядела в эти светлые, чуть прищуренные глаза.       — Я… кхм… да… Может быть, хотите посмотреть библиотеку? Конечно, она не столь богата, как дворцовая, но родители собирали ее с большой любовью.       Он тонко улыбается и, как подобает истинному царедворцу, галантно приходит на помощь королеве.       — С удовольствием. * * *       Острый взгляд с лисьим прищуром она чувствует даже спиной.       И хотя он уже не пугает ее, как прежде, хотя она немного научилась — или старается верить, что научилась, — угадывать его истинный смысл, в гулкой анфиладе давно пустующих комнат этот взгляд все еще тревожит ее, хотя, наверное, иначе, чем когда-то во дворце.       Стараясь не думать об этом, она отворяет дверь, вдыхает привычный с детства, такой родной, терпкий запах старых книг и поворачивается — медленно, осторожно, будто боясь наткнуться на высокую статную фигуру прямо позади себя.       Но безупречный вельможа, как всегда, держится на почтительном расстоянии, спокойный и невозмутимый, и она с какой-то даже досадой отмечает про себя и эту вышколенную осанку, и обычное для светского человека выражение вежливой заинтересованности на лице.       Чуть приподняв пшеничные брови, он плавно обводит глазами пестрые корешки на полках.       — Весьма впечатляет.       — Отец много путешествовал и всегда привозил из своих странствий книги. Хотя и принято считать, что купца интересуют лишь барыши…       — Обобщения всегда несправедливы.       Она улыбается в ответ.       — Порой ему даже удавалось отыскать весьма редкие экземпляры.       Рука без труда находит нужный томик: в библиотеку мачеха редко захаживала, и эта комната единственная во всем доме осталась без изменений.       Пшеничные брови взлетают вверх — на этот раз уже не из чистой любезности.       — Первое издание сонетов Петрарки?       — Прошу вас, возьмите себе.       — Что вы, ваше величество! Я не могу.       — Возьмите. Я не читаю по-итальянски. Отец хотел научить меня, но… не успел. Для меня это лишь букинистическая ценность. Для вас — возможно, нечто большее.       Он не опускает глаз, не раскрывает выцветший переплет, не переходит на незнакомый для нее язык и даже не меняет своих привычных интонаций, словно продолжая обычный разговор.       — Я сам в беде и злейших бедствий жду. Куда уйду, коль злу везде дорога? Мутит мой разум сходная тревога, В одном мы оба мечемся бреду. Я обречен страданью и стыду. Войны иль мира мне просить у Бога? Пусть дастся нам, чья слабость так убога, Все, что угодно высшему суду.*****       Кажется, он еще читает, но она не слышит. Тонет в медовом голосе окончательно и неодолимо, не разбирая слов. Взгляд застывает на тонких, чуть прикрытых пушистыми пшеничными усами губах — не отводить его, оказывается, легко.       И преодолеть несколько шагов, отделяющие ее от высокой статной фигуры, замершей с нераскрытым томиком в руке, легко.       Гораздо легче, чем впервые взойти по ступеням трона.       Легче, чем под гулкими сводами собора, на виду у придворных, затихших в почтительном любопытстве, произносить клятвы, которые не имеют никакого смысла.       — Ваше величество…       Протянутая рука встречает пустоту, и все же сейчас он гораздо ближе, чем позволяет протокол или здравый смысл. Ближе, чем когда-либо.       — Вы предупреждали меня не делать того, о чем я могу пожалеть…       — И позволю себе повторить совет, — голос ниже, чем обычно, и ей снова чудится в нем услышанная однажды хрипотца. — Особенно если вы делаете это из благодарности — или из ревности.       — Ревности?       — Ваше величество, что бы ни произошло в Сарагосе…       — Это не имеет значения. Теперь — не имеет значения.       Светлые глаза, щурясь, глядят сверху вниз прямо в лицо.       — Так ли, ваше величество?       Под совсем чуть-чуть дрожащими пальцами ткань мундира мягкая, теплая, и совсем близко за ней — удары сердца, тяжелые, частые.       — Вы говорили, что королева принадлежит не себе, а стране. Но в этом доме я — просто Элла. И я решаю сама.       Приходится встать на цыпочки — непривычно. И она теряет равновесие, безоглядно летит в это, еще незнакомое, но уже желанное тепло, ловит его губами, ладонями, стискивает судорожно, отчаянно, в каком-то подспудном, животном почти страхе потерять, крепко — до боли под ногтями, до костного хруста, и успокоенно выдыхает лишь тогда, когда тепло обволакивает целиком, растекается во рту крупитчатым медом — густое, остро-сладкое, пряное.       Наконец можно не бояться.       Наконец можно закрыть глаза.       И она с небывалым облегчением смыкает веки — и не открывает даже тогда, когда вместе со всеми своими юбками, шурша, как огромная бабочка, взлетает куда-то вверх, лишь теснее оплетая руками широкие плечи и утыкаясь лицом в горящую, как уголь, полоску шеи над стоячим воротником мундира. Слыша сквозь все сильнее грохочущий прибойный шум в ушах, как смутно знакомо, скрипуче всхлипывают под дорожными сапогами ступеньки лестницы и где-то далеко, в каких-то других мирах, хлопает затворяемая дверь.       Ощутив спиной что-то упруго-мягкое, похожее на перину, и вдруг потеряв окружавшее ее плотным надежным облаком тепло, она шарит его на ощупь, натыкается на досадно мешающие, такие ненужные застежки мундира, дергает нетерпеливо, неуклюже, в разные стороны. Руку перехватывают — она чувствует непривычное, жгущее прикосновение губ там, где на запястье пьянящими, темными толчками пульсирует кровь. Вспыхивает сама, слышит прямо над ухом хрипловатое, медовое:       — Посмотри на меня.       Послушно размыкает веки — и тонет.       За этой головокружительной лазурью нет ничего — ни запертой двери, ни гулко пустующего отцовского дома, ни терпеливо дожидающихся где-то во дворе королевских гвардейцев, ни дворца, в который надлежит скоро вернуться, ни кое-как оживающей после войны столицы маленького своенравного королевства, ни самого королевства. Ничего.       Она тонет.       Не пытаясь ни выбраться, ни спастись.       И больше не закрывая глаз.       Ни тогда, когда ее легко, словно пушинку, поднимают с перины, усаживают на колени — верхом, беззастенчиво задрав юбки до самых бедер, ни тогда, когда непривычные губы жгут шею, ключицы, мочку уха, висок — не тепло уже, жар, небывалый, никогда еще не изведанный, нестерпимый, тягучий, почти мучительный.       Словно из далекого сна приходит воспоминание широких, крепких ладоней на обнаженных лопатках — его хочется вернуть, но что-то мешает. Она суетливо дергает плечами, встречая мягкий, медовый смешок.       Закатно-красная ткань жакета испуганно хрустит и послушно стекает куда-то вниз, на темные доски пола. От тонкой, отороченной кружевом и уже непристойно распахнутой на груди сорочки избавиться еще легче — наконец можно чувствовать прикосновения всей кожей. В них нет ничего привычного, бережно-отрешенного, пугливо-осторожного, и от этого жар внутри разгорается сильнее, вспыхивает безбрежным костром, ослепляя, все затмевая, сметая последние остатки сомнений.       И, жадно откликаясь на этот жар, она подается вперед — ближе, теснее, крепче, приникает, обвивает руками, бедрами, всем телом, громко вскрикивая, не узнавая собственный голос и тотчас забывая, что в мире есть что-то кроме этого неуклонного, властного, стремительного полета, не отводя взгляд, не вздрагивая и уже ничего не боясь. * * *       В непривычно крепких, углем жгущих объятиях она лежит совершенно обнаженная и совершенно потерянная, словно ее разбили вдребезги, а потом собрали заново из крошечных, тускло мерцающих хрустальных осколков. Но даже это уже не пугает.       Сквозь постепенно рассеивающуюся пятнисто-рдяную муть перед глазами понемногу начинают проступать смутно знакомые резные столбики кровати и тяжелый грозово-синий бархат балдахина над головой — Элла невольно усмехается, осознав, что это комната мачехи. И это тоже не пугает.       Она лишь теснее обвивает широкие горячие плечи, прячет лицо в пшенично-светлые, седоватые, чуть курчавящиеся волосы на груди и, кажется, даже засыпает ненадолго, приходя в себя от медово льющегося прямо над ухом:       — Пора ехать, meine Liebe******.       Не хочется подниматься, отыскивать в наплывающих сумерках раскиданную повсюду одежду, зашнуровывать высокие ботинки, садиться в седло, видеть деланно-равнодушные лица королевских гвардейцев и возвращаться во дворец. Особенно — возвращаться во дворец.       Но ключицы уже накрывает тонкий, как первый снег, шелк сорочки, и большие горячие ладони, развернув спиной, неспешно, но неуклонно заплетают шнурки корсета — не до тошнотворной рези в ребрах, не до удушливого головокружения, а так, словно ткут гобелен, легко, уверенно и умело.       Она оборачивается, ловит острый, почти до невыносимости светлый взгляд и следом — мягкую улыбку под пшеничными усами.       — Теперь, когда предстоят большие работы по перестройке этого прекрасного фамильного гнезда, полагаю, у нас еще будет повод наведаться сюда.       Она чувствует, как вспыхивают щеки — не от смущения, а на губах медленно, сама собой прорастает ответная улыбка.       — Или в твой охотничий домик.       Он хмыкает и щурится привычно, по-лисьи.       — Почту за честь, если его посетит королева.       Она не отводит глаз и тянется к широкой, горячей ладони.       — Только если там я смогу побыть просто Эллой.       Словно нарциссово-золотистый, густо засахаренный мед, голос обволакивает.       — Это тебе решать. * * *       Она перестает бояться.       Не съеживается робко под липкими любопытными взглядами, не вздрагивает от острой ледышкой всаженного в спину, каленым железом жгущего обнаженные плечи, аспидно шипящего «выскочка».       Она держит осанку и всегда улыбается.       Она проводит время за вышиванием и любезно принимает у себя знатных дам.       Она сидит на троне возле мужа, спокойная и невозмутимая, живое воплощение царственного достоинства.       Она занимается благотворительностью, продолжая дело покойной королевы Матильды.       И при дворе постепенно смолкает язвительный шепот, юные честолюбивые фрейлины возвращаются к привычным занятиям — танцам и поиску выгодной партии, а в холеном, красивом лице первой статс-дамы все чаще проскальзывает одобрение.       Элла умеет быть королевой.       В позолоченных залах дворца, под гулкими сводами кафедрального собора, в огромной пустой спальне с парящими в акварельных облаках купидонами.       Везде — кроме надежно укрытого малахитово-зеленой, звенящей птичьими голосами и хрустящей осторожными шагами оленей и косуль, прохладно-тенистой чащей, всеми забытого, старомодно собранного из охристых обожженных кирпичей, ничем не примечательного охотничьего домика.       Здесь она ходит босиком, откликается на медовое meine Liebe, играет в шахматы, учит итальянские слова, узнает, что Петрарка писал не только любовные сонеты, а широкие, горячие ладони, в которых она засыпает обнаженной прямо на лохматой медвежьей шкуре у очага, одинаково легко умеют расшнуровать и зашнуровать корсет, держать поводья и согревать после затянувшейся верховой прогулки, кружить в вальсе и вызывать пьянящий, остро-сладкий, тягуче-восторженный жар под кожей.       Она засыпает, не видя снов, не думая о том, что скоро предстоит возвращаться в позолоченные залы дворца, так и не ставшие домом, держать осанку, улыбаться, сидеть на троне, сохраняя невозмутимость, не глядя в светлые, лисьи-прищуренные глаза застывшего поодаль вельможи и пряча под вышитой кружевной косынкой лиловато-багровые следы поцелуев на шее.       Она засыпает, разбитая вдребезги и вновь собранная воедино из крошечных, тускло поблескивающих осколков.       И перестает бояться.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.