Часть 1
12 января 2019 г., 23:55
Вася бесконечно Богу покорен.
Женя — бесконечно в Васю влюблён.
Шакулин — молодой священник в одном из православных храмов Петербурга. Его голос тихий, ровный, будто он никогда не повышал его даже в детстве. Его руки холодные, пахнут воском и ладаном. Длинные пальцы буквально созданы для того, чтобы переворачивать сухие страницы Библии.
А Женя — просто студент. Шумный, живой, с вечно сбитыми коленями и взглядом, который ни на чём не задерживается надолго — кроме Васи.
Они знакомы почти с раннего детства. Потому что один подъезд. Один лифт. Одна лестничная клетка.
Слишком близко, чтобы не знать друг друга. И, кажется, достаточно близко, чтобы однажды сломаться от всего происходящего между ними. Это длиться годами.
Но на всё — воля Божья.
Женя — один из тех людей, которых невозможно остановить. Он не умеет «чуть-чуть», не умеет «потом» и не умеет «оставлять как есть».
Если он хочет — он будет стучать, пока не откроют. Если любит — будет говорить об этом, пока не начнёт задыхаться. Если тянется — будет тянуть до боли в пальцах.
Он не успокоится, пока не достучится до Васи. Пока не схватит его за руку. Пока не попытается — хотя бы раз — вытащить его из этой «имитации» жизни. Затащить в самолёт.
А дальше: в Рим. В Бухарест. В Берлин. В любую точку мира, где нет православных куполов, нет службы, нет исповедей. Хотя, зная Васю, он в припрыжку побежит к католикам.
Жене так хочется туда, где Бога между ними не будет. Куда угодно. Лишь бы — вместе. Ему до скрежета зубов хочется схватить Шакулина за руку и убежать от всего этого прочь.
Калинкина ведёт дорога приключений. Она извилиста, играет громкая музыка, яркий и резкий свет бьёт по глазам, а чьи-то липкие руки трогают его тело, по губам проходит смазанный поцелуй с привкусом алкоголя. Ему кричат что-то на ухо, но Женя чувствует лишь дым от сигарет на свей щеке. И эта вакханалия заканчивается лишь под утро, когда чужой смех перестаёт так сильно давить на голову.
Васю ведёт совсем противоположная тропа. Она узкая и прямая, упирается прямо в церковь, что врезается своим золотым куполом в небо. Его дорога — выстланная молитвами, а крест, что висит у него на шее, кажется Калинкину удавкой, но это не так. Это не петля — это якорь, и он помогает Васе никогда не сбиваться с выбранного направления.
Женя — атеист до мозга костей, но не потому, что всё понял. Он никогда не искал Бога в себе и не видит смысла начинать. Всё, чем живёт Вася — ему кажется просто глупым.
Но Шакулин — это другое дело. Он не просто верит, нет… Он существует внутри этой веры. Для этой веры. Она помогает ему дышать и чувствовать, что каждый его вдох имеет смысл. В его руке священное писание и каждая строка в нём — это маяк.
Калинкин никогда не ходил на исповедь. Не просил, не прощал, не каялся. Но перед Васей он открытая книга, оголённые чувства. И каждая его мысль, каждая фантазия становится такой явной, когда мужчина заглядывает в его глаза. Там — правда, горестная и испорченная, грязная, которую бы не выдержал ни один праведник.
— Вась, ты ведь фанатик, знаешь? Ты так веришь в Бога, не отлипаешь от Библии, но там столько несостыковок. Есть ведь и космос, и динозавры — где там об этом хоть строчка?
— Женя, Библия — не обо всём. Это письмо Бога для нас, она — о главном. Мы никогда не должны переставать задаваться вопросами о чудесах, созданным им.
Шакулин часто, как заведённая шарманка, говорит Жене о том, что тому не стоит делать. Что грешно, что сейчас пост, что это нельзя, и то тоже нельзя. Что домогаться до ребят из хора — не смешно, а Калинкин всё равно смеётся.
Вася часто молиться за него. Слишком, слишком часто. Это происходит уже на автомате. Иногда вместо сна, иногда вместо еды. Слова срываются с его губ в горячем шёпоте, и мужчина начинает терять их смысл. Он не помнит своих молитв без Жени.
Женя всё чаще грешит по ночам. Боже, как часто он это делает… Чужое имя слетает с его губ, когда в темноте своей квартиры он дрочит, думая о том, что за стеной Шакулин стоит на коленях в своей безмолвной молитве.
Когда Калинкин опрокидывает рюмку водки в желудок и в очередной раз тянется к обветренным губам напротив, то его за плечи останавливают чужие холодные руки. Это происходит. Каждый. Чёртов. Раз. Но Женя не может остановиться пытаться раз за разом.
В мире было два безгрешных человека: Иисус и его Васька из соседней квартиры.
Мужчина сбегает от него в ванную, закрывая за собой замок, и читает
вызубренные наизусть молитвы, под громкий стук по двери. Он кается — не за себя и наказание отбывать готов не за себя же.
— Ты знал, что Бог, однажды ночью, повеситься?
— Женя, не говори чепухи.
Шакулин пьёт только церковное вино, закусывая его чёрствой просфорой. Это плоть и кровь его.
Калинкин вливает в себя всё, что может загореться. Это водка, чтобы попытаться его поцеловать. Это виски, чтобы прикоснуться к руке. Это текила, чтобы начать раздеваться, пока мужчина стыдливо отводит взгляд. И, наконец, это абсент, чтобы получить от самого святого по лицу, когда того зажимают у стены.
Вася придерживается строгого поста, пока Калинкин заказывает половину дорогущего меню в ресторане, тратя всю свою стипендию и родительские деньги. Перед ним девушка — её зелёные глаза не отливают той грустью, к которой он уже так привык. Она пьяна, и сама лезет целоваться, и парень надеется, что сможет утолить в ней все накопленные желания. Надеется, но понимает, что не сможет.
Мужчина сидит на красном старом диване, ещё советских времён, и думает про себя, что Жена — это змей-искуситель. Это он сгубил Адама и Еву. Это ему принадлежит яблоко раздора. Но тут же, как по команде, отбрасывает от себя эту мысль, ведь думать так о друге — неправильно. Женя — его лучший друг. Он для Жени — влажная мечта, но это пройдёт. Он искренне надеется на это и так же искренне в это не верит.
— Моё тело — это храм. И если ночью умирает Бог, то с восходом во мне будет священник.
— О, Боже, Женя, прекрати мучить меня этим.
У Шакулина есть одна вредная привычка — он всё время называет Калинкина по имени. Просто «Женя». С самого детского сада, со школы — это всегда было «Женя». Имя мягко отскакивало от зубов, и его нежная улыбка была почти ангельской. Но Калинкин закатывает глаза, мечтая, чтобы это имя тот выстанывал. Скулил и просил большего. Чтобы слёзы собирались в уголках глаз, и он взмолился ему.
Калинкин — не единственный грешник в этом мире, но он единственный, кому Вася позволяет быть рядом, прекрасно понимая, что это за человек и что за черти пляшут у того в глазах. Для человека без веры — так легко поддаться искушениям, думает Вася.
Шакулина крестили рано, почти сразу после рождения. Отдали в христианскую школу, после — в университет на теолога. Монастырь, храм — он не знал жизни без Бога и не хотел её знать. Присутствие Бога делало его целостным.
Женя не был крещённым, учился в обычной школе, перекатываясь с «двойки» на «тройку». Университет выбирал по принципу минимального проходного балла на платное образование. Родители оплачивали всё, забыв только о воспитании.
Калинкину один раз даже удаётся вытянуть мужчину на вечеринку. Липкую от алкоголя и чужих громких голосов. Громкая музыка бьёт по вискам, а воздух в небольшой квартире пропитан потом, перегаром и дешёвыми духами.
Женина сестра, пьяная в хлам, целуется со своей подругой на глазах у всех, стоя прямо посередине комнаты. Женя переводит взгляд с неё на мужчину, скромно сидящего рядом, и протягивает:
— Давай так же.
Потому что ему так же, как его сестре, хочется целоваться. Пьяно, рвано, кусая и сминая губы. Это чувство опьяняет не хуже водки, что он уже в себя влил, и он жадно цепляется в мужчину взглядом.
Васина спина прямая, свободная белая футболка свисает с его плеч и руки, как в детском саду, покоятся на коленях. Ему тридцать с небольшим, он почти на десять лет старше Калинкина, но ведёт себя, как девственница в борделе. Отчасти — так и есть.
Женя утягивает мужчину за собой на балкон и крутит в руках сигарету. Её тонкий дым улетает к небу, когда Женя убирает её от губ между затяжками. Шакулин смотрит на это, перебирая между пальцами браслет с иконами и шёпотом молится. Он навсегда застывает в этой молитве.
Вася всю жизнь посвятил Господу, только в нём находя утешение и спасение. Он слушал чужие грехи. Пропускал их через себя, пытаясь очистить, исправить, облегчить чужую душу. И он справляется с этим, правда. Как никто другой.
Но он не может справиться с Женей. Не может позволить себе оттолкнуть его с концами и когда тот снова напирает, то говорит своё робкое и одновременно твёрдое:
— Нет.
Даже вымученное. Вымоленное.
Главная проблема Васи — Женя. Потому что он отказывается видеть в нём проблему. Он искренне верит, что всё, что тот делает, что всё, что между ними происходит — лишь испытание, которое он должен преодолеть.
Главная проблема Жени — Вася. Потому что Вася святой. Он — это спасение, свет, доброта. Надежда. Проблема в том, что Шакулин — не шлюха и Калинкина трясёт от этой несправедливости, ведь мужчина никогда не поддастся, чтобы тот не делал.
— Где сейчас Бог, Вась? Уж явно не на Земле.
— Да, он не здесь. Там, у Большой Медведицы, его дом.
Женя любит говорить, что он альтруист, почти с гордостью, будто это делает его лучше остальных, но при этом он же — жуткий манипулятор, человек, способный вывернуть любую ситуацию в свою пользу, отвратительный в своей честности и ещё более отвратительный в своей неискренности.
Он делает что-то только тогда, когда это нужно ему самому, даже если это выглядит как забота или участие; если он плачет — значит, ему это зачем-то нужно, значит, это способ надавить, дожать, вытянуть из другого хоть что-то. Чаще всего — из Васи.
Чтобы тот обнял, чтобы утешил, чтобы хотя бы на мгновение стал ближе, чем положено. Потому что Жене нужно не утешение — ему важно почувствовать хоть что-то настоящее, хоть какую-то отдачу, доказательство, что между ними есть не только пустое расстояние и запреты. Вася в такие моменты, как всегда, говорит о Боге, о спасении, о том, что всё это — временно, что ответы нужно искать не в людях.
А Женя только усмехается и почти лениво бросает, что совсем скоро Бог умрёт — так, будто это не богохульство, а просто наблюдение.
Шакулин молится часто, слишком часто, почти навязчиво, так, что это уже не выбор, а необходимость, как дыхание. Он молится, когда моет посуду, когда идёт по улице, когда ждёт кого-то или просто не знает, куда деть руки и мысли. Можно сказать, что он молится всегда, непрерывно, как будто боится, что, если остановится хотя бы на секунду, что-то внутри него рухнет окончательно. И при этом он всё время ждёт — не просто надеется, а именно ждёт — что однажды услышит ответ, хоть что-то, хоть намёк, хоть тень голоса. Но в ответ — только тишина, глухая, плотная, осязаемая. Бог молчит. А Дьявол, наоборот, не замолкает ни на мгновение.
Женю невозможно заткнуть. Он говорит постоянно, говорит обо всём, перескакивает с мысли на мысль, смеётся, язвит, провоцирует, как будто ему важно заполнять собой всё пространство, не оставляя места ни для тишины, ни для чужого слова. И иногда Васе становится по-настоящему страшно от мысли, что Бог мог бы оказаться таким — разговорчивым, неумолкающим, живым до изнеможения. Что Бог мог бы быть похож на Женю.
Он отмаливает его грехи, снова и снова, словно это имеет какой-то смысл, словно этим можно что-то исправить, а Женя в это время продолжает грешить, без остановки, почти демонстративно, как будто проверяет границы терпения — и человеческого, и божественного.
Вася давно понял одну простую вещь, которую уже не подвергает сомнению: Бога можно обрести только через лишения и страдания. Не через радость, не через свет, не через спокойствие — только через боль, через холод, через пустоту, когда больше не на что опереться. И он обрёл его именно так, как обретают что-то настоящее — в момент, когда кажется, что уже ничего не осталось.
Днём с Богом легко, днём он почти очевиден, но именно поэтому он и не показывает себя по-настоящему. Найти его можно только ночью, в тишине, в том состоянии, когда человек остаётся наедине с собой.
Калинкин — его полная противоположность. Вечно живой, вечно яркий, вечно невозможный, он живёт так, как хочет, берёт от жизни всё, что может взять, не задумываясь о последствиях, не оглядываясь назад. У него нет лишений, нет страданий в том смысле, в каком их понимает Вася. Есть только одно исключение — сам Вася. Единственное, чего Женя не может получить, единственное, что не поддаётся его привычным способам, его настойчивости, его наглости. И это становится его единственным настоящим страданием.
Вася смотрит на его улыбку, на эту лёгкость, на эту почти беззаботную жизнь и понимает, что через такие лишения к Богу не приходят. И от этого становится ещё страшнее — потому что тот человек, который, возможно, важнее всех в его жизни, никогда не разделит с ним самого главного. Ни веру. Ни Бога.
Женя напивается снова, как делает это уже десятки раз, до состояния, когда слова путаются, а тело перестаёт слушаться. Он сидит под дверью Васи, стучит долго, упрямо, не обращая внимания ни на время, ни на то, что его могут услышать соседи, ни на то, что это уже почти унижение. Он стучит просто потому, что не может не стучать, потому что ему нужно, чтобы Вася открыл, чтобы вышел, чтобы сделал хоть что-то, что подтвердит — он не безразличен.
И где-то внутри он всё ещё надеется, что однажды Вася поймёт простую вещь: в их жизни не осталось ничего желаннее порока. Того самого порока, к которому Женя так упрямо пытается его подтолкнуть.
И в какой-то момент ему становится от этого почти тошно — от собственной беспомощности, от того, что он не может сломать эту стену, не может заставить Васю переступить через себя. Он может только взять его за руку — и то не всегда. А этого катастрофически мало. Потому что Вася живёт по правилам. А Женя существует, чтобы их нарушать.
Фраза «я больше не хочу грешить» звучит на исповеди слишком часто, почти механически, как выученная формула, за которой уже не всегда стоит настоящее раскаяние. Вася слушает это раз за разом, пытается помочь каждому, искренне верит, что его слова что-то меняют, что его присутствие облегчает чужую боль. И в каком-то смысле так и есть — он действительно помогает. Всем, кроме Жени. Потому что Женя не хочет такой помощи, не признаёт её, не видит в ней смысла. И, может быть, в этом и есть правда: человек по своей природе грешен, как бы он ни старался, сколько бы ни жил, кем бы ни стал — он всё равно возвращается к тому, от чего пытался уйти.
Слушая чужие исповеди, Вася всё чаще ловит себя на странной, почти болезненной мысли: он хотел бы однажды увидеть здесь Женю. Услышать от него эти слова. Это было бы для него чем-то большим, чем просто радость — это заменило бы солнце, заменило бы всё. Потому что иногда достаточно одной фразы, сказанной нужным человеком, чтобы полностью изменить чью-то жизнь. Но Женя слишком упрям, слишком принципиален в своём отрицании. Он никогда не придёт сюда. Никогда не скажет этого.
— Я люблю Господа, потому что любить людей слишком мучительно. Я люблю Господа, который покидает и не оставляет меня. Он в своём отсутствии всё равно утешает, направляет. Женя, я священник. Я отказался от мира мужчин и женщин, потому что не хочу больше страдать. Потому что не могу переносить разочарование в любви. Потому что… Я несчастен, как все священники. Я бы хотел дать тебе то, что ты хочешь. Но не могу.
Женя смотрит на него и понимает, что мог бы сказать в ответ всё, что думает — грубо, резко, разрушительно, мог бы обнять, поцеловать, пообещать, что не отпустит, что будет рядом всегда. Но не делает этого. Потому что так же понимает — он не может сделать этого.
Однажды мир всё-таки встрепенётся. Не сразу, не громко, не так, как это бывает в книгах или фильмах, а тихо, почти незаметно — но встрепенётся. И вспомнит о любви. О чём-то простом, почти забытом, вытесненном всем остальным. И, может быть, тогда Женя тоже вспомнит — не о телах, не о случайных прикосновениях, не о тех коротких ночах, которые ничего не значат утром, а о чувствах, о том, что между людьми вообще может быть что-то большее, чем физическое. Когда-нибудь люди устанут от зла, от бесконечных новостей о войнах, диктаторах, разрушениях, и взгляд их наконец сместится — не на боль, не на страх, а на что-то светлое, почти наивное. На добро. На любовь.
Женя иногда ловит себя на странной мысли, почти обещании, данном самому себе: однажды он попробует посмотреть на этот мир иначе. Не так, как привык — быстро, поверхностно, с усмешкой, а глубже. Попробует увидеть то, что видит Вася — эту странную, непонятную красоту в вещах, которые для него самого всегда были пустыми. Попробует понять, откуда у Васи это спокойствие, эта уверенность, эта пугающая цельность.
Калинкин остаётся атеистом, и это, скорее всего, уже никогда не изменится. Но есть в нём что-то такое, что не укладывается в простое отрицание: иногда он сидит на церковной скамье где-то в самом дальнем углу храма, почти как чужак, как человек, который сюда не принадлежит. Он не отворачивается от икон, не уходит, не смеётся — просто сидит. И в такие моменты кажется, что весь мир замирает в ожидании, будто сейчас должно произойти что-то важное, что-то, что невозможно будет отменить.
— Я люблю тебя. Я никогда никого так не любил.
Эти слова звучат просто, почти буднично, но в них нет ни привычной Жене насмешки, ни игры — только голая правда, от которой некуда деться.
— Я тоже тебя люблю, Женя. Люблю и говорю это искренне, насколько способен. Ты знаешь, я не умею врать. Просто… Любовь — это не слова и не числа. Она измеряется верой. Слепой, глупой, иногда невыносимой. И я верю в тебя. Так же, как ты, наверное, веришь в меня.
Печаль меняет людей. Не сразу, не резко, а медленно, почти незаметно — но меняет. Делает их взрослыми, тяжёлыми, лишает чего-то, что уже не вернуть. Во взрослой жизни радость становится редкостью, чем-то почти случайным, чем-то, что не удерживается надолго. А вот печаль — она остаётся, укореняется, становится частью.
И именно в печали, как ни странно, прорастает вера. В моменты падения, отчаяния, когда больше не за что держаться, человек вдруг вспоминает о Боге, тянется к нему, как к последней опоре. В такие минуты Бог приходит — или кажется, что приходит.
Шакулин понял это рано и слишком хорошо. В его доме нет той лёгкой, детской радости, которая ничего не требует взамен. Он обрёл веру через боль и продолжает жить в ней, как в единственной возможной реальности.
Жене этого не понять. Он не жил в этой пустоте, не ломался, не искал выхода там, где его почти нет. В нём даже не зародилось то, что могло бы стать верой. Вася прошёл долгий путь от самого крещения до священника; от младенца до мужчины.
А Женя будто прошёл по кругу: от точки «А» к той же самой точке «А», не изменившись по-настоящему, не потеряв своей лёгкости. Он остался таким же — живым, ярким, невыносимо настоящим.
— Я ведь просто человек.
— Нет, Вась. Ты — церковь.
Но Вася не всесилен. И дело даже не в том, что его вера недостаточно крепка — наоборот, именно она и держит его на плаву слишком долго. Его ломают люди. Их ожидания, их грехи, их боль, которую он пропускает через себя. Ему тридцать три года, он сидит у окна, в тёмной комнате, с верёвкой у самой шеи, и плачет — тихо, почти беззвучно, как будто даже в этом не имеет права на громкость. Он хочет жить. Но не может больше выдерживать.
Даже в этот момент он думает не о себе. Он молится. О том, кто довёл его до этого. О тех, кто ломал его медленно, день за днём. И, конечно, он думает о Жене.
В последние минуты всё остальное исчезает. Остаётся только он — Калинкин, такой, каким Вася его запомнил: живой, смеющийся, пьяно танцующий, невыносимо яркий. Тот, кого невозможно спасти — и невозможно не пытаться. Вася был последней надеждой для других, последней точкой, где ещё можно было удержаться. Единственной спасательной шлюпкой в мире, который тонет. И сам не заметил, как утонул вместе с ним.
«В те дни люди будут искать смерти, но не найдут её. Они захотят умереть, но смерть убежит от них».
Время смерти 18:33
«И будут бить его, и убьют его: и в третий день он воскреснет».
— Где жил Бог?
— Там, у Большой Медведицы стоял его дом.
— А где он теперь?
— Теперь его нет. Бог, однажды ночью, повесился.