ID работы: 7788773

Sayonara

Слэш
NC-17
В процессе
141
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 13 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
141 Нравится 62 Отзывы 44 В сборник Скачать

1

Настройки текста
Когда жилось вполне нормально, вполне прилично и не бедно, Кенсу не помнил, чтобы слышал так часто плач своего малыша. Держать под сердцем, выплёвывая каждый кусочек такой редкой еды на столе, терпеть толчки и надломленную поясницу, держаться на трясущихся ногах и ждать одного единственного, кто вернётся усталый и выпотрошенный после очередной тяжёлой смены, - Кенсу бы отдал всё, чтобы вернуться в те времена. Когда привычное небо из окна разбито в клеточку, а плач малыша вновь рвёт голову на части, к До Кенсу вызывают врача. Он внезапно совсем потерял самого себя в этих грязных чернильных стенах тюрьмы. Кружился, вертелся и падал, сливался с грязью чёрных стен и до тошноты сильно мечтал разжать эти больные веки и проснуться где-то под одеялом, почти удушенный объятиями и жаром Чонина. Чонину их бедность никогда не мешала быть счастливым. - Если вы будете сходить с ума в последние дни перед выходом, то разве сможете увидеть своего малыша, Кенсу? - у врача тёплые-тёплые руки, а у сокамерников рядом - желчные сердца. - Разве таким вас бы хотел видеть ваш муж? - А муженёк-то с ребёнком за два года ни разу не пришёл, - старый, иссушенный и истёкший последними течками омега, выживший из ума и вырвавший с головы каждой омеги по пучку волос, травил жизнь в этой камере вот уже весь последний месяц. Кенсу сходит с ума от этого голоса, словно вилкой по тарелке скребёт его уши, словно рвутся его нервы, как перетянутые струны. Врач глядит на него на один всего лишь миг, глядит коротко и из-подо лба, и Кенсу, весь потерянный и вспотевший от волнения, этот взгляд ловит. Было ли это первой каплей жалости к нему за эти два года? Ватка жмется к месту укола, а мужчина в халате тянет тихое «вам нужно поспать». Последняя капля достоинства, которую, наверное, Кенсу в своей жалкой и потерянной жизни сохранил, была потеряна только что. Он кладёт потяжелевшую голову на комками собравшуюся подушку, вытирает слёзы с щёк и загибает ещё один пальчик. Два дня до свободы. До той самой, где, может быть, скучает по нему его малыш, который помнит от него только запах материнского молока и его ласковый, тающий с каждым днём в воспоминаниях, голос. Кенсу от малыша помнит лишь плач. Мягкий и такой ранимый, будто не дававший ему никогда даже повода разозлиться бессонными ночами, не будивший чуткий сон Чонина, которому забота о ребёнке никогда не грозилась свалиться, как снег на голову. Чонин по нему не скучает и вовсе. Не скучает, потому что ушёл так быстро и так тихо, как только его увидел, не выслушав ни слова и даже не обернувшись напоследок. Оставил Кенсу биться по ту сторону стекла, кричать в трубку и плакать. Ушёл, уронив вырванное из сердца и смертельное «я тебя видеть в этой жизни больше не хочу» и так крепко сдерживал это горькое обещание, что у Кенсу пересыхало в горле и ломало в груди от горя, когда дважды в месяц его навещали лишь разваливающийся от старости отец и не перестающий выть и скулить папа. Что случилось с малышом и куда пропал Чонин, не знал никто. Кенсу не сомневается ни на миг, что у Чонина, его родного и любимого Чонина, к нему лишь одна ненависть и несдерживаемых размеров ярость. Он доживает свой двухлетний срок, будто целую жизнь, концу и края которой не видно, и хочется поскорее начать новую, где только одно чудо поможет ему увидеть малыша, где ему вновь придётся учиться жить, любить себя и как-нибудь себя простить. Кенсу до свободы еле доживает.

***

Его провожают смачными поцелуями поварА, крепко обнимает деливший с ним горе охранник, и прячут зависти полные взгляды сокамерники. Что-то совсем новое бурлит в его узкой и разбитой сердцем груди, что-то скачет у него в животе и ковыряет в горле. На улице - мягкий декабрь, в руке – потёртая спортивная сумка, а дома у родителей – впервые его любимое, тёплое пенное молоко. В груди сердце дерёт и прыгает хуже, чем когда били и пугали, хуже, чем когда обещали безвозвратно отнять будущее. У Кенсу выученное бояться сердце и никакой за ним надежды. У Чонина не дрогнет даже рука, не дрогнет ни один мускул на лице и не закипит кровью сердце. У его ласкового Чонина, всю свою молодую жизнь обещавшего ему вылезти в люди, молившего его о терпении и выбившего из него в своё время дурь, не будет никакого желания впустить в свою безутешную жизнь свою самую огромную ошибку. И хоть всю оставшуюся жизнь Кенсу с себя не смоет этот разочарованный взгляд своих любимых глаз, он молится и так отчаянно верит, что может у его малыша найдётся в крохотном сердце чуть больше сил его простить, забыть, что его первые шаги папа так и не увидел, не накормил материнским молоком досыта и оставил плакать в грубых и непривыкших руках отца. Рыдать на коленках родителей Кенсу заставляет колотящееся от волнения сердце, как и повторять бесконечное «я так по ним скучаю», разбивая зачерствевшие сердца стариков. Кенсу остается безутешен, как оставался неутешен, невоспитан, неухожен и не нужен своим старикам в юности, когда ошибка минувших лет была на самом деле причиной той бродячей жизни, от которой его никогда не торопились беречь. Кенсу боялся голода, рвал и метал голодной львицей, но совсем по другую сторону от чести и достоинства. Кенсу в своей жизни мало о чести был наслышан, а за урчащим животом не слышал и того, что пытались сказать. Разве будет плохо тому, у кого от избытка живот пляшет вверх и вниз, поделиться чуть-чуть с ним, вечно изнуренным и голодным, вечно худым и сломанным пополам. У Кенсу целая шайка голодных друзей с самой юности и строгий запрет Чонина вновь о них вспоминать и с кем-то из них связываться. Чонин в его жизнь тогда ворвался, как рассвет врывается первыми лучами над горизонтом. Чонин был самым первым и самым последним шансом зажить. Хотя бы зажить. Кенсу после школы лишь вертелся вокруг да около в поисках работы, а подающего надежды студента заприметил лишь в кафешке друга. Таскал долго чашки кофе, бегал за десертами и безбожно крал у Бэкхёна фартук, чтобы не отпустить свою судьбу, чтобы хотя бы жалкий вид официанта без копейки в кармане мог приглядеться такому красивому и тающему в закатах парню. Кенсу покорил сердце студента, когда его шалость оказалась выставлена за двери кафе вместе с Бэкхёном, никогда не унывающим и готовым ради него лишиться даже не одной работы. Бэкхён в итоге лишается самого Кенсу. Чонин забирает его всего себе, одевает в то, что может себе позволить студент, и даже впускает в свою тусклую и не имеющую особых перспектив жизнь. Кенсу эту жизнь вдруг так холит и так лелеет, так заботливо вытирает с его учебников пыль и так вкусно его кормит, будто хоть когда-то стоял перед плитой. Кенсу впервые в жизни забывает об урчащем желудке, вспоминает, что такое крепкие объятия и как чист и спокоен бывает сон в кровати, пока голод не возвращается к ним. Уже к троим. Годами запасенный пыл закипел в нём, как в юности, не дал даже зародиться такому определению, как «честь», а Чонин за эту честь взялся слишком поздно. Кенсу убежал в ту роковую ночь, всего лишь постоять у дверей, всего лишь проследить за дорогой, всего лишь пару раз свистнуть, если кто промелькнет. Оставил новорожденного малыша, оставил крепко заснувшего Чонина, выскользнул так тихо и даже напоследок никого не поцеловал. Совсем никого. Он узнал, что такое «голод» лишь за железными прутьями тюрьмы, урчал сердцем и гнулся пополам от пустоты в животе. Разве что мягкие щёчки сына и острые скулы Чонина, которые ему даже мёртвому бы приснились во сне, где-то там глубоко в памяти давали ему вдруг среди беспросветного желания никогда не рождаться маленькое ощущение семьи. Кенсу врал себе самому, что его ждут. Может, где-то глубоко в сердце Чонин по нему не раз скулил вечерами, может, не раз плакал, не зная, чем успокоить сына, может, считал эти проклятые дни до его возвращения. Он выживает на этой лжи и совсем не знает, как быть сейчас. Кенсу в родительском доме совсем не спится, совсем не живется и не дышится. А в голове вертится лишь тот волосок надежды, за который он не сумел когда-то схватиться. Очищенная касса, набитые деньгами карманы и внезапный вой сирен. Попались на крючок, как дети. И только уже затолканный грубыми руками в полицейскую машину он поймет, что помешало ему убежать и что так ныло и болело у него там, под пупком, где заживал длинный шрам после родов. Где раньше не позволял ему глупить его малыш и куда часто прикладывался ухом Чонин. Четыре крепких года вместе, один крепкий и здоровый малыш на двоих и одна большая любовь до самого гроба. В глазах Чонина он заслуживал отсидеть за них пожизненно.

***

…И наконец-то долгожданное воскресенье! Сегодня, двадцатого декабря, жителей Сеула ждёт неожиданное похолодание, но не спешите расстраиваться, - декабрь побалует нас красивейшим снегопадом и полным штилем! Не забудьте освободить свой выходной и провести его с детьми на прогулке! Также вы можете приобрести для своих малышей тёплые зимние варежки, чтобы- - Пап, выключи радио, пожалуйста, - Кенсу возится лбом по стеклу окна, слушает, как щёлкаются каналы, прерывая песню за песней, и с дрожью вздыхает. Он скоро совсем сойдёт здесь с ума. В молчании с родителями было можно утонуть. В молчании с родителями не было места ни одному слову. Нечего было обсуждать, и ни о каких ошибках не было сил говорить. Кенсу порой казалось, что не хватит и всей жизни, чтобы выплакать всё, что наболело, рассказать всё, что его погубило. Слишком стары оказались вдруг родители и слишком больны сделались их сердца, когда выдался наконец шанс побыть вместе. И это «вместе» даже утешением для него не стало и даже на грамм его мучений не облегчило. Кенсу не ел бы за этим столом с ними всю следующую жизнь, променял бы их обоих на один ненависти полный взгляд Чонина. Кенсу бы променял их, продал бы и предал бы за одну только возможность увидеть Чонина. - Ты уже почти две недели не выходишь из дома, тебе нужно подышать воздухом, - у поседевшего отца имя сына вылетало с языка так редко, что Кенсу, наверное, если бы считал эти разы, пересчитал бы на пальцах. Помнит ли он вообще его имя? – На Мёндоне часто собираются дети, соберутся и в это воскресенье. - Что мне делать на Мёндоне? – Кенсу сжимается в комок и чуть ли не тускнеет кожей. - Детский смех лечит, знаешь? – Кенсу хочется скулить и выть, ведь посылать его кровоточить всем сердцем на виду у детей так жестоко со стороны отца. Тот видит вдруг закипающие в глазах сына слёзы и торопится уйти в гостиную. Кенсу сжимает эти больные веки вновь, раздражая покрасневшие глаза сильнее. - Ему не хватает смелости рассказать тебе, - у Кенсу поджимаются пальчики на ногах от волнения, а голос папы вдруг заглушается в ушах. Дверь на кухню запирается, а он боится услышать хоть что-то, что сделает ему больно. – Два месяца назад, твой отец шёл мимо парка на Мёндоне. В такой же выходной. Чонин был там, - у Кенсу шумит и звенит в ушах, не бьётся сердце и пустеет голова. – С сыном. Он подскакивает резко на месте. - Ч-что? - Послушай! Послушай меня! Сядь, - его усаживают на стул, окаменевшего и потерявшего всякую способность говорить. У Кенсу стынет в жилах кровь и шумит в голове прибой. Он совсем не готов к этой встрече. - Два месяца назад отец их увидел там! – его папа шепчет тихо-тихо, пальцами приглаживает его заалевшие и горящие огнём щёки, чтобы хоть как-то этот внезапный жар унять. – И мы думали, что это всё! Совпадение! Но потом он пришёл туда ещё раз! - С малышом? Они приходили только вдвоём? Больше никого? – Кенсу падает так низко и бьётся так больно, что чуть ли не сходит с ума с этими бегающими в поисках помощи глазами. Чонин его звал «моя жизнь», «моя судьба» и вряд ли бы такой влюбчивый и такой ранимый Чонин нашёл бы ему так просто замену. – Он похож на него? - Я хочу, чтобы ты увидел его сам, своими глазами. Сегодня, - его папа так ластится к нему и так вкрадчиво шепчет, будто всю жизнь так его в своих руках оберегал и ласкал. Кенсу кутается шарфом по самые глаза, красные, опухшие от слёз и измученные бессонными ночами. Чонин его такого не узнает, на него такого не взглянет, и вряд ли вновь разрешит себе в его глазах утонуть. Кенсу трусит только тогда, когда называет адрес водителю такси. Сжимает ладошку другой, хлопает себя по коленкам и старательно гонит из головы прочь все проклятые мысли, которые так его губят. За решёткой дышалось свободнее, чем на свободе, не сковывало так страхом и не трясло, как в лихорадке. Кенсу дышит еле-еле, сгибается от засевшей в груди тошноты и совсем чуть-чуть хочет плакать. Он совсем не готов. Не оказался готов, пусть и проигрывал этот момент целых два года, целых два года каждый проклятый день думал и мечтал, что, может быть, сегодня у его малыша болит живот, может, именно сегодня у его малыша режутся зубки, может, сегодня на плач малыша Чонин впервые закричал в ответ или припомнил ему всю ненависть к его папе. Может, сегодня малыш сделал первые шаги, может, впервые произнёс «отец». Может, сегодня Чонин впервые не нашёл в себе сил откликнуться и успокоить детский плач. Его высаживают прямо напротив парка, куда и идти не надо, чтобы услышать шумный и веселый хор детского смеха. Кенсу колет и ноет прямо в сердце, и если дети всегда были цветами жизни, то Кенсу этими цветами, скорее всего, усеет свою могилу. До того больно и плохо ему делается, что даже нога с места не может сдвинуться, а руки и мысли так сильно дрожат и шумят в голове, что хочется бежать без оглядки. Кенсу совсем не готов и не будет готов никогда. Скорее всего сорвётся на крик, сорвётся на рыданья и упадёт на колени, будет молить, молить и молить, и совсем не за шанс вернуться в семью, совсем не за шанс сказать «я твой папа», а просто чтобы увидеть. Вырезать в памяти маленькие ладошки, пухлые щёчки, может быть, отцовские черты и мягкие детские, совсем нежные волосы. Кенсу так сильно холит и лелеет этот образ в груди, что стыдится, когда уходит в навеянные мечты, где так сильно гордится, что родил Чонину малыша, так сильно гордится, что выносил под сердцем, и больше не находит ничего в этой жизни, за что ему, в порыве полного нежелания жить, можно было бы схватиться. Нет совсем ничего, за что можно было бы бесстыдно поднять голову. И когда правда сжигала раз за разом его живот, Кенсу уже не мог гордиться, что на худое, голодное и осунувшееся тело родил здорового, крепкого и сильного мальчика, не мог гордиться, что в худые, острые и впавшие скулы, в искусанные от голода губы и пугливые от страха глаза смог однажды влюбить одинокого студента. У Кенсу за душой ни ласковой родительской любви, ни образования, ни собственной семьи и ни капли чести. Одна огромная закрутившаяся снежным комом ошибка длиною в целую жизнь. Он заходит в парк, крепко смяв пальто на груди. Где-то под нею ноет и болит от страха сердце. Он бегает глазами так быстро, боится упустить и ещё сильнее боится поймать эти глазки, ладошки и может быть приплюснутый, как у Чонина, носик. Кенсу уверен, что узнает его из тысячи, уверен, что сердце в груди перестанет качать кровь, и боится эту боль ощутить сильнее, чем боялся быть побитым в тюрьме. Он не находит никого. Среди вёселых парочек, среди детских колясок и разбросанных повсюду игрушек не снуёт отец-одиночка, не зовёт сына по имени особенно громко, чтобы разбавить одиночество на фоне остальных, и не катает по земле самый большой снежный ком во всём парке. Его Чонин обязательно бы закрасил любое одиночество, вырвал бы победу из чужих рук зубами и ради счастливой улыбки своего сына беспощадно отморозил бы себе руки и ноги. Кенсу дожидается их на заснеженной скамейке. Потирает озябшие в перчатках пальцы и острые коленки. Он готов хоть заледенеть, готов лишиться ног и пальцев, если судьба пообещает взамен так скоро свести их дороги. Может быть, чтобы в следующий миг развести навсегда, но хотя бы дать один шанс быть рядом. Кенсу не знает, учует ли его Чонин, учует ли стёртый тюремными правилами и пачками таблеток запах, задышит ли грудью глубоко и почувствует ли хоть что-то к нему, кроме как прожигаемой грудь ненависти. Спрячет ли сына за широкой грудью, запутает ли дорогу домой, чтобы Кенсу ни за что не узнал, куда они с сыном от него сбежали. У До Кенсу, так и не успевшего сменить фамилию, громадной ширины дыра в груди и такой же ширины сомнение. Пошатнёт ли он их жизнь, напугает ли Чонина с малышом, ведь дверь в их дом ему закрыта, как закрыто Луне светить с Солнцем на пару. Нужно ли ему быть замеченным? Хватит ли ему просто молча уйти? Кенсу решает, что к чёрту. Он останется сидеть и дрожать на этой самой скамейке, как сидит и дрожит уже добрую половину дня. Он не шевельнется с места, если его не заметят, и пальцем не дрогнет, если вдруг поймают. Чонин разобьёт ему сердце сам, если посчитает нужным. В детях вокруг бурлит целая жизнь, дети вокруг выношены с любовью, детям вокруг постоянно заправляют шарфики. У Кенсу вся беременность пролетает перед глазами, пролетают и два года, в которые, вместо того, чтобы греться на холодной койке у стены, он кормил своего малыша грудью досыта, умывал и одевал сына с самой нежной материнской любовью, не спал и плакал вместе с малышом каждую бессонную ночь, и до боли в сердце жалел изнуренного работой Чонина, которому для счастья хватало их двоих. У Кенсу пролетают часы за часами, в кармане отключается от холода старый телефон и убегают домой родители с детьми. На него смотрят косо оставшиеся, видят застывшие и чуть ли не заледеневшие в глазах слёзы и это усталое и томительное ожидание чуда. Чудо приходит, когда включаются под вечер фонари. На опустевшем парковом круге, где разбросаны лопатки и потеряны чьи-то перчатки, где замёл все следы обрушившийся хлопьями снегопад, появляются они. Какие-то побитые, усталые, медленно плетущиеся под ручку, оба осиротевшие и тихие, и такие родные. У Кенсу скулёж и рыданья рвут вдруг всю грудь, разрывают голосовые связки и толкают его со скамейки прямо коленями в снег. На опустевшем парковом круге курит усталый Чонин, возится в снегу мальчик и безрезультатно пытается обратить на свои пальчики внимание отца. У Кенсу жалости и боли хватило бы на весь мир, потому что на маленьких ладошках даже варежек нет, как и нет никаких сил у Кенсу встать на ноги. Он валяется и скулит так тихо, боится, как бы Чонин не обернулся и не вгляделся в беспризорную фигуру, и так сильно этого хочет, так сильно хочет, чтобы сигарета выпала из этих рук, чтобы маленькие ручки одели в теплые варежки и затянули потуже шарфик. У До Кенсу самый замечательный на свете сын, и жаль очень, что Чонин даже не подходит ближе, не даёт разглядеть размытую от слёз картину, не даёт хотя бы взглянуть на малыша. Взмокшие на коленках джинсы вдруг отвлекают и заставляют его, не теряя лишних секунд, вскарабкаться на скамейку обратно, и то ли он шмыгает слишком шумно, то ли рыдает слишком громко, но до чутких ушей Чонина вдруг доходит звук, а может просто падает взгляд, потому что между ними метров тридцать от силы. И Кенсу проклинает себя, что вовсе встал с колен. Самое время на эти колени опуститься, потому что Чонин глядит в самые глаза. Чонин роняет чёртову сигарету из пальцев, глядит так вымученно и совсем себя не держит, потому что делает целых три шага навстречу. У Чонина в глазах разбивается целый мир. У Чонина всё то же лицо, только измученное и усталое, изнуренное и такое несчастное, будто нет рядом смысла жизни, нет рядом малыша, ради которого он должен держаться. В широко распахнутых глазах Чонина огромное неверие, а в его дрожащих руках тёплые-тёплые детские варежки. Кенсу вздыхает громко, шумно, со всхлипами, словно брошенный на улицу ребенок. Он в этом взгляде Чонина разрешает себе утонуть, посылает уверенное «это я» через этот долгий взгляд ожидания, и готовится к любой реакции, вплоть до той, если бы Чонин подошел к нему просто хлестнуть его по щеке жгучей пощечиной. Кенсу абсолютно всё по сердцу, если это Чонин. Если это их малыш, который так чуток и внимателен, что глядит вдруг на него вместе с отцом, и будто мир вокруг переворачивается, потому что Кенсу ломает пополам, потому что именно это лицо он показывал Чонину на своих детских фотографиях. Это лицо Чонин хотел видеть у их малыша. Его любимое лицо. Кенсу хватает прижать коленки к груди, а их малышу проронить короткое и звонкое «отец», чтобы Чонин очнулся. Он быстро загребает сына на руки, не слушает недовольный детский вскрик и шепчет беспокойное, запутанное и многократное «малыш, нам пора домой», прежде чем быстро зашагать прочь. Кенсу скулит так громко, скользит со скамейки и падает на коленки так больно, что Чонину не хватает сил не обернуться и не взглянуть на его протянутую к ним руку и на страшные всхлипы и стоны, рвущиеся у Кенсу из груди. У Чонина одно огромное горе на лице, взахлёб ревущий сын на руках и ни одной причины больше возвращаться на Мёндон.

***

Когда сын не возвращается домой даже в полночь, пусть и пропадал когда-то из дому днями напролёт, на его родителей находит то, что не находило никогда. Отчаяние, грызущее сердце беспокойство, дёргающиеся в волнении руки и подскакивающие от томительного ожидания ноги. Когда номер оказывается недоступен трижды, когда родительское сердце не знает, как поступают настоящие родители, они находят номер, который остался так же доступным, как и два года назад. У обиженного их сыном Бён Бэкхёна всё ещё отзывчивое и щедрое до греха сердце, готовое броситься и растерзать за Кенсу весь город, залечить у Кенсу все раны и вдохнуть своим звонким голосом жизнь, слабую, временную, но полную надежды и мыслей о будущем. У Бён Бэкхёна, почти замужнего и счастливого, находится смелость, находится время, чтобы прилететь на всех парах в проклятый парк, где детским смехом был отправлен излечиваться Кенсу. Хуже родителей на примете у Бэкхёна нет, бесчувственнее родителей Бэкхён никогда не встречал. Может, он и разозлился бы за одиночество, в котором Кенсу его оставил, может, сказал бы, что того жизнь наказала справедливо, да только про тюрьму Бэкхён слышит впервые, впервые слышит о ребёнке, и даже представить не может, что тот самый мальчишка со двора, вечно сутулый и сломанный голодом где-то под грудью, шумный и совсем легкомысленный, теперь места себе не находит и плачет взахлёб по своему ребёнку. Бэкхён находит его там, где оставил его Чонин. Вглядывается долго, не может уловить, когда лицо Кенсу успело стать таким мягким, нежным, как у самых ласковых матерей, и сотню раз себя спрашивает, может ли тюрьма родить в человеке красоту. Смогла ли тюрьма сделать из Кенсу того самого друга, который никогда бы не оставил его, того самого мужа, который бы поверил, что они дождутся вместе лучших времён, и того самого папу, который бы обязательно был лучшим папой на свете. - Долго еще собираешься здесь прохлаждаться? – он язвит так сильно, что даже прикусывает язык. Обида прошедших лет сквозит в каждом звуке, и это самое худшее, что он может сейчас предложить Кенсу. Кенсу, который кажется до того не хочет его видеть, что крепко сжимает веки, и под ярким светом уличного фонаря, Бэкхён замечает, как тянётся кожа на засохших от слёз щёках и как дрожат у Кенсу губы. Он ловит это настроение так быстро, ломается ради него так искренне и дрожит губами в ответ. - Я вижу, как дрожат твои ресницы. Открой глаза … Кенсу, - у Бэкхёна ломается голос. - Постыдись друга. Кенсу распахивает глаза медленно, старается на Бэкхёна не глядеть, перекатывается с бока на спину и шмыгает носом, как ребёнок. - Они позвонили тебе вместо того, чтобы приехать самим? – голос у Кенсу выцветший, и плакать для этого надо было навзрыд, вырывая с каждым всхлипом частичку сердца. - Им уже поздно притворяться твоими родителями, - Бэкхён ловит наконец этот взгляд, глядит в ответ ласково-ласково и сияет своими неповторимыми глазами. – Привет. - Привет. Кенсу хватает одной долгой молчаливой секунды и на пару друг с другом вздрогнувшие губы, чтобы запрыгнуть на него с руками и ногами. Чтобы рухнуть вдвоём в сугроб и кричать, размазывая сопли и слюни о том, насколько он виноват, насколько он ошибся, насколько утонул он в своей любви, что отмёл из жизни того, кто помог проложить к ней дорогу. Бэкхён не плачет и своей выдержкой помогает Кенсу прийти в себя, потому что жалеть Кенсу слезами – губить того сильнее и втаптывать в безнадёгу глубже. Бэкхён своим звонким смехом, может быть, снова проложит Кенсу дорогу, ещё раз не испугается потерять друга, потому что у Кенсу в глазах измученная жизнью, соскучившаяся по мужу и скулящая по ребёнку душа. И если жизнь можно начать заново, а встречи с ребёнком добиться хотя бы раз, задеревеневшее сердце Чонина вряд ли так просто простит, вряд ли так просто доверится и впустит Кенсу в свою жизнь обратно, а другой исход для такого израненного и голодного Кенсу просто смертелен. Путь к сердцу Чонина лежит через слёзы сына и бесконечные напоминания о папе, которые у всех такие красивые и заботливые, а у него одного просто нет. Путь к сердцу Чонина лежит через такие же мягкие и очерченные губки, через такие же большие глаза и пухлые щёки, какие были у Кенсу, и если их Чонин расцеловывает хотя бы раз в день, то может быть не всё ещё для Кенсу потеряно. И Бэкхён не устаёт слушать всю ночь, вытирает Кенсу бесконечные слёзы, прогоняет Чанёля спать одного в другую комнату и крепко обнимает Кенсу на одной кровати. Может Бэкхён сам ещё не окреп, чтобы так кровоточить сердцем, может половину чувств Кенсу он и вовсе не понимает, но он хотя бы напомнит, как не тонуть в одиноких, тоскливых буднях, как заботливо ластиться к малышам и как незаметно смаргивать наворачивающиеся слёзы. Бэкхён в детях не чает души, и лучшим лекарством для тоскующего материнского сердца считает крепкие объятия малышей, пускай чужих, но таких искренних и счастливых, обнимающих его так же крепко, как родную мать.

***

До Рождества всего каких-то два дня, и если в кругу друзей Кенсу поначалу чувствовал, как разжимает тоска из своих крепких тисков его сердце, то теперь, когда Бэкхён вдруг взялся за его «лечение», за его материнские чувства и за его побитую жизнь, казалось, что хуже ничего быть не может. Своё первое за три года Рождество Кенсу собирается провести в кругу совсем незнакомой семьи, собирается ворваться в чужой дом, чтобы совсем чужому ребёнку, с двумя прекрасными родителями и столь же прекрасным достатком, принести в дом чудо. Чтобы чужой ребёнок крепко хватал его своими маленькими ручками за шею, чтобы ярко смеялся ему и накидывался с объятиями. Кенсу не представляет, как выживет, не представляет, как может вообще, имея своего собственного малыша, так предательски глядеть в глаза чужому. Кенсу в это Рождество устраивается на работу, чтобы не сойти окончательно с ума, сидит прямо за одним с Бэкхёном столом и так искусно и увлечённо шьёт эти костюмы, будто это он в самом-то деле, как пришлось соврать его новому боссу, самый трудолюбивый, домашний, хозяйственный и любящий детей человек. Кенсу колет все пальцы, дошивает колпак, режет элфьи ушки и уходит в себя с головой. В их скромных услугах около пятнадцати рождественских эльфов, десяти оленей, семи ангелов и тех, чьи наряды Кенсу даже близко не смог разобрать. Он горит огнём от одной лишь мысли, что скрывая за своими ушками и нарядным костюмом предательство, тюрьму и брошенного ребёнка, сойдёт с ума при виде чужой семьи. Полной, счастливой, той, которой могла бы быть его. Кенсу у своей семьи отнял самые счастливые улыбки и самые тёплые воспоминания и своим появлением лишь стал очередным кошмаром в Чониновых снах. Кенсу пытался тот день не вспоминать, будто был он не три дня назад, а годами ранее, старался не вспоминать, как не вспоминал бы человек свои самые большие и постыдные осечки. Но крутил в своей больной и запутавшей всё памяти три крупных шага, которые Чонин к нему сделал, маленького сына и все чувства, что тогда раздирали его живот на части. Кенсу не мечтал больше ни о чём, потому что широкая спина Чонина, которую он когда-то расцеловал в каждом миллиметре, повернулась к нему, как самый строгий отказ. Кенсу на память остались только избитые до синевы коленки. Он пытается дожить столько, сколько вытерпит его изуродованное страданиями сердце. И мучения, на которые сослал его Бэкхён, этот срок только приближали.

***

Звонки и заказы на их маленькую лавку волшебства обрушиваются вдруг так резко, что тридцать человек пучком набивают их маленький кабинет, разбирая заявки клиентов, обсуждая особые случаи и выписывая имена детей. Кенсу среди этого шума ловит свой лист, с огромным стыдом наряжает себя в голове в эльфа и краснеет от одной мысли, что будет для кого-то посмешищем. Ему попадается семейка Чой, с двумя избалованными близнецами и это мучает его долгие двадцать минут, пока Бэкхён, начиная проверять листочки, не выдирает у коллеги из рук заказ, поднимая небольшой шум. Бэкхёну хватает пару раз улыбнуться, чтобы шум утих, и это не казалось ничем подозрительным и не предвещало никакой беды ни на чью голову, и только Кенсу успевает снова уйти в себя, как бумажка из его рук уже летит в руки тому самому коллеге. - Пойдём, нужно поговорить, - он ковыляет за Бэкхёном, и так жаждет услышать, что он от этой работы ввиду отсутствия опыта освобождается, что лучше ему сидеть и дальше и колоть свои пальцы иглами, пока не будут сшиты все костюмы. - Это поступило сегодня, - Бэкхён ему тычет вдруг бумажкой, и хочется вдруг закричать в ответ, чтобы убрал её подальше, что нет уже сил чувствовать столько боли и не знать, что с ней делать, потому что Кенсу своими больными от недосыпания глазами видит это имя. Он принимает бумажку потными от волнения ладонями. – Это Чонин, звонил сегодня с утра, я тогда перехватил линию, а он меня даже не узнал. - Бэкхён, я не могу.. Бэкхён даже не слушает. - Сказал, что впервые устраивает что-то подобное, поэтому хочет отрепетировать заранее сценку. - И ты думаешь, он меня впустит в свой дом? К малышу? – Кенсу будто не хочет этот второй шанс, будто не Чонин был тем, кто сделал те три шага к нему. - У тебя есть его адрес, у тебя есть его номер, у тебя есть полное право пойти туда. Не смей сейчас убегать, Кенсу, - Бэкхён трясёт его за плечи, говорит с расстановкой, будто у тремя днями назад отвергнутого Кенсу есть хоть малейший шанс что-то получить сегодня. – Это может быть твой единственный шанс! Пускай он выгонит тебя! Пускай закричит, всё что угодно! У тебя там сын, которого ты, чёрт возьми, вообще не видел! Если придётся, переночуешь у него под дверью! Ты не сделал ничего, за что бы не заслуживал своего ребёнка! – у Бэкхёна будто слишком много чувств и слишком много сил для борьбы со всеми преградами, что выстроились на пути к счастью Кенсу. К обречённому на полный провал счастью.

***

Кенсу топчет снег и радуется хотя бы тому, что репетиция не требует костюма. Он меньше всего хотел бы выглядеть посмешищем в глазах Чонина. Меньше всего хотел бы, чтобы Чонин цеплялся за его вид, потому что Чонин зацепится за него так, что не оставит живого места. Кенсу поднимается на четвёртый этаж этого проклятого здания, громко-громко топает по ступенькам, чтобы заглушить те горькие мысли о том, что возможно сейчас Чонин с малышом живут в тёплой уютной квартирке, ложатся спать сытыми и просыпаются в тепле, и возможно, будь он хоть на каплю умнее, заслужил бы эту жизнь прожить с ними. Но Кенсу не заслуживает и плачет вдруг снова, хотя обещал делать это только ночами, прячась ото всех под одеялом. Он держится за сердце, которое вот-вот остановится, потому что за дверью квартиры под номером тридцать четыре только что раздался детский смех. Громкий, звонкий, счастливый. Такой, какой должен быть смех у сытого, довольного и окружённого заботой обоих родителей ребёнка. Кенсу прикладывается ушком к двери, слышит топот маленьких ножек и грузные шаги Чонина, и он бы остался слушать эту не доступную для себя жизнь, эту недоступную любовь и тепло, да только из соседней квартиры люди выходят резко и шумно, и чтобы не казаться подозрительным, не отдавая самому себе отчёт, Кенсу давит пальцем кнопку звонка. И весь изнутри умирает так быстро, потому что ровно в этот же миг три раза щёлкает ключ в замочной скважине, будто Чонин всю жизнь ждал этого звонка, а не просто удачно проходил мимо двери. Кенсу приглаживает волосы одним рваным, беспокойным и больным движением руки. Роняет слёзы из больших глаз на мягкие шёки и напоминает себе все восхищения Бэкхёна о том, что он стал настолько красив и нежен, будто рос эти два года в теплице, а не в тюрьме. У Чонина в глазах то же, что было тремя днями ранее. То неверие, будто До Кенсу никогда не собирались выпускать на свободу, будто До Кенсу объявили ему когда-то мёртвым, и стоит перед ним сейчас тот, кого он не надеялся больше увидеть. Чонин глядит затравленно, низко опускает брови, сверкает заслезившимися глазами и крепко поджимает губы. Кенсу заливается слезами за него и шмыгает так тихо, как только может, чтобы не вспыхнул и не загорелся Чонин огнём и не обжёг его, как сделал это три дня назад. Чонин сожжёт его дотла, если загорится сейчас. Соседи возятся на лестничной площадке нарочно долго, кидают на них заинтересованные взгляды, может потому что заприметили схожесть Кенсу с ребёнком, а может просто ищут сплетен и разговоров. Они выжидают молча, глядят друг на друга словно мир вокруг рухнул, словно разверзлась между ними обеими земля и ближе друг к другу они больше встать не могут, и застыженные этим ожиданием соседи громко топчут лестницу вниз и гулко хлопают дверью подъезда. Этот разговор не должен быть подслушан, хоть и произойдет здесь, во всеуслышание. Чонин поджимает губы крепче, оглядывается, не стоит ли малыш за спиной, закрывает за собой дверь и грозно расправляет плечи. - Ты что здесь забыл? Откуда у тебя адрес? – даже яда в голосе нет, а звучат эти отталкивающие слова так по-родному, что у Кенсу скребёт в горле сильнее, и дышится уже сложнее. Он захлёбывается слезами, понимая, что совсем ничего не может выговорить, и спешит достать бумажку из кармана. Чонин эту бумажку из его рук вырывает и пыхтит, по-бычьи раздувая ноздри, когда видит, как жалко и как случайно выдалась эта встреча. - Когда ты вышел? – снова не то, что должен спрашивать тот, кто ненавидит его больше всех на свете. - Ч-чуть б-больше двух недель, - он шмыгает заложенным носом, слезливым голосом выдаёт слова по слогам и делает глубокие вдохи и дрожащие выдохи. - Пусть заменят на кого-нибудь другого, - Чонин мнёт в руках листок и почти успевает развернуться к нему спиной, как Кенсу падает прямо на коленки. Ноги подкосились сами, вновь переломало где-то под грудью от боли, и он снова голоден, потому что так долго смотреть на него с горем в глазах, чтобы вновь повернуться спиной, - совсем не то, чего хочет на самом деле Чонин. - Вставай! Что ты делаешь? – Чонин жмёт пальцы в кулак, не может до него дотронуться, но тянет руки и вновь поджимает к бокам. – Это ничего не изменит! Встань! Встань и проваливай отсюда! – он горячится с каждым словом сильнее, находит в себе силы разжечь обиду до самых её страшных размеров, чтобы закричать на такого, как Кенсу, чтобы стереть с ним все воспоминания. - Я не пришёл, чтобы преследовать вас, Чонин! Я просто хочу увидеть малыша! – Кенсу кричит, потому что ком в горле засел так крепко и совсем не давал пробиться голосу. - Увидеть? – Чонин не верит своим ушам. - Я не появлюсь больше никогда, мне бы просто увидеть его! Он же мой малыш! – Кенсу размазывает по лицу слёзы, рыдает на весь дом и кладет ладони в мольбе. - Ты бросил его, когда ему было два месяца! Ты отсидел два года, не увидел ни первых шагов, не услышал ни первого слова, ты не знаешь даже, как он выглядит! И это всё, с чем ты сюда пришёл?! Увидеть его? – Чонина колотит, бьёт холодный пот и разрывает грудь до крика. - У меня нет надежды, что ты позволишь мне сделать что-то большее! – Кенсу эти обвинения не принимает и на крики Чонина крепко жмёт уши. - Тогда вцепись мне в горло, если он тебе так нужен! - Но ты нужен мне тоже! – Чонин застывает столбом, с гулко падающим сердцем глядит ему прямо в глаза. - Повтори. У Кенсу в глазах рябит от слёз, и кажется, что вот он миг, когда решится всё здесь и сейчас, когда нужны правильные слова и мудрая голова. Но он кровоточит своим изуродованным сердцем, и вырывает то, что может быть его Чонину уже даже не нужно. - Я люблю тебя. Я так сильно тебя люблю. Может, и правда не нужно, потому что плечи Чонина устало опускаются вместе с тяжёлым вздохом. Его Чонин не даёт на себя наглядеться, разворачивается к нему спиной и обрезает последние между ними нити. - Иди домой, Кенсу. Что-то в Кенсу вновь ломается пополам. - А как же… а как же Рождество? – он хватается за внезапную мысль, за чудо, в которое вряд ли Чонин начнёт вдруг верить, но чудо, которое может быть предназначено именно их малышу. – Как же рождественское чудо? - Ты слышишь себя? Какое чудо ты можешь подарить нам после всего, что с нами сделал? – Кенсу хнычет так громко от этих брошенных ему слов, потому что Чонин никогда ему в глаза в такие моменты не смотрит, потому что сердце Чонина изуродовано не меньше. Дверь с громким хлопком закрывается, и всё, что Кенсу остаётся делать, это самым жалким образом усесться прямо под ней и глотать горький в горле ком, и душить в груди всхлипы. И вряд ли Чонин когда-нибудь ему расскажет, что от забитой мыслями головы и бессонной ночи принес подушку и одеяло под дверь, что трижды хватался за ключ и трижды себя отговаривал и что с разбитым на кусочки сердцем до самого утра слушал его одинокий скулеж.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.