*•*•*
До недавних пор я запросто пренебрегала собственным комфортом, дабы не посягнуть на чужой уклад: исполняла обещания, данные из банальной вежливости, и брала на себя задачи, которые, как мне казалось, оправдают посторонние ожидания на мой счёт. Я не умела говорить «нет» и не умела отстаивать свои границы, из-за чего мне как-то пришлось провести всё лето в рабстве у миссис Гастингс — соседки через дорогу: я стригла дремучий газон, выгуливала слюнявого бульдога и подтягивала её тупоголового сына по всем предметам, кроме физкультуры. Самое обидное, что мне, тринадцатилетнему подростку, нуждавшемуся в карманных, за все вышеперечисленные подвиги не платили ни цента: я соглашалась просто потому, что не могла отказать. Стоило мне вывести газонокосилку из гаража, чтобы привести в порядок наш участок, как миссис Гастингс, нацепив солнечные очки, устремлялась в сторону нашего дома с целью арендовать меня у мамы на пару-тройку часиков. Разве могла я отказаться от сделки, где посредником выступала моя родная мать?.. Разве могла я сказать хоть что-то, если со мной даже не считались? Нет. Зачастую безотказным и удобным становится вовсе не тот, кто привык кивать с натянутой улыбкой, а тот, кого в принципе лишили выбора. Человек, мнение и чувства которого долгое время обесценивали, в конце концов перестаёт верить в то, что его «нет» услышат. А услышанными хотят быть все — вот и приходится говорить «да». Остановившись у кабинета химии, я нервно мну в руках пачку мармеладок и воровато осматриваюсь, словно кто-то из студентов, снующих по коридору, может поймать меня со взяткой. Наблюдаю за отдаляющейся компанией ребят, дожидаюсь, пока они исчезнут за поворотом, и тут же — нетерпеливо стучусь в дверь. — Войдите! — раздаётся с той стороны. И я вхожу. Тонкие струны закатного солнца просачиваются в кабинет сквозь щели пудровых жалюзи и растягиваются на столах. Раньше, когда я приходила сюда исключительно ради знаний, всё моё внимание было обременено усвоением поступающей информации, а аудитория — студентами. Многие мелочи оставались за пределами моего фокуса. До начала подработки я не подозревала о растениях на подоконнике — настолько меня поглощала учёба. Теперь же я прихожу сюда каждый вечер, чтобы их полить, и знаю, что у адениума и жакаранды, цветущих в самом конце кабинета, есть имена: Ханна и Лана — так Итачи подписал их горшочки. Видимо сегодня он решил поухаживать за ними сам. Сдвинув помятые жалюзи в сторону, Итачи вытирает подоконник выцветшей ветошью — лейка протекает, поэтому после её использования не обходится без луж. Я вновь шуршу пачкой Haribo, и Итачи, вспомнив обо мне, оглядывается через плечо с тенью добродушной улыбки. — Я ведь написал, что сегодня работы нет, — говорит он, складывая тряпку пополам. — Ты не получила моё сообщение? — Получила, — отвечаю я и, остановившись рядом с Итачи, несмело кладу мармеладки между Ханной и Ланой. — Но я здесь не по работе. Не знаю даже, что из всей ситуации покажется ему наиболее неэтичным: моя просьба или же оценка его профессионализма в мармеладной валюте. Выгнув бровь, Итачи смотрит сначала на меня. Потом на разноцветных медвежат. И снова на меня. — Для автомата этого как-то маловато, не находишь? — замечает он с лёгким прищуром. — Обычно мне предлагают икру или выпивку. Однажды даже вареньем пытались подкупить. Оно было инжирное, и я почти сдался... — Нет, дело не в экзамене, — перебиваю я с виноватой моськой и выдыхаю, как перед прыжком. — Мне надо, чтобы ты поговорил с профессором Като. — С Шизуне? Можно подумать, в Дартмуте есть ещё один профессор Като. — Да. — Нет, — отрезает Итачи и огибает меня, направляясь к рабочему месту. Не сразу опомнившись, я хлопаю ресницами первые несколько секунд. — Ч-что? — Хватаю мармеладки с подоконника и чуть ли не бегом нагоняю Итачи у кафедры. — Но почему?! — Зная тебя, могу предположить, что темой разговора будет твой отказ от перевода в Гарвард. — Он опускается в кресло и складывает ладони на животе, поглядывая на меня снизу вверх. — Так? — С чего ты?.. — Во мне нет никакой загадки. От досады я закатываю глаза и, всплеснув рукой, хлопаю себя по бедру. — Допустим. Итачи кивает, принимая мой ответ, и продолжает: — Учитывая, что Шизуне уже связалась с Гарвардом, отправила им твоё эссе и даже получила позитивный отзыв, она взорвётся от ярости, узнав о твоём решении, а я… ха-ха… планировал умереть от старости в убогом пансионате, куда меня сдадут мои неблагодарные дети. — У тебя нет детей. По крайней мере, пока… — Мне тридцать два, и женщины штабелями падают при виде меня. — Кому может быть интересен мужчина, который знает, что такое штабеля? — Иногда ты разговариваешь прямо как Саске. — От этих слов я морщусь, словно одна мысль о нашем с Саске сходстве до омерзения мне претит, и Итачи, вроде поверив в искренность моей реакции, устало щипает себя за переносицу. — Я бы с радостью тебе помог, Сакура, но твоё непостоянство ставит нас с Шизуне в неудобное положение перед коллегами из Гарварда. Понимаешь? — Да, — вяло откликаюсь я, понурив голову, — понимаю. Поджав губы в мученической полуулыбке, Итачи глядит на меня исподлобья, чуть вскинув брови, и меня захлёстывает теплом — будто стою на липком песке у кромки берега, и внезапно ноги облизывает волной пропечённого солнцем моря. Он смотрит с лёгкой, доброй насмешкой и некоей отцовской бдительностью — в нашу последнюю встречу взгляд папы был таким же: словно он ждал, пока на меня снизойдёт озарение, и я вынесу какой-то урок из приключившейся истории. Какой? До сих пор не понимаю… Однако ситуация с Итачи очевидна: ему плевать на коллег из Гарварда и гнев профессора Като — он может поговорить с ней сам, заняв безопасную дистанцию, но хочет подтолкнуть меня. Осознав это, я закатываю глаза. — Ох, серьёзно? Итачи, мне восемнадцать лет! — напоминаю я, прикрикнув на последнем слове. — Поздновато учить меня нести ответственность за свои действия. — Я и не думал об этом, — признаётся он и дёргает краешком губ. — Если честно, я надеюсь, что Шизуне тебя отговорит. Она обладает редким даром убеждения: каким бы ни был твой мотив, она разнесёт его в прах и развеет по ветру… Я скрещиваю руки на груди, переспрашивая: — Отговорит? — У меня вырывается сдавленный смешок, и я неловко опускаю глаза. Забавно, что именно мотив послужил для меня поводом задуматься об уходе из Дартмута. И он же внезапно стал поводом здесь остаться. — Вряд ли у неё получится. Я уже всё решила. На один краткий миг веки Итачи недоверчиво сужаются, а после он отводит взгляд и достаёт ручку из органайзера для канцелярии. Интересно, заметил ли он покоцанный край?.. — Ну да, конечно, — произносит Итачи с неубедительным пониманием, и я часто моргаю, возвращаясь обратно из той ночи. — Позволь спросить: это из-за Кибы? Я ворошу задворки памяти, чтобы вспомнить, когда упоминала Кибу в присутствии Итачи, и в процессе у меня на лбу образуются глубокие морщины. — Я слышал, как вы с Сасори обсуждали поход на вечеринку, — объясняет Итачи, заметив мои потуги. Не зная, что и ответить, я выдавливаю тихое: — Оу… Надеюсь, что новость об ориентации Сасори не обошла его стороной, ибо страшно представить, какие теории он выстроил, пытаясь разобраться в моих амурах. — Пойми меня правильно, Сакура, но ты пьяна. — Итачи произнёс это с такой уверенностью, что я даже усомнилась: а точно ли кофе я пила сегодня утром? — Я образно… — Не зная, какие слова подобрать, он шумно тянет воздух сквозь стиснутые зубы и продолжает: — Дело в том, что сейчас тебе кажется, будто это навсегда. Ты представляешь, как вы с Кибой, закончив обучение здесь, устроитесь на работу и будете снимать квартиру. Потом вы, конечно же, поженитесь и обзаведётесь просторным домом в приличном районе, где соседи будут широко улыбаться, выглядывая из-за белых заборчиков. У вас появятся шумные детишки, собака и кредит… Чем глубже Итачи уходит в свои рассуждения, тем больше мне кажется, что он говорит о себе и своих неудавшихся грёзах. О тех, что сравнялись с землёй в день, когда всё должно было вот-вот начаться. Дёрнув щекой, Итачи растирает лицо ладонями в попытке себя приободрить, и кратко усмехается, продолжая: — Рано или поздно чувства остывают, опьянение уходит, а на смену ему приходит похмелье. Ты оглядываешься назад и жалеешь об упущенных возможностях и времени, которое не вернуть. У него не сложилось, мечты и надежды не совпали с реальностью, отпечатались внутри незаживающей раной, что невыносимо зудит, неустанно напоминая о прошлом. Он накрывает её тонкой марлей, но та цепляется за случай — вот как сейчас — и повязка слетает, освежая боль. Итачи относится ко мне очень тепло, берёт на себя роль хорошего старшего брата, каким не смог стать для Саске, и пытается предостеречь меня от своих ошибок. Однако, как бы я ни уважала Итачи за его острый ум и доброту, довериться его опыту с моей стороны будет странно — я и так прожила свою жизнь как чистовик без единой помарки. Я делаю шаг к столу и кладу пакетик с мармеладками на его поверхность. — В таком случае, я лучше буду жалеть о потраченном времени, чем о чувствах, которые не смогла прожить. — Дёрнув уголками губ, я изображаю подобие улыбки и в шутку добавляю: — Если хочешь, можешь называть это алкоголизмом. — О, нет. — Итачи качает головой и, хмыкнув, прячет упаковку Haribo в ящик стола. — Это одержимость. Вердикт Итачи не похож на приговор — он произносит его с сочувствием, с каким доктора в сериалах озвучивают неизлечимый диагноз. И не поспоришь — не хочется, да и не зачем. Я, как ипохондрик, один за другим фиксировала симптомы и уже давно выявила у себя эту болезнь. Кивнув на прощание, я разворачиваюсь и иду к выходу, но голос за спиной удерживает на пороге. — А с ним ты это обсудила? — спрашивает Итачи. Поджав губы, я робко оглядываюсь на него и мотаю головой. — Он не знает. — Понятно, — выдыхает Итачи, откидываясь на спинку кресла. — Я поговорю с профессором Като, но не сейчас. Не сегодня и не завтра. — Итачи... — Скажи ему, — перебивает он и на миг прикрывает веки. — Скажи ему, и, быть может, вы найдёте компромисс. — Проведя рукой по лицу, Итачи смахивает чёлку со лба и, будто испереживавшись, что мог обидеть меня своим тоном, слабо улыбается. — Прости, что вмешиваюсь, но пойми меня правильно: порой решения, принятые из любви, живут дольше самой любви. Я опускаю ладонь на потёртый шар дверной ручки и прижимаюсь лбом к косяку. — Ты ведь знаешь, что это не Киба, да? — Знаю, — хрипло отвечает Итачи, — но, ставя тебя перед выбором между Саске и Гарвардом, я и сам застреваю на распутье. Он понял всё уже давно, возможно, даже раньше нас с Саске — просто смотрел сквозь пальцы, изображая неведение, чтобы не пришлось выбирать сторону. Ибо помочь мне правильным, на взгляд Итачи, советом — то же самое, что и предать Саске. Оставаться хорошим наставником и каким-никаким братом было куда проще, прикидываясь великим слепым, но моя ситуация вытянула все тайны из-за ширмы личных границ и ткнула Итачи в шрифт Брайля. Теперь он оказался почти в том же положении, что и я. Даже совестно как-то. — Прости, — выдуваю я шёпотом. — Ничего. Всё в норме. Иди. Хочется верить, что он не врёт, что всё действительно в порядке, а если и нет — я благодарна Итачи хотя бы за иллюзию рыхлой почвы под ногами. Я выплываю из кабинета и медленно бреду по коридору, ощущая, как чувство вины рассасывает меня, словно мятную таблетку от кашля. У Хинаты вот-вот начнётся пара по управлению бизнесом, а Сасори, вероятно, прогуляет лекцию по генетике, чтобы зависнуть в студии вместе с ребятами из Northpoint — того самого бойз-бэнда, выступавшего на хэллоуинской вечеринке. Все при делах, мир движется, развивается, смеётся — и только я раздуваю проблему из ничего, подставляя себя под гнёт своих же сомнений. Тяжко выдохнув, я останавливаюсь посреди коридора, достаю телефон, чтобы скинуть короткое сообщение в общий чат:Вы: Как насчёт вока?
И, заблокировав экран, собираюсь двинуться дальше, как вдруг — чьи-то пальцы впиваются в мой локоть и тянут назад, рывком затаскивая в преподавательскую. — Что за?.. — Едва удержавшись на ногах, я машинально потираю руку. Дверь за мной захлопывается. — Ты совсем спятил?! Саске стоит, прислонившись плечом к двери, улыбается, щурясь, как кот, распластавшийся в тёплом пятне солнца, и моё недовольство испаряется под воздействием его обаяния. — Бу, — тихо произносит он, двинувшись в мою сторону, — испугалась? Его шаги медленные, ленно-неспешные, но уверенные, словно у хищника, загнавшего добычу в угол. Так оно и есть на самом деле: Саске всё спланировал, выжидал в засаде, чтобы поймать при первой же возможности, а теперь забавляется, наблюдая за моим неуклюжим отступлением. Я пячусь, усмехаясь: — Для этого тебе придётся сильно постараться. — Упираюсь в стеллаж за своей спиной, и несколько книг пикируют вниз с гулким стуком. — Я смотрю тру-крайм, чтобы расслабиться. — М-м… — Его мурчание проникает в меня сладкой вибрацией, резонирует в каждом органе и тяжелеет в низу живота. Коснувшись полки у моего плеча, Саске наклоняется ближе и шепчет, выжигая волдыри на моей коже: — Чтобы расслабиться, я знаю методы получше. Едва я успеваю придумать ответ, как Саске со смаком слизывает его с моих распахнутых губ — настойчиво и глубоко. В одно мгновенье весь мой мир проваливается в паузу между нашими дыханиями, по мыслям пробегается холодок, и всё вокруг меркнет, оставляя только чувства, чувства… чувства. Руки Саске проникают в узкое пространство между мной и стеллажом, путают волосы, скользят по плечам и спине, спускаются ниже — под юбку, к бёдрам, и крепко мнут ягодицы, подбрасывая меня вверх. Я обнимаю его шею, жмусь теснее, словно могу забраться к нему под рёбра и объять себя жаром сильного тела, потому что это именно то, чего я хочу. Сгореть в нём. Осесть сажей на дне его сердца. Раскрыв рот в беззвучном стоне, я мажу припухшей губой по щеке Саске, опаляя его кожу влажным дыханием. Ресницы трепещут, будто не справляясь с собственной тяжестью, и, еле поспевая, гонятся за ритмом зашедшегося сердца, почти не пропуская свет. И в этой полутьме растворяется здравый смысл — будто где-то, не выдержав высокого напряжения, щёлкают тумблеры и постепенно отключают меня от мира вне моего тела. Рвано всхлипнув, Саске вдавливает меня в полки, целуя с ещё бо́льшим натиском, — от неожиданности мой шумный вдох ломается на середине, я запыхаюсь, но Саске неумолим. Словно прервать этот поцелуй сейчас означает не повторить его никогда. Словно я рассеюсь в его руках, исчезну, как мираж освежающего оазиса посреди пустыни, и реальность накроет его песчаной бурей… Может, именно потому пальцы Саске впиваются в мои бёдра без былой деликатности, не оставляя ни пространства, ни шанса отстраниться. Жадность эта оказывается заразной: я сжимаю его плечи, туго обтянутые кожанкой — мышцы под ней напряжены до такой степени, что кажется, она лопнет не только по швам — в клочья разлетится. Зажав губу Саске в зубах, я ласково её потягиваю, перехватывая инициативу, и ровно в этот момент раздаётся внезапный грохот. Дёрнувшись, Саске слабо морщится из-за укуса и, быстро облизнувшись, оглядывается на дверь, которая вот-вот слетит с петель. — Как назло, — шепчет он, осторожно выпуская меня из объятий, — обычно в это время сюда никто не заходит. Пол под ногами не сразу становится твёрдым — пошатнувшись, я тянусь к полке стеллажа в поисках опоры и вновь роняю несколько томов. — Ой, — рассеянно мямлю я, приложив ладонь к пылающей щеке, и трезвею от контраста. Наблюдая за сменой выражений на моём лице, Саске поджимает губы, глотая подступающий смех, пока я настороженно прислушиваюсь к голосу за дверью. — Похоже на профессора Мюллер! — в панике лепечу я, узнав грубый акцент преподавательницы из Германии. — Я не запоминаю их по именам. — нахмурившись, признаётся Саске. — Она стерва? — Гитлер в юбке! — шиплю я, срываясь на полуписк. — М-да, это объясняет её неожиданное появление. Зачесав волосы назад, я принимаюсь расхаживать по преподавательской, тихо повторяя: — Что же делать?.. — Для начала успокойся, — советует Саске и показывает на дверь. — Я задвинул щеколду, и открыть её снаружи не получится. Сомнительно: удары тучной миссис Мюллер вполне способны сорвать крепежи хиленькой задвижки. — Допустим, но выйти отсюда нам всё равно придётся. Вдруг она будет ждать в коридоре? — Сомневаюсь, что обломавшийся перепих в преподавательской будет весомым поводом для отчисления. Зато он станет прекрасным дополнением к моему рекомендательному письму в Гарвард. — Проклятье. И снова Гарвард. Казалось бы, я уже всё решила, отступилась от амбиций в пользу Саске, и никаким метаниям здесь места нет… Но… Это поганое «но», которое с полпинка выносит всё, что было до. Разговор с Итачи совсем некстати возродил мои сомнения из пепла, а Саске — как бы сильно я его ни любила — просто очень вовремя оказался рядом. Его прикосновения, объятия и поцелуи — хоть и ненадолго — вытравили раздвоенные мысли из моей головы, усыпив тревогу. Но сколько бы я ни пыталась забыться, Гарвард всё ещё мелькает на заднем плане и спамит симптомами нерешительности. Следуя рекомендации Саске, я шумно тяну носом, чтобы стабилизировать дыхание. Сажусь на край стола, утонувшего под рассеянными по нему бумагами и прислушиваюсь. Голос за дверью стихает — напоследок профессор Мюллер выплёвывает что-то немецкое и, возможно, неприличное, а следом раздаётся отдаляющийся стук её каблуков. Саске проводит языком по внутренней стороне щеки и усмехается, подходя ближе. — Да, ты — сама неустрашимость. Он прочёсывает мои волосы пятернёй и убирает их за спину, еле ощутимо водит кончиками пальцев по щеке, всматриваясь в моё лицо с чувством совсем иной глубины, и от его взгляда внутренности наполняются приятной тяжестью. Острые скалы действительности теряют свои очертания в сгущающемся дурмане, и все сложности вновь перестают казаться сложными. — Я соскучился, — почти неслышно произносит Саске. — По нам. Я улыбаюсь. — Мы здесь, дурачок. — Но мы одеты. — Он придвигается вплотную, и мне приходится отсесть, чтобы не ввести настольный секс в наш обиход, ведь именно к этому всё и идёт. — А я очень хочу тебя обнять. — Судорожно выдохнув, он прижимается к моему лбу своим и опускает веки, продолжая полушёпотом: — Кожа к коже, словно мы можем срастись в одно целое… Я с неизмеримой нежностью наблюдаю за робкой дрожью его ресниц, так точно совпадающей с моим пульсом. Саске пока ещё только учится выражать свои чувства открыто, а потому и волнуется. Как первоклашка, который запинается, рассказывая стих, и нервно потирает подушечки пальцев — шпаргалка в его потной ладони смазалась в чернильное пятно и теперь бесполезна. Разница здесь в том, что Саске говорит от сердца, озвучивая свои абстрактные порывы вслух и собирая мысли в общую картину, чтобы показать. Смотри, это и есть «мы»… — Никогда не любил все эти высказывания про «половинки» и «четвертинки», — ворчливо бурчит он и, немного подождав, возвращает прежний ласковый тон: — Но твоя ладонь идеально ложится в мою, а изгиб твоей шеи кажется удобным местом, куда я могу пристроить свою больную голову. — А мои губы? — тихо спрашиваю я, обнимая его шею. Саске хмыкает с лёгкой улыбкой и вновь накрывает моё лицо ладонью, отвечая: — А твои губы созданы для моих поцелуев. Он видел в себе Чернобыль — зону отчуждения, где мутируют и гибнут чувства. А я вижу в нём дом — крохотный домишко на отшибе, пустовавший очень много лет. Все тропы к нему обложило сугробами, и потому добраться до него было так непросто. Тяжёлая и ворчливая дверь страшно поскрипывала малейшему дуновению ветра, словно боялась простыть, а за заиндевевшими окнами едва ли можно было различить светлый пейзаж внешнего мира. Его холодные стены стосковались по человеческому теплу, на книжных полках скопился толстый слой пыли, и вся мебель в нём затаилась под белой простынёй, будто в ожидании кого-то, кого можно будет припугнуть внезапным «Бу!» Бу-у… Разве дом виноват в том, что его оставили? Он всего-то нуждался в человеке, который зажжёт любовь в его камине и поселится здесь жить. А я?.. Неужели и я его покину? Разморённая теплом шершавой руки Саске, я поворачиваю голову навстречу прикосновению и урывисто вдыхаю в себя въевшийся в кожу запах сигарет. Обхватываю его запястье пальцами, а после — прижимаю губы в ладонь. Секунда, две… три. Встрепенувшись, Саске отстраняется, одёргивает и роняет руку, сжимая пальцы в кулак, словно запечатывает поцелуй внутри. — Не делай так больше, — произносит он, и гримаса боли пробегается по его лицу, — а то мне кажется, будто ты извиняешься за что-то. Я провожу языком по губам и виновато прикусываю нижнюю, зыбко кивая в ответ. Трудно сосчитать, сколько раз я извинялась перед Саске за разные невинные глупости: за то, что доставляла неудобства, или за то, что ему приходилось мне помогать — за всякое. Но чаще всего я извинялась рефлекторно. Из вежливости и отсутствия у меня чувства собственной ценности. Извинялась громко и невпопад. И каждый раз Саске говорил: «Прекращай». Сказал это даже сейчас, когда я молчала. Потому что почувствовал. Потому что знает меня слишком хорошо. И это страшно… Ведь в последнее время я постоянно вру, и ложь даётся мне так же легко и естественно, как дыхание: я просто открываю рот и выдуваю её мыльными пузырями. Самое главное здесь не переусердствовать — действовать осторожно, кропотливо и в какой-то степени расчётливо. Если увлечься и раздуть слишком сильно, ничего убедительного не выйдет. Пузырь лопнет. А я останусь ни с чём.*•*•*
Время никогда не стоит на месте — оно всегда в движении, всегда работает, но не всегда на нас. Стоит проспать каких-то пять минут — и ты уже бежишь наперегонки со стрелкой на часах, давясь сухой гранолой вместо полноценного завтрака. А если посчастливилось оказаться на месте раньше назначенного — эта стрелка будет ползти, обласкивая каждое деление на циферблате. Я смотрю на часы, прибитые к стене над дверью, и с тяжёлым вздохом закатываю глаза. Пунктуальность частенько выходила мне боком, но задницей поворачивается впервые. Никогда бы не подумала, что очередь в кабинет гинеколога может включать в себя столько леди преклонного возраста — их здесь чуть меньше, чем беременных, и если у вторых менопауза — дело временное, то для первых — приговор. Ничего предосудительного — просто факт. На самом деле это даже грустно: многие из нас осознают свою эфемерность лишь с прошествием времени — мы начинаем прислушиваться к себе и перестаём откладывать здоровье на завтра. А до тех пор — растворяем кофе в энергетике и ждём момента, когда приснится сон, в котором сердце, стоя на пороге, виновато улыбнётся: «Прости, что я без стука». Забавно, что подобные рассуждения находят меня только в очередях к врачу — учитывая, что у них я бываю крайне редко. Последний осмотр у гинеколога я проходила чуть больше года назад, а потому мне предстоит полный чек-ап. Не страшно, но слегка волнительно. Напротив меня сидят две милые женщины: одна хмуро вяжет носок, деловито поддакивая товарке, покрашенной в фиолетовый цвет. Та старчески журчит, пересказывая свой конфликт с соседкой сверху. Сложно расслышать подробности, но, судя по обрывкам, доносящимся в перерывах между шорохом бахил и звоном телефона на регистратуре, бедняжка стала жертвой шумной «проститутки». Чтобы скрыть напрашивающуюся улыбку, я опускаю взгляд на дисплей телефона и возвращаюсь к попыткам побить рекорд Сасори в Subway Surfers. К слову, это намного сложнее, чем может показаться со стороны: прежде я не особо зависала в мобильных играх, а потому моя реакция в них притуплена — инспектор с собакой ловят меня уже на первых порах и всему виной прыгучие кроссовки. — Прошу прощения, — слышится надо мной. — М? — Отлипнув от телефона, я поднимаю голову, и первым делом встречаю беременный живот напротив своего лица. Скользнув взглядом выше, вижу Изуми. — Вы в очереди к доктору Монро? Вот же… пердимонокль. — Да, — отвечаю я, подбирая сумку с соседнего места. Это далеко не приглашение, как могло бы показаться, но место рядом со мной — единственное свободное. — Садитесь. Изуми, по всей видимости, не узнав меня, благодарно улыбается и осторожно опускается на скамью. Охота играть в игры как-то совсем пропала, но я продолжаю цифровой забег и в первые же секунды врезаюсь во встречный поезд. Чем не аллегория? — А во сколько у вас запись? — тихо и, я бы сказала, робко интересуется Изуми. — На полшестого, — говорю я и, мельком на неё посмотрев, поджимаю губы, изображая улыбку. Возвращаюсь к игре. — Значит, я буду после вас, — докладывает Изуми с явным намерением завести диалог. — А вы прежде бывали на приёме у доктора Монро? Спотыкаюсь из-за проклятых кроссовок, а следом — врезаюсь в поезд. Раздражение накатывает горячей волной, почти бьёт в голову, но отступает сразу, как я поворачиваюсь к Изуми: сегодняшнее амплуа невинной козочки как-то слегка очень сильно диссонирует с тем, что она продемонстрировала в нашу первую встречу в кабинете Итачи. Оторопев, я хмурю брови и качаю головой. — Нет, это первый раз. Изуми виновато улыбается, прослеживая за тем, как я блокирую телефон, и, выждав пару-тройку секунд, нервно выдыхает: — У меня вот тоже… Теперь в старушках, сидящих напротив нас, я вижу наше с Изуми отражение: первая по-прежнему изображает вежливую заинтересованность в разговоре, а вторая — всё бурчит и бурчит, будто под языком у неё мотор от лодки. — Я вообще в Нью-Йорке живу, — рассказывает Изуми так, словно кто-то об этом просил. — Там же и наблюдаюсь. А сюда приехала, чтобы друга старого навестить. — Её надломившийся голос ослабевает, Изуми прикусывает губу и выдыхает короткую, сдавленную усмешку. — Правда встреча прошла не очень: я столько гадостей наговорила… — Да, я помню, — непроизвольно вырывается у меня, но благо шёпотом. — М? — Бывает, говорю. Уголок её рта чуть заметно дёргается, натянутая поперёк лица улыбка становится прозрачнее, и под ней проступает угрюмая тень беспокойства и тоски. Эта мелочь срабатывает как обманка для зрения, и Изуми, отёкшая и круглая, становится внезапно хрупкой. — Я всё надеялась увидеться с ним снова, — продолжает она, — а в итоге застряла здесь на месяц, и вот — настало время планового осмотра. Совпадение, судьба или же очередное дурацкое испытание — какое из названных понятий можно подогнать под этот случай? На моём месте могла оказаться любая женщина из выстроишихся в очередь, но Изуми подсела именно ко мне. Ни её взгляд, ни слова, ни поведение — ничто не выдавало узнавания, а потому мне сложно поверить в то, что фактором нашей неожиданной беседы стала именно та мимолётная даже-не-встреча в кабинете Итачи. Ну, или же Изуми первоклассная актриса, ибо надавить на жалость у неё получилось. Она гладит живот, обтянутый трикотажной туникой тёмно-фиолетового цвета, и задерживает ладонь под грудью, кажется, почувствовав пинок. Напряжение пробегается по отдельным чертам её лица, и я сочувственно морщу лоб, спрашивая: — Больно? Качнув головой, Изуми без дозволения берёт мою руку и прижимает к своему животу. От неожиданности я размыкаю губы с тихим полувздохом, но не говорю ни слова — ощущаю скольжение крохотной возможно-пятки под ладонью и тепло слёз, приливших к ресницам. — Ого… Не помню, доводилось ли мне прежде испытывать нечто подобное — в памяти всплывает разве что размытый образ тёти Пегги: как-то ей стало очень плохо у нас в гостях, и мама предложила ей полежать у меня в комнате. Распластавшись на мягком покрывале со слониками, тётушка мученически морщилась каждому движению внутри своей утробы, а я наблюдала, стоя на пороге собственной детской. Стоит признать, что куда больше я переживала за своё постельное бельё — вдруг она разродилась бы прямо на моей кровати? Тогда тётя Пегги усмехнулась и предложила мне потрогать её живот. Я согласилась с большой неохотой — постеснялась отказаться. Подошла ближе и положила ладонь под её грудь, но ничего не почувствовала. Малыш успокоился, а тётя Пегги назвала меня спасительницей. Спустя несколько дней, она родила мёртвого ребёнка. Я одёргиваю руку, словно от удара током, и прижимаю к груди, растирая рубчиком водолазки. Изуми, видимо, восприняв это на свой счёт, стушёвывается и бурчит невнятное извинение, пристыженно отводя глаза. Я не суеверная и в знаки не верю: тётя Пегги всё никак не могла бросить курить — дымила, как паровоз, несмотря на своё положение, и в сочетании с плацентарной недостаточностью это привело к трагедии. Никакой мистики, никаких заговоров — лишь беспечность, к которой я непричастна. Я, конечно, могу попытаться объяснить своё поведение Изуми, но, боюсь, мрачная история о моей тётушке окажет резко негативное воздействие на хрупкую психику беременной женщины. Повезёт, если она не оклеймит меня проклятой. Однако отмалчиваться тоже не вариант. — Меня зовут Сакура Харуно, — объявляю я с излишним официозом, отчего старушки в очереди глазеют на нас, как на однополую пару: с молчаливым непринятием и недоумением, которое Изуми, вероятно, разделяет. Она хмурится, рассматривая мою протянутую руку в поисках несуществующего подвоха, и чтобы разрядить обстановку, я пытаюсь отшутиться: — Прошу прощения, но я привыкла представляться прежде, чем потрогать чей-то живот. Лицо Изуми моментально меняется: ямочки на её щеках углубляются под напором искренней улыбки, а крохотная родинка под правым глазом упруго скачет вверх и теряется в веере тонких морщинок. Оказывается, лицо у неё совсем как у маленькой девчонки: круглое, с выделяющимися крупными чертами, в которых сквозит детская наивность, совсем не вяжущаяся с первым впечатлением, сложившимся у меня о ней. — Изуми, — отвечает она, пожимая мою ладонь, — и обычно я не даю незнакомцам трогать мой живот. — Уверена, что это так, — киваю я и замолкаю. Повисает пауза — плотная и неловкая, изредка прерываемая тихим шумом клиники. Я кусаю щёку изнутри, опасно почёсывая зацепку на колготках ногтем, и жду, когда лампочка над дверью доктора Монро вспыхнет, положив конец притворству. Словно гость в неуютном доме, я хочу поскорее уйти и всё ищу убедительный повод, который никого не обидит. Не потому, что хозяева плохо приняли, а потому, что собственное лицемерие уже в печёнках сидит. Я знала Изуми заочно и не скажу, что питала к ней тёплые чувства, но теперь мы сидим бок о бок, мне начинает казаться, будто все поводы для неприязни к ней были слишком утрированы. Так ни в чём не разобравшись, я, ведомая симпатий к Итачи, заранее определила себе сторону в конфликте, к которому не причастна. Если только частично — если только Изуми и в самом деле вознамерится повесить ребёнка на Саске, что сомнительно... Я хмурюсь, силясь дословно воспроизвести в памяти разговор Итачи и Изуми, и вдруг — на меня набегает осознание: она ведь даже не попыталась присвоить Саске отцовство — лишь намекнула со зла. А к прямым обвинениям прибег Итачи, едва её увидев. Чёрт. Заветная дверь в кабинет доктора Монро открывается с характерным щелчком — вздрогнув, я поднимаю взгляд и вижу пару средних лет: женщину с круглым, уже готовым животом, и мужчину — обычного, c животом чуть поменьше и дурацкими усами. Рассматривая длинную ленту снимков УЗИ, он идёт, не разбирая дороги, и бормочет: — Смотри, вот тут, кажется, ручка... А это? Ножка? Женщина ковыляет вровень с ним, закатывает глаза, но улыбается, умиляясь его мужской ограниченности, которая порой сравнима с детской наивностью. Они проходят мимо, и за ними невидимой вуалью тянется дымка приторного счастья. Вдохнув её одним судорожным глотком, Изуми меняется в лице — слёзы поблёскивают в корнях ресниц, превращая её взгляд в мутное зеркало, что отражает недоступную мечту. — Они такие красивые, — надломлено шепчет она, запыхаясь, как после заплыва. Будто всё это время наблюдала за ними затаив дыхание. — У них всё будет хорошо. Пара скрывается за поворотом, и Изуми, перестав тянуть шею, чтобы подглядеть ещё чуть-чуть, — медленно, будто просыпаясь, опускает глаза на собственный живот. Она здесь совсем одна — приехала из большого Нью-Йорка, чтобы… Что? Увидеть Итачи? Воззвать к остаткам его чувств, объявившись беременной, и, быть может, заслужить прощение? О её мотивах можно лишь догадываться, но в одном я не сомневаюсь: последнее, чего Изуми хотела, так это торчать в очереди к незнакомому врачу, потому что своего поблизости нет. Потому что она здесь никто. Временная. Лишняя. И до смерти одинокая. — Изуми… — Я в порядке, — уверяет она, шморгая носом, — это всё гормоны, сама понимаешь. Я не понимаю, но киваю. Лампочка над кабинетом загорается — моя очередь. Я встаю, подтягивая за собой ремешок сумки, и на нетвёрдых ногах направляюсь к двери, но словно оставляю за спиной утопающего, которому могла бы протянуть руку и спасти. Нельзя же так... Я вхожу в кабинет, закрываю за собой дверь и прижимаюсь к ней лбом. Доктор Монро спрашивает: — Харуно Сакура? Но в ушах — голос Изуми:У них всё будет хорошо...
Как будто у самой у неё уже нет. — Мисс Харуно, — без былого терпения зовёт доктор. Я оглядываюсь: доктор Монро — худощавая женщина с рыжей стрижкой боб — указывает на стул напротив своего стола. Извинившись, я спешу занять обозначенное место. Придвинув к себе клавиатуру, она безразлично смотрит в монитор и устало вздыхает: — Ну, рассказывайте: какие у вас жалобы?*•*•*
Это было унизительно. Я ответила на вопросы гинеколога и глазом не моргнув — чётко и грамотно. Пережила осмотр в кресле, зеркало и мазок — однако, когда доктор Монро достала презерватив, я поняла, что девственность была огромным преимуществом на всех моих предыдущих гинекологических осмотрах. Трансвагинальное УЗИ — это попытка врача осуществить свою детскую мечту стать фокусником. Вот только вместо цилиндра — женщина, а вместо зайца — её гланды, которые гинеколог намеревается вытащить через детородный инвентарь. Не знаю, что она хотела найти: поликистоз, миому или золото — если последнее, то я, в принципе, готова простить ей столь небрежное бурение моей промежности, но с расчётом на солидную долю. Устало вздохнув, я с влажным шлепком избавляюсь от нитриловых перчаток — кожа под ними распаренная, противно мягкая и будто бы чужая. Я выбрасываю их в урну с вечно лязгающей педалью, подхожу к жестяной раковине и сую потные ладони под холодную струю воды, отчего пальцы делаются совсем ледяными, прямо как у доктора Монро. Надеюсь, что с Изуми она была нежнее... Перекрываю воду, упираюсь руками в края раковины и разминаю шею, уставшую от тяжести мыслей, вращающихся в голове, словно карусель с навязчивой мелодией. Каждый день мимо меня проходят сотни людей, нуждающихся в помощи: у кого-то кредит, у другого больная бабушка, а у третьего умерла собака — но для меня все их беды невидимы и бесплотны, точно так же, как и мои — для них. Это нормально, так уж устроен мир. Когда киоск самообслуживания в McDonald's предлагает нам пожертвовать пятьдесят центов на благотворительность, большинство тычут кнопку «В следующий раз». Вот только в следующий раз происходит ровно то же самое. Чужие люди со своими проблемами — лишь вереница заблюренных лиц, жизни которых никогда не коснутся наших. Но лицо Изуми не смазывается, не теряется в толпе — оно возникает в темноте, стоит мне ненадолго опустить веки, и прожигает мою совесть заплаканными глазами. Я выдёргиваю несколько бумажных полотенец из диспенсера Tork и промакиваю руки. Из-за приоткрытой двери слышен ангельски спокойный, ровный голос Итачи — он толкует азы арифметики рыжему мышонку Йену, которого снова делегировали, как обременительную задачу. Я выхожу к ним из лаборантской, останавливаюсь у стола, комкая рязмякшие салфетки в кулак, и изображаю улыбку, когда Итачи бросает на меня быстрый взгляд. — Вот скажи, — говорит он, возвращаясь к заданию Йена, — какую пиццу ты любишь? — Сырную с сырными бортиками... Наш человек. — Класс! А теперь представь, что мы заказали сырную пиццу с сырными бортиками и поделили её на четыре равные части... — Вы закажете мне пиццу? Комок смеха застревает поперёк моего горла, но сдержать его получается легко, благодаря паршивому настроению. Итачи поджимает губы, выдерживает паузу, чтобы не выйти из себя, и выдыхает. — Я сказал представить, Йен, — подчёркнуто напоминает он. — Но если ты решишь это задание правильно, то я поговорю с твоей мамой и свожу тебя в пиццерию. Ну так что? Йен крепко хмурится и опускает глазки в тетрадь, а я, пользуясь затишьем, докладываю Итачи обстановку в лаборантской: — Я закончила с перестановкой, подписала полки и для твоего удобства составила таблицу, в которой указала, где и что лежит. Всю посуду продезинфицировала и поставила в сушильный шкаф — зайду утром, чтобы разложить её по местам... — О, это необязательно, — Итачи качает головой, — я и сам могу всё сделать. Что-то ещё? — Да... Найди Изуми и поговори с ней. Реши, в конце концов, кому ты веришь. И возьми ответственность за собственного ребёнка. Итачи вскидывает брови, уставившись на меня в ожидании хоть каких-то слов, а я продолжаю стоять с открытым ртом, не осмеливаясь озвучить мысли вслух. К счастью, именно в тот самый момент, когда моя короткая запинка угрожает превратиться в нелепое молчание, тишину аудитории разрезает протяжный скрип петель, и мы с Итачи одновременно поворачиваемся к двери. На пороге, подперев косяк плечом, стоит Саске, и его ленивый, прищуренный в неуловимой ухмылке взгляд соприкасается с моим лишь на долю мгновения. Но этого неосязаемого столкновения хватает сполна, чтобы меня насквозь прошило восторгом — искрящейся, почти щенячьей радостью от встречи, которую ждёшь весь день, чтобы согреть себя в объятиях и отпустить скопившиеся беды хотя бы ненадолго. В его присутствии, в поле его видимости и досягаемости я внезапно обретаю опору и нахожу в себе эгоизм предать забвению то, к чему не имею причастности. Я едва могу разобраться со своими проблемами — так почему же меня должны тревожить чужие? — Я не вовремя? — В голосе Саске сквозит такого уровня безразличие, что кажется, будто его визиту не помешало бы даже вторжение межгалактических обезьян-киборгов, вооружённых бананомётами. — Сомневаюсь, что мой утвердительный ответ поспособствует твоему отступлению, — отвечает Итачи, устало углубляясь в своём кресле. Саске переводит взгляд на Йена, с азартом добивающегося похода в пиццерию, и показывает на него пальцем. — Это... кто? — Это — Йен. Услышав своё имя, Йен отрывается от задания и, забавно тряхнув медными кудрями, награждает Саске бесценным вниманием: сначала моргает, будто в неверии, смотрит большими, сияющими в изумлении глазами, как на супергероя, и впервые на моей памяти — улыбается. В кожаной куртке, джинсах и в тяжёлых армейских ботинках Саске похож на солиста какой-нибудь поп-трах-панк-рок группы — таких фанатки закидывают лифчиками и просят расписаться на груди. Наверное, в будущем Йен хочет вырасти в Саске. Господи, помилуй... Осознав его несмышлёное, доверчивое восхищение, Саске тихо усмехается, поправляя лямку рюкзака на плече. — Ты чего вылупился, мелкий? Я отвожу глаза и качаю головой, прикрывая расползающийся в улыбке рот ладонью. — Я не мелкий, — обиженно бурчит Йен, стирая сопли рукавом зелёного джемпера. — Мне уже восемь. — А, ну это дохрена, да. — Ты совсем?! — тут же прикрикиваю я с упрёком. — Что? Ему уже восемь. Итачи смотрит на брата — долго, предупреждающе и с обречённым пониманием бесполезности собственного взгляда. Он вздыхает, придвигается к Йену и, мягко коснувшись его плеча, говорит: — Раз ты такой взрослый, то проверь, пожалуйста, цветы во-о-от там, на подоконнике. — Итачи указывает пальцем в конец аудитории и легонько похлопывает Йена по спине, поторапливая: — Давай-давай... Ещё пребывая в детской эйфории от признания Саске его возраста, Йен неохотно сползает со стула и послушно топает в указанном направлении. Проходя мимо новоиспечённого кумира, он невольно замедляется, рассматривает его, задрав голову, и внезапно — даёт по тапкам, стоит тому лишь подмигнуть. Шаги мальчишки стихают в глубине аудитории — он находит лейку, отодвигает жалюзи и поливает водой хиленькую макушку Ханны. Итачи измождённо мычит, жмурится, щипая себя за переносицу, а я неловко переминаюсь с ноги на ногу, посматривая то на него, то на Саске. Приятно, конечно, что мой не бойфренд пришёл встретить меня с работы — его забота уютно греет изнутри, как глоток горячего какао с крохотными зефирками. Правда, я рискую вот-вот им поперхнуться. Для Саске нормально заявляться сюда с кошачьим наплевательством, ведь для него Итачи — просто старший брат и мишень для нескончаемых подколов. Наверняка было время, когда они спросонья устраивали бойни за фаянсовый трон, по итогам которых определялось, кто из них опоздает на первый урок. И даже если отношения у них давно испорчены, это не перестаёт делать их братьями, а потому Итачи для Саске совсем не то, что для меня. Итачи мой преподаватель, мой наставник и работодатель — не друг, а человек, в руках которого сосредоточена вся моя социальная устойчивость. И есть существенная разница между обычным романом с кем-нибудь из студентов и сомнительной привилегией стать частью семейной драмы того, кто сегодня утром выставил мне «отлично» за коллоквиум. Вот только и это ещё не всё. Саске стоит на пороге, вяло притаптывает ногой, якобы подгоняя меня, и ни сном ни духом не ведает о Гарварде, о чём Итачи, разумеется, догадывается: под тяжестью его взгляда я бесшумно снимаю свой белый халат и вешаю на крючок, приделанный к двери в лаборантскую. У меня ещё не возникало поводов усомниться в честности Итачи, поэтому я с большим трудом представляю обстоятельства, при которых он посмеет сознаться вместо меня. Однако не исключаю подобный риск в силу своей паранойи. Надо бы как-нибудь минимизировать его общение с Саске до тех пор, пока тема с Гарвардом не утрясётся. Учитывая, что отношения у них и так непростые, сделать это будет совсем несложно. — Ну что, — резко выдохнув, произносит Итачи и поворачивается к Саске, — ты подумал над моим предложением? Я замедленно перекидываю ремешок сумки через плечо и хмуро приглядываюсь к Саске: удивленный вопросом Итачи не меньше меня, он прекращает топать и, оттолкнувшись от косяка, выпрямляется, вставая во весь рост. — Я тогда был не в себе, — с лёгкой хрипотцой отвечает он и, прочистив горло, продолжает: — Мне показалось, ты пошутил. Ощущаю себя то ли Ханой, то ли Ланой — будто облили водой, застоявшейся в старой лейке, и забыли на подоконнике. — Что за предложение? — Насторожившись, я даже не сразу осознаю несуразность своего вмешательства в их разговор и нервно натягиваю рукава кофты по кончики пальцев. Посмотрев на меня, Итачи с безобидной улыбкой переплетает пальцы под подбородком, отчего стол под его локтями еле заметно пошатывается. — Я предложил Саске переехать из братства ко мне. Внезапно путь до Гарварда становится длиннее трёх часов и вмиг обматывает Землю, как экватор — настолько далёкой кажется теперь эта проблема. — Вообще-то, ты пытался меня подкупить, — поправляет Саске, переступая порог аудитории, и встаёт рядом, подцепляя мой мизинец своим, как крючком. — Он пообещал купить Playstation, если я соглашусь. — И не соврал, — отвечает Итачи. — Просто выбираю между приставкой и «Звездой Смерти»... Тему переезда Итачи открыл неслучайно: видимо, рассчитывал стимулировать моё чистосердечное, но не прибегая к шантажу, а сыграв с моей совестью, ведь смотри, Сакура, у него всё налаживается... А у тебя, Итачи? Напустив на себя скучающий вид, Саске с подозрительным энтузиазмом оперирует аргументами в пользу «Звезды Смерти», и Итачи, пользуясь возможностью, подхватывает его тон, предоставляя доводы в противовес и растягивая завязавшийся разговор. Улыбается, украдкой бросая на меня привычно добрый, выжидающий взгляд, очень похожий на тот, с которым горе-папаши выкидывают своих детей в озеро, чтобы научить их плавать. Какая ирония: человек, готовый без конца опекать и поучать своё окружение, отказывается от шанса назидать того, кто больше всего будет в этом нуждаться — ребёнка, которого из-за дурацких сомнений приписал Саске. — Ну так что? — спрашивает Итачи, поднимаясь из кресла. — Ты согласен? Он с надломленным благородством приглашает Саске в свой дом, предлагает разделить с ним хлеб и быт, словно никакой Изуми в их жизнях не было и нет, пока она, косолапая и отёкшая, скитается по незнакомому городу. Ей сложно завязывать шнурки, неловко отвечать на вопросы о болезнях в семье и тяжело смотреть на счастливых мамочек, которые посещают йогу для беременных вместе с мужьями — ребёнок ещё не родился, не всхлипнул, а уже стал непрошеным гостем в этом жестоком мире. И я его чертовски понимаю... — Мне нужно подумать, — посерьёзнев отвечает Саске и, слабо дёрнув мой мизинец, тихо спрашивает: — Эй, ты в порядке? Я хочу расплакаться, но слёзы мои выкипели и стали горькой, жжёной злостью, что чёрной гущей осела в груди. — Да, — вру я, вытягивая палец из хватки Саске, и скрещиваю руки на груди. — В полном. Голос дрожит, словно задыхаясь от привкуса гари, противно въевшейся в горло, и я до боли в висках стискиваю зубы, чтобы не плюнуть желчью. Сглатываю и оставляю её внутри, отравляя себя. Очевидно, зря — она разъедает моё вымученное спокойствие и проступает сердитой гримасой на лице. Саске медленно сжимает и разжимает пустую ладонь, убирает её в карман и, звякнув в нём ключами или мелочью, косится на меня краем глаза. Я молчу. Из последних сил молчу. Да и что я вообще могу сказать? — Что ж, я не принуждаю. — Итачи вскидывает руки и спускается с помоста, направляясь в конец аудитории, где Йен, кажется, вознамерился утопить несчастных Ханну и Лану. — Ты что так долго?.. Подойдя к подоконнику, Итачи стремительно бледнеет, как родственник на опознании трупа, и, скорбно поморщившись, отворачивается от пропавших цветов. Он отбирает у Йена лейку — практически вырывает из пальцев, пробитых нервной дрожью, и ставит на ближайшую парту с громким стуком. — Йен, — голос Итачи звучит глухо и бесцветно, — я же просил просто проверить почву. Мальчишка хватается за край своей кофты, тянет её, мнёт и теребит, захлёбываясь в лихорадочном, невнятном лепете и всхлипах. Сбитый с толку его реакцией, Итачи быстро опускается на колено, берёт его за плечи и что-то очень тихо говорит. Я не могу расслышать — щурюсь, фокусируясь на движении его губ, хотя вообще не умею по ним читать, и любопытство внезапно оказывается второй причиной, приблизившей меня к инфаркту. Первая причина — Саске: он касается моего локтя, отчего я, поглощённая разбором немой сцены, припрыгиваю на месте и резко оборачиваюсь. — Идём. — Его тон суровый и плоский, с режущими, как у бумаги, краями. Не проронив больше ни слова, Саске отворачивается и выходит из аудитории. Я следую за ним, но задерживаюсь на пороге, чтобы в последний раз взглянуть на Итачи: закончив утешать Йена, он выпрямился и теперь по-отцовски треплет его волосы. Я съёживаюсь изнутри — будто кто-то рядом с визгом провёл мелом по доске. В коридоре пахнет дешёвым кофе и застоявшейся в ведре водой — уборщица замачивает в ней плешивую швабру и шлёпает в свежие следы грязи, распечатанные по белой плитке. Она насвистывает мелодию из старого фильма, и в тишине этот мотив ввинчивается в уши, как сверло соседского перфоратора в утро выходного дня. Я миную мокрые разводы, нагоняю широкую спину Саске и, поравнявшись с ним, говорю: — Не знала, что Итачи предлагал тебе съехаться. От моих слов веет лёгким флёром внепланового осуждения, и Саске, видимо, берёт его на свой счёт. — Ты поэтому разозлилась? — бросает он, глядя перед собой и продолжая чеканить твёрдый шаг. — Потому что я не рассказал? — С чего ты взял, что я разозлилась? Молчит. Тёмные брови сдвинуты к переносице, а над ней — прорези глубоких морщин; обсохшие губы сжаты в тонкую нить и, имея при себе набор бусинок с буквами, на неё можно нанизать какое-нибудь неприличное ругательство. Никакое иное слово к этому выражению лица подобрать нельзя. — Что ж, ясно. Оставив меня у гардероба, где я обмениваю пластиковый номерок на свой пуховик, Саске выходит на крыльцо и прикуривает, невзирая на запрещающий знак. Сквозь застеклённую дверь видно, как он размахивает спичкой, сбивая пламя, и выпускает в воздух первые клубы дыма. Укутавшись в тёплую броню, я выхожу к нему. Ноябрьский Ганновер переменчив, как подросток, переживающий очередной кризис: ещё вчера Наруто подарил Хинате яркий букет осенних листьев, а уже сегодня — их замело снегом. Мороз кромсает пальцы сквозь тёплые варежки, задирчиво покусывает щёки, укутанные шарфом, и колется, будто дядька с жёсткими усами-щёткой над губой. Сунув руки по карманам куртки, я хило перепрыгиваю с ноги на ногу в бестолковой попытке согреться и смотрю на Саске. На нём неизменная кожанка нараспашку, а под ней — футболка. — Ты слишком легко одет, — замечаю я, выдыхая бледное облачко пара. Саске кивает, не поворачивая ко мне головы, затягивается, удерживая сигарету в подушечках большого и указательного пальцев, и тонкой струйкой выпускает дым из краешка губ. — Тебе пора с этим завязывать, Саске. Видел, что производители табачки пишут на коробках? Ты покупаешь себе диагнозы, не сигареты... — Это то, что ты хочешь со мной обсудить? — Он бросает окурок и втирает его в гранитную плитку подошвой ботинка. — Вероятность моей импотенции в будущем? Я с тихим хрипом проглатываю острый воздух, и в горле моём становится болезненно сухо. — Ты хочешь согласиться, да? — сдавленно спрашиваю я, удерживая кашель в груди. Он пожимает плечами и суёт руки в карманы куртки, рассматривая меня с хмурым беспокойством. — А ты, очевидно, хочешь, чтобы я отказался. Я молча отвожу взгляд и зарываюсь им в заросли вечнозелёного плюща, расползшегося по фасаду здания корявой вышивкой из пушистых нитей — они цепляются за стены, карабкаются вверх, преодолевая испытания природы, и крепчают, поднимаясь к солнцу. Жаль, люди так не могут — любые трудности накладывают на нас свой отпечаток, отчего порой даже у сильных духом в дамбе образуется брешь. Что уж говорить о тех, чья хлипкая плотина не выдержит и дождя. Итачи изображает мученическую святость, чтобы проучить меня и защитить брата, предлагая ему дом, где по соображениям совести должна жить та, кто нуждается в его заботе больше всех. Изуми. Маленькая группка студентов, доедина оснащённых термокружками, взбегает на крыльцо, жалуясь на «грёбанную холодрыгу». Чтобы не загораживать им проход, я встаю вплотную к Саске и заглядываю в его поблёкшие, как запылённое зеркало, глаза снизу-вверх. — Думаешь, Итачи в самом деле тебя простил? Прислонившись к колонне, Саске касается моей щеки костяшками обледенелых пальцев и, склонив голову набок, издаёт сухой, похожий на кашель смешок. — Ох уж этот Киба, — вздыхает он, — ну просто феерическое трепло. — Я знаю, что это было лишь однажды, — поясняю я, не осмеливаясь обозначить характер его связи с Изуми. — Ты бы не поступил так с братом. — Значит и в его прощении я не нуждаюсь. — Получается, Итачи, наконец, тебе поверил? — Склонен считать, что он верил с самого начала. Подсознательно, наверное, и с перерывами на сомнения. — Саске спускается на ступень ниже и протягивает мне руку. — Здесь скользко. Сжав его ладонь, я схожу с лестницы, покрытой тонкой коркой льда, и ступаю на хрустящий, как свежая постель, снег. Массивная подошва ботинок Саске продавливает в нём рисунки, схожие с грубым узором на шинах трактора. Рядом с ними мои следы выглядят совсем крохотными, словно у песчанки, прошмыгнувшей в страхе. Мы останавливаемся у мотоцикла, и Саске протягивает мне шлем с дурацкими ушками — он выбрал его в специализированном мотосалоне, подумав, что я сочту такой дизайн милым, но просчитался. — А как же Изуми? Саске хмурится и опускает шлем. — А что с Изуми? — Ты поговорил с ней? — Разве мне нужно её благословение, чтобы переехать к брату? — Он усмехается, и в моей груди вдруг прорастает разочарование. К счастью, Саске вовремя его пропалывает: — Я заблокировал её везде, где только можно, и не слышал о ней с тех, пор как видел в последний раз. Ко мне закрадывается догадка, но в случае, если она окажется верной, объяснить получится только поведение Саске и никак не Итачи. Обняв себя за плечи, я пристально смотрю на Саске и спрашиваю: — А когда ты видел её в последний раз?..