***
— Ушел. Зимина только молча кивнула. Дрожащими руками достала ключи, но дверь открывать не спешила. Привалилась плечом к стене, прикрыла глаза — и такой измотанно-хрупкой показалась в это мгновение, что у Ткачева необъяснимо, до боли, стиснуло сердце. — Я нож нашла, видимо, он выронил, когда убегал, — по-прежнему не открывая глаз, очень тихо произнесла Ирина Сергеевна. — Завтра отвезу, пусть сделают экспертизу, может, пальцы получится снять… Хотя вряд ли, конечно… И камер у нас на доме нет, как назло… Ладно, — медленно выдохнула, сжала в руке ключи, — завтра разберемся. И, Паш… — добавила, уже стоя к нему спиной, — спасибо тебе… не знаю, что было бы, если бы… Ты ведь вовсе не обязан… после всего, что… — и замолчала, будто споткнувшись. Паша вздрогнул как от удара. Показалось, что в едва затянувшуюся рану с размаху всадили остро заточенный скальпель. От боли даже на миг потемнело в глазах — а еще вернулась прежняя ярость, иссушающая, безысходная, совершенно бессмысленная. Зачем, зачем она снова напомнила?! Ткачев рванулся вперед, цепко ухватив начальницу за тонкое запястье, не скрытое задравшимся отворотом рукава. — Вы это специально, да? — прошипел, впившись взглядом в ее мелово-бледное лицо, привычно не отражавшее ни малейших эмоций. — Вам, блин, что, нравится надо мной издеваться? Напоминать? Мстите, да? За то покушение? Или за то… за то, что случилось тогда? Так что ж вы меня в тот раз прям там и не пристрелили? А? Вас бы потом любой суд оправдал! Впервые. Пожалуй, впервые, так близко видя ее лицо, Ткачев наблюдал за тем, как пунцово-жгуче вспыхнули ее только что совершенно бледные щеки, как что-то дрогнуло в невозмутимом, бесстрастном лице. — Дурак ты, Ткачев, — произнесла очень тихо и как-то ненормально-ровно — ненормально, потому что нельзя, невозможно было оставаться настолько спокойной после того… после того, что случилось между ними — там, в пропахшем дымом и выстуженном февральским сквозняком закутке… И именно сейчас, в этот самый миг, крепко стискивая ее совершенно ледяную руку, Ткачев окончательно и беспощадно понял: больше никогда ничего не будет как раньше. Никогда. Ничего. На этой тонкой грани безумия, где ненависть и ярость накрепко сплелись с болезненной, запредельной преданностью, никогда и ничего не будет как прежде. Он не сможет забыть — ни то, что совершила она, ни то, что сотворил он сам. И то, что произошло тогда, стереть не получится тоже. Это необратимо. Медленно поднял взгляд, снова встречаясь с ней глазами — и ледяное янтарное пламя прожгло до самого основания. А в отблесках этого пламени снова и снова замелькали кадры бесконечного дня — тяжелого, кровавого, жуткого. Одного из тех дней, когда особенно остро ощущаешь, как страшно было бы умереть и как сильно хочется жить. Жить — несмотря ни на что… Жить… И янтарный пожар вспыхнул тысячей солнц.***
В этот раз все было совсем иначе. Это не было борьбой, противостоянием — сейчас, даже разделенные непреодолимой пропастью, они были вместе. Вдвоем среди бушующего, безумного мира — словно связанные неразрубаемой нитью, сковавшей прочнее любых цепей. Вдвоем. Вдвоем в целом мире — и против него… И уже казалось, что больше нет ничего — ничего важного, реального, настоящего. Настоящее было здесь и сейчас — ощущение беззащитной бархатистости кожи под хваткой яростных пальцев; тяжелая охриплость дыхания и совсем рядом ее губы, приоткрытые в беззвучном отчаянном шепоте; весенняя хрупкость ключиц и запястий; легкая дымка жасминово-терпких духов; трепет дрожащих ресниц; пружинистый шелк рыжих волос на подушке; и взрыв, уничтожающий, стирающий все, что было, оглушительный, безжалостный и прекрасный. Беспросветно-черный взрыв цвета ее потемневших от боли и наслаждения глаз…***
Ткачев нашарил в кармане джинсов пачку сигарет; закурил, прислонившись спиной к краю кровати. Ирина молча отобрала у него сигарету, затянулась, тяжело выдыхая въедливый дым. Паша с каким-то странным чувством смотрел на ее обнаженные плечи — кое-где отпечатками остались следы его пальцев. Завтра наверняка проявятся синяки… Почти неосознанным жестом стянул с кровати скомканную форменную рубашку, накинул на плечи полковнику — но стало только хуже. Контрастом с обнаженностью и недвусмысленной растрепанностью звезды на погонах смотрелись вызывающе-сексуально, если не сказать порнографически — ну прям девушка с обложки мужского журнала, мысленно выругался Ткачев. Зимина поймала его взгляд и криво усмехнулась, а Паша едва успел удержать рвущийся с языка вопрос. Почему? Почему она снова это все допустила? Как вообще такое возможно? Она, недосягаемая, железная, жесткая — почему она снова позволила ему перейти эту грань? Не осадила, не послала, не поставила на место? Он не знал. Он не понимал ее, не понимал ничего в ней — и сейчас все его знания о женщинах казались наивными и смешными. Он понимал только одно: то, что происходит между ними, просто не должно было произойти. То, как его срывает каждый раз рядом с ней, не может считаться нормальным. И то, как спокойно и пусто становится внутри каждый раз после, тоже не может считаться нормальным. Но самое ненормальное — в том, что это не только мучительно-больно, но и уничтожающе-прекрасно — прекрасней, чем все, что он когда-либо знал.