ID работы: 7923950

паводок

Джен
PG-13
Завершён
34
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Под колпаком у бога-повара

Мы стали — соль в его еде,

И, в оба неба глядя поровну,

Скользили по одной воде

Я знаю Сергея с тех пор, как… Даже не помню. Наверное, с того момента, как он родился. Или с тех пор, как родился я, потому что мне всегда казалось, Сергей был всегда. Не в смысле: был всегда рядом со мной, а вообще. Сложно объяснить. Сейчас мы идем по заснеженному Петербургу, я курю, у меня болит колено. Сергей этого не замечает, Сергей думает о судьбах униженных и оскорбленных, ему некогда смотреть по сторонам. Я не в обиде, потому что такая у нас работа, если это, конечно, можно назвать работой. Валит снег, падает кубарем с крыш домов на снующих прохожих, застилает обзор. Я ловлю снежинки на ладонь и смотрю на них. Сергей замолкает, легко подбегает к перилам над Невой и пристально глядит на темные отблески льда под порошей. Сергей трет переносицу: — Мы, господин Волков… У Рыжего нет товарищей, всё господа да граждане. То ли убеждения, то ли страсть к эпатажу, не так важно, потому что господин Волков знает, что они. — Мы умрем, — констатирую я. Это так же ясно, как-то, что меня зовут Олег и мне 29 лет. Сергей называет эту истину «пораженческими настроениями в сплоченных рядах революционного движения». Я называю его демагогом. — Но ведь есть за что. — Ты сам-то в это веришь? — я горько вздыхаю, потому что не уверен, способен ли Разумовский мыслить человеческими категориями. Сергей быстрыми движениями смахивает у себя с плеча снежинки, отлипает от парапета, потом снова опирается на него. Делает вид, что раздумывает над моим вопросом. — Да. Но также я верю в то, что мне, борцу за светлое будущее, хочется до этого светлого будущего дожить, а не строить его для эфемерных потомков. — А вот это я и называю демагогией, — отвечаю я и стряхиваю пепел вниз, на Неву. Я не понимаю Сергея. Если ты уже в рядах, если ты уже убивал, какие могут быть сомнения? Зачем сомнения? У меня их нет, я однажды стрелял в китайцев, потом я стрелял в полицейского, и, хотя пули принесли одинаковый ущерб человеческим телам, ощущения были разные. В первый раз я убивал за кого-то: за царя, которого никогда не видел в глаза. Я убивал и чувствовал, будто пуля входит в мою собственную грудь. Это мне не понравилось. Ведь те люди в сущности были ни в чем не виноваты. Потом Сергей сказал мне, что революции обычно жрут своих же детей. Никогда не знал, что бунты поедают тех, кто их породил, как это было десять лет назад в Китае. Полицейского я убивал за себя. За свою собственную свободу, мне не хотелось сидеть в тюрьме, я не хотел на каторгу. Я убивал полицейского, я бежал подворотнями, весенняя грязь заливалась мне в ботинки, и я чувствовал её, но не чувствовал пуль в своей груди, как тогда, в Китае. Тогда я понял разницу. Мне, в сущности, убивать было не сложно. Сергею не сложно было трепаться языком. — Нет, послушай меня, я же человек! Имею право на собственные мысли и идеи. И хочу цепляться за жизнь, — Сергей блестит глазами и прищелкивает пальцами. Его рыжие волосы, которые он по какой-то таинственной причине принципиально не стриг, уходят под воротник серого пальто, и трепещут на ветру, как хвосты сотни маленьких лисиц, чующих добычу. — Иногда мне кажется, что ты не человек, а вполне себе скотина, — вяло отбрехиваюсь я. Мне не хочется обсуждать судьбы революционного террора с человеком, который, по моим ощущениям, в этот самый террор пришел за компанию со мной. — Обижаете, господин Волков. Только слабые духом переходят на личности. — Через три дня мне бросать бомбу в человека, — говорю я спокойно и непринужденно. — Ну ты же в это веришь! — восклицает Сергей. Иногда мне хочется взорвать именно его. — Я ни во что не верю, даже в чертей. Я уверен в правильности наших действий. — Везёт тебе, — он опирается о парапет, свешивается над рекой. — А ведь убийство — это страшный грех. — Библию стоило бы переписать, — я не люблю говорить о Боге. Мой отец был священником, я слишком хорошо знаком с вопросом. — Библию стоило бы переписать и добавить сноску «неоправданное убийство». А вообще, товарищ Разумовский, пойдем-ка к Вороне. Я чувствую, как мороз щиплет меня за щеки. Сергей поджимает губы. Ему хочется поспорить, пуститься в длинный монолог о Библии, о Торе, о Коране, о чем угодно, но у нас уговор — к Вороне являться с улыбкой на лице, верой в будущее и парой-тройкой новостей. Ворона вьёт гнездо с еще какими-то двумя машинистками недалеко от реки, в глухом дворе. Её подруги к нам привыкли и не смотрят косо. Я бы смотрел. Приходят всякие, один рыжий, второй хмурый, кто такие, не говорят, но зато шепчутся. Непонятно. Заслуживает хмурого взора из-под сведённых бровей. Сегодня соседок нет, Ворона хохлится на диване в одиночестве и гоняет пустой чай. Я достаю из кармана пряник. — Спасибо, — чинно кивает головой Ворона. Не то, чтобы она сильно походила на ворону, тем более что они, на сколько я знаю, обычно черные, а наша — белая с ног до головы, как Метелица. У Вороны очень нехороший кашель и горячее желание помогать общему делу. Мне её втягивать не хочется. Мы познакомились с ней 7 лет назад, когда я не знал, что делать со своей жизнью. Она сидела на вокзале, вся хмурая и снежная, несмотря на лето. Я сразу подумал, что это Ворона. Не в смысле, что я знал о её прозвище, просто поза была характерная. Потом я выяснил, что родителей её арестовали две недели назад по какой-то непонятной статье, дома была тетка, щель между окном и стеной и тоска. Мне было 22, я запутался. Я запутался, но захотел распутать чужую жизнь, а поэтому вознамерился вернуть Ворону домой. Она ущипнула (как клюнула, честное слово) меня за руку, но не убежала. Вот так я и обзавелся верной птицей. Позже Ворона вернулась в тётке, но не переставая случайно сталкивалась со мной на улице. Я в совпадения не верил. Сейчас птица сидит, обвязанная шалью, и слушает во все уши новости Сергея. Его новости не говорят об одном. О предстоящем деле. Ворону нельзя тревожить, у неё слабый организм и тонкая душевная организация. Поэтому я молчу. Не смотря на внешнюю браваду, мне страшно и хочется поговорить об этом с тем, кому я верю. Например, с Вороной. Но с ней нельзя. А с Разумовским можно, но не хочется, потому что он беспорядочная скотина, скептик и демагог. Вот я и стою у окна, как памятник самому себе. Но нам не поставят памятник, песен про нас не сложат, может быть, кто-то помянет недобрым словом.[1] Я, кстати, никогда не понимал желания некоторых остаться в веках. Какой смысл в памяти, если ты умер. Ты умираешь не тогда, когда о тебе забывают, а когда это происходит биологически. И никакой лирики. Мертвому — мертвое, богу — богово. Революции — трупы и ладанки. Ворона говорит, что может быть химиком, что мы не имеем права опекать её, как какую-то несознательную дурочку. — А что мы будем делать, если ты подорвешься? — спрашиваю я, дергая плечом. Она отдает чайную чашку Сергею и вздергивает нос. — Тогда пусть бомбы начиняет Максим Константинович.[2] — Прелестно, — Сергей отдает ей кружку, — вот пусть Максим Константинович этим и занимается, а ты, дорогая, сиди здесь и лечись. Олег, пойдем. Он встает с дивана, и мне ничего не остается, как последовать за ним. Это называется педагогикой по Сергею Разумовскому, а на деле выходит, что мы оба делаем обиженный предложением Вороны вид и удаляемся, она раскаивается и где-то на месяц перестает предпринимать попытки влиться в ряды БО. Я выхожу на лестничную клетку, и меня пронзает мысль, что я, может быть, никогда больше её не увижу. Сергей хлопает меня по плечу и соскальзывает вниз по ступеням, исчезая в темном жерле парадной. Он, почему-то уверен в своём бессмертии, я — нет. Его смерть пугает, меня — не особенно. Меня пугает перспектива бросить Ворону. Я знаю, что никак, кроме развлечений болтовней ей в жизни не помогаю, разве что иногда приношу пряники, но всё равно. Я качаю головой и задумчиво иду вниз. Разумовский ждет меня, весь уже засыпанный снегом, крутит в руках конец шарфа. Мы бесцельно шатаемся по городу еще с полтора часа, а потом возвращаемся на квартиру. Сергею не нравится этот клоповник, а мне всё равно. Тут тепло, я жив, он жив, что еще нужно для счастья? Да, в моем револьвере еще остались патроны, а это значит, что я не убоюсь смерти, ни своей, ни чужой.[3] Я буду убивать тех, на кого укажет мне партия, потому что я обманул Сергея — во что-то я все-таки верю. Я верю в свободу. Не для себя, потому что после нас придут те, кому не нужны мечи и патроны чтобы жить. Они не будут знать войны, и я несу свободу им, как великий дар, как огромную ответственность. Но они будут знать, что с ней делать. А мы будем лежать в земле, но это не важно. Проходит ночь, проходит день и еще одна ночь. И вот я держу в руках чужую смерть. У Сергея — такая же, я не могу видеть его — он стоит за углом, а я у парадной какого-то красивого дома бежевого цвета. Мы оба ждем. И вот я слышу стук копыт. Его карета запряжена четверкой, как иронично, черное дерево блестит лаком на солнце, блики кидаются мне в глаза, я напрягаюсь, и не замечаю тот момент, когда Разумовский оказывается на брусчатке мостовой, высоко подняв надо головой пакет со взрывчаткой. Я знаю, что сейчас будет. Бомба взрывается. Я ничего не слышу. Это не контузия, это защитная реакция организма. Я не слышу, как ржут раненые лошади, как кричат люди, не слышу всей какофонии испуганного мира. Я смотрю, стоя как истукан посреди улицы, туда, где рассеивается дым. Я вижу, как Сергей, шатаясь, встает на ноги, вижу, как какой-то унтер со смешными усами достает револьвер, я достаю свой. Стреляю. Не успеваю. Рыжий всполох волос на брусчатке. Мир приобретает звуки, чтобы лишиться красок. Меня, конечно, арестовывают, а я все спрашиваю, как он, как он, как он. Я знал, что умру, но не хотел думать о том, что не я один. Приговор будет прост. Меня повесят, я это знаю, но кто-то говорил мне, что убить и умереть можно даже за одну чужую слезу[4], а я умру за свободу. Со стороны кажется так. На самом деле, я уже мертв. И никакой тут биологии, я ошибался. В смерти нет биологии и физиологии, только констатация и понимание — вот я был, а вот меня нет, только кто-то с моим лицом снует по миру, не зная, зачем он это делает. Ворона, я знаю, станет большой птицей, она закроет своими крыльями всю Россию, тень падет на убийц, но меня не будет. Смерти нет, ничего нет. Я взойду на эшафот, но это мне не важно. Смерти больше нет, потому что нет жизни. Едет всадник на бледном коне, а куда он ступает, там исчезает жизнь. Без аверса нет реверса, а значит и смерти тоже. Нет ничего. Я взойду на эшафот.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.