Часть 1
25 февраля 2019 г., 02:57
Океан спокоен, ветер больше не пахнет порохом и трухлятиной — только скоротечной чистотой; по горизонту разлиты пинты кровавого заката, уже готовы прорезаться первые звезды; небо, вновь щедрое на птиц, больше не угрожает разойтись внезапным дождем или снегом; Штаб, измученный скачками мааны и электричества, перестал лопать все светильники в коридорах и ронять шторы с широких карнизов.
Гвардия уже не первую неделю пахнет самыми сладкими фруктами и пряными винами, все давно вылезли из своих заколоченных жилищ и не переставали танцевать со времени первого на их веку жертвоприношения, не считая ежегодных гекатомб; голые ступни, красные от чужой крови, истерлись до волдырей о каменные площади, голоса сорваны от бесконечных воспеваний, а тела блестят от пота и масел; столы ломятся от разных яств и распотрошенных запасов.
Еще совсем чуть-чуть и они заживут как раньше!
Еще немного и месяц второй жизни оправдает свое название.
Позже.
А сейчас Валькион идет вдоль пляжа, по следам от наспех скрученной инвалидной коляски, пока взглядом не натыкается на нее, застрявшую в песке. Эрика неподвижно сидит, укутанная в шелк и лен, совсем неживая, словно усадили одного из манекенов Пуррири: Кристалл сковал ее ноги, лишив возможности ходить самостоятельно, Кристалл разорвал кожу на груди и спине, Кристалл лишил ее ногтей на правой руке и части волос, Кристалл подбирался к лицу, обещая вот-вот лишить ее левого зрения.
Эрика выглядит как прокаженная, которых прогоняют из поселений, как несчастная, которую не прививали в детстве от болезней, и она, кажется, не понимает где находится — у нее совсем пустой взгляд. К ней подходит Алажея, что до этого собирала в подол своего платья красивые камни и разрывала свои браслеты, оставляя лишь самые яркие бусины; она кладет их Эрике на колени, и они обращаются в горсть Кристаллов, каждый из которых силен, даже самый крохотный. Алажея совсем печально опускает плечи, прячет подаренное в узелок и встает на колени, взяв Эрику за ту руку, которая еще держала человеческую форму; Алажея горько и прекрасно скалится во все зубы, говорит: а давай завтра пойдем к долине — мы сыграем там в колыбели и сплетем паутинки для меломант, а послезавтра по океану будут идти китобойные судна с охоты на левиафанов, и мы можем на них посмотреть — я всегда плачу, когда вижу тела, подвешенные на крюках, но эти корабли такие красивые, ты обязана их увидеть. Алажея хорошая сиделка для умирающих — она говорит и показывает так много, что на размышления о смерти и тоску банально не остается времени. Валькион слышит, как расстроенно рвутся в крошечные, ненужные клочья несказанные планы и предложения, как упрямо Алажея пытается подобрать красивые слова заново, как ее воля, подобно волнам, накатывает снова и снова. Алажея полна крови, и рядом с ней Эрика выглядит слишком бледной, как жемчужная шелуха, в ней крови нет вовсе — она на ногах десятков гвардейцев, на острие ножа, в желудках черных псов, что слизали ее с ритуальной твердыни.
Когда Валькион подходит ближе, то беспокойство заставляет Алажею подскочить:
— Ох, Валькион, прости, я… я… я такая дура, я… Эрика сказала, что хочет увидеть океан ближе и я… я не знала, что кресло застрянет в песке, не думала, что Эрика такая тяжелая!
Алажея наклоняет голову, румянец заливает ее лицо.
Не злись на нее, я и впрямь попросила отвести меня сюда, как можно дальше от остальных; здесь некому меня звать, некому просить у меня… тут хорошо, тут… я словно еще не вместилище всех вещей. У Эрики давно срослись зубы, и голос ее Валькион слышит у себя в голове; бывший таким приятным при жизни, теперь он отзывается одной болью в висках и минутным ощущением дезориентации.
— В лесу должно быть тоже тихо и там есть тропы, по которым можно проехать.
Мне хотелось почувствовать ветер.
— Получилось?
Нет.
— Тогда подними смерч!
— Что? — Алажея широко распахивает глаза. — Да как ты можешь просить о таком?
— Подними его до самого неба, может, тогда получится.
Валькион на Алажею не обращает никакого внимания, он смотрит на Эрику, которая продолжает пялиться в пустоту пред своими глазами. Только теперь — молча.
— Как скажешь. — Алажея собирает свои вещи и поправляет льняную накидку на плечах Эрики. — Позови меня, если надо будет.
Она оставляет их наедине, океан начинает беспокойно шуметь.
Ты злишься на меня за мой выбор?
— Да. Потому что ты просто забираешь себя у нас. — Валькион чувствует, как пересыхает в горле, и сухость эта ядом проскальзывает до самой груди, заливая сердце.
Валькион чувствует, как злость в нем хрипит и давится, истекая слюной. Он не может ее выпустить, потому что Эрика почти высшее существо, потому что Эрика та, кто своей чистой и простой искренностью застелила ему когда-то глаза. Потому что Эрика пожертвовала своей жизнью ради всех них в конце-то концов!
Еще в начале моего путешествия Оракул сказала, что однажды нескончаемая тьма заберет мое имя, а мое лицо сотрется о ветра и солнечный свет — я буду той, кто говорит, где рождаются звезды, кто исцеляет прокаженных, кто приходит на зов шипящей над костром крови и песням.
Валькион молчит, слова Эрики звенят в его голове, насилуют кости и зубы.
Я не забираю у вас себя, потому что у меня себя никогда не было. Это правда, в которую ты сейчас не веришь, но однажды, когда ты умрешь, мы станем единым целым, и ты поймешь, что у меня никогда не было иного пути. А сейчас.
Новый кусок Кристалла с силой распарывает кожу на запястье, растянув перчатку.
А сейчас ты можешь ударить меня, если считаешь, что от этого тебе станет легче.
Голос Эрики давно потерял интонации, но Валькион смог уловить в этой фразе усталость, присущую обычно утомленным от прошений скупцам. Эрика знает, что он этого не совершит: ему, быть может, и хочется этого, но он не может, ведь даже если Кристалл и изгнал из ее черт привычную красоту да вытряс из головы старое понимание мира, она еще оставалась собой, чистой земной девушкой, у которой самые добрые глаза, самые добрые руки, самые добрые сказки.
А ты все так же мягок. Ты все тот же юноша с жадной душой и пустыми карманами, каким пришел сюда годы назад. Ты так и не сделался богачом, города не затащили тебя в свою глотку, залитую тряской напополам с ересью. Ты устал и замкнулся. Честно и слепо дожил до сегодняшнего дня, и руки твои только и видели, что победы воина, пусть даже знающего свое дело. Они никогда не били женщин, они ломали баррикады и кости, но сил на один удар в них нет. И раз так, то помоги мне подойти к океану поближе — мои глаза почти закрыты, и я ничего отсюда не вижу.
Валькион после таких слов мог бы просто уйти, убежать так далеко, чтобы ее голос не добрался до его головы, но Валькион честен и слеп, он берет ее на руки: Эрика теперь почти неподъемная, окостеневшая, в ней нет ничего от той девушки, что боялась есть предложенную еду, опасаясь того, что в нее могут чего-нибудь подмешать.
Эрика.
Куски камня да глаза мертвеца.
Пока Валькион несет ее к краю воды, где находится тот идеальный покой, о котором она мечтает в своих дневниках, тишина, которую она ищет в белых стенах и черных художнических полотнах, то ему кажется, что диски его позвоночника истерлись в костное крошево, Эрика извиняется за свою тяжесть и обещает, что это в последний раз; берег хрустит под его ногами перламутровой скорлупой ракушек, сухим чаячьим пометом и русалочьим хвостами с поврежденной чешуей.
В последнюю свою секунду она говорит:
Какая нелепость.
Господи, какая все-таки нелепость.
Невра каждый день видится с дорогой его сердцу Эрикой: он назначает встречу в одном и том же месте, он всегда приходит раньше времени и ждет, как ждут только молодые влюбленные девушки, грызя наманикюренные ногти за туалетными столиками — забыв о времени и всем мире; он нетерпеливо высматривает на горизонтах и успокаивается только когда замечает ее силуэт.
Она машет ему рукой и отпускает ее, чтобы удержать подол платья, которое ее наверняка заставили надеть, — черная ткань прикрывает шелк, что умело скручен в розы, и кристаллы, что прорезали кожу у бедренных костей. С Эрикой теперь много чего делают против ее воли: на нее надевают корсеты, ей запудривают лицо добела, наносят изумрудную крошку на веки и мажут яркой помадой губы. В руках Эрики старая трость, но ноги, спрятанные в несимметричной длинны обувь, в порядке.
Он всегда говорит, как она хороша, он каждый раз говорит больше комплиментов, чем в предыдущий; Эрика с трудом растягивает свои губы, которые когда-то отравили ядом памяти, в ответ и уже привычным жестом поправляет прядь, запутавшиеся в шипах тернового венца, что она теперь носит вместо цветов и красивых гребней.
Невра думает о том, что ему очень хочется ее поцеловать.
Они ходят одним и тем же маршрутом, по узким аллеям, у них всегда неожиданные темы для разговора: один раз они говорят о тайной литературе фениксов, в другой — о геноциде, что был совершен над демонами, в третий — о морских тварях, безостановочно выбрасывающихся на берега; они говорят обо всем странном, интересном, пугающем и совершенно неромантичном, неподходящем для красивых прогулок под руку и нежным прикосновениям. И пускай они не смотрели на алфелий в пруду и не загадывали желания под столетней вишней, Невра считал, что у них была искренность, пылкая и трогательная, стоящая, пожалуй, сотен романтичных прогулок.
Иногда, правда, Эрику заносило, и она начинала бредить, мешать мертвые языки с живыми, умолкать или судорожно трястись от сухих рыданий. Хуже этого было лишь то, что она могла мгновенно рассвирепеть, как было однажды, когда один из гвардейцев Абсента (его улыбке не доставало пары зубов и Невра тогда подумал, что это цинга), подошедший якобы поблагодарить Эрику за ее великую жертву, резко схватил ее за локоть, разломав руку и обнажив яркий, идеально острый разлом: ни белых костей, ни красных мышц, одна кристальная синева и кожа, что ее обтянула. Укради он часть нового Кристалла, то его бы засыпали золотом на всех Островах, убеги он с ней — увидел бы совершенно иную жизнь, но он успел только обернуться, как острый обрубок обрушился его на спину, рассадив лопатку и позвоночник, застряв в кости; гвардеец поднял такой вой, что у всех, кроме Эрики, тогда волосы дыбом встали, а она же спокойно выдернула свою руку, упираясь мужчине ногой в бок и резала потом еще очень долго — по спине, по плечам, по черепу, по крестцу, как придется и куда попадется. Остановить ее тогда никто не решился, все лишь ждали, когда она прекратит, когда заберет украденное, прижмет к месту раскола и успокоится, почувствовав целостность.
Но сегодня все хорошо, сегодня Эрика сама переплетает его пальцы со своими, сегодня Невра опять ей признается:
— Ты прекрасна.
— Твои глаза глубже моря.
— Я хочу быть с тобой до скончания твоих дней.
Сегодня Эрика отводит взгляд.
— Это ты прекрасен, Невра, твои глаза глубже моря, а я в них всего лишь утопленница и в пару тебе не гожусь.
— Ты несешь глупости, Эрика.
Ты бредишь, Эрика.
Ты не знаешь себе цены.
Невра, смотрящий лишь на красивую картинку поверх настоящего лица, словам ее никогда не верил, а Эрика никогда раньше не напирала с доказательствами, то ли из вежливости, то ли от завешенного зеркала с которого, от невыносимой усталости, стянула сегодня широкую узорчатую простынь и посмотрела на себя.
— Глупости? Все, что ты видишь — чудеса макияжа. Посмотри на это, — бархатной перчаткой она стирает с лица пудру, что скрывала трупный цвет лица, смахивает изумрудную крошку с почерневших век и смазывает помаду с синих губ, — я теперь все оттенки синего и фиолетового, — она обнажает почерневшие пальцы рук, — я теперь все оттенки черного и желтого. Я ношу тяжелые стальные вставки в корсетах, чтобы сохранить талию, я прячу под одеждой и пахучими маслами умирающее. Я Кристалл там, где не нагнало омертвение, и омертвение там, где мое тело не успел поглотить Кристалл. Ты все еще считаешь это прекрасным?
Эвелейн сказала, что в этом нет ничего страшного. Эвелейн сказала, что ненужное они потом просто оторвут.
— Тебе это тоже нравится? Нравится? — напирает она.
С размазанным макияжем Эрика похожа на свежепогребенный труп, что вытащили из гроба изголодавшиеся каннибалы. Невра смотрит на ее синие губы, на темные веки и вспоминает все крошечные моменты их близости: как он вытаскивал ее и из тюремных вод, наглотавшуюся воды, нагую и холодную, как касался мягкой кожи, пусть и покрытой слизью; как он лежал в медпункте после отравления, а Эрика приходила к нему каждый вечер со всеми новостями дня, и он держал ее за руку и всегда просил поцелуй на прощание, когда она задумывала уходить, чтобы почувствовать ее теплые и сухие губы на своей правой щеке; как во время фестиваля им выпадало танцевать вместе, и Эрика — красивая-красивая Эрика в красивом-красивом платье — все время начинала не с той ноги, а потом смеялась, шептала извинения и утыкалась носом в его шею, пряча смущение.
От пальцев нынешней Эрики по коже ходит шершавый песок, у нее темные десны, как у самых обкатанных проституток, а от рта веет могильным холодом и влажной шерстью канализационных крыс. Целовать ее очень сложно.
Приходится.
Не думать об этом.
Не думать об этом.
Не думать об этом.
Крови в Эрике было на целый океан с настоящими проистекающими из него реками, заливами и впадинами; от ножа, что превращает демонов в пепел, а людей в кристаллы, на теле ее остались рифы лопнувшей кожи, скалы резаного мяса и впадины переломанных ребер — сплошная грязь, которую Эвелейн умело заштопала толстой проволокой.
Эзарель часто думает: жива она теперь или мертва она теперь?
Эрика, смеясь, называет это единичным случаем живой смерти и протягивает свои руки:
— Потанцуй со мной! Пожалуйста, потанцуй!
Их праздник идет пятый день, и причина тому — Эрика, что носит теперь вместо сердца идеальную синеву; Эрике целуют руки и щеки, боготворят и падают к ее ногам, плетут толстые венки и цепляют розы к подолам ее платья. На все это она лишь молча улыбается да терпеливо выжидает момента, когда опять сможет уйти к Эзарелю.
И в один из таких моментов они танцуют. Эрика теперь знает каждое движение идеально, и Эзарель не боится того, что она отдавит ему ноги, как было раньше; Эзарель спрашивает на общем языке, не утомляет ли такая популярность, а Эрика отвечает на его родном, в стихотворной форме и без глупого акцента.
Новая Эрика нравится Эзарелю еще сильнее: она знает каждый алхимический рецепт, она цитирует самые редкие книги на всех существующих языках, она взращивает даже самые редкие и самые неприхотливые из растений, она поднимает темы, которые до этого никто не поднимал, и не позволяет себе даже усмешки в сторону невыносимого количества конструктивных огрехов, которые допускают ее собеседники.
Однако, как бы противоречиво это ни звучало, она продолжала оставаться при этом и старой Эрикой тоже: не видящей в нем ни одного недостатка, не говорящей ему ни единого грубого слова, ни разу не встретившей насмешкой или раздражением. Даже когда он поступал плохо, даже когда обманывал ее так, как не обманывают самые подлые, даже когда говорил одними только загадками и оставлял ее — тогда еще самую глупую и самую беззащитную — с ними наедине, даже когда он был холоден и улыбались лишь его слова, а губы не улыбались и мгновения.
Эрика все прощала, несмотря на слезы, что никак не могли высохнуть по нему, и тяжелейшую человеческую обиду. Эрика обнимала его, принимала все его позорные слабости и утешала, отрекаясь на время от естественной для женщины слабой роли, чтобы стать для него душевным лекарем — мягко дула на поверхностные и излечивала глубокие раны, разоблачала любое его моральное недомогание, что он, казалось, маскировал с потрясающей искусностью, и окунала в бережность и понимание, чтобы он осознал, какой груз тащил на себе совершенно впустую. Жаль только, что медицина ее совсем не выдерживала разлук, и порой Эзарелю становилось хуже сразу после того, как Эрика пропадала из поля зрения.
В танце Эзарель с силой сжимает ее ладони.
— Что-то не так? — спрашивает Эрика.
Эзарель, кажется, совсем оглох от громких тостов и скандирований, от бесконечной музыки и звона бокалов; Эрика повторят свой вопрос с беспокойством, что обильно сочится из надломов ее голоса.
— Поведай мне одну тайну — сколько тебе еще осталось?
Эрика улыбается ему в печально пляшущих отсветах солнца, что прорвались через кроны деревьев, ей хочется сказать еще долго — очень-очень-очень долго — но она скорее потребует убить себя еще раз и еще раз, пока не погаснет солнце, чем станет врать так же открыто, как все они.
— Пару недель, не больше. Не буду отрицать того, что я знаю будущее во всех подробностях, но… от точных дат всегда боязно, правда?
Эзарель крепко сводит брови на переносице. Он рассчитывал на месяцы.
— Скорее всего.
— Ты опечален? Ох, Эзарель, я не могу в это поверить. — Эрика, смеясь, ускоряет темп, почти оббегая соседнюю пару. — Кажется, словно ты только вчера говорил о том, как был бы рад, если бы я сгинула. Кажется, словно ты только вчера видел во мне злонамеренного врага.
— Не буду открещиваться, так и было, только вот к нынешнему дню вся неприязнь сотню раз успела перегореть. Окажись ты полной бездарностью, не способной держать вилку или молчать — я бы тебе уже давно шею свернул собственными руками. Вот только ты таковой не оказалась, ты оказалась… другой. Совершенно другой. Не способная удивить острым языком или присущей лишь женщинам изощренной хитростью, ты поразила своей чуткостью и самоотверженностью, своим глуповатым упрямством и… способность извращать истину так лихо, как это не делает никто другой.
Эрика усмехается:
— Это такой комплимент?
Эзарель тоже усмехается, только немного нервно, и опускает одну руку Эрике на талию.
— Это правда.
После этого они молчат до тех пор, пока не садятся за один из столов. Слуга, балансирующий между торчащих ног и локтей, предлагает Эрике вина, и она поднимает бокал, который он по случайности заливает через края; алкоголь льется по пальцам в рукав платья, Эрика смеется на извинения, потому что она даже этого не чувствует.
— Ты только посмотри на это, — Эзарель кивает в сторону Миико и Хуан Хуа, которые уже разве что не целуются, обхватив друг друга за плечи и прижимаясь друг к другу щеками. — Признаться, я думал, что кровавые пятна запрещенного жертвоприношения не слишком хорошо скажутся на позиции Миико, но все кажется более чем прекрасно.
— С другой стороны, — говорит он через целую минуту, посмаковав вино, — спасение мира наверняка защищает от наказаний за нарушение одного из строжайших законов.
Эрика на его слова только вежливо улыбается и утонченно припадает к своему бокалу; она знает, что он прав и через несколько лет Миико придется отплатить за совершенное собственной кровью, что въестся в белый-белый-белый мрамор где-то очень далеко отсюда.
Они слушают спор котофеев и одного гвардейца насчет цен на алхимические травы и различные специи, хмельные песни и недовольное фырканье девиц, которые делают вид, что не краснеют от прямолинейных комплиментов в их сторону; потом небо, неожиданно спрятавшееся за темно-фиолетовые облака, разрождается сильным дождем и отравленными сосудами зарниц, заставляя всех бежать под крыши домов, унося все то, что под руку попадется.
У входа в Штаб, где Эрика, вся насквозь промокшая, выжимает подол платья, Эзарель предлагает отогреть ее чаем и медом, Эрика, конечно же, соглашается, и, спотыкаясь о порог его комнаты, спрашивает, не превратится ли она в берифлору от его меда; и Эзарель отвечает, что лучше в берифлору, чем в то, чем ты станешь.
И задвигает за ними засов.
Эрика много чего планирует заранее, но в тот раз она просто-напросто просыпается с ощущением наступившего времени: она пропускает завтрак и выдачу заданий, она прибирается в комнате и сжигает свои земные одеяния — малиновое платье, купленное в комиссионке, и белую куртку, что она по случайности прихватила с одной вечеринки в студенческом братстве когда-то; она кидает с обрыва связку ключей от своей квартиры и ломает транспортную карту.
В месяц костров ей исполнилось двадцать пять.
Подумать только, четверть века уже прошла.
Пора.
Лейфтан не сразу про все узнает, ему об этом ведает Миико своими действиями — радостная, она трясущимися от возбуждения руками достает из мягких детских пеленок лонгинский нож, что прятала в основании Кристалла, и все шепчет, как помешенная или без памяти влюбленная: она согласна, она согласна, она согласна.
Лейфтан быстро находит Эрику в бесконечных комнатах Штаба; дверь заперта, но запирающий механизм рушится под первым же добрым ударом: всхлипывают пластины, брызжет древесная стружка, запузыренная краска лопается, бряцает об пол вывалившийся из крепления засов. В маленькой гвардейской комнатке Омерта, карающая рука Невры, прячет тело Эрики в скромные одежды из хорошо стирающейся ткани и туго заплетает шнуровку корсета.
Никто не обращает внимание на его вторжение.
— Эрика, — Лейфтан говорит это с неестественно-холодной улыбкой, которой совсем немного было до оскала, благо, никто не смотрит в его сторону, — я наконец-то нашел тебя!
— А разве я пряталась?
Эрика на секунду оборачивается, чтобы посмотреть на него и то, что он учудил; у нее печальное лицо, не украшенное улыбкой или смущением; такой она, признаться, нравится Лейфтану больше, ведь он всегда считал, что печаль прелестна. Особенно та, что рождена несправедливостью.
— Ты всегда был таким сдержанным, а сейчас вынес дверь в девичью комнату. Даже страшно представить для чего ты искал меня.
— О, я всего лишь хочу поговорить с тобой! — сдержанная вежливость Лейфтана оказалась не слишком выразительной, но Омерта, пребывающая, как обычно, в задумчивом спокойствии, все равно почувствовала ее.
За пару махов она завязывает шнурок в тугой узел и отходит в сторону.
— Те́перь я могу и́дти?
— О, разумеется, большое спасибо за помощь, — Эрика проводит рукой вдоль декольте и потом поворачивается с самой яркой улыбкой. — И прости за дверь. Я помогу тебе потом починить ее, обещаю.
— Не с-с-стои́т… ве́рнее, я хочу сказать: не нужно, — Омерта шумно цедит воздух сквозь зубы, — те́бе за это тр-р-ревожиться. Скажем… эм, заниматься по́добным мне не впе́рвой.
Она кланяется и уходит, подобрав на ходу разломанные дверные доски. Лейфтан начинает говорить лишь когда пропадает эхо от стука каблуков.
— Эрика, скажи мне, что Миико просто спятила и ты не соглашалась на этот ритуал. Пожалуйста, скажи мне, что это так!
— Ты хочешь, чтоб я тебе солгала?
Эрика не поворачивается, у нее просто нет сил на то, чтобы смотреть ему в глаза; Лейфтану приходится делать все самому: он подходит к ней, заслонив собой солнце, которое теперь белыми копьями рвется наружу из-за его плеч и головы. Эрика думает о том, что сам он теперь черен, как восставший во всей своей мощи дьявол, что горячими руками обхватывает ее лицо, заставляя поднять взгляд.
— Эрика, Эрика, Эрика, это же безумие, — почти шепотом говорит Лейфтан, наклоняясь ближе, — это чистой воды безумие, милая моя. Нет никаких доказательств того, что это сработает. Даже если ты и видишь Оракул, это не значит, что подойдешь ей на замену — сотни существ до тебя видели ее и все они просто слепли, лишались рассудка и умирали. Неужели это то, чего ты теперь хочешь? Просто все бросить и всех бросить?
— Да.
Лейфтан знает, что Эрика уже давно повержена и сломана. Даже когда она вырывается из-под боли, когда захлебывается яростью или ненавистью, когда рявкает, как животное, и взвивается, как животное, пытаясь обрести второе дыхание, то внутри у нее хрустит лишь сломанная воля и чувства.
— Ты не можешь так поступить, Эрика. — Голос касается ее переносицы, а под пальцами горят щеки.
— Могу. Пока еще у меня не отобрали мое тело и разум, а значит я вправе распоряжаться ими как пожелаю нужным. У меня были родители, друзья, человек, которого я любила, и я знала, как тяжело им будет потерять меня навсегда, и до последнего бы сражалась ради них. А потом они забыли меня и все потеряло смысл. И чем больше времени проходит с того момента, тем сильнее я это осознаю, — она говорит внимательно, но совсем безразлично. — В конце концов, может быть, смерть принесет мне покой, который я никогда не познаю живой.
Эрика жмурится и пытается отвернуться, но Лейфтан удерживает ее; ему всегда казалось, что он замечал любое ее волнение, понимал, даже когда Эрика скрывала его за бесконечными улыбками, когда прятала печаль за томными и дразнящими стонами, когда от отчаянья подпускала вплотную, оставляя между ними миг, достаточный для прикосновения, и исчезала, от того же отчаянья, смеясь.
Слышать такие откровения сейчас было невыносимым.
Говорить — тоже.
— Не вспомнить уже сколько раз мне говорили комплименты, сколько раз говорили, что я краду сердца, сколько меня танцевали, обнимали, сколько раз признавались в любви, звали замуж, не зная обо мне ничего, кроме имени и того, что я с Земли, или предлагали уехать в красивый дворец и носить шелковые платья на голое тело. Казалось бы, радуйся этому, Эрика, принимай подарки и живи, пока молодость держится на твоем лице, но я так не могу. Не это мне нужно.
Лейфтан знает об этом, многих вещей он был свидетелем и не раз ему приходилось оттаскивать слишком настырных от Эрики, что, порой, немела от напористости; он брал ее за локти, чтобы отвести куда-нибудь; он обнимал ее и гладил по лопаткам, чтобы успокоить; он делал все, что угодно — только не прикасался к ней как к возлюбленной.
У Лейфтана неожиданно сильно и остро щемит в сердце, когда он осознает это. Изучив его лицо взглядом, Эрика опять улыбается. Понимающе.
После нескольких долгих секунд он целует ее с болезненной жадностью, с которой вынырнувший человек глотает воздух.
— Пожалуйста, Эрика, пожалуйста, не делай этого. Останься со мной.
Эрика принимает коленопреклонение, которое не принимала никогда до этого момента; освобожденное солнце вспыхивает и расцветает, как впервые. Лейфтан прижимается щекой к ее животу, спрятанному за тугой тканью и обхватывает за бедра, не желая отпускать. Будь тут Ланс, он бы предложил уговорить ее силой — уронить на землю единственным ударом по лицу, высекая искры из ее глаз, и нагнать вторым, третьим, до момента, пока скула не запылает, точно клейменная, и изо рта не посыплются согласия.
Но поступи он так, то уже никогда не снимет благословенную пелену слепоты с ее глаз.
Эрика еще минуту стоит, не решаясь даже положить руку ему на голову, а потом опускается сама. И говорит.
Одними губами.
Лейфтан не знает, что написано в тех ритуальных книжках, но искренне желает, чтобы они провалились в Промежуток, вместе с эрикиными рукавами и узорами перьев на ее платье.
Лейфтан не знает, что написано в тех ритуальных книжках, но точно не про пальцы, под которыми на долгие сладкие мгновения замирает чужое пережатое горло, скрипят волосы на затылке, трещит по швам одежда; точно не про хриплый шепот на ухо, в губы, под волосы; точно не про зубы, способные впиться в кожу не хуже звериных; точно не про багрянец торжества, что пляшет перед глазами, не про бездну, которая, разверзавшись, ломает грудину.
О, Эрика!
Как прекрасна и надежна твоя слепота!
Но.
Есть еще время, чтобы не дать этой слепоте изничтожить тебя ножом, нежно убаюканным в руках отвергнутой принцессы.
Время еще есть.
Примечания:
вот тебе и постеры к дсв