Россия, звёзды, ночь расстрела и весь в черёмухе овраг.
США смеживает веки. Под ногами тяжёлых армейских сапог темнеет черёмуха. Ягодки, терпкие и перезревшие, частыми каплями разбрызганы по траве. Раз ступишь в эти кляксы — следов от бордового в жизни не отмоешь. Но грубые руки толкают страну вперёд совершенно уверенно: она двигает плечами, как птица раскуроченным крылом, но равновесия не теряет. Однако в низину оврага не спускается, а почти падает. Остальные не спешат. Деревья царапают их лица мелкими сучьями, загораживают путь, шелестят укоризною. Один из людей от этого раздражается лишь больше: его глаза, затуманенные ожиданием, на миг закатываются. Он обламывает перед собой ветки, пока идёт. Другой же мужчина так не поступает. Ботинки под его шагом приминают траву мягко-мягко, хотя собственное тело и кажется ему, будто неконтролируемым, заторможенным, не своим. Они останавливаются посредине, там, где даже свет скользит по макушкам лишь местами. Глушь. — Нужно ли мне рассказывать зачем ты здесь? Недовольный человек, наконец, усмехается и торжествует. Для него это момент триумфа, истинный праздник. Всё твердит об этом: горделиво выставленная вперёд грудная клетка, широкие пассажи в жестах и зло, затаившееся у линии скул. Он впитывает в себя власть над чужой судьбой, опьянённый, буквально упивающийся ею. В глазах его, самых тёмных на свете, самых жадных до свету, лишь отражение бликов. Серп луны. — Избавь меня от объяснений. Завершай скорей. США передёргивает. Ощущение иррациональности, некой расплывчатости, сюра вокруг костенеет в мозгу. Реальность, написанная крупными мазками, вполне понятна издали, но сейчас, вблизи — она рассыпается по деталям. Частицы, только их он и видит. Юноша, стоящий напротив них, не страшится. Хотя острое, покатое плечо, которое неприкрыто тканью, выпрямлено и напряжено. В конце концов, они вломились в его дом, выдернули прямо из-за письменного стола. Собраться не дали, как стоял он в проходе кабинета, слушая дверной грохот, в рубашке и штанах, так и вывели они его. Сухо, не по человечески, домашним и босым. А теперь августовский ветер ласкает, лижет открытые запястья, точно утешить пытается. Поддержку выказывает. Но в ступни его всё равно впиваются черёмуховые косточки. Боль, правда, уже меркнет. Напряжение оказывается сильнее. Потому вся его фигура вытянута струной: попробуй, тронь, погляди как разорвётся. А Америка вдруг понимает, что ему на это смотреть не хочется. Что многолетние сомнения подкатывают к горлу почти критическим откровением. Почему? Почему двадцать лет назад он согласился на подобное? Почему стоит здесь сейчас? Тогда, в далёкие двухтысячные, эта радостная страна казалась ему совершеннейшей проблемой. Во-первых, потому что она была молодой и слабой. Несоизмеримо возможностям достались ей территории. Во-вторых, от одного её вида в голове зудело странное чувство на грани раздражения. Хотелось обрести влияния больше, чем она, достигнуть результатов выше, чем она. И что самое странное, оберегать её яростней, чем могла бы она сама. Последний порыв пугал и выводил из себя сильнее всего. Желание коснуться милого лица крепло в его груди с необычайным отчаянием, но США не позволял себе вольничать. Статус обязывал его не искушаться людьми, не улыбаться конкурентам и не находить ничего общего с другими воплощениями. Наверное, потому он, когда к нему приехал Единая Россия, дал тому шанс. И предложение партии действительно оказалось тем, которое он «просто обязан был выслушать». Ведь сговориться против собственной страны с главным её соперником, чтобы в будущем забрать всю власть в свои руки, нужно было ещё осмелиться. Только ЕдРо, одаривающий Америку добродушной ухмылочкой при описании этой идеи, достаточную дерзость как раз имел. Штаты слушал его тогда вполслуха, больше поражённый самим предательством, чем перспективами. Но на самом деле ему хватило и одного взгляда, чтобы понять всю серьёзность намерений. Возразить он не смог. План вырисовывался небыстрый. Единый хотел дюйм за дюймом отвоёвывать чужие права, лишь бы его страна не заподозрила ничего лишнего раньше времени. Не оказала сопротивления, спохватилась об этом в последний момент. И США прекрасно осознавал риски. Что потраченное время могло не окупится, что устранять соперника изнутри чертовски рискованно, что сам ЕдРо максимально ненадёжный союзник. Правда, голос разума советовал соглашаться. Наверняка потому что умом Америка понимал — иными способами симпатию не затормозить. Только сейчас решение, принятое логикой, душу не устраивало. Сейчас Штаты терпел щемящую боль под сердцем и глядел. Россия, милый Россия перед ним стоял на расстрел. Его тонкие, белые в свечении луны руки заслоняли грудь и лебединую шею. Хватка казалась убаюкивающей. Он ждал своей участи, не шелохнувшись, врастая ступнями в тёмную черёмуху. Дуло, вскинутое солдатом, смотрело на него упор, а Федерация, изнурённый судьбой, взгляда отвести не смел. Круг тусклого огня — вот-вот сейчас пальнёт в него — приветливо ожидал на той стороне. Единый не проронил ни слова: чужой вскинутый подбородок смазал ему всё ощущение победы. Вместо этого его голова лишь раз качнулась в приказе. Секундой прозвенела тишина. А потом оцепенелого сознанья Америки коснулось тиканье часов. Звука он не осознал, зато вдруг понял, что теперь из дула на него глядел горящий циферблат. Плечо неожиданно вспыхнуло огнём. — С ума сошёл! — вскричал ЕдРо поражённо, и до США, наконец, дошло, что же не так. В данный момент он стоял напротив автомата, заслоняя Россию собой. — Уйди. Единый на его краткий выдох ещё выше вскинул брови в непонимании: — Да что ты творишь, в конце-то концов? — Просто оставьте нас наедине, — он глядел на них зверем, но голос был сдержанно непреклонен. — Я потом всё объясню. Пожалуйста. По лицу ЕдРа пробежала явная эмоция недоверия. Он застыл, сражаясь с каменной невозмутимостью Штатов, после чего всё же сдался. Они с солдатом поднялись из оврага, зная, что бежать отсюда просто-напросто некуда. Америка же не сводил с удаляющих силуэтов взгляда, пока они полностью не растворились в сплетениях ветвей. Через вечность он развернулся к России. — Почему ты такой? — первое предложение сорвалось с губ шёпотом, будто лёгкие перекрыло напрочь. — Какой? — Федерация хлопнул глазами. Чуть погодя, добавил совсем слабым голосом: — У тебя кровь. — Такой! — США взмахнул руками, взорвался криком, заметал. Буря, намечавшийся годами, расходилась в груди, подобно ледяному дождю с грозой, подобно грому и молнии. — Будто лишиться всего, что у тебя есть, совершенно не горько! Будто стоять здесь, прощаясь с жизнью, совершенно не страшно! Будто и нет ничего в этом вовсе! РФ глядел на него растерянно. Точно не мог уловить, в чём суть чужих претензий. Его руки обхватывали худые плечи сильнее, неувереннее, из-за чего весь он показался Америке каким-то ужасно мягким, хрустальным-хрустальным. И за это Америка в тот миг его буквально возненавидел. — А каким же я должен быть по-твоему? Обезумевшим от страха? Молящим о пощаде? Ты действительно думаешь, что я не раскусил вашу связь раньше? — в дрожащих уголках его губ появилась удушающая уязвимость. Голос России напряжённо скакнул, намекая на важность сказанного. — Считаешь, что мне обидно за Единого? Ни капли. Знаешь, что, чёрт, неправильно? За тебя. Горько за тебя мне. Настолько, что сердце хотело, чтоб это вправду было так. Чтоб пристрелили скорее. Потому что даже мысль об этом невыносима. США слушал и умирал. В абсолютном исступлении он схватился за волосы, дёрнул руками, надеясь снять с себя, как минимум, скальп. Грудь воротило произнесёнными словами, а в голове звучало сплошное «почему». Почему ты такой, ну почему, почему-почему-почему? Он почти кричал, выл, разрываясь между сухой реальностью и происходящим между ними откровением. Потом из глаз напротив сорвалась слеза — маленькая, одинокая капля, скатившаяся со щеки в траву. Но этого ему хватило: Штаты сжал зубы и бросился вперёд, укрывая собой Россию, мелко дрожа. Точнее, обминая трясущееся, ломкое тело, буквально кутая его в себя. — Я люблю тебя, слышишь? Я люблю тебя, — он забредил, ломаясь, повторяя одно и то же заевшей пластинокой. — Боже, так люблю тебя. Почему я люблю тебя? Чёрт возьми, почему? Люблю. Хотелось рыдать в голос. Лицо его исказила гримаса острого сожаления. Вся его сущность пылала этим давно позабытым чувством, обжигалась отвращением к себе. Перебиваясь, почти не дыша, он целовал чужое лицо, мазал губами до куда мог дотянуться: мокрые щёки, вздёрнутый нос, закрытые в слабости веки. Под ногами валялись раздавленные ягоды, руки Федерации безвольно висели по бокам. Ветер, завывающий в округе, сорвал ещё несколько черёмух, и чужой ответ потонул в утешающем свисте. Лишь звёзды перемигивались поверх них.Россия, звёзды, ночь расстрела и весь в черёмухе овраг.