ID работы: 8055248

meet you like a gentleman

Слэш
Перевод
NC-17
Завершён
163
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
163 Нравится 2 Отзывы 18 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Бёрр. Джеймс Монро приветствует его в своём кабинете и крепко пожимает руку Бёрра, прежде чем предложить ему стул. — Я очень ценю вашу помощь. Я знаю, вы часто работали с Гамильтоном, и думаю, сможете… что ж, немного разрядить обстановку. Стать посредником между нами. Монро откашливается, шумно отпивает из стакана воды. — Мы встретились на днях, и всё вышло из-под контроля. Полковник Гамильтон и мистер Чёрч пришли на встречу со мной и мистером Гелстоном, и полковник сходу едва не бросил мне вызов. Я тут же сказал ему достать пистолеты — что, признаю теперь, могло быть несколько преждевременно, — но мистер Чёрч нас разнял. Я обещал ему объяснение — и отправил его, но, видимо, никто не может удовлетворить этого человека. Монро выплёвывает последние слова. — Он требует, чтобы я опроверг обвинения, но, честно говоря, полковник Бёрр, у меня до сих пор есть сомнения. А сейчас он заявляет, что собирается прислать кого-нибудь — договориться о времени и месте! Вы знаете меня, полковник: я не из тех, кто отказывается от вызова… — Монро замолкает, но Бёрр кивает, выказывая понимание. Он узнаёт те намёки, когда оба человека кружат друг вокруг друга на самой грани дуэли. Монро протягивает письма, Бёрр просматривает их, и живот у него на мгновение скручивается при виде давно знакомого почерка. Письма многословные и нескончаемые, Гамильтон словно воплощён в чернилах, и досаду Монро на него Бёрр слишком хорошо понимает. — Я прошу вас навестить его от моего имени. Попытайтесь немного утихомирить Гамильтона — на самом деле у меня нет желания преследовать его, хоть он полностью этого заслуживает, — говорит Монро. — Я сделаю всё, что в моих силах, — отвечает Бёрр, и двое мужчин пожимают друг другу руки, и лицо Бёрра ничего не выдаёт: ни страха, ни странного болезненного ожидания.

***

— Бёрр. Гамильтон говорит с холодом в голосе, и Бёрр ёжится изнутри, но не отступает. — Александр, — отвечает он вежливым, почти дружелюбным тоном, будто его с теплом встретили. Улыбка у него неизменная, хоть и натянута. Гамильтон не отходит от дверей, и дом позади него молчит. Элайза снова забрала детей, полагает Бёрр. Когда лето выдавалось жарким, она часто отсутствовала, предпочитая оставаться с отцом на берегу озера, где дневной бриз приносил некое подобие облегчения. Нет ничего хуже июльской жары. Гамильтон всё ещё стоит, замерев, и в этой неподвижности есть что-то ужасное — в мыслях Бёрра, в его воспоминаниях Гамильтон всегда суетлив, всегда размыт. Он помнит, как наблюдал за Гамильтоном, неустанно барабанящим по бёдрам или смахивающим воображаемую ворсинку со своей безупречной одежды. Но теперь он тих и насторожен, взгляд его так же тяжёл, как и прежде, и свинцовым грузом давит на грудь Бёрра. — У меня сообщение, — Бёрр переходит к делу, вытаскивая конверт, — от мистера Джеймса Монро. Это привлекает внимание Гамильтона, и он, наконец, шагает в сторону, впуская Бёрра. Дом блаженно сумрачен и прохладен по сравнению с душными улицами снаружи, и Бёрр вздыхает с облегчением. — Присаживайся, пожалуйста, — говорит Гамильтон. Бёрра поражает слишком формальная, жёсткая интонация его голоса, он чувствует знакомую боль где-то глубоко внутри. Он не должен был приходить сюда, даже по делу. Когда-то они были друзьями. (Когда-то они были намного больше, чем друзья.) Теперь между ними настороженность, как у двух диких псов, запертых вместе. Тем не менее, он садится, чувствуя себя как на иголках. Бёрр неуклюже опускается на диван, ждёт, когда Гамильтон тоже сядет — но тот остаётся на ногах. Он отказывается смотреть на Бёрра. — Как поживает Теодосия? — спрашивает Гамильтон. Всё та же чопорная вежливость, непривычная формальность. — Всё хорошо. В последнее ей время немного нездоровится, но врачи со всем справятся. Как Элайза? За паузой, слегка затянутой, следует краткий ответ: — Она в порядке. Нечто скрывается под этим словом — в порядке — как тварь во тьме, но Бёрр не уточняет. Он здесь не ради обмена любезностями, он пришёл сюда в качестве одолжения Монро, чтобы попытаться положить конец всей этой глупости, чтобы не дать ни одному из них двоих умереть бессмысленной смертью за идею чести. — Рад слышать, — говорит он. — Итак, Монро... — Что он тебе наговорил? — Гамильтон перебивает его. Теперь тон у него менее официальный, но такой же скупой и колючий. — Ты чуть не напал на него. И если бы не присутствие Чёрча, ты бы это сделал. Гамильтон отвечает с лающим смешком, коротким и резким. — Он не сказал для начала, как назвал меня? — Не припоминаю. — Обозвал меня негодяем. Швырнул это мне в лицо, отказываясь даже слушать мои просьбы… — Ты имеешь в виду свою просьбу "встретиться как джентльмен"? Ты практически бросил прямо там перчатку. Гамильтон фыркает и с напором продолжает. — Как будто этот ублюдок с крысиным лицом — джентльмен. Но он оскорбил меня. Я просто защищал свою честь. Глаза у него сузились, на лице появилось что-то смутное и мрачное; Бёрр замечал подобное выражение раньше. Хотя он больше не говорит на языке Александра Гамильтона так свободно, как когда-то, Бёрр уверен — Гамильтон скрывает что-то. Но у него больше нет права настаивать, если оно вообще когда-либо было. — Он не будет опровергать обвинения. Бёрр знает, он видел и пролистал гору писем, в которых Гамильтон просил — требовал — чтобы Монро это сделал. — Он сомневается, Александр. — Ты... он не может же действительно считать, что я злоупотреблял казной. — Это не моя схватка.

***

(Годы спустя это будет его схваткой, когда он встанет на одну сторону с Джефферсоном и Мэдисоном напротив Гамильтона, и между ними окажется тот стол, на котором Бёрр однажды трахнул Александра.)

***

— Ты ведёшь себя как ребёнок, — говорит Бёрр как аргумент в давнем споре. Ему прекрасно знакома присущая Гамильтону склонность к мелочным капризам. Спор кажется цикличным, как будто они повторяли его сотню раз. Что бы Бёрр ни сказал, какие бы доводы он ни приводил, разве всё не сводится к тому, чтобы меньше болтать, почему ты не можешь просто меньше болтать? — Я… — начинает Гамильтон, но Бёрр с горьким удовольствием обрывает его прежде, чем тот успеет закончить, лишая всех отговорок, каких только можно. — Как ребёнок. Непримиримый. Слова звучат почти мягко. Бёрр и впрямь так думает — и Гамильтон об этом знает, — но есть что-то чуть ли не восхитительное в его отказе уступить. — Что я тебе сказал, когда мы впервые встретились? — спрашивает Бёрр. Он задаётся вопросом, не ошибся ли, вспомнив прошлое, потому что вскоре после того, как они впервые встретились, Гамильтон прижал Бёрра к стене, а свой рот — к его шее, называя сэром таким тоном, от которого колени превращались в жидкость, а член — практически в камень. Гамильтон закатывает глаза с усмешкой: — Меньше болтай, больше улыбайся? — Кое-что другое. Он не позволяет Гамильтону заговорить. — Дураки, которые не следят за своим языком, плохо кончают. — Я слежу за своим языком... — Именно это ты и не делаешь, Алекс. И именно поэтому я здесь. Пытаюсь спасти твою жалкую задницу. Уберечь от того, о чём ты пожалеешь. — Тогда что ты предлагаешь, Аарон? Закрыть глаза на подобную клевету? Позволить Монро вытирать об меня ноги? — Я просто предлагаю уладить дело по-хорошему, — говорит Бёрр. Он не обращает внимания на участившийся стук сердца, когда Гамильтон зовёт его Аароном. — Вместо грёбаной дуэли. Гамильтон усмехается. — Мне не страшно. — Я никогда этого и не говорил. Гамильтон как-то сказал, что более чем готов умереть, но для Бёрра это было невероятно давно.

***

Они замолкают, и повисшая тишина кажется ненормальной, потому что Гамильтон никогда не позволял ей нарывать так, как сейчас. Однако столь много изменилось за эти годы, что Бёрр больше не может всецело предсказать его действий — не то чтобы когда-нибудь мог, но в прежние времена Бёрр сносно владел языком Гамильтона и умел извлекать из его монологов ключевые точки. Гамильтон, наконец, садится на диван рядом с ним, и Бёрр с болью осознаёт, сколько дюймов разделяет их. Они не были ближе с того ужасного дня в его офисе, когда Бёрр потянулся за рукой Гамильтона, а тот отдёрнул её, сказав, «я не могу». Бёрр нечасто слышал от Гамильтона «я не могу», потому слова ужалили ещё сильнее, будучи нацеленными на него. (— У тебя нет убеждений, — добавил Александр, словно мог понять убеждения Бёрра, только если их прокричать с крыши.) — Скажи мне, — говорит Гамильтон, и в его голосе проскальзывает мольба, — скажи, что знаешь, я этого не делал. Махинации с государственными средствами. Бёрр едва не улыбается полнейшей Гамильтон-ности этих слов, его желанию поддержать свою репутацию и причудливую честь. Сам Бёрр не знает, злоупотреблял ли Гамильтон средствами или нет, — по правде говоря, ему всё равно, — но он не выносит суждений, пока не изучит достаточно доказательств, чтобы так или иначе быть уверенным. Бёрр подозревает, Гамильтон невиновен в этом конкретном обвинении — он всегда был законопослушным, даже чересчур. — Я знаю, что ты этого не делал, — произносит он. Может быть, слегка лжёт — он не знает наверняка, и Бёрр редко так говорит, если не до конца убеждён. Но всё же он говорит, вероятно, из-за какого-то неуместного мучительного желания продлить этот их обоюдный момент, пока они сидят рядом в гостиной, и прошлое простёрлось между ними. Гамильтон, снова беспокойный, шевелится на своём месте; к своему удивлению Бёрр находит отрадным, ободряющим смотреть, как он возвращается к привычной неугомонности вместо нервирующего бесстрастия, с которым столкнулся поначалу. Ещё один дюйм исчезает, пока Гамильтон ёрзает, и Бёрр остро это осознает. Гамильтон по-прежнему не смотрит ему в глаза, хотя Бёрр чувствует его взгляд, когда отворачивается сам. — Ты скучаешь по этому? — Гамильтон спрашивает ни с того ни с сего, если не считать нескольких дюймов, которые разделяют их. Должно быть, он тоже заметил. — По этому? — повторяет Бёрр как вопрос, но пересохшее горло подсказывает, что ответ ему известен. — Я не… — начинает он. Бёрр собирался сказать «я не за тем сюда пришёл», но разве какая-то потаённая его часть не хотела именно этого? Своим присутствием напомнить Гамильтону о том, что у них когда-то было; разве не ждал он горько-сладкой тоски по его взгляду? Он хотел заставить Гамильтона посмотреть на него и вспомнить, что произошло между ними, и, может, даже вынудить его скучать — по тому, кем они раньше были, пока их пути не разошлись слишком далеко. — Я пришёл сюда, чтобы переубедить тебя, — поправляется Бёрр, хотя конверт на столе теперь лежит забытым. Взгляд Гамильтона падает на него, по его лицу вновь пробегает то странное, мрачное выражение, и Бёрр гадает, что тот скрывает, что не произносит вслух. Знакомое чувство — Бёрр думает, не смотря на все твои слова, что именно ты не говоришь? Гамильтон смеётся на удивление вымученно, как будто не совсем уверен, должен ли он вообще смеяться. — Да, — говорит Гамильтон, отвечая на свой вопрос, игнорируя увёртки Бёрра, и сердце его сжимается в груди, — иногда. (— Ты погубишь меня, — сказал Гамильтон, когда Бёрр убрал руку. Тогда пути разошлись безвозвратно, и он сделал всё возможное, чтобы выбросить Гамильтона из головы.) Но Гамильтон никогда не молчал, ни в памяти, ни в жизни, так что, похоже, он снова раскапывал старые воспоминания, старые удовольствия, вещи, которые Бёрр предпочитал — должен был — оставить похороненными. Потому что здесь и сейчас, с повисшим в воздухе вопросом, под тяжестью неудовлетворённого взгляда Гамильтона, Бёрр вспоминает всё то, что не стоило бы — ночь в поле под звёздным небом, когда они были молоды, их беспечность в лагерных палатках. И как Гамильтон лежал на столе, а чернила пачкали кожу их обоих. И это слишком, всё это выше его сил. — Я тоже, — тихо говорит Бёрр. Он тоскует по этому — по ним, — как тоскуют по заведомо недоступным вещам, с горечью и радостью, зная, что сквозь призму прошлого всё выглядит намного лучше, чем было на самом деле; но он всё равно скучает. Гамильтон теперь так близко, что Бёрр может ощутить его запах, и это тянет за собой ещё больше воспоминаний. Хуже того, запах озаряет их в безупречной памяти Бёрра, придаёт им остроту заточенного ножа, и он больше не знает, как долго сумеет остаться вплотную к Гамильтону, пока его сознание наводняют картины минувшего. Гамильтон лежит под ним, умоляя, а после Гамильтон обнимает его, целуя медленно и нежно, словно у них было всё время мира. Слишком многое с ними произошло для того, чтобы вернуть всё назад. — Ты сказал, что пришёл сюда убедить меня, — говорит Гамильтон, и в его голосе есть нечто знакомое, какая-то скрытая порочность, которую Бёрр помнит со времён их молодости. Но он сомневается, потому что надежда — никчёмная и относительная вещь, и ему не понятно, что реально, а что самообман. Бёрр не до конца уверен, надеется ли он на что-нибудь, или это вроде инстинкта, животной реакции на близость к Гамильтону, которая навязывает желание прикоснуться к нему, вдохнуть его. Гамильтон словно нечто бестелесное, то, чего часть Бёрра всегда будет жаждать, даже если и ненавидит его. Их тянет друг к другу, хотя Бёрр часто пытался это отрицать, но здесь, в такой близости, трудно врать самому себе. — Да, — отвечает Бёрр, пытаясь успокоиться и снова найти почву под ногами. — Я помню, когда-то ты был очень убедителен, — говорит Гамильтон, и уже нельзя игнорировать ту похоть, что вернулась в его тон. У него на лице медленно расползается улыбка, которая Бёрру болезненно знакома. Надежда — никчёмная и относительная вещь. — Вот как? — спрашивает Бёрр, и, возможно, голос у него чуть более дрожащий и высокий, чем хотелось бы. — Очень, — подтверждает Гамильтон. — Ты и сам был весьма убедителен, — говорит Бёрр уже немного спокойней, как будто годы откатились назад. Гамильтон коротко смеётся в ответ, и его улыбка разбивает сердце. Бёрр не может смотреть прямо на него, как будто Гамильтон — это солнце, яркое и ужасное, какое может сжечь заживо, если стоять рядом с ним слишком долго. Бёрр чувствует, как оба они танцуют вокруг чего-то, и ни один из них не скажет или, наверное, даже не признает, что между ними до сих пор есть влечение, как неизбежность, которую никто никогда не мог по-настоящему отвергнуть. На сей раз двигается Бёрр, и последний разделяющий их дюйм исчезает. Ноги сталкиваются, и ему в этот момент приходится подавить вздох из-за того, что они снова касаются друг друга; даже такая еле заметная близость наполовину возбуждает его. Потому что небольшое прикосновение, когда их бёдра слегка прижимаются друг к другу, теперь вытаскивает на свет все те годы, все воспоминания и собственные энциклопедические знания Бёрра о теле Александра Гамильтона. Гамильтон не отодвигает ногу; вместо этого он становится подозрительно неподвижным, хотя Бёрр видит, как его руки пока ещё подрагивают, ёрзая по швам на бриджах. Это своего рода маленький вызов, оба они по-прежнему кружат, но ничего не говорят, двигаются дюйм за дюймом в танце и вызове. Они разговаривают, не произнося слова вслух. Бёрр прижимает бедро чуть сильней, немного сдвигает ногу, и ощущение от неторопливого трения, которое прокатывается по ней, вызывающе эротично. Настолько незаметное движение, почти безобидное, и всё же Бёрр чувствует его каждым дюймом своего тела. Из горла Гамильтона вырывается глухой хрип, вызывая поток воспоминаний внутри Бёрра. Он знает этот звук так же, как знает румянец на коже Гамильтона и стаккато его дыхания. Затем Гамильтон бормочет что-то себе под нос, что Бёрр не вполне слышит. — Прошу прощения? — спрашивает он, и Гамильтон по-настоящему пристально смотрит на Бёрра с таким видом, который мог быть смешным, если бы не было того странного электричества, потрескивающего между ними. — Я сказал, — начинает Гамильтон, у него в голосе звучит лёгкость, — иногда ты такой чертовски заманчивый. — Хочешь, чтобы я остановился? — говорит Бёрр, не уверенный, на какой ответ Гамильтона надеется. Он может уловить притяжение, которое всегда было рядом и толкало их друг к другу, и его пугает, что Гамильтон остановит это — и страшно, если не станет. Ведь он понимает, у них всё кончено, Бёрр уже давно это принял. Но сейчас, снова оказавшись так близко, чувствуя жар ноги Гамильтона напротив своей, вес его взгляда, он уносится назад, обнажённый, открытый и вожделеющий, несмотря на заведомое знание, что ничего хорошего не выйдет и это просто соль на рану. — Нет, — отвечает Гамильтон, его голос режущий и есть в нём что-то дикое, полное голода и нужды. Бёрр чувствует себя так, словно сидит на краю пропасти и смотрит вниз, в бурное море. Один шаг — всё, что требуется, он думает, один шаг. В конце концов, это не шаг; скорее то, как Бёрр кладёт одну руку на бедро Гамильтона, надавливая на него, и поднимает другую к щеке. Лицо его вспыхивает от прикосновения, и этого, в сочетании со знакомой кожей под кончиками пальцев, грубыми волосками бороды под линиями на ладони, чуть ли не слишком много, чтобы вытерпеть. — Александр, — мягко говорит Бёрр. Он ненавидит нежность в своём голосе и внезапное ужасное осознание, что всё ещё любит его спустя столько лет, несмотря на разногласия, которые слишком далеко их развели, чтобы тут можно было что-нибудь починить. Но подобная пауза даёт ему время задуматься о том, что он делает — о том, что они делают, — потому Бёрр больше не останавливается. Вместо этого он целует Гамильтона, чей рот открыт и податлив, и подчиняется его языку в слишком хорошо известном им обоим танце. Гамильтон жадно целует его в ответ, и сомнения Бёрра начинают исчезать. Конечно, позже будет много сомнений, целая непреодолимая гора из них, но прямо сейчас он может чувствовать вкус Гамильтона на губах, и как часто тот стонет под заботливыми руками и ртом Бёрра — и сознание Бёрра сужается вокруг одного этого момента до тех пор, пока он больше не может думать ни о чём другом. Как только они целуются, как только эта линия оказывается пересечена, всё развивается стремительно. Гамильтон садится ему на колени, цепляется руками, ногти впиваются в него, сначала сквозь одежду, а затем быстро добираются до обнажённой кожи. Бёрр сейчас полностью возбуждён, почти до смешного, и когда чувствует, как ладонь Гамильтона прижимается к нему, животный стон, который он едва узнаёт, срывается с его губ. — Трахни меня, — выдыхает Гамильтон, и фраза грубая и ужасная, и так нравится Бёрру. Он хочет, чтобы Гамильтон сказал это ещё тысячу раз, хочет заставить его сказать это. Бёрр не произносит в ответ ни слова, наоборот, рычит что-то глухо. Он всё ещё ощущает руку Гамильтона на своём члене, его бёдра вздрагивают, двигаются как будто сами по себе, и даже небольшого трения от ладони, медленно скользящей по нему, достаточно, чтобы зрение затуманилось. Время не сделало ничего, чтобы притупить влечение между ними, и то чувство, что они испытывают, теперь уже больше, чем просто похоть: это словно огонь, нечто всепоглощающее. Нервы Бёрра как будто обнажены, он тяжело дышит, и отчётливые хриплые стоны, кажется, только подстёгивают Гамильтона. Он чувствует себя слабым от того, что дрожит сейчас вот так под чужим прикосновением. Но когда его собственные руки плавно скользят по загорелой коже Гамильтона, он слышит, как меняется у того дыхание, и вскрики, которые вырываются из горла — хотя Бёрр ещё даже не прикасался к его члену. Приятно осознавать, что он влияет на Гамильтона самое малое так же, как Гамильтон влияет на него. Осознавать, что влечение не было потеряно и для Гамильтона. И что если это пожар, по крайней мере, они оба могут сгореть. — Аарон, — со стоном произносит Гамильтон, а затем, — сэр. В его голосе слышится такое желание, такая нужда, что Бёрр с трудом это выносит. Он не хочет, чтобы Гамильтон говорил, не хочет, чтобы кто-нибудь из них заговорил, ему без надобности это признание. Гамильтон, слава Богу, больше ничего не произносит таким жаждущим голосом, определённо, ничего настолько пронзительного, как имя Бёрра; вместо этого он возвращается к низким стонам и рваным вдохам, когда ладони Бёрра движутся по нему. Вскоре они уже оба голые на диване, и Гамильтон садится на него верхом. Он чувствует, как руки Гамильтона порхают как птицы по его грудной клетке, задержавшись на мгновение на чернильном пятне, расположившемся там как метка. Такая, которую можно заметить, только если знать о ней. — Я много думаю о той ночи, — говорит Гамильтон с какой-то грустью в голосе. Бёрр тоже часто вспоминает, как Гамильтон писал абзац за абзацем на его тёмной коже, и чернила на ней были едва различимы. Как трахал Гамильтона на этом столе, и чернила растекались по ним двоим. («Что ты пишешь?» — спросил Бёрр, а Гамильтон сказал: «Всё, что хочу сделать с тобой.») Только после Бёрр заметил, что на его рёбрах осталось одно пятнышко, попавшее под кожу, и не исчезало, как бы сильно он ни пытался его стереть. Со временем оно немного поблекло, но так и сохранилось там, и у Бёрра появилась нервная привычка иногда подносить туда пальцы, прослеживая этот разорванный чернильный круг. — Я тоже, — говорит он, и больше ничего не добавляет. Гамильтон продолжает терзать кожу Бёрра, кусает и оставляет засосы вплоть до того, что шея кажется словно покрытой синяками. Они так редко были нежны друг с другом, и сейчас не исключение. Но Бёрр получает удовольствие от каждого мгновения, наслаждается тем, как зубы Гамильтона впиваются в него, как его собственные пальцы оставляют следы на коже Гамильтона, и как жар окружает их обоих. Гамильтон медленно поглаживает его член своей скользкой рукой, пока, наконец, не направляет внутрь себя. Бёрр знает, что слюны недостаточно, и знает, что Гамильтону это тоже известно — но ему всегда нравилось, чтобы было больно, самую малость. Гамильтон тугой, почти такой же тугой, каким он был, когда они впервые встретились и начали всё это, и Бёрр получает острое, дикое удовольствие, зная, что после него там больше никого не было. Гамильтон громко рычит, запрокинув голову, когда Бёрр толкается внутрь, и выражение на его лице нечитаемо. Глаза у него плотно зажмурены, и рот снова растягивается в гримасе, но когда Бёрр подаётся назад, не желая причинять ему боль, Гамильтон вместо этого решительно опускается на него, будто говоря «нет, нет, останься со мной». Бёрр остаётся. Гамильтон чуть ли не скачет на нём прямо на диване, и слишком скоро Бёрр должен схватить Гамильтона за бёдра, остановить его движения. — Подожди, — говорит он задыхаясь, и Гамильтон слушается. Они замирают в таком положении, потом Гамильтон прижимается лбом к Бёрру, и в этот ничтожный миг у него появляется дурацкая, жалкая надежда, что не всё ещё между ними потеряно. Гамильтон снова начинает двигаться, медленно и лениво вращая бедрами. Бёрр плюет в ладонь и берёт его член в руку, наслаждаясь знакомым ощущением. Он медленно двигает рукой вверх по нему, большим палец обводит головку, повторяя неспешный темп бедёр Гамильтона. Бёрр думает, что бы он отдал, чтобы остаться тут навсегда, в этом конкретном опасном моменте, где они соединены, где можно притворяться, что истории не существует и что они могут каким-то образом преодолеть огромную зияющую пропасть, которая раскинулась между ними — которая, как известно им обоим, принципиально непроходима. — Трахни меня, Аарон, — наконец говорит Гамильтон спустя какое-то время, одинаково кажущееся всего лишь несколькими секундами — и целой вечностью, и вытаскивает их из этого странного и ленивого покоя. Бёрр подчиняется, он умный человек и знает, это не может продолжаться долго, и потому даёт Гамильтону всё, что тот хочет. Бёрр тянет их обоих на пол, заставляет Гамильтона опереться на руки и колени, чтобы не пришлось смотреть ему в глаза, испытывая искушение сказать что-нибудь, о чём он пожалеет. Он трахает его там на ковре, входит в Гамильтона так глубоко, как только может. Под конец сладкие мольбы Гамильтона и плотное, горячее тепло лишают его самообладания. Оргазм, кажется, затапливает всё тело, проникая в каждый нерв и мускул. Его пальцы сжимаются, оставляя синяки на бёдрах Гамильтона, — и он осознаёт сквозь туман, что Гамильтон кричит его имя. Они падают на ковёр, липкие и потные, Гамильтон берёт его за руку, и, несмотря на всё, что случилось, это кажется каким-то самым интимным среди всего остального. Возможно, потому, что это не из-за какого-то звериного желания, а из-за чего-то другого, чему Бёрр боится найти определение. Бёрр чувствует, как возвращается способность рационально мыслить, и понимание того, что они сделали, наваливается на него, как мешки с песком. На коленях горят ожог от ковра, пульсируют болью следы от зубов Гамильтона на его шее, а хуже всего, что это, безусловно, больше никогда не повторится. Рука Гамильтона по-прежнему в его руке, и Бёрр фокусируется на ней, смакуя этот момент, это послевкусие. Большой палец Гамильтона рисует маленькие круги на тыльной стороне ладони Бёрра, и внезапно ему приходится бороться с сокрушительным желанием молить и просить — просить Гамильтона остаться, умолять время отмотать себя назад, чтобы вернуть их обратно туда, где они были молоды, где не было никакой пропасти между ними, в ту пору, когда всё можно было наладить. Они одеваются медленно, ни один из них не знает, что сказать или сделать. Потом Гамильтон поднимает давно забытый на столе конверт. — Передай Монро, — говорит он, — что ты убедил меня не предпринимать дальнейших действий. Я удовлетворён.

***

Бёрр выходит за дверь и не оглядывается, не позволяет себе оглянуться. Он не видит Гамильтона, стоящего в дверях и смотрящего ему вслед.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.