Цикада — самое долгоживущее насекомое. Из-за этого во многих культурах цикады считаются символом бессмертия и вечной молодости. Их представляют как демонов света и тьмы — цикличности добра и зла, жизни и смерти. Порой из их высушенных тел делают талисманы: огромные глаза цикады связывают со способностью защищать, сообщая об опасности, а удивительное долголетие — с возможностью реинкарнации и перевоплощения. По этой причине многие верят, что цикады способны подарить человеку счастливое воплощение в новой жизни.
***
Стремительно тает голубой вечер. Стрекочут цикады, дезориентируя на мгновение, оглушая, когда проходишь рядом, перекрывая все звуки поблизости: и тихий свист птиц из ближайшего леса, и журчание реки. Стрекот разносится в ночи далеко — нервирующий, нагнетающий. Предупреждающий, предостерегающий… Но при всем этом все равно не способный заглушить тихие звуки, доносящиеся из одинокого дома на отшибе, отчего те практически громыхают, ввинчиваются в голову, минуя уши. — Спи, я посижу с тобой. Спи и ничего не бойся… Пение. Уже не цикад — человека. Красивое, мягкое, обволакивающее, успокаивающее. Но одновременно жуткое, пугающее, неправильное. Безликое. Бесполое. Оно доносится оттуда, из дома, из приоткрытого окна. — Руку к небу протяну и звезду зажгу одну… Горячий воск, застывая и стягивая кожу, обжигая, льется прямо на лицо: затекает в насильно раскрытый чужими пальцами рот, мешая вырваться бессильному крику, запечатывает распахнутые бледно-зеленые глаза. Капает затем на судорожно вздымающуюся грудь, опаляя свежие порезы и ссадины, на белесые волокна открытых ран, лишенных кожи — с первого взгляда и не подумаешь, что это человеческие руки, — на изломанные и развороченные ноги, на впалый, покрытый темными гематомами живот, на изрезанную в кровавые тряпки промежность… Но, едва лишь воск застывает, как его расплавляют снова, прямо на теле — медленно, терпеливо. Спичка за спичкой… Ждут, когда он затвердеет вновь и уже не расплавляют — срезают, соскребают острым лезвием кинжала, порой вместе с плотью… — Ты ее теплом укройся. Спи и ничего не бойся… Женщина уже не кричит — хрипит, выплевывая кровавую слюну пополам со рвотой. Хрипит отчаянно, молитвенно, из последних оставшихся сил. Кажется, голос уже пропал, сорвался, утонул где-то в омуте чудовищной агонии, застилающей глаза мутной пеленой. Сколько уже длятся эти мучения? Час? Год? Она не представляет — ей думается, что вечность. Словно несколько жизней подряд, раз за разом, смерть за смертью — и опять отвратительная, полная боли реальность. Реальность, в которую ее всякий раз упорно возвращали, стоило ей потерять сознание. Женщина еще орала и пыталась вырваться, когда после сильного удара по голове очнулась привязанной к столу; когда ее раздевали, грубо обрезали ей волосы и затем стали избивать. Рыдала и ругалась, когда ей одну за другой ломали кости. Выла и умоляла, когда ее резали и медленно, пластами сдирали кожу, когда отрезали ножницами соски, веки, уши и половые губы. Всхлипывала и бредила, когда насиловали палкой, бутылкой, а затем кинжалом в анус и влагалище… Теперь же она может лишь безвольно хрипеть на грани слышимости, устав от безнадежности своих криков и просьб. Беспомощная, невменяемая, измученная — уже не личность. Не человек — даже не животное. Мясной окровавленный мешок. Липкий и мокрый. — День еще один прошел. Что-то было хорошо… Крови много, повсюду — в тени она кажется черной; и лишь там, где ее выхватывает из мрака гостиной свет от пламени свечей, она будто сияет багряными отблесками. Густая, местами уже запекшаяся. И вся она принадлежит ей — привязанной к столу женщине, когда-то бывшей сказочно красивой. Сейчас же от этой неземной красоты не осталось ничего: ни длинных пшеничных волос, ни утонченной фигуры с кремовой ровной кожей, ни стройных ног, ни изящных рук, ни аккуратной груди, ни кукольного лица… Они исчезали медленно, друг за другом — покорно следуя за кинжалом. Вместе с кровью и жизнью. Это длилось до тех пор, пока женщина не стала походить, скорее, на бесформенный обезображенный пласт мяса, чем на человека. У нее, кажется, что-то спрашивают, но она не слышит, не может разобрать слов. Уже не в состоянии. Даже боль постепенно начинает восприниматься как-то тупо, будто со стороны, угасает. Как, собственно, и все вокруг… Эмоций и сил не осталось уже никаких, и, не пытаясь сохранить хоть какие-то крупицы здравого рассудка, женщина с досадой и горечью думает лишь о том, что к ней такой он точно никогда не вернется. Что сгущающаяся вокруг тьма очень похожа на его черные глаза. Что затихающая боль напоминает прикосновения его умелых рук. И что холод, который она сейчас чувствует, точно такой же как и тогда, когда он ушел… Ушел… Безвозвратно… — Что-то, может быть, не вышло… Парень с досадой окидывает пустым взглядом обмякшую женщину и недовольно поджимает губы. Быстро. Она умерла слишком быстро. Видимо, все же стоило прижигать раны — тогда бы она не сдохла от простой потери крови. Не так он планировал, не так… Но делать нечего. Возможно, так даже лучше. Так они точно теперь будут вместе, а он им в этом лишь поможет. И они снова будут одной семьей. И больше никто между ними не вклинится, не разделит их — просто не сможет. Уж он-то постарается ради этого. — Никому не расскажу и твой сон посторожу… Повеселев от этой мысли, парень отвязывает женщину от стола и поднимает на руки — не без усилий, конечно, но она достаточно легкая, чтобы он был в состоянии поднять ее со своей птичьей комплекцией. С отцом было, без сомнений, тяжелее — несмотря ни на что, его пришлось волочь по земле. Грязной, мокрой после недавнего дождя… Парень вновь неудовлетворенно кривится, бегло осматривая уже начавший разлагаться труп мужчины, но все же аккуратно усаживает к нему на диван бок о бок свою ношу, укладывая ее голову на чужое плечо. Пожалуй, все же следовало окатить отца водой — больно он грязный. Весь в земле, глине, какой-то желтой дряни. Света от свечей немного, но достаточно, чтобы разглядеть, насколько паршиво выглядит отец, хоть они и не виделись лишь пару недель — кожа синюшная, в уродливых пятнах, местами порванная, местами вздутая; лицо впалое и перекошенное; тело деревянное, но обвисшее, с проемами гнилой плоти… Тошнотворно. Кто бы мог подумать, что смерть так меняет людей? А ведь отец был очень красивым мужчиной… Парень лениво провожает взглядом белесую личинку, что выпала из уха мертвеца на голову матери, и раздраженно вздыхает, глядя на то, как маленькая тварюшка беспомощно сгибает и разгибает свое тельце. Не так, все не так! В его воображении это выглядело иначе! Более… органично, что ли. Хотя, может, в итоге все получится хорошо?.. — Он уже идет по крыше. Сон к тебе идет по крыше… Лицо парня снова озаряет улыбка. Красивая, лучезарная, невинная — столь подходящая его лицу и до выламывающего контраста чужеродная для царящей атмосферы гнилой смерти. Он быстро забегает в родительскую спальню и возвращается с коробкой ниток. Выбрать красные? Или, лучше, голубые, как глаза у отца?.. Да, пожалуй, голубые будут смотреться лучше. Парень бережно отряхивает тряпкой бока родителей от грязи, крови, вылезших наружу обеспокоенных личинок и склоняется над трупами. Рука к руке, нога к ноге, тело к телу, щека к плечу… Шов за швом, стежок за стежком… Аккуратно, вдумчиво, скрупулезно, чтобы не порвать нить, не изодрать без того рассыпающуюся под пальцами кожу… Связать, соединить, совместить… Навеки, навсегда… — Спи, моя хорошая. Боль твоя непрошена… Парень убирает иголку на место и отходит подальше, чтобы полюбоваться результатом. Довольно неплохо. Словно всего лишь уснули. Умиротворенно и гармонично, как в его детстве. Когда мать еще не изменила отцу с тем черноглазым ублюдком и не влюбилась в него по уши. Когда еще не родила от этого ублюдка гребаного братца Салли. Когда еще отец не спился, узнав о бастарде и измене жены. Когда родители не стали драться и ссориться почти каждый день. Когда мать еще любила его самого. Его, Эрена, а не этого блядского сыночка какого-то гандона, которого его мать боготворила до самой своей смерти, даже несмотря на то, что он убрался восвояси на следующий же день, как трахнул ее! Любила лишь его — и его выблядка! Полностью отрешилась и от мужа, и от своего старшего сына! Лишь сидела и ждала возвращения своей мудацкой любви, день за днем сходя с ума в своем ожидании, пока отец, устав от всего этого, не покончил с собой несколько недель назад! Так эта блядь даже не явилась на его похороны — будто вообще не заметила его отсутствия! Для нее весь мир теперь состоял лишь из тоски по случайному любовнику и лелеяния его отпрыска! Так в чем же был виноват Эрен, что она его бросила?! Что отец стал упиваться так, что не узнавал собственного сына?! Что вся его семья развалилась к чертям, наплевав на его чувства и желания?! — Пусть уходит восвояси!.. Эрен рычит бешено и сжимает кулаки. Закрывает глаза, успокаиваясь. Вдох-выдох… Воздух вокруг тяжелый, спертый, до омерзения зловонный, но все равно становится легче. Вдох-выдох… Так-то лучше. Что уж теперь? Теперь мать почувствовала ту боль, что чувствовал он — брошенный ею, ненужный, неинтересный, для которого она оставила от себя прежней лишь такую же кукольную внешность с пшеничными волосами и бледно-зелеными глазами. Почти точная копия — только с членом. Весело-то как.Даже обидно, что от отца не досталось ничего…
Может, еще давно, когда-то тогда, она и самого Эрена где-то нагуляла? Забавно бы вышло. Наверное. А ведь будь он хоть немного похож на отца, его бы наверняка не дразнили, не задирали, не издевались. И не изнасиловали бы, пустив толпой по кругу, как девку, — которой он внешне и был — когда его извечные угнетатели вступили в пубертатный период и подростковая жажда новых ощущений толкнула их на более изощренные издевательства, чем простые насмешки… Но мать даже в этом случае все извратила, добила, изгадила. Ведь когда она в слезах и причитаниях кинулась тогда к Эрену, вернувшемуся окровавленным и заплаканным, она принялась его утешать. Гладить по голове, обнимать, целовать… Да. И называя его чужим именем. Именем брата. Тем самым будто окончательно перечеркнула всю их прошлую жизнь, ставя жирную точку. К тому времени она уже полностью избавилась от Эрена в своем воображении — смотрела на него, но не видела, не слышала. Не его… Может, как раз это и стало последней каплей, что отец самоубился буквально через пару дней? Вполне возможно… Эрен фыркает и мотает головой. Переступает с ноги на ногу и затем подходит к дивану — оглаживает лица трупов ласково, любовно, со всей возможной нежностью. Улыбается блаженно и облегченно выдыхает. В любом случае, теперь все хорошо — даже от усталости, кажется, не остается и следа. Все так, как надо. Семья снова воссоединилась — его любимая, дружная, неразлучная семья Вейн. И больше никто не посмеет отнять ее у Эрена. Родители снова вместе, и он рядом с ними — как в старые добрые времена… — Я ее заколдовал. Произнес любви слова. Боль сказала: «Мир прекрасен» и умчалась восвояси… — Эр? Это… Что?! Эрен в ярости скрипит зубами на сокращенное имя и оборачивается на ненавистный голос — столь же бесполый, как и у него самого. В дверном проеме стоит его ублюдский младший брат. Маленький, хрупкий как птенец. Стоит столбом, в оцепенении, и лишь переводит взгляд с дивана на Эрена, рефлекторно морща нос от затхлого смрада и тяжело дыша через раз. В глазах не паника и не ужас — что-то значительно большее. В отвратных, до бешенства постылых черных глазах — точно таких же, как у той мрази. Глазах, за которые мать его так обожала. И пусть Эрену тогда было всего неполных пять лет, он запомнил беспроглядную черноту этих глаз слишком хорошо. Ту пору осенних листьев; ту проклятую ночь, когда его мать стонала течной сукой за соседней стенкой, пользуясь командировкой отца. И вот сейчас перед Эреном стоит то добро, плод того «чистого» свидания! Иронично точно похожий на мать и его самого — столь же женственно-воздушный, тонкий, светлый. Ангел. С глазами дьявола. — Ты должен был быть у друга, если я правильно помню. Эрен не спрашивает — утверждает. Недовольно настолько, что почти шипит. Кажется, еще немного, и зубы у него сами собой начнут вырабатывать яд — чтобы затем впиться ими в свою уменьшенную копию. Уничтожить, искорежить, разорвать… Но брат не отвечает. Продолжает стоять недвижимо и заполошно дышит. И лишь стреляет глазами с дивана на Эрена и обратно. — Сал? Младший брат дергается испуганно и смотрит затравленным зверем. Неуверенно теребит тонкими пальцами край растянутой майки. Нервно облизывает высохшие губы. Стрекот цикад проносится ветром из распахнутой двери — теребит пшеничные волосы, покрывает кожу мурашками, безнадежно пытается освежить воздух в доме. Салли зябко ежится и вновь боязливо косится на диван — туда, где вечный сон коснулся родителей. — Я… Ной заболел. Потому я… Голос Салли дрожит — очень похоже, как когда они впервые катались на детской карусели. Или когда на весеннем половодье Сал упал в студеную реку. Кажется, это было так давно… Эрен хмыкает. Он ведь пытался подружиться с братом, действительно пытался. Старался о нем заботиться, чтобы мать оценила его заботу и похвалила. А потом умер отец. Из-за матери-шлюхи. И из-за этого выблядка. Именно он в итоге стал причиной раздора в их семье… Эрен жмурится и шумно втягивает широко раскрытыми ноздрями отправленный смертью воздух. Злит, чертовски злит… — Ненавижу тебя… Эрен почти выплевывает слова, его всего трясет. Братец должен ответить за все. Должен поплатиться. Почувствовать ту боль, что чувствовал он. А потому нужно придумать ему особенное наказание… Изнасиловать? Нет… Все равно, что трахать себя самого. Изуродовать? Чтобы старший брат в одиночку отдувался за их женоподобную внешность? Еще чего!.. Убить? Сал не заслуживает быть вместе с родителями. Но и не заслуживает жить. Жить, чтобы потом плодить таких же тварей… Эрен хищно улыбается возникшей мысли. Да, это то, что нужно. Сал продолжит жить, но вечный сон также унесет его, пусть и частично. Да, пусть унесет… — Эр? Т-ты ч-чего? Салли заикается, отмирает, начинает испуганно пятиться, заметив изменения в лице брата, но убежать или сделать хоть что-то не успевает. Брат налетает, как ураган, валит на дощатый пол, нависает сверху. Удар. Еще удар. Чужие пальцы впиваются в волосы, едва не сдирая скальп, и раз за разом впечатывают голову в доски, пока те не покрываются бледно-красной пузырящейся слюной. Волосы слипаются в грязный ком от вязкой каши из сукровицы и крови. Сал не пытается сопротивляться — просто не в состоянии. Тело будто онемело от шока, не двигается, не подчиняется. Да и что может ребенок против подростка, пусть и хрупкого? Салли не дурак, а потому с ужасом признает истину — ничего. Ослепленный и оглушенный незнакомыми доселе столь сильными горечью, страхом и болью, он не может кричать, он даже не плачет — глаза абсолютно сухие, стеклянные. Перед ними лишь по-прежнему стоит кажущаяся нереальной в своей чудовищности картина: испачканный диван и сшитые голубыми нитками друг с другом родители. Окровавленная изувеченная мама. Гниющий, измазанный в могильной земле отчим. И белесые личинки, копошащиеся на теле мужчины, под его кожей, отчего он даже кажется живым — дышит, вздрагивает, что-то жует… Личинки уже медленно переползают на тело женщины, вгрызаются в распахнутые глаза, облепляют окровавленный рот, зарываются в подтеки рвоты на щеках и шее… Вокруг в зловещем вальсе кружат мясные мухи, как стаи грифов над трупом животного — жужжат противно, тревожно; садятся на тела, диван и лужи крови… И по сравнению с этим весь остальной мир для Салли меркнет. Он не видит брата, не слышит его слов и дыхания, не чувствует запах его кожи. Потому что он видит лишь диван. Слышит лишь жужжание мух. И чувствует лишь трупную вонь. Сал даже не ощущает, когда брат берет его, безвольного и вялого, на руки, будто тряпичную куклу, как проносит через комнату, как кидает на окровавленный заблеванный влажный стол, как привязывает… Окружение кажется ему нереальным, иллюзорным, искусственным — словно сквозь грязное стекло. Собственное тело ощущается чужим, несмотря на пульсирующую боль. Сал не хочет видеть эту неправильную реальность, не желает понимать и признавать. Ему отчего-то просто хочется уснуть. Не здесь — где-нибудь в тихой тенистой роще, где свет полощет густую листву после теплого ливня, где поют соловьи и цикады… — Усни, я буду рядом. Всегда я буду рядом… Эрен умиротворенно улыбается, невольно вторя мыслям брата в столь изощренной иронии. Удивительно, что с Салом так легко. Всегда было легко. Отзывчивый, добрый, щедрый, понимающий, веселый… Легкий как на слово, так и на подъем. Не в сравнение с отцом, который и при жизни имел тяжелый характер, и после смерти пришлось приложить усилия — выкапывать могилу, тащить тяжелое тело. Или мать, которая вечно была себе на уме, не видела ничего вокруг и также ушла в своей эгоистичной манере — быстро, без особых зрелищ, даже в этом не удостоив старшего сына вниманием, реагируя лишь на боль, но не на него… Эрен шумно вздыхает. Все-таки, смерть людей нисколько не меняет. А Сал… противоречивый получается. Легкий, но при этом невообразимо тяжелый из-за лежащей на его плечах вины за разрушенную семью. Семью Эрена Вейна… — В жизни или в смерти все, что есть, поверь — тебе… Эрен медленно подбирает с пола окровавленный кинжал. Пробует пальцем на остроту — скорее театрально, играя перед братом, стараясь запугать, чем действительно в желании узнать очевидную истину. Но брат не смотрит на него. Взгляд по-прежнему стеклянный, неживой, отстраненный — направленный куда угодно, но не на Эрена. И улыбка. Салли улыбается. При всей, казалось бы, безвыходности ситуации, тем самым делая ее совершенно дикой. Улыбается мягко, почти с нежностью, спокойно, уютно — отнюдь не нервно и истерично. Так, будто он видит родителей живыми и счастливыми, смеющимися и буквально излучающих любовь и теплоту, а не изорванных, пожираемых трупными паразитами и сшитыми голубыми нитками… Сал улыбается и совершенно не обращает внимание на склонившегося над ним старшего брата, который от ярости едва зубы не стирает в пыль в остром желании содрать ногтями эту улыбку. Салли будто пребывает в каком-то своем, отрешенном от смердящей трупами и болью реальности мире, не догадываясь, что своим видимым безразличием выворачивает Эрена наизнанку, добивает, доламывает. Бьет больно по торжествующему было сердцу. Вновь не замечает, как не замечала она. Делает вид, что ничего, что сделал Эрен, нет и никогда не было.Уничтожает окончательно…
— Все, что есть, отдам тебе… Да к черту. Эрен размашистыми движениями срезает с брата одежду, разрывая ее на кривые лоскуты. Играясь, задумчиво проводит кинжалом по обнаженной коже, оставляя неглубокий кровоточащий порез — смакуя, любуясь, наслаждаясь. По щеке, шее, груди, животу… Ниже, ниже… Меланхолично наблюдает, как тело покрывается частыми мурашками, как рефлекторно поджимаются крошечные аккуратные яички, когда их касается холодный металл. Но Сал по-прежнему не издает ни звука. Не вырывается, не плачет, не умоляет — лишь улыбается и осоловело таращится в пустоту. И это… бесит. Так сильно, что хочется крушить все вокруг, ломать, рвать, уничтожать… Но Эрен себя сдерживает. Из последних сил. Пусть так. Пусть на него всем плевать с высокой колокольни. Но он добьется того, что оставит о себе самые яркие воспоминания. Насильно выцарапает мысли о себе пускай хоть на самой подкорке их сознания. Вырежет страшным узором — вырежет остро заточенным лезвием. — Я не стану уходить. Я никуда не уйду от тебя, Эр. Эрен запинается, останавливается, так и застыв с занесенным было для удара оружием. Слова, произнесенные осмысленно, тихо, но удивительно ласково и спокойно, они действуют, будто пощечина. Сал смотрит на него прямо, не мигая, со все той же мечтательной робкой улыбкой. И, несмотря на свои черные, как грех, глаза, смотрит мягко, успокаивающе, обещающе. Во всем выражении его лица нет ни мольбы, ни страха, ни упрека — лишь понимание и тепло. И чертова доверчивость, несмотря ни на что. Непоколебимая вера старшему брату, как в далеком детстве. — Что? Эрен думает, что ему послышалось. Вся ситуация становится все больше похожей на фарс. Он мелкими рывками склоняет голову вбок, будто поворачивая к собеседнику ухо для лучшей слышимости, и судорожно облизывает подрагивающие губы. Все тело напрягается, как тугая пружина, противоречивые эмоции от удивления гудят внутри, словно растревоженный улей. И невольно зарождается чувство, что от того, что именно сейчас скажет Салли, зависит, как минимум, судьба мира. — Тебе ведь больно, да? Я ведь вижу. Но все хорошо, я тебя не брошу, Эр, честно. Все ведь… хорошо, да? Все спокойно. А покой — это ведь хорошо, да? Когда никто не ругается, не дерется… Ты ведь хотел этого, да? Я думаю, мама с папой тоже этого хотели… Не знаю. Но ты ведь знаешь, да? Ты ведь всегда все знаешь… Так что если ты думаешь, что так будет лучше, если тебе так станет легче, то, наверное, это правильно… Да? Эрен стоит недвижимо, напряженно, пока брат говорит, запинаясь — голос его еле заметно подрагивает, выдавая неуверенность, но речь все равно струится как-то плавно, доверительно, хоть и сбивчиво. Сал растягивает губы шире и смотрит выжидающе, слегка опасливо, будто ожидает одобрения, отчего Эрен чувствует мгновенно подступившую к горлу тошноту от возникшего неясного ему страха. Все эти слова, эта нежность… На что Салли надеется? Что ожидает услышать? Что Эрен его обнимет, погладит по головке и простит? Или что убьет его? Или он действительно считает, что после всего брат просто забудет обо всем и они будут жить, как раньше?! Как счастливая семья?! Надеется просто избежать наказания за свои грехи?! Просто так заслужить свой чертов желанный покой?! Бред… Ложь… — Не смей их так называть, отродье! Ты не имеешь права быть частью моей семьи! Твоя семья — неизвестный черноглазый ублюдок! И ее я тоже уничтожу, как ты уничтожил мою! Ненавижу тебя! Ненавижу! Будь ты проклят, мразь!.. Глаза застилает багровой пеленой, а сознание опутывает что-то тяжелое — куда тяжелее, чем душный запах смерти в комнате, — когда Эрен в стремительном порыве опускает кинжал на промежность брата, кромсая, разрывая, отрезая — хаотично, неаккуратно, остервенело. Воздух вокруг становится еще более спертым, от вони уже слезятся глаза. Мокрые от крови руки скользят по рукояти, отчего кожа стирается и начинает саднить. Под ногами хлюпает от мерзостной жижи. Эрен не знает, кричит ли Сал или продолжает улыбаться своей неестественно теплой улыбкой — он слышит лишь бешеный стук собственного сердца и ощущает лишь пульсацию крови в висках. И, к своему удивлению, собственный смех. Истеричный, сумасшедший, высокий — пугающий его самого, но при этом приносящий удивительное облегчение и удовлетворение. И Эрен готов поклясться, что в жизни не чувствовал большего удовольствия. Растекающегося по сосудам, будоражащего сознание, очищающего тело, успокаивающего израненную душу… Уничтожить, припечатать, заклеймить… У Сала не должно быть семьи и никогда не будет. Он не достоин ее! Не достоин! Не достоин!.. — Сон прилип к твоим ресницам…***
— Ну и дрянь… Даже не верится, что это сделал ребенок. — Ох, не говорите. А ведь такой милый мальчик был, — старушка всхлипнула и промокнула платком заплаканные глаза. — Мой Ной же так дружил с Салли, не разлей вода были, такой чудный мальчик. И вдруг такое… — махнув платком, старушка прикрыла им лицо, не в силах совладать с эмоциями. — А не пойди я отнести забытую им кофточку, что бы тогда? Ох, Боги, да за что же это… Патрульный сержант мягко положил руку собеседнице на плечо и махнул товарищам, чтобы побыстрее убрали изувеченные трупы четы Вейн с глаз долой. А ведь действительно, что было бы? Хорошо, что эта женщина сразу додумалась послать дежурной бригаде Патруля почтовую птицу. А если бы они не успели?.. — Я ведь как увидела, так у меня чуть душа к праотцам не отошла, — продолжала всхлипывать старушка. — Такой ужас… И мальчонки лишь — один без сознания, развороченный, а второй сидит в углу и хихикает, хихикает сам себе, значит… Ох, да смилостивятся Великие Боги… Что же с ними будет теперь? — подняла она покрасневшие глаза на обнимающего ее сержанта. Тот вздохнул и перевел глаза в сторону медицинской бригады, где команда врачей укладывала мальчиков на носилки. Оба, по всей видимости, были под наркозом и крепко спали. — Сложно сказать, — выдохнул он. — Доложим начальству, а там видно будет. Случай, все же, необычный… Старший, когда мы пришли в дом, сказал, что это младший учудил — слетел с катушек, ну он и… оборонялся, как мог. Ударил сначала в пах, куда пришлось, а там уж связал. А сам младший, как в себя пришел, на все вопросы лишь улыбался и кивал, как болванчик, пока медики его вновь не отрубили, — сержант задумался, подбирая слова, и затем досадливо покачал головой: — В любом случае, им обоим необходимо лечение, в том числе это… как его… психическое в общем. Так что пока они отправятся в штаб и будут под стражей до выяснения обстоятельств и вынесения приговора… — Вы что же, в тюрьму это дите засадить хотите? А если это и не он вовсе? — ужаснулась старушка. — Как решит Беспристрастный Совет, — нехотя отозвался сержант. — Пока же мальчик считается виновным, если не докажет обратное. В нашем мире и без того случается слишком много убийств, в том числе и безобидными на вид личностями — удивляться тут нечему. Так что если есть возможность устранить потенциальную угрозу на корню, то нужно ей воспользоваться. Неизвестно, каким Салли Вейн вырастет в будущем, если он сейчас натворил такое, — он утешающе улыбнулся. — Ну не волнуйтесь пока так. Всяко в жизни бывает. Все будет хорошо. — Ох, дай на то Боги, — обреченно вздохнула старушка, поднимая заплаканные глаза на лес, откуда, заглушая слова, разносился стрекот цикад. Сержант устало потер рукой шею и обернулся на медицинскую бригаду, в сопровождении рядовых солдат конвоирующую к штабу братьев Вейн…Тает вечер голубой, А моя любовь с тобой. Пусть она тебе приснится… Сон прилип к твоим ресницам…