ID работы: 8062361

Девятнадцать

Гет
NC-17
Завершён
180
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
180 Нравится 26 Отзывы 31 В сборник Скачать

Чужие двери

Настройки текста
Примечания:
Все началось с того, что начинаться в принципе не должно было. Приведу самый банальный пример: ты, нагло зашедший в мой номер сегодня вечером. Но давайте по порядку. Так быть не должно было. Я в хоре, если помните, не должна была быть, потому что это не моя тарелка. Я невкусную еду всегда ела с другой тарелки и думала, что в хоре еда вкуснее. Так оно выглядело и так оно есть. Здесь настолько вкусно, что тебя начинает тошнить на третий день. Ебанные семнадцать лет вскружили мне голову, как клубничный милкшейк, заставили любить хор сильнее, отняли право на выбор. Мне было семнадцать, и мы не говорили, но вот мне девятнадцать, и мы не говорим снова. Теперь осознанно, назло. Думаю, я этого не планировала. Ты — тем более. Мы закончились раньше самой игры. Уже на старте начертили финишную. Уже на старте бежать ни ему, ни мне было некуда, но я побежала. Интересно получается. В Прагу я ехать не должна была априори. В хоре я не приоритетная. Из семидесяти человек, я, возможно, сорок девятая важная персона, но не выше. Оказалась в этом хоре на последнем году учебы: таких не любят, не ценят, и кладут хуй на всех соревнованиях. Со мной получилось иначе каким-то чудесным образом. Со мной когда-то случился Дмитрий Владимирович. Повлиял ли он на мой статус в хоре? Повлиял ли он на меня? Наверно. Но это и не важно. Уже ничего не важно. Я слилась с хором, как самый тихий и идеальный голос, попадающий по всем нотам. Скукота. Сливается с серым. Сливается в ничто. Размазывается водой по нарисованной картине; ты здесь, но без тебя можно было обойтись. Я — та самая прозрачная краска. Ах, эта Прага. В кого она нас превратила. А кем мы были? Заставляет задуматься. Высокие здания на меня не смотрят, не задают много вопросов, не беспокоятся о моем самочувствии и мне кажется, что так лучше. Иногда освежающе снять с себя ответственность за космические дела, выложить ее на сидение автобуса и шагнуть на чужой асфальт. Чешский, все такой же как и сербский, но это приятно. Не быть дома. Быть новоиспеченным фотографом, потому что ты можешь быть кем угодно. Меня здесь не знают, и только одна блевота остается прежней. Ты. Привет, ты. Ты исписан на моем черепе так, что я уже не замечаю и фотографирую. Фотографирую, чтобы не замечать лучше. Прости, но я не смогла сменить роль влюбленной. В Праге хочется любить сильнее, потому что меня здесь не знают. Это сложно, знаешь ли, выключаться каждый раз, когда мы разговариваем; лихорадочно стирать все надписи в мыслях перед твоим приходом (будто бы ты — учитель, а ты он и есть, а я — пишу маты на доске); фотографировать пейзаж так, чтобы ты попадал в кадр, потому что иначе я не могу тебя забрать. Я — обманщица. Я — собственница. И я сама поднимусь на крест, если хотите. В конце-концов, я — безвредная, делаю ход конем самой себе. Затем пересаживаюсь на другую сторону и страдаю, потому что этот конь мне мешает сходить ферзем… Прага всем высушила мозги. С нами всегда что-то было не так. Надеюсь, ты это знаешь. Думаю, ты знаешь. Мы же два месяца как молчим, и через неделю я налью себе выпить чего-нибудь приторно-сладкого, хотя терпеть не могу вкус алкоголя, и сделаю тост стене (стены здесь тонкие, ты услышишь). Я ударюсь рукой, она промолчит, как и ты. Выпью за тех, кого мы убили: они все равно мне не нравились, Дмитрий Владимирович, не волнуйтесь. Или волнуйтесь, чтобы в моей просьбе был хоть какой-то смысл. Нет, стена. Ничего нового, но и ничего старого уже нет. Я тебе нравилась, вроде как. Так мне говорили. Так я и узнала, что ты считал меня особенной. Я хотела быть особенной и я ею стала на время. Ты мне это дал, а значит ты единственный, кто мог это забрать. Эта ссора два месяца назад такая… бесполезная. Такая на пустом месте, на внезапном обрыве, в который упала только я (хотя ты шел рядом). Это не важно, говорю вам. Если вам интересно, почему же я все-таки пошла на прослушивание, и как ему хватило мозгов принять меня, и почему ему все время так нравилась именно я в хер знает каком смысле этого слова, то знайте: это все не важно, все это ведро воды в океане, потому что с нами постоянно что-то было не так. Хор дал мне все, о чем я и мечтать не могла, и забрал то, что никогда мне по праву не принадлежало. Травкина. Прага, как вишенка на торте. Как последний уровень, который почему-то все едят первым. Он жил напротив моей двери. Это, вроде как, случайность, но я уже никому не верю. Мне кажется, что я подстроила каждую нашу встречу, но потом вспоминаю, что мне все равно. Я влюблена, но мне насрать. Некоторые девчонки бегают за тобой, как кучка пуделей, стоят с надеждой на пороге твоего номера, спрашивают маскированные вопросы по типу: «Надевать ли нам платья сейчас или когда приедем?», чтобы потом разговор свелся на: «Не хотите выпить с нами вечером?». Тебя кадрят. Ты соглашаешься, пьешь с ними. Я немного злюсь (потому что я не пью), но потом понимаю, что ты никого не хочешь по-настоящему. Хожу, фотографирую улицы, словно мне это важно. Ничего на самом деле не важно. Ты просишь сфоткать себя и учительницу-пенсионерку, которую ты возил на все хоровые соревнования. Вы остались хорошими друзьями, и для меня вопрос остается открытым: как она тебя выдерживает? У нее есть сборник правил, который она читает перед общением с тобой? Она выучила его наизусть? У нее есть особенный подход, секретный ингредиент? Или он есть у тебя? Потому что ты умел разговаривать со всеми. Ты говоришь всем накраситься красной помадой и выглядеть сногсшибательно. Я повинуюсь, крашусь, как ты любишь. Ты протягиваешь что-то вроде: «Господи, какая ты страшная». Я усмехаюсь, потому что даже если ты думаешь, что я красивая — что мне от этого? День стал светлее? Я люблю себя больше? Это признание в любви? Ничего. Я проходила с тобой все стадии. Соревнования проходят успешно. Первое место. Скучно. В итоге мы помним не хорошие моменты, а взрывающие нам мозг. Любим так же. Так же глупо и несправедливо. Весь день хористы обходят Прагу, или лучше сказать «сидят в баре, и по второму кругу распивают пиво». Повторяю: пиво я не люблю, алкоголь я не люблю, а люблю я только Травкина напротив нашего стола. Все муравьями разбежались по своим узким пражским улицам, и так случилось (с нами всегда «так просто случалось»), что ты спрятался именно в темном непопулярном баре с двумя экскурсоводами. Мы впятером тоже. Какое совпадение. Какое прекрасное очередное совпадение, которое мне не принесет ничего, кроме попыток разобраться во вселенских шутках. А шутит вселенная хорошо, мне нравится. — Але-е-е-н, не пей это пиво, если тебе не нравится, — орет он с соседнего стола, словно ему больше нечего делать. Если кто-то когда-то захочет вручить ему награду «учитель года», одумайтесь: я достану из кармана список вещей, из-за которых он как минимум не учитель, а как максимум… как максимум… Ты меня бесишь, потому что делаешь вид, что любишь меня. Тебе нравится меня доставать наравне с остальными твоими любимчиками, и это единственное, что я до сих пор не понимаю. Зачем ты это делаешь. Какая тебе польза. Прага включила нас обратно. Я делаю глоток и соблазнительно мычу. Мой стол смеется. Твой тоже. Ты закатываешь глаза и недовольно вертишь головой. Я давно перестала воспринимать тебя, как учителя (и не потому что уроки музыки кончились два года назад), и начала, как неудачную влюбленность. Пиво ударяет в голову быстрее, чем я думала. О чем я думала? Я не знаю о воздействии пива на организм. Какая же я слабачка. Похожа на девятнадцатилетнего ребенка. — Не давайте ей больше пить, ребят. Посмотрите, на кого она похожа, — комментирует он спустя десять минут снова, влезая в компанию своих учеников вместо того, чтобы оставаться в компании взрослых. Экскурсоводы оборачиваются, чтобы узнать, что за девчонка так интенсивно привлекает внимание Травкина. Официанты невольно тормозят, отзываясь на чей-то повышенный голос. Так и хочется им вежливо ответить: «Поверьте, мне тоже интересно». Вместо того, чтобы заслужено отдохнуть от детей, ты лезешь ко мне. — Ален, дай мне, если больше не можешь. Делиться с тобой пивом? Прага, я жду объяснений. — Могу, — я научилась с тобой разговаривать в тот момент, когда мне стало по барабану. — Не можешь. Осталось три последних отвратительных глотка. Наслаждайтесь, Дмитрий Владимирович. Наслаждайтесь моим пивом на ментальном уровне, так вкуснее. Он недовольно мычит, словно гол забили не наши. Я даже не посмотрела на него, потому что настолько мне насрать. Настолько я холодно и отчужденно люблю тебя, что теперь у тебя нет шансов заметить. Люблю тебя настолько тихо, что смахивает на ненависть. У тебя был шанс узнать полгода назад, когда я подходила к тебе по пустякам (прям как все эти назойливые девчонки), и весело, жадно смотрела в глаза, но ты проебал этот шанс. И я проебала шанс любить тебя по-детски. Все это переросло в непонятную для меня херню. Пиво кончается вместе с моими попытками не смотреть на Травкина. Я холодна, но у меня есть чувства, эй. Мне хотелось смотреть на тебя. В конце-концов — ты просто красивый. На тебе серый свитер, в который ты был влюблен; черные волосы, которые ты последний раз расчесывал перед собственной свадьбой; дерзкая, довольная улыбка, после которой действительно было заметно, что тебе тридцать три и ты заебался вести школьный хор. Ты его любил, но ты заебался. Я касаюсь тебя взглядом слишком ненавязчиво. Словно я не выстрелила пулю, а неумело бросила ее к тебе на стол. На, лови, и делай с ней, что хочешь. Стрелять я тоже не умею, как ты понял, мне ведь всего девятнадцать. Ты ловишь быстро, перехватываешь, и держишь пулю, сжатую в кулаке. Потому что ты был готов к броску. Ты уже смотрел на меня через весь бар. Кто был не готов к обратке, так это я. Горячее пиво торопливо возвращается к горлу. Я не отвожу взгляда, потому что за полгода в хоре я стала смелее. Ты учил всех нас быть жестче. Что ж, смотри: наглее меня уже нет. Наглее тебя тоже. Ты доволен? Гордишься удачным проектом, от которого тебе никакой выгоды? Мы смотрим через весь бар. Без слов. Без каких-либо улыбок. Без знака вопроса. Такое бывает? Просто глаза в глаза, потому что так надо было. Потому что иначе глаза болят, ведь ты смотришь не на того человека. Я отворачиваюсь, смотрю на друзей, слушаю красные волны, разбивающееся об стенки головы. Смотрю еще раз, ты уже не смотрел. Продолжил слушать собеседника (с чего вдруг), чокнулся пивом. Друзья захотели уйти. Я поддержала, потому что у меня не было приличного аргумента остаться. Ты видел, что мы попросили счет и надели куртки, но не обратил внимания. Ты выглядел слишком увлеченным в разговор, чтобы кинуть нам что-то в спину. Оставшийся день нас развлекала Прага, игрушечные полярные медведи на улицах, туристические рынки с дорогущей клубникой, и если ты купишь три магнитика, то четвертый в подарок. Позже хор организовался встать в круг на главной площади с часами, и петь все, что на тот момент застревало в горле. Эти хористы… настоящие маньяки своего дела. Я тоже научилась быть поехавшей певичкой. Может из-за тебя, но твои дети оказали неплохое влияние. Ты промыл мозги им, а они мне, новенькой. Ты построил идеальный механизм, который десять лет безотказно работает. Мы поем даже тогда, когда ты отсиживаешь задницу в баре. Ты этого не знаешь и не в этом суть: некоторые вещи мы (я) делали без тебя, незаменимый ты наш руководитель хора. Встретились мы только вечером, когда вернулись в отель. Хористы, которые жили на десятом этаже заполонили все лифты, и железные дверцы чуть не прищемили мой обнаглевший нос. Все равно мне на третий. Нам, нам на третий. Тебе, мне и учительнице-пенсионерке. Мне не показалось странным то, что мы шли вдвоем. Женщина пожилая, ей нужно больше энергии, больше времени, больше ступенек, а нам — ничего не нужно. Ни это время, ни узкие ступеньки, ведь их все равно недостаточно, будь их даже миллион; ни время, потому что мы не умели им пользоваться. Мы бы просто смотрели, как оно уходит. Следили за часами. Ждали. Как и сейчас: ты медленно плетешься по лестнице, напевая припев чьей-то песни, держа в руке стаканчик коньяка, который тебе добродушно вручил водитель автобуса. А я — одна. Иду рядом, наблюдаю. Что вы ожидали? Что он будет наигранно любить меня даже наедине? Нет. Даже наедине — нет. Наедине эта наигранность рассыпается в руках. Становится ощутимой в воздухе. В ушах что-то трескается; как будто каменная стена. Уже не ясно, что именно рухнет. Ты поешь, а я покорно иду рядом в каком-то ожидании. Ты словно отмахиваешься от меня и говоришь: «Ты мне нравишься, Ален, отстань. Не жди доказательств. У меня их нет». Но когда мы одни — говорить сложнее. О пиве, о не важном уже не поговоришь, потому что это кажется оскорбительным для нас обоих, а о важном мы никогда не говорили, потому что ты не знал, что такое важное. Вот и мы зашли в тупик, Дмитрий Владимирович… а нет. Ты открываешь дверь. — Еще один этаж, вообще-то, — спокойно произношу я, осиливая последние ступеньки и надеясь, что ты не заметил приклеенное число три на двери. Но я тебя поймала. Ты задумался. Ты молчал ровно секунду. — У тебя все нормально? — так же спокойно спрашиваешь ты, потому что умеешь пить. Я улыбаюсь с опущенной головой и намеренно иду, будто прогуливаясь, чтобы ты подольше держал для меня дверь. Я все равно не знаю, что делать с нашим временем: пыталась пить его, но я только хотела пить еще больше; я пыталась резать его на куски и выбрасывать в окно, но эти куски времени оказались бесконечными; я никогда не пыталась самостоятельно растянуть его, как жвачку, потому что боялась, что оборвется. — Пью я, а пьянеешь ты. Когда я приблизилась к двери, ты перестал ее удерживать и сделал шаг в коридор. Пьешь ты, пьянею я. Это заразно? Это переносится из одной головы в другую? Оно переносится из каких-то конкретных голов? Или это просто дебильный способ сказать мне, что я не умею считать. Мы оба знали, что это шутка. Так зачем мазать еще один слой? Ты тоже тянул жвачку? — Не знала, что это заразно. — Конечно. Идем в тишине дальше, а до наших дверей — два метра. Я случайно иду по твоей стороне, а ты — по моей. Случайно, как по канатам. Ни миллиметра в сторону, ни лишнего взгляда, иначе — пропасть. Нельзя мне было внезапно сорваться к своей двери, словно я не хочу больше терпеть твое присутствие, но и оставаться в коридоре — как? Какая еще хористка будет стоять с тобой в коридоре? Будет. Я знаю как минимум две, которые бы мне заплатили. Ты, наверно, нашел бы тему для разговора с каждой. Но не со мной. Мы идем молча. Как же тупо. — Ты здесь не живешь, — говорит он мне с насмешкой, когда мы оба оказываемся не у тех дверей. Говорит, как бросает камень в обрыв: подобрал от скуки под ногами тот, который побольше и который будет веселее разбиваться о скалы. Бросает, ничего не ожидая. Летит. Однажды прилетит. И что, мы так всегда? Стучимся в чужие двери? Нет-нет: пытаемся их открыть? Я еще ни разу не пробовала, но Дмитрий Владимирович заставил меня усомниться в своих намерениях. Я застываю и не смею посмотреть на тебя. Ты знал? Ну хоть чуть-чуть, иногда… ты знал, что я особенная дура? Или только предполагал? Или хуже… думал, что я среднестатистическая дура. Ты ничего не думал, ведь ты шутил. Сволочь, думаю я, ведь он в таком же положении. Только он не заходит в свою дверь, потому что не у него ключ-карта, а свою я держала в руках. Свою я держала, как белый флаг и говорила: «Сдаюсь, виновата, влюблена». Также весело я делаю вид, что пытаюсь открыть твою дверь моей ключ-картой. Я нахожу первый попавшийся камень под ногами и небрежно пинаю. Мы такие смелые, потому что учительница появилась в коридоре, а ведь мы молчали, помнишь? Пьешь ты, а крышу сносит мне, помнишь? Для нас чувства заразны. И камни летят один за другим, будто бы мелкие кусочки лучше, чем стабильность. — Прости, Дим. Пока я дойду… — начинает она оправдываться. — Все хорошо. Мы тут с Аленой разговариваем. Не верьте ему. Мы не разговариваем. Травкин всегда вселял мне в голову мысль о том, что я вовсе и не люблю его. О том, что именно его я хочу и буду любить в ближайшем времени. О том, что я для него — просто слегка интересная картинка в музее. Единственная неизменная мысль. Я с улыбкой возвращаюсь в рамки своей зоны комфорта. Ты тоже с улыбкой. Ах, отвратительный коньяк! На удивление, мне перестало быть комфортно в этом небольшом пражском номере. Везде. Я нигде больше не чувствовала комфорта, потому что ты жил за дверью, и мысль об этом жужжала мухой в голове. Ты там там там там, ритмично бьет молотком, как по часам. И я не могу ничего сделать с этой мыслью. Обидно до удушья. С удушьем я и засыпаю, начиная дышать во сне. Я ждала момента. Не подгоняла его. Поддавалась инерции. Я не знала, что это будет за момент, когда он случится, при каких обстоятельствах, но я терпеливо ждала его, понимая, что будет. Так просто камни вниз не летят. Поезда не разгоняются, чтобы не набрать скорости. Мы не сгибали палки, чтобы просто услышать легкий хруст. На двухэтажном автобусе мы всего лишь возвращались из центра города. Добрая часть хора осталась дальше пить и развлекаться, а скучная и сонная села обратно в автобус. Человек десять на два этажа транспорта, не больше. Учительница-пенсионерка осталась с веселыми детьми, а ты — со скучными до смерти. Со мной, сидящей позади тебя, потому что я прирожденный тошнотик. Держалась рукой за спинку твоего сидения. Не говорим. Не о чем. Я и не хотела, знаешь. Смотрю тебе в твой упрямый затылок и думаю, что не всегда хочу разговаривать с тобой. Всегда люблю, но не всегда все остальное. Ты забираешь энергию других живых существ, кормя себя ей, вместо завтрака и обеда, и я не знаю, откуда во мне столько запасов. Со второго этажа спускаются двое. Спрашивают дебильные вопросы про завтрашний отъезд в Сербию. Когда, что, зачем… я попутно слушаю и смотрю в лобовое стекло. Ты им лениво, но конструктивно отвечаешь, и садишься в пол-оборота; ноги спускаешь в узкий проход, а руку протягиваешь и кладешь на спинку своего сидения, касаясь моих пальцев. Не на секунду, как бывает, а навсегда. Какие тупые и непредвиденные обстоятельства в итоге нас загоняют в могилу. Напишите об этом книгу, пожалуйста: о всех случайностях, которые слишком хороши, чтобы быть случайными. Рефлекс — отдернуть руку, но я лишь вздрагиваю и сцепляюсь с сидением намертво. Странный побочный эффект. Твоя рука, твои пальцы. Это твоя вина. Решайте, Дмитрий Владимирович. Спасайтесь. И меня тоже заодно спасите. Никому из тех двоих не видно наших рук, ведь они стояли впереди. Электричество в автобусе экономят. Даже я не видела прикосновения, не посмела повернуться. Словно если я посмотрю и ничего не сделаю, мешок вины ляжет и на мои плечи. Поэтому ты увлеченно говорил с девчонками. Гребанные пальцы… Ты не убираешь, наверно, потому что тебе плевать, чего там эдакого коснулась твоя рука. Моя рука? Бывает. Не бьет током же. Тут бы я поспорила. Палец приближаю, вдавливаю его в сидение, будто бы случайно. Уже ничего не случайно, признайтесь. И тогда я тоже признаюсь. Твой палец поверх моего — изначально случайно. Еще один я оправдаю тем, что мне так удобней держаться за спинку, и тем, что я умираю каждый день в своей постели, мечтая о тебе. Чем ты оправдаешь свое спокойствие? Ты спасаешься или нет? Делаешь что-то? Что я делаю. Уже не знаю. Не слышу, что ты отвечаешь ученикам, но отвечаешь уверенно. Сердце барабанит по груди. Ты держишься похвально. Другой рукой жестикулируешь, а первой связан со мной… Момент, который бы сломал палку, все же сломал не палку, а целую ветку. Я бы хотела провести по твоему плечу, но думаю, ты бы повернулся ко мне и сказал: «Ален, я не позволял тебе большего». Вы ничего не должны были позволять, но давайте честно — я тоже. Я совру, если скажу, что не пользовалась проклятым моментом, чтобы запомнить его. Закрыть глаза, связать пальцы невидимыми нитями, чтобы больше ими не двигать. Знал бы ты, как я держусь. С другой стороны автобуса слышен крик девчонки, которая спускалась и звала компашку обратно. Как ошпаренная сковородкой отдергиваю руку к себе и держу ее где-то рядом, словно она оказалась непослушным и капризным ребенком. Господи Боже, это давно не смешно. Я даю девочке пройти с дрожащей улыбкой и сажусь так же в пол-оборота, чтобы развернуть голову назад. Не смотреть на скопление людей. Сбегаю под шумок, как говорится. Дмитрия Владимировича все равно загородили дети, в надежде поболтать оставшиеся десять минут до отеля. Я болтать не собиралась. Освободившуюся руку кладу умирать на сидение рядом. Ты освободившейся рукой берешь телефон и пишешь сообщение. Лицо непоколебимое, серьезное, сфокусированное на клавиатуре, а уши — сфокусированные на лепет учеников. Что б я сдохла, и больше никогда подобного не делала; чтоб я сдохла, и больше никогда не видела, что ты временами делаешь то же самое. Я смелая до того момента, пока меня не столкут лбами с проблемой. В эти моменты становится страшно, а наш момент мог быть только таким: выбивающим почву из-под ног. На выходе из автобуса меня успокаивает новая мысль: он мог вообще не придать пальцам значения. Да, он чувствовал, что я не убрала руку. Да, он ее тоже не убрал. И все потому, что ему могло быть просто все равно. У этого кретина нет четких границ. Бегу по лестнице первой, перешагивая одну, а иногда две ступеньки. На втором этаже разминаюсь с какими-то громкими китайцами. Иду дальше, попутно доставая из заднего кармана джинс ключ-карту. Он не должен был быть настолько быстрым. Когда я его видела в последний раз, он перетирал важные и не очень дела с водителем внутри салона. И все же… шевелись, я говорю себе. С первого раза не вставляю ключ-карту. Со второго тоже. Вставляю с четвертого и не той стороной. Лифт открывается, я открываю дверь, как второе дыхание, и из лифта выходит женщина с чемоданом. Сглатываю. Наконец-то закрываю дверь. Бежала от чего-то. Будто бы он мог обвинить меня в прикосновении пальцев, так нелепо и романтично. Как сцена для голливудского фильма, но не для жизни, не для Дмитрия Владимировича. Травкин волновался по поводу возвращения детей в отель, завтрака, чемоданов, паспортов… какое еще прикосновение. Если мне делать нечего, то почему я думала, что и у него вагон свободного времени, чтобы поразмышлять о Алене и ее чувствах. Саму начало тошнить от себя. Только пальцы чуть-чуть горели. Пускаю их под холодную воду, заодно умываюсь. Может, ему это было, как постоять на ветру, а меня снесло. Не могу врать. Не хочу. Меня мучает прикосновение, которым я воспользовалась. Ты разве не думаешь, почему я не убрала руку, и почему убрала потом? Я вот думаю. Все как обычно. Привет, вот я снова люблю тебя. Катя заходит в комнату и спрашивает, почему я не дождалась ее внизу. Я валяюсь на нашей двуспальной кровати и лениво отвечаю, что бежала пописать. Она меня прощает, пусть и не собиралась злиться. Эта Катя самый безобидный и мягкий человек, но с точки зрения хора — самый жестокий. Абсолютный слух, идеальный голос без распевки, талант, посланный ей с небес. Музыкальный гений в комнате с не пойми кем; с девчонкой, которая в хоре пять месяцев. Травкин уже успел отпустить пару шуточек на тему «Какого хера ты с ней в комнате, она же ненормальная, она тебя убьет. Там где она — людям всегда плохо» и непонятно, откуда растут корни у этой шутки. У Травкина все корни глубоко зарыты. Снаружи — красивое дерево, и ты думаешь… откуда? Откуда все, что у него было — у него есть? Опять Травкин, думаю я, и ложусь на другую щеку. Надоело. Уберите. Нужно умыться, но умыться сильнее: встать под душ, например. Спросила Катю, не хочет ли она в душ. Не хочет. Говорю, что пойду я. Стою под холодной водой минут шесть и покачиваюсь, как береза на ветру. Шум воды успокаивает и сводит с ума, потому что кроме шума больше ничего не слышно. Мозг начинает превращать этот шум в разговоры, отрывки фраз, постукивание по стенам. Монотонность ни к чему хорошему не приводит: мы сами рисуем себе жизнь. Стук по двери. Мое имя звучит под водой. Ален, Ален. Имя так же разливается, как во снах, или когда ты под наркотой, хотя я никогда не принимала запрещенных веществ. Только тебя. Тебя трясут за плечи, а ты — как желе фокусируешь взгляд и понимаешь, что лучше бы сдох. Ничего не ясно. Только по чьим-то губам ты вспоминаешь свое имя. Все еще Алена. Я даже не вздрагиваю, потому что Травкин зовет меня по имени и тянет за волосы уже десять минут. Мне мерещится. Мне страшно и наплевать, что страшно; что ты можешь стоять сзади и смотреть. Мне хочется? Или я боюсь? Я размываю границы, размазываю по плечам, и даже если ты правда стоишь за спиной, я не стану закрываться. Не стану ничего говорить. Крыша едет; ничего особенного, но все-таки… Ален, пора жить настоящей жизнью. В дверь стучала Катя. — Меня Травкин зовет. Я пошла. Ключ-карту беру. Не отвечаю. Шум воды приятно обволакивал, а его имя в реальной жизни толкало в плитку. Я не поддаюсь и стою на месте, как пьяная. Под наркотой хочется молчать. Наглость лезет из меня, как темная сторона в полнолуние. Прости, Кать, ты не при чем. Пил он, пьянела я. — Слышишь? — Слышу, — кричу в ответ через плечо. — Иди, — последнее слово срывается, словно вот-вот заплачу, а плакать мне не хочется. Мне хотелось выйти из душа и открыть окно. Убрать полотенце. Не сходить за феном к Ире. Заболеть. Включить громко отвратительную музыку. Заказать в номер бутылку пива. Что-нибудь. Откуда во мне растут корни? Что за самоубийственный настрой? Кого мне хочется обыграть и посмеяться в лицо? Самой себе? Хочется перейти границу до конца, а не стоять около нее. Хочется разогнать поезд до трехсот километров в час. Хочется сломать все попавшиеся палки на две части. Хочется наглеть, как я наглела всегда, а не пугаться твоих пальцев. Но факт фактом: мне страшно и одновременно безразлично, что случится дальше. Ебанное ходячее противоречие, потому что у нас все заразно. Надеваю обратно джинсы и достаю из чемодана желтую водолазку. Морально не готова к пижаме, словно еще придется выходить в коридор и контактировать с людьми. Вряд ли, но я доверяюсь инстинкту. Мокрые волосы оставляют такие же мокрые следы на водолазке, мне все равно. Подхожу к батарее, чтобы разложить полотенце. Открываю все-таки окно и мне становится противно холодно в районе затылка, а затем кожа под водолазкой покрывается мурашками. Ожогами чешским льдом. Даже приятно. Стук в дверь. Все сговорились сегодня стучать в двери не вовремя? Как хорошо, что я вспомнила, что Катя забрала ключ-карту, потому что теперь я могу застыть и подумать, кто мог сделать три классических стука в дверь. Кто-то из хора, очевидно. Очевидно… стою и обматываю голову мыслями, как скотчем. Идем до краев, пока не задохнусь. Идиотка. Стоять у батареи и думать — дело странное. Я медленно разворачиваюсь и иду к двери, ожидая еще одну попытку достучаться, но ее нет. Иду, уперев взгляд в дверь, словно знаю, кто стоит за куском дерева; словно через это дерево мы сможем друг на друга посмотреть и осудить заранее; словно я насмешливо кого-то ждала и знала, что кто-то постучит. Ничего я не знала. Продолжаю делать шаги и в какой-то момент приближаюсь максимально. Касаюсь ручки, считаю удары сердца (досчитала до трех, чтобы появиться красиво и символично), нажимаю на ручку. О, вот как. Все-таки, тебе не все равно. Зацепило. Новость. Давай опять честно: каким-то образом я знала, что это ты. Поэтому я не спешила открывать, зная, что постучал ты, а значит — хочешь увидеть перед собой открытую дверь и мое лицо. Не Катино, ведь Катю ты выманил на улицу, чтобы оставить меня одну в номере. Травкин тоже стал каким-то прозрачным на моем фоне. Ломаем палки друг у друга перед носом. И все же я удивляюсь, и застываю по второму дублю, когда вижу тебя. В голову приходит детская мысль отомстить тебе словами «Ты не живешь здесь», но потом вспоминаю, что не время шутить, и что я не могу обратиться к тебе на «ты». Стоило двери открыться, ты чуть дергаешь губами в знак приветствия (не в улыбке) и заходишь внутрь, вынуждая меня подвинуться (ты слишком большой, слишком высокий). Ты знал, что подвинусь, а иначе — мы бы больно задели друг друга плечами и по инерции, меня бы пошатнуло. Ты знал, что я не захочу касаться тебя снова. Трагично, безнадежно улыбаюсь: скотина. Скотина, потому что я ждала твоего чрезмерного внимания, а теперь боюсь: три удара по груди превратились в шесть, а это нихера не символично. Закрываю дверь, потому что ты хотел именно этого. О чем мы там говорим, когда одни? Не помню, потому что в эти моменты мне либо херово, либо мы не говорим. Сейчас у меня акция два в одном. Разворачиваюсь, и так же медленно возвращаюсь в комнату, будто бы она перестала быть моей; будто бы зашла в нее вместе с тобой, и теперь рассматриваю потолок, стены, застеленную кровать. Мы поменялись ролями. Ты зашел решительнее меня, чтобы скептично и недовольно взглянуть на занавески, а потом закрыть окно. Почти сбивает меня с ног. Ты знаешь, почему должна впустить меня. Уверенная походка. Ты виновата, Ален, и у меня есть право. Закрывает окно. А кто дал право тебе? Молчаливая забота, я бы сказала, но нет. Я-то знаю, что он с ходу выстреливает в меня аргументами, почему я поступила неправильно. Почему он умнее. Почему он прав. Посмотри на нас двоих, Ален. Кому бы поверили люди? Смотрю тебе в спину без улыбки. Скотина. Закрыл, будто бы пришел за этим. Будто бы убивать надо по-тихому, и судя по всему, ты аккуратно положишь меня на кровать, сядешь сверху, склонишься, как над небом звезд, и задушишь подушкой. Я бы сказала, что не буду сопротивляться, как самая ванильная тамблеровская девчонка, но черт возьми — я буду. Я бы уже легла на кровать, если бы не была Аленой Лариной (если бы была любой другой хористкой, которые за такую сцену заплатили бы вдвое больше), но как видишь — я стою на ногах и делаю вид, что ты пришел починить кондиционер. Давай чини, я посмотрю. Я знаю, я хороша в своей ненатуральной наглости и бесцеремонности. У меня был лучший учитель. — Милая комната. У вас чисто, — говорит ебанный полицейский, который пытался разбить стекло; который пытался доказать, насколько прав тем, что сел на край кровати. Что еще за пустые звуки. Я киваю, видя потолок номера впервые. — У остальных грязнее? — я ловлю его взгляд, будто бы удочкой верчу из стороны в сторону, но ты не смотришь. Невозможно не заметить мои попытки, но ты успешно их игнорировал, рассматривая все, кроме меня, севшую почти на другой край. Я обнимаю одну коленку, тяну к себе. — Грязнее, — говоришь, словно это не важно. Сам хотел поддержать разговор и самому резко надоело. Классика. Типичный Травкин. И у меня чище, хотя обычно я та, которая сидит в куче одежды перед поездкой или после поездки, размышляя часами о жизни. Лень копаться в одежде, в своих вещах, в своем дерьме. Обычно я оставляю за собой горы неразобранных шмоток, как сейчас оставила открытый чемодан в углу. Мои скелеты не в шкафу: я вожу их с собой. Усмехнулась, чтобы сократить тишину, но в итоге продлила ее. Он как назло заткнулся, чтобы мне уши сдавило его молчанием и отсутствием дыхания, будто бы он и выдыхал в горло. Тишина с тобой особенная, бессмысленная; только с тобой тишина была наполнена ругательствами и разочарованием. Молчишь, и у меня сердце бьет. Молчишь, потому что ждешь моих действий. Моего извинения, может быть? К этому он клонил. Я соизволил оказать тебе честь и прийти, потому что ты виновата так и слышится во взгляде, который он беззаботно крутит по номеру. — Мы почти не бываем в номерах. Так или иначе, — тоже назло ему. Еще и поднимаюсь с тяжелым вздохом. Он уже было хотел убить меня, а я не даю и медленно подхожу к окну: мы гуляли в четырех метрах, как на выставке стен. Ты устал. — А где тебя носит? — я говорю «мы», а он направляет дуло на меня: он знает, где ходят остальные и что делают. А что делала я? Могу поклясться, что сейчас, когда я смотрю в окно — он смотрит мне в затылок. — Ну, не знаю, — иронично плююсь на его дурацкие правила и открываю окно заново. Не на распашку, вообще-то, да и не важно, потому что… — Соревнования хоров, четырнадцать часов в автобу… — его рука ложится в сантиметре от моей и захлопывает окно обратно. Стоим. Это молчание не сильнее первого, потому что сейчас мы действительно ничего не говорили. Удивлялись друг другу в который раз. Он опускает руку, чтобы не дышать мне в волосы дольше, чем нужно. — Мне жарко, — говорю через плечо. — Мне нет. — Это моя комната. Думаю, что он скотина в семнадцатый раз. Долго держусь за ручку и подоконник, вслушиваясь в его непримечательные шаги обратно к кровати. Тихо не будет, потому что у меня грудная клетка тряслась от ударов, — ты доволен? Вот, мне страшно! Ты садишься на кровать, а у меня в голове помутнение, ведь ты не ответил дерзостью на дерзость. Замолчал. Страшно так, что я не поворачиваюсь. Если я потеряю опору и повернусь, коленки подогнутся, поверь: я себя знаю хорошо. Не лучше, чем ты знаешь меня (и каждого по костям), но я стараюсь. Взгляд уперся прямо в окно, как в единственный выход из ситуации. — Ну давай. В грудь бьет еще один контрольный удар и после него — ничего. Только эхо в голове: то ли от сердца, то ли от голоса Дмитрия Владимировича. Возможно, я все еще стою под душем, оглушенная и изолированная шумом воды, а это все — я красиво придумала. Если бы я придумала это, я бы поаплодировала в конце представления, потому что оригинальность заслуживает похвалы. В кого я превратила Травкина! Он будто бы волнуется. Будто бы раздражен. Будто бы впервые не может решить проблему сам, и впутывает в это меня. Он может решить, но хочет решить со мной. В этот раз ему очень скучно; вместо того, чтобы спать, он постучался в дверь напротив. Наша обратная сторона медали, а? Мы ее искали? У нас нет обратной стороны медали. У нас вообще нет никакой медали, только неправильный многоугольник с внешними и внутренними сторонами. И кто вообще знает, что это за многоугольник. И никакая это не душевая выдумка. Так, как ты правда сидишь на моей кровати — я не двинусь с места. Главное понять, чего ты хочешь. — Что давай? — хотелось звучать твердо, сильно, уверенно, а в итоге — слабо, тоненько. Невооруженным ухом можно распознать панику. Я не задаю глупый вопрос, потому что ты всегда говорил задавать вопросы, когда что-то непонятно. Ты на эмоциях мог быть не совсем разумным, вот и сейчас… О чем бы ты не просил, разве это не сумасшествие? Знаете, сколько у меня с Вами недосказанностей, которые так и останутся наполовину ощутимыми, а наполовину бредовыми сновидениями. Спрашиваю не через плечо. В окно. Голову покачивает, но для тебя это незаметно. Что давай? Что? Меня бесит. Нормально разговор не закончится. — Ты же хотела. Бросает кость, как голодной дворняжке. Мне хочется сдохнуть от голода. Ничего в груди не слышу: только шум. Все-таки, воды? Господи, пожалуйста, пусть это вода, а не его принятие решения. В пол-обороте смотрю на него тихо и вопросительно, чтобы убедиться, что он не шутил. Он ведь столько раз отвратительно и пошло шутил (не со мной), что теперь пришла и моя очередь смеяться. Давай посмеемся над тем, как я люблю тебя. Это же все-таки моя шутка. Ты ведь за этим пришел. Плюнуть мне в спину? Я чувствую. Ты же хотела Ты не вдаешься в подробности, потому что подробности не только наши пальцы в автобусе, правда? Потому что конкретики много, а суть одна: суть в «я же всегда хотела». Суть в том, что ты всегда эту суть знал. Как я могла хоть на секунду подумать, что ты не знал? Жду, что он начнет смеяться. Жду наводнения. — В автобусе ты испугалась людей. Ну давай, мы одни, — смотрит в глаза серьезно, констатирует факты, спрашивает, почему меня не было на прошлой репетиции. Но соль в том, что я не пропускала ни одной репетиции; я слишком скучная перфекционистка в хоровом плане, и ты не мог задавать никаких серьезных вопросов. Не мог находиться в моем номере и смотреть на меня вот так, с каким-то пониманием. Принятием. Нахальством. Только если ты говорил не о хоре, а о том, как я держала пальцы рядом с твоими. Скотина. Восемнадцатый раз. Вот и все. Вот наш момент, после которого ничего нормально не будет. Сейчас либо до конца, либо останавливаемся на ближайшей остановке — без разницы; уже далеко уехали и все равно не вернемся. А я знаю. Я не умнее тебя, но могу в панике проанализировать ситуацию. Ты лишь хотел надавить, чтобы я сломалась и признала вину. Тот еще следователь. Тот еще блеф. По твоим расчетам, я должна струсить, спросить: не поехала ли у Вас крыша? Взбеситься, чтобы потом ты тыкнул в меня пальцем. Конечно же ты не рассчитываешь на то, что я приму предложение. Было бы рискованно рассчитывать на то, что я приму предложение. Вы бы оказались в этом случае не правы, Дмитрий Владимирович.  — Смотри, Ален, почему это плохая идея. — Смотрю. Делаю шаг. Медленнее в жизни я еще не передвигалась. Ты не удивляешься, а только поднимаешь окончательно взгляд и с интересом наблюдаешь за диким животным в клетке. Оно ничего не сделает. Ах, интерес. Какое это вкусное слово для тебя. Редкое. Еще шаг, чтобы оказаться близко. Ладно, ты прав. Ты всегда был прав, а я лишь крашу свое черное в белое. Ты прав, что не брал мою смелость в расчет, потому что во мне не течет героическая кровь. Если честно, я уже минуту не чувствую жизни в органах. Я не смелая. У меня пол за мной сыплется и правильно делает: ничего не вернуть назад, а даже если бы я захотела убрать руку в нужное время, я бы не убрала. Еще шаг через начерченную линию. Левой коленкой на кровать. Нам двоим конкретный пиздец. Ты аккуратно наклоняешься назад, оставляя место для меня. Правой коленкой на кровать. Если ты думаешь, что мне просто, то мне не просто. Но ты так и не думал. Мы все еще не делали ничего неприличного, потому что наши тела даже не соприкоснулись. В автобусе было хуже, очевиднее. А сейчас: ну, подумаешь, сидим на одной кровати. Подумаешь, сижу на тебе. Ну подумаешь, если бы Катя вошла в данный момент — ахринела бы. Звучит банально, но мое дыхание сбивается, словно я забываю, как делать вдох, а как выдох. Заболела от открытого окна, наверно. Молчим. Я дышу через рот и смотрю на верхушку твоей головы, потому что запас адреналиновой смелости закончился, а твоего дыхания я совсем не слышу. Настолько ты спокоен и уверен в победе. Настолько ты прислушивался к воздуху и думал: уверен ли? Ты прав, как обычно. Меня уже ломает. Я не могу соблазнить тебя назло тебе, потому что я тоже человек, которому завтра четырнадцать часов сидеть с тобой автобусе. А ты? Ты не человек? Ничего не чувствуешь? Жена дома, работа… нет? Дело-то не в жене и не в измене, понимаете? Это между нами. Он сгибает мне коленки, обхватив их пальцами. Вынуждает спуститься на уровень его глаз. Ему хочется молча насмехаться надо мной. Он хочет назло спрятать удивление, а я назло попытаюсь у него его вызвать. Я выдыхаю больше и громче, чем должна была, и по инерции пытаюсь ухватиться за что-то. Хватаюсь за плечи, а ты даже не замечаешь. Ты в хоре видел все: и наглых влюбленных девчонок, не влюбленных наглых, не влюбленных тихих… А все в одном? И любит, и молчит, и бросает валентинку в лоб, а когда доходит до дела — дрожит и теряет сознание. Это по-настоящему интересно для него; для него, который видел все и еще не видел Алену Ларину. Он смотрит так, словно знает. Говорит мне: я знаю, Ален, ничего нового, вот мы снова здесь стоим, смотрим. Я проходил этот сценарий в голове, поэтому я это знаю. И ни в одном сценарии мы не становились счастливее. Ни в одном мы не решали проблему. Из двух зол мы выбираем то, что похуже. Что за два идиота. Ты оставляешь руки на ногах. Взгляд на глазах. У тебя все еще черные взъерошенные волосы. Ты все такой же, каким был десять минут назад и три года назад. Кретин ли он? Да. Изменщик? Нет. Он и не изменяет. Физически — может быть, но на ментальном уровне он ведь даже и не любит меня по-настоящему. Тут в другом дело. Травкин боролся с одной вечной проблемой: в этом хоре все портят друг друга, смешивая друга с тем, кем они сами являются — с дерьмом. И только я никогда не поддавалась. Всегда оставалась самой чистой. Оставалась собой, Господи. И ты решил испортить ее сам. В твоих глазах читается «а, ты ведь не собираешься сдаваться». Не ударит мне в голову мораль. Я хочу тебя. В прямом смысле этого слова. Я хотела тебя тогда, когда ты не прилагал усилий и заставлял меня. Не оставлял мне выбора. Когда нарочно толкал меня к стене; недостаточно сильно, чтобы я ударилась, но достаточно сильно для того, чтобы я шелохнулась на месте. Привлекал внимание и проверял. Все еще люблю? Достаточно для того, чтобы я взглянула на него вопросительно, а он с вызовом. С наглым пустым лицом и полными чем-то глазами. Его немой вопрос: «А что ты хотела?». Или там меньше слов? Алене сложно прочитать, когда в ее — темно. «Ты хотела?» Он спрашивал без улыбки, с ожиданием в три секунды. Наслаждался ее молчанием и шел дальше. «Я хотела. Давай, трахни меня. Посмотрим, что будет» Посмотрим, как ты войдешь в меня, как ты будешь двигаться… Или заставишь меня? Или будешь медлить и останавливаться, чтобы поиздеваться, как ты любишь? Ты так же себя ведешь с женой? Сомневаюсь. Конкретно сейчас ты хотел уничтожить меня. Через постель? Как только не научишь этих глупых детей. Между нами ничего не было, кроме этих толчков и взглядов, которыми мы смотрели просто так, потому что нам за это ничего не будет. За бесчувственный секс нам тоже ничего не будет, он ведь бесчувственный. Он ведь просто случится, как галочка в моем, твоем списке. Мы хотим одного по разным причинам. — У тебя, — он произносит где-то около моих губ, но сворачивает с пути, вынуждая меня покачнуться. Он держал за коленки. Толкал в спину в пропасть и тут же хватал за талию, — это не должно быть со мной. Держу глаза закрытыми. Он становится скотиной в девятнадцатый раз. Он видел, что у меня никого не было, и время игр закончилось. Пора открыть окно и подышать свежим холодным воздухом, потому что взгляды взглядами, шутки шутками, но суть в том, что ты будешь первым; в том, что ты хорошо знал принцип, а я могла только лечь и довериться тебе. Все мое участие — не мешать, ради галочки в списке. Что я скажу, когда у меня появится настоящий парень. Что бы я сказала ему? Я спала с учителем музыки, так получилось. Точнее, он спал со мной. Нам двоим было нужно. Нам было нужно будет железным оправданием в суде. Это должен был быть ты, говорю я себе. Ты. Во всем. Ты — мой первый неправильный раз в отельном номере. Ты — моя не первая, но самая сильная влюбленность. Ты — первое великое разочарование и его принятие. А ты смотришь, ничего ни принимая, потому что давно все это понял и принял. Ты хочешь, чтобы я преподавал не только музыку, но и жизнь, секс, общение. Ты наводишь меня на эти вещи, заводишь в тупик, но пойми: мне платят только за уроки и руководство хора. Блять, за хор даже не платят. Остальное — мой выбор, и мой выбор не идет мне на пользу. У учителей, которые бы преподавали жизнь, не было бы своего пункта в законе об образовании: никто до сих пор не знает, как правильно жить. А даже если бы открылись такие вакансии, я бы отказался учить кого-то жизни, потому что я — не предмет для подражания. Так что подумай дважды, Ален, прежде чем влюбляться в меня. Ты — не предмет для подражания, но ведь и я такая же скотина, раз давлю на тебя. Глотаю обручальное кольцо. Где-то там слезы, которые так и не выходят наружу. От чего плакать? Для кого? Мы касаемся друг друга лицами, держимся друг за друга, не обрезая концов, потому что еще ничего не начали. — Но я хочу с тобой. Он не сдерживает искреннюю усмешку, оставаясь строгим. Как просто; до коликов в животе банально. Мысли вслух зовут тебя на ты. Чему именно ты удивился? — Ну и дура, — моим губам. Он, как обычно, прав. Он всегда видел мои большие глаза. Глаза, на деле, не особо большие, но я с таким голодом и отчаянием смотрела на него, что ему глаза казались большими. Ему каждый раз хотелось смеяться. Я ведь так серьезна, а он не знает, куда эту серьезность деть. Положить в карман, носить с собой, как бесполезный подарок? И запить нельзя — слишком твердые и острые края, и выкинуть нельзя, ведь ему не одиннадцать лет, а я — не сверхновое изобретение человечества. Всего лишь влюбленная девчонка. Поэтому он улыбался иногда, а иногда — был чересчур холоден. И если что-то будет, то не осуждайте ни меня, ни его, потому что у нас безысходность, а вы никогда не задыхались и не сходили с ума в этой безысходности. Вы не знаете, как порой сносит крышу. Не знаете, каково это увлеченно играть на пианино и ни разу не посмотреть на ноты. Вы не знаете, каково это молчать и смотреть в одну точку, думая, что ты поешь. Не знаете, каково это сидеть в номере, нарушать свои вечные внутренние законы и просто наблюдать. Называйте, как хотите: проблема, гормоны, величайшая тупость, белый шум, идиотизм, безответственность… Я называю это «нужно». Целовать тебя — самая странная вещь. Тихо. Сразу все, но неподвижно. Может, звезды нас не заметят? Сгорят мимо, или хотя бы заденут. Знаете, когда даже воздух стоял и смотрел, потому что ему не нравилось сочетание; сочетание темной толстовки и желтой водолазки; мокрых и сухих губ; сломанной и склеенного в миллионный раз; когда кажется, что этого не происходит, потому что происходить не может. Ну не может же. Это же он, который орет на репетициях, и я, которая с 15-ти лет к нему неровно дышит. Через четыре года ты, я, пражский отель, и двуспальная кровать выглядят шуткой. Я бы даже сказала, что все было, как в тумане. Я соврала бы. Я помню. Это же он уложил на кровать и склонился, как над небом звезд. Не удивился, не засмотрелся, на задумался ни на секунду, потому что уже видел. Помню, как ты прокомментировал мои мокрые волосы. Помню, что я смогла улыбнуться, потому что завтра не захочу. Я целую его, почти не касаясь, почти шепча ему слова в губы, ведь мы не договорили. — Ты должен мне четыре года жизни. — Я дам тебе одну ночь. Разговариваю с ним, будто бы он мог слышать мысли, и будто бы он хотел остановиться и поговорить. Честно? Он не хотел. Господи, как же он не хотел. Наговорился. И о пиве, и платьях, сопрано… Сейчас — сразу в глубины ко дну, но я продолжаю тормозить. Ничего не говорю, но медлю с движениями, туплю, бешу тебя. Я ведь не умела целоваться. Целоваться с тобой и не научусь, потому что одного раза не хватит. Ты бы все равно выслушал и потратил время на все мои наивные вопросы, ответил бы, потому что это ты. И в разговорной паузе ты бы не передумал, но я не хочу нас прерывать. Я не говорю ему: «Прости. Так всегда было. И в мои семнадцать лет все было так, потому что дело не в семнадцати, в бесполезных и переоцененных восемнадцати, и даже сейчас, через год, в девятнадцать, мои оправдания не имеют значения. Тогда, сейчас, и, я боюсь, что — завтра, — тоже не будут иметь значения, потому что я не могу, никогда не смогу любить по-другому. Так было всегда. Так, может быть, прости?». Он услышит и захочет равнодушно ответить: «Прощаю»
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.