ID работы: 8077325

Просто живи

Слэш
R
Завершён
121
автор
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
121 Нравится 1 Отзывы 22 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Копать тяжело. Тот самый суглинок, впитав в себя все дожди последних двух дней, слипся неподъемными комьями, покрылся осклизлой бурой жижей, зачавкал под ногами и лопатой.       Копать непривычно. Он многому обучен: стрельбе, джигитовке, произведению незабываемого впечатления и выхождению сухим из воды. Но рыть могильную землю кривой крестьянской, не по росту, лопатой — увольте.       Но, несмотря ни на что — он копает. Копает, не разгибаясь, уже третий к ряду час, не обращая внимание на ноющую боль в руках, плечах, пояснице и бедрах, на острые вспышки в ладонях, наверняка растертых до кровавых волдырей.       Копает, тяжело дыша и посмеиваясь самому себе. Пожалуй, он бы и сейчас произвел совершенно неизгладимое впечатление — взлохмаченный, в рубахе с расстегнутым воротом и закатанными рукавами, перемазанный в землю. Хорошо еще, что в свете всех последних событий Диканька по ночам словно вымирает, ни лихие смельчаки, ни записные пьяницы не решаются проверить собственную удачу.       В какой-то момент лопата глухо стукает о дерево, и он удваивает усилия, с остервенением выбрасывая землю за края образовавшейся ямы и не обращая внимания на порывы пронзительного осеннего ветра, хлещущего по взмокшей разгоряченной спине. Целиком выкапывать гроб смысла нет, достаточно освободить кусок крышки, проломить его все той же лопатой, с остервенением вгоняя ее между досками и выкорчевывая их по кускам, точно гнилые зубы. Вышвырнуть эти куски, воткнуть лопату в отвал, тяжело смотреть в темноту гроба, где едва угадываются контуры человеческого тела. Втянуть, перебарывая врожденное отвращение, полной грудью поднимающийся от покойника дух и неслышно поблагодарить неведомо кого за последнюю неделю прохладной погоды. Будь сейчас жаркое малороссийское лето, пришлось бы куда хуже. Да, на то, чтобы попробовать — или действительно вернуть усопшего с того света — на все про все есть сорок дней. Но чем раньше взяться, чем меньше тело успело попортиться, тем больше шансов на успех. Сейчас не минуло еще трех, но зато есть прижизненные раны, ставшие как раз причиной смерти…       Он морщится, трет устало-раздраженным жестом виски. Остается только надеяться, что задуманное им страшное колдовство справится и с ними тоже. Наклоняется к гробу, вытаскивает покойника бесцеремонно, схватив за предплечья. Сейчас можно и так. Да и могилу с поваленным крестом можно бросить, уж потом он всякого нарасскажет, поверят и самая темная бабка, и иной столичный следователь, случись он в Диканьке.       Тащить тело неприятно и неимоверно тяжело. Много всякого он потаскал на своем веку и в который раз уже замечает — живого, пусть и бессознательного нести куда легче, физически — легче, чем мертвого. А уж если этот мертвый был хорошо тебе знаком, если его смерть зацепила тебя крючьями да по живому в груди, то и подавно.       Спину пронизывает новым порывом ветра, он только ведет плечами и продолжает свой путь в сторону леса. Там, привязанная к деревцу, ждет его лошадь с волокушей. Надо только дойти, погрузить покойника — и можно отправляться на заброшенный хутор неподалеку, принимавший его до того несколько недель кряду.       Свечи загораются с треском, с сизым дымком, оставляют прыгающие тени по стенам и колючий травяной запах. Свечи выхватывают грубо побеленные стены, крепкий дощатый стол и фигуры трех человек. Один лежит на столе — слишком неподвижен, слишком осунулся для живого. Второй раскладывает книги, нож, новые свечи, свертки ткани, пучки трав и камни — слишком спокойно и размеренно для того, кому могло быть все равно. Третья стоит на коленях в углу, едва заметно покачиваясь из стороны в сторону — слишком монотонно для того, кто в здравом уме.       — Задали вы мне задачку, Александр Христофорович, — проговаривает тихо Яков, гладит костяшкой указательного пальца по щеке того, кто лежит на столе. — Вот ч-черти же вас понесли с Гоголем. Ведь говорил! Говорил же вам обоим — не лезьте, делом займитесь. Слушать меня надо было, Александр Христофорович, гордец вы наш.       Он не волнуется ничуть — или убедил себя в этом. Или просто нельзя столько душевных сил тратить вхолостую, в какой-то момент все же приходит спокойствие поистине смертное. Гладит растрепанные влажные с проседью волосы, думает чуть рассеянно, что остричь их придется, слишком тяжко выбить въевшийся кладбищенский дух.       Пора.       Яков берет в руки книгу, медленно перелистывает желтоватые страницы — еще пергамент, не бумагу, скользит глазами по знакомым строкам. Не первый раз читает, ой не первый. Да только раньше все на благо общество господина Бенкендорфа, и с жертвой простой совсем — курицей или козой, но никак не человеком, и уж тем более не ведьмой силы страшной. Может потому тогда, при господине Бенкендорфе и получались все разные кадавры и упыри, а что сейчас выйдет… Яков всем собой надеется, что выйдет нужное, что истинно вернет он Александра в свое тело, не отдаленный слепок личности, имеющий лишь низменные инстинкты и нечеловеческий голод.       Смотрит еще раз — последний — косо на тело на столе, тяжело прижимает книгу к потемнелым доскам и начинает читать с листа. Всегда он так делает, пусть и знает давно слова наизусть. Тяжело сейчас они даются, неохотно падают в скрипучую пустоту ничьего дома, липко цепляются за язык, словно все на свете против замысла Якова. Да только он в какой-то момент улыбается тонко и зло — ничего его не остановит, голос только крепнет, убыстряется темная латынь, колеблются не в такт голосу и свечам тени по углам. Не любит он проигрывать, не привык, людей и нелюдей всеразличных, смерть собственную вокруг пальца обводил, так и с чужой сладит. Не читает уже — говорит как поет, медью звенит голос, забивает и треск свечей, и тихое сумасшедшее подвывание ведьмы в углу, что разумом и волей, глушеными опиумной настойкой, бессильна, но частью своей потусторонней, истинно колдовской все ощущает, и какие силы призываются, и какая им плата пойдет.       За стенами клубится полночь, за стенами цветет новолуние, самое страшное время, самое сильное — не хваленому полнолунию чета. Выгибается на столе Александр на девятый удар сердца Якова после того, как стихают его слова, распахивает мутные, в никуда глядящие глаза и хватает воздух скрюченными пальцами.       Видел такое уже Яков, но сейчас прикусывает зло собственную губу, чтобы не сорваться, не сбиться, не сказать и не сделать ничего лишнего. Видел, а все же вздрагивает, берется за нож, да не простой, из небесного железа, на Урале найденного, кованый, кладет перед собой на стол.       Снова стелются его слова, снова скручиваются в тугой узел силы, слепые, первородные, жадные, над столом. Медленно идет Яков к ведьме, выволакивает из угла, ставит посреди горницы все так же на колени, не слушая, не смотря, не думая ни о чем, кроме слов, так легко уже скатывающихся с языка, точно картечины по стальному лотку. Договаривает — и равнодушно-быстрым движением мясника на бойне перерезает ведьме горло, нагибает вперед, слушая, как гулко бьются кровяные струи о стенки приготовленного жестяного таза. Ждет, обманчиво терпеливо ждет, пока не выйдет вся жизнь из нее, вся сила, после отпихивает тело брезгливо сапогом.       Смотрит темно на все еще дергающегося и хрипящего Александра и медленной струйкой под новый речитатив чужого и мертвого языка обливает его всего кровью. Отбрасывает таз, кропит бесцветной жидкостью из круглобокой аптечной склянки поверх и только после этого замолкает, сбивчиво, надсадно дыша.       Устал Яков, страшно устал, выдохся куда больше, чем когда на ветру мокрую кладбищенскую землю копал. Смотрит Яков с невыразимой надеждой на самом донышке черных глаз на Александра, ждет Яков так, как почти не умеют люди ждать, что же дадут труды их.       Александр заходится в приступе глухого грудного кашля, садится рывком на столе и смотрит уже почти осмысленно, глаза наливаются влагой и зеленью, как пересохшее поле после дождя. Тянет руку — дрожит сильно — но к Якову, не абы куда. Яков шагает вперед, сжимает ледяные, в глинистых разводах пальцы, смотрит вопросительно, изламывая давно заученным жестом брови, привычно пряча все, что только мог спрятать в себе человеческого.       Новым залпом кашля сгибается Александр, сплевывает темную мохнатую бабочку и утирает рот тыльной стороной ладони. Бабочка ползет у него по груди, трепыхает коричневыми с серым крыльями, Яков смотрит на нее отрешенно, сильнее сдавливая руку Александра в своих, не морщится от того, как сдавливает тот пальцы в ответ, разве что не трескаются они.       — Зачем? — сипло и почти беспомощно спрашивает Александр. Двое с лишком суток не командовал и не ругался, точно страшно отвыкла его глотка за это время даже от простой человеческой речи.       — Понимаете ли, Александр Христофорович, — заводит Яков в своей привычной манере, и будто не у него руки стерты, не у него щеки горят болезненным румянцем и волосы на лбу слиплись неаккуратными прядями. Будто не у него налилась алым вязь странных шрамов, браслетами свившихся у локтей, и не он едва-едва гладит подушечкой большого пальца Александра по запястью. — Моя теория требовала определенного подтверждения. Не могу же я везти в Петербург пространные измышления касательно сравнительной силы различных, скажем так, существ и сущностей, наделенных определенными способностями.       Александр морщится, упрямо наклоняет голову вперед и снова отплевывается от лезущих изо рта бражников. Яков, конечно, наблюдал всеразличные побочные эффекты проведенного ритуала, как знал и мистический символизм бабочек, но такое видит в первый раз. Смахивает почти машинально насекомых с сюртука Александра и качает головой.       — Неужто не верите мне?       Александр только мотает отрицательно головой, все еще держась за подставленную руку, и то ли не замечая этой своей слабости, то ли считая не до конца прояснившимся разумом ее сейчас чем-то само собой разумеющимся. Ведьмина кровь, которой он густо был полит, впиталась вся, как растворилась в его теле, оставшись только редкими разводами на одежде да тяжелым духом в воздухе, смешавшись с травяной пряностью. Страшная рана в животе, как и пропоротая рука, похоже, затянулись почти без неудобств. Либо эти неудобства терялись в совсем иных ощущениях того, кто только что воскрес из небытия.       — Утром поверите, — уверенно ворчит Яков, крутит в пальцах нож — и скупыми уверенными движениями вспарывает одежду на Александре, невзирая на его округлившиеся глаза и возмущенное сипение. — Не думаю, что-то, в чем вас, кхм, погребли, и что, признаться, пропиталось субстанциями разнообразными и весьма неприятными, вам еще понадобится хоть раз.       Он заглядывает с поверхностной, нарочитой насмешливостью в глаза Александра, ждет сопротивления, может не бурного, но отчетливого, и странная покорность в ответ на пару мгновений смущает его разум. Александр же просто не шевелится лишний раз, даже пальцы перестает судорожно, как утопающий, стискивать, и глаза прикрывает, оставляя напоминанием о собственной жизни только громкое хриплое дыхание.       — Вот так вот, голубчик, — Яков откидывает нехорошо пахнущие тряпки в сторону, мельком отмечая про себя, что надо будет куда-то спрятать труп ведьмы, якобы увезенной в Петербург. Да надежно так спрятать, чтобы даже полностью пришедший в себя Александр Христофорович Бинх не нашел. А пока он стягивает со стола на пол нагого и босого Александра, пытается вести за собой, но понимает, что ноги того не держат совершенно. Натруженные за сегодня спина и руки отзываются противной тягучей болью, но Яков, презрев неудобства собственного тела, поднимает Александра и несет в соседнюю комнату. Опускает на заранее поставленную скамеечку и в полном молчании принимается обмывать тряпицей, макая ее в кадушку с чистой и некогда теплой водой. Александр снова не пытается воспротивиться, не пытается сказать что-то едкое до обидного или просто грубое, и это кажется Якову очень неправильным. Поворачивает послушно голову, подставляет шею, руки и ноги, наклоняется вперед и назад, все так же не открывая глаз. То ли слишком слаб, это не удивительно и было бы наилучшим вариантом, то ли ритуал, даже завязанный на сильнейшую кровь, все же не возвращает полноценную личность, и явленные до этого проблески были именно что проблесками, а не знаками большего.       Яков морщит недовольно нос и остервенело мылит чужие волосы — резать пожалел, негоже все-таки, чтобы стал похож Александр то ли на беглого каторжника, то ли на вышедшего из тифозного барака. Намылив, поливает тонкой струйкой из плавающего в кадушке корчика, прочесывает пальцами и старается унять наслаивающиеся судорожно друг на друга мысли, затягивающие бешеной воронкой в черноту, чем-то схожую с отчаянием. Александр остается безучастным ко всему, вообще ко всему, что с ним делают, жизнь как будто затухает в нем, теплится уголечком не зимнем ветру.       Яков роняет корец на пол, проводит ладонью по мокрой макушке, плавно перебирает пряди, заправляет одну, сочащуюся частыми прохладными каплями, Александру за ухо, и где-то на грани ощущений и фантома замечает его дрожь.       — Александр Христофорович, — начинает он бархатным бесовским шепотом, но спотыкается о собственный тон, сжимает с силой холодные плечи и хрипит с живой человеческой болью. — Саша, не молчи ты так. Хоть кричи, хоть куда пошли, только дай видеть, что живой ты.       Разом, одним махом рубит все возможные приличия и расстояния, не впервой, чай, прислоняется грудью к спине и трогает губами и дыханием по уху. Александра сотрясает дрожью такой, как не трясло на столе, Александр обхватывает себя руками и невольно подается назад к чужой горяченной груди.       — Холодно… — произносит одними губами и косит глазом из-под спутанных прядей на Якова.       — Ну-с, это легко поправимо, — склабится Яков, показывает зубы, как всегда делает в столичной своей, глянцевой жизни, и что чужим и лишним кажется тут, в старой ничьей хате. Не выдать бы, как даже от такого ответа ухнуло вниз сердце, трепыхнулось неловко. Споро обтирает Александра чистым полотенцем, снова относит — теперь в угол к печке, к наспех из разного мягкого собранной кровати, в которой сам спал, пока прятался.       Укладывает, укутывает, кое-как стаскивает собственные сапоги и ложится рядом, беспокойными легкими мазками касаясь лица. Пусть на полу лужа и пахнет сырыми досками и прачечной, пусть почти остыла печь, которую он протапливал днем, все кажется суетной бессмыслицей, кроме Александра, неловко тянущегося к немудреной ласке, пытающегося прижаться лицом к ладони.       — Полагаю, так вам будет изрядно теплее, Александр Христофорович, — снова скатывается во всепроникающий, дымный шепот, смотрит навылет угольями глаз и гладит сильнее, ощутимее, всей ладонью по скуле и шее.       Едва заметно кивает ответом Александр, выдыхает через губы и двумя руками хватается за рубашку Якова.       — Тише, голубчик, тише, отдыхайте, вам сейчас это нужно. Я же никуда от вас не денусь, могу дать честное слово. И не надо столь скептично на меня кашлять, — Яков снова улыбается, но теперь совсем просто, почти открыто, одной рукой прижимая к себе Александра, замотанного в одеяло, а второй касаясь его плеча. Он видит, как дрожат его губы, как странно кривит Александр лицо, то ли засмеяться хочет, то ли зарыдать. Яков глубоко-глубоко вдыхает и мгновенным нырком целует чужие губы, одним крепким прижатием, одним ожогом всего накопленного в душе, встречает молчаливое шершавое позволение и накрепко прижимает Александра к груди.       Тот постепенно затихает, ослабевает его хватка, выравнивается дыхание, не хрипит и не скрипит больше худым сапогом. Засыпает Александр, а следом и самого Якова начинает неумолимо смаривать. Остается ощущение, что много не сделал, хотя должен был непременно, но сил нет никаких, все тело становится легким и неподъемным одновременно, и в какой-то момент он просто роняет голову поверх одеяла и замирает, не слыша, как в соседней комнате с тихими хлопками по очереди догорают ритуальные свечи.       Яков начинает просыпаться от того, что его настойчиво тормошат за плечо.       — Рано еще, — с сонной ленцой отмахивается он невесть от кого и пытается натянуть одеяло до носа и повернуться на другой бок.       — Яков Петрович! — раскаленным гвоздем впивается в уши и разум чеканный негромкий голос. — Не хотите объясниться?       Сон с него слетает в момент, оставляя за собой странное почти-физическое ощущение, точно протянули хорошими прутьями вдоль по хребту. Яков садится на постели, во все глаза смотрит на Александра — совершенно точно Александра, пусть бледного, осунувшегося, всклокоченного. Но как он глядит, как сдвигает брови, как требовательно сопит! Якова заполняет без остатка пьяным летящим восторгом — смог! Вернул! Яков хочет скакать и петь, как распоследний шкодливый мальчишка, Яков хочет делать глупости — и не может самому себе отказать. Сгребает Александра в охапку и зарывается носом в дыбом стоящие волосы на макушке.       — Яков Петрович! — ему под ребра несильно, но однозначно впивается кулак. — Что за балаган вы устроили!       — О, дражайший Александр Христофорович! Я всенепременно вам все объясню, но сначала задам один чрезвычайной важности вопрос. Что вы помните? — Яков разжимает объятья и возвращается в свой привычный образ, складывает пальцы горкой перед собой на одеяле и склоняет голову к плечу.       — Помню… — Александр явно озадачен, настолько, что на мгновения забывает о своем требовании, скользит плавно, но быстро взглядом по стенам. — Мы отправились в особняк Данишевских. Ваш Гоголь нашел тайный ход, под домом оказались изрядные катакомбы. Я стрелял в графа, но Всадником оказался не он, а его жена. Вы ее нейтрализовали змеиным ошейником, потом в весьма грубой форме выставили нас с Гоголем из дома. Потом… — он выпаливает это без запинки, точно отвечает хорошо выученный урок, но в какой-то момент все же спотыкается, смотрит на Якова с искренним негодованием, пусть и без злости. — Потом мы решили… оставаться в курсе всего происходящего. И вынуждены были слышать все те мерзости, которыми вы делились с Елизаветой Андреевной!       Голос Александра снова звякает, сам он сжимает в кулаках одеяло и пронзительно смотрит на Якова. Тот, меланхолично кивавший все это время, растягивает губы в многозначительной улыбке. Про упомянутые мерзости он даже не пытается ничего вставить или пояснить — успеется еще.       — Ну, а дальше, дальше то что было, Александр Христофорович?       — Дальше… — Александр морщится, трет брови, с явным мучением пытается совладать с собственной памятью, но через несколько минут капитулирует, во всей его позе мелькает что-то беспомощное. — Не могу вспомнить. Возможно, я был оглушен или контужен. Или кто-то применил нечто дурманное, что можно было вдохнуть…       — Именно! — бесцеремонно перебивает его Яков и всплескивает руками почти театральным жестом. — Именно дурманное. И называлось это дурманное, Александр Христофорович, ведьмино подавление воли, из-за чего вы вогнали себе две с лишним пяди стали в живот. Можете проверить, кстати. Такие шрамы просто так не заглаживаются. Он под взглядом расширившихся, совершенно неверящих глаз, кивает примерно туда, где должен быть кривой уродливый след. Что может твориться у Александра в голове, он точно не знает и почти не хочет предполагать, но последний выпутывается из одеяла, придирчиво ощупывает себя и смотрит, бестолково уставившись, на тот самый шрам.       — Но… — начинает было Александр, однако его снова прерывает Яков.       — Кстати, это была ваша собственная сабля. Которой перед этим вас пришпили за руку к стене, да-с. Точнее, ее нерасплавившаяся часть, — он использует все богатство собственной мимики, но больше по привычке, чем для впечатления Александра, знает, тому за глаза уже хватило и просто сказанных слов.       — Яков Петрович, вам никто не говорил, что вот так прерывать собеседника — это не просто дурной тон, а откровенное свинство? — почти рычит Александр, бьет сжатым кулаком по одеялу на колене — совершенно беззвучно к собственному сожалению — и требовательно задирает подбородок. Так привычно. Так… правильно и настояще, что Яков против воли пропускает в собственную кривую ухмылку непрошенную нежность. Он все еще слишком счастлив, чтобы обращать внимание на эти попытки уязвить, чтобы даже включиться в игру — переязви собеседника.       — Мне много чего говорили, Александр Христофорович, но вот вас, похоже, покинули последние крохи любопытства и живого воображения.       — Что вы подразумеваете… — начинает было Александр на подъеме, но сейчас осекается сам. Вспоминает все, сказаное уже Яковом, снова трет себя по боку и произносит просевшим голосом. — Две пяди, говорите… Но, если мне не изменяет память, после такого не особо живут. Может в каком столичном госпитале, но не с тем, что было у нас…       Он смотрит на Якова уже строго и предельно серьезно, всем своим видом просит и предупреждает — не паясничай и не юли. Яков медленно кивает и сглатывает. Что ж, сегодня он побудет откровенным. А то последний раз, когда он вел свою игру, не поставив в известность окружающих, окончился слишком оглушительным провалом.       — Так, собственно говоря, вы и умерли. А вот это все… — Яков широким жестом обводит комнату, намекая на весь дом. — Нужно было мне для того, чтобы вернуть вас к жизни.       — Яков Петрович… — он выдыхает это со зловещим присвистом сквозь стиснутые зубы. — Случаев чудесного воскрешения в истории было описано ровно один. Один. И ни я, ни вы, согласитесь, не можем равняться с… участниками того случая.       — Во-первых, как минимум два, — Яков все же не может удержаться от иронии в собственном голосе. — Во-вторых, мы не тянем, конечно, но вам ли не знать, сколько всяких случаев не документируется по самым разным причинам, хотя должны были бы.       Он наклоняется к лицу Александра, смотрит слишком близко и слишком лично, отчего Александр покрывается непрошенными и неожиданными мурашками, но не отшатывается, а, напротив, решительным, даже чересчур, жестом прихватывает Якова за волосы на макушке, чтобы не подумал не то, что сбежать, а даже отстраниться.       — Допустим, — четко выговаривает Александр. — Я поверю вам, что умер и был возвращен неведомыми силами. Поверю… в физическую возможность данной, пусть будет, процедуры. Но никогда. Слышите — никогда! Не поверю, что вы это могли сделать просто так! По велению сердца или что там у вас вместо него.       Он широко раздувает ноздри, тянет за волосы, явно не рассчитывая собственных сил. Яков ухмыляется криво, ему приторно сладко с невесомой горчинкой, как от хорошего вина.       — Вы у меня это вчера уже спрашивали, — негромко замечает он. — Помните, что я ответил?       — Какую-то чушь про отчетность по непроверенным сведениям в Петербурге, — резко скрежещет голосом Александр.       — Чудесно, — Яков кладет ладонь ему на шею, тянет к себе, сталкиваясь лбом ко лбу.       — Тогда вы помните, что я обещал вам, что утром вы поверите. Но вы не поверили, невыносимый вы упрямец. Что ж, воля ваша. Я сделал все это просто потому, что посчитал единственно верным. Посчитал правильным.       — Неужели это было проявление вашей совести? — пытается едко отозваться Александр, но выходит глухо и неубедительно. Он подчиняется движению Якова и теперь они не просто смотрят друг другу в глаза, но почти соприкасаются носами и губами, дышат в унисон, не расцепляя пальцев.       — О нет, с этой дамой я стараюсь не общаться уже давно, от нее слишком много проблем и слишком мало проку, — Яков помнит, что обещал, не столько даже Александру, сколько себе, не паясничать, но сейчас не может удержаться. — Скорее, это был вопрос принципов и чести.       — Знаете, странно слышать такое от вас, — как щелчком кнута ошпаривает его Александр. — Особенно после того, что вы сделали с Гоголем.       — А вот теперь давайте устраним все недомолвки, дражайший мой Александр Христофорович, — Яков говорит уже без бархатности и веселости, наполняется сталью весь и наматывает обманчиво легким движением вихры Александра на пальцы. — Можно даже по пунктам. Первое — я не показываю своего к кому бы то ни было отношения при посторонних. Особенно при откровенно враждебных посторонних. Второе — вы с Гоголем подслушали то, что было предназначено не вам, а тем самым посторонним. Третье — пожалуй, вы это уже пропустили в силу объективных причин, но не сомневаюсь, что найдутся доброхоты, которые перескажут с самыми фантастическими подробностями — оттолкнуть Николая Васильевича от себя было для меня единственной возможностью сохранить Николаю Васильевичу физическое и душевное здравие, а может и самою жизнь.       — Да неужели? — Александр в каждое слово вкладывает по паре фунтов хорошего яда. — Объяснить по-человечески не могли, конечно?       — Понимаете…. — Яков безотчетным жестом трет бровь. — Романтической юности характерна определенная бездумность как в преданности, так и в оценке собственных способностей. Точно так же, как юности в принципе характерно быстрое врачевание ран, физических и душевных. Так что, полагаю, наш Николай Васильевич, получив необоснованно на его взгляд жесткий отпор и смертельно разочаровавшись в том, что могло бы быть для него по-настоящему опасным, еще найдет свое предназначение и друзей, более подходящих его натуре.       Александр молчит долго, сосредоточенно, прикусывает губу и в конце концов тяжело вздыхает.       — Вы удивительный человек, Яков Петрович. У вас все так… логично, но все же какая вы циничная сволота! — он стискивает губы в упрямую нитку и перебирает пальцами темные с проседью волосы.       — Но лично вам это, кажется, даже нравится, — Яков скалится, придвигается еще самую малость ближе.       — Лично я не обладаю ни каплей того, что вы обозвали романтической юностью, — парирует Александр и заметно сглатывает. — И могу, так сказать, беспристрастно судить вас теперь по вашим делам, а не словам.       — И это чудесно, как по мне, — не остается в долгу Яков и, наконец, стирает разделяющее их пространство, целует упоенно, почти не удивляясь ответу. Целует, кажется, вечность, забывая дышать, забывая думать, тянет чуть Александра за волосы, запрокидывая ему голову и плавным мазком прижимаясь влажными губами к шее. Но от настойчивого и достаточно однозначного давления на грудь останавливается, приподнимает голову и плавится в горячечном взгляде глаз Александра.       — Имейте совесть, Яков… Петрович, — хрипло шепчет он, раз за разом облизывая быстрым движением губы. — Мы не договорили.       — Что я вам только что сказал про упомянутую вами даму? — ворчит Яков, прижимаясь уже всем телом, сильно и точечно нажимает подушечками пальцев на лопатки, безнамечно, скорее просто разминая даже после воскрешения задеревенелые мышцы. Александр прогибается в его руках, почти стонет от растекающейся по спине боли пополам с теплым удовольствием.       — К черту даму. И раз уж вы раскрыли свои личные мотивы, может быть расскажете, как это в принципе возможно? А заодно, что вы — или мы — будем делать дальше?       Он медленно гладит Якова по щеке, отдаляясь еще ненамного, ловит его руку и сжимает в собственных ладонях, почти не ласкает, но пристально рассматривает. Странно она сейчас выглядит, эта рука. Все такая же белая, холеная и мягкая с тыльной стороны — а ладонь стерта, с тонкими травяными порезами, с парой волдырей, покраснелая и погрубевшая.       Яков на мгновенье блаженно прищуривается, внутри до болезненного нестерпимой нежностью тянет это «мы». Вот так вот запросто произнесенное. Он безропотно отдает руку во власть Александру и отвечает не сразу.       — Расскажу, почему бы и нет, что-то даже покажу, — он улыбается уголками губ, попутно вспоминая, что совершенно забыл прибраться в соседней комнате после ритуала. Абсолютно непростительный, с одной стороны промах, а с другой — да гори оно все теперь синим пламенем. Возможно, в самом прямом смысле, по крайней мере не надо будет беспокоиться о трупе и возможности его нахождения и опознания какими-либо посторонними лицами. — В остальном же, Александр Христофорович, мы вольны, как ветер. Вы себе даже не представляете, какие открываются перспективы перед тем, кто умер.       В его улыбке мелькает что-то глумливое, и Александр хмурится, сверкает глазами с вызовом.       — Но вы-то живы, и для своего тайного общества явно всегда оставались живым.       — Но ничто не мешает мне на сей раз и правда сгореть в этой вашей Диканьке, вместе с экипажем, бумагами и пленной ведьмой, — Яков пожимает плечом с такой глубокой невозмутимостью, что Александр на мгновение приподнимает изумленно брови, а в мгновение следующее безоговорочно верит в возможность подобной безрассудной авантюры.       — Нет! — он рубит воздух свободной ладонью. — Яков Петрович, мне казалось, что из многократно помянутой романтической юности вы тоже выросли и подобных глупостей творить не намерены.       — А разве я не сказал вам, что зрелости, с учетом всего обдуманного, обфилософствованного и пережитого, порой свойственно сотворить то, до чего юность не додумается., а если и додумается, то не решится? — Яков откровенно посмеивается, а потом подносит ладонь Александра у губам, плавно касается костяшки каждого пальца под задохнувшееся его молчание.       — И все же… — бормочет Александр, с превеликим трудом заставляя мысли вернуться к нерешенным вопросам, а глаза — не смотреть на губы Якова. — Мне кажется, что лучше для всех будет, если вы останетесь официально живы, а заодно объяснитесь с Гоголем.       — Александр Христофорович, давайте уговоримся в таком случае, — Яков смотрит пристально в глаза, и снова в них колышется что-то жесткое, что-то принципиальное. — Вы не указываете мне ни в какой форме, что мне делать в отношении Николая Васильевича. И не советуете. Вообще, не поминаете даже. А я внимаю всем вашим советам относительно нашего будущего.       — Будь по вашему, — морщится Александр, не по нраву ему этот тон, эти слова, это выставление Якова себя снова главным и самым знающим. И вроде бы ответить что-то надо, осадить, на место поставить, но зудит тонко сомнение, а точно ли все это прямо сейчас так надо, не сделает ли только хуже. Кривит в глубоком сомнении Александр лицо, через мгновение вздрагивает от горячего касания ладони к щеке.       — Полноте вам так переживать, — медленно выговаривает Яков ему снова в самые губы. Дразнит дыханием, тонко гладит за ухом, отбивая всякое стройное мышление.       — Нет, какая вы все же сволочь… — невпопад отзывается Александр, прикрывая глаза и подаваясь ближе, сильно сжимая плечи Якова.       — Еще раз назовете меня сволочью — и я начну жалеть, что воскресил вас, — с переливчатым рокотом в голосе отзывается Яков, тянется к шее, от которой в прошлый раз отстранили, мажет плотно сомкнутыми губами по коже.       — Точно я вас просил меня воскрешать, — уколом на укол отвечает Александр, уже не отталкивая, ероша Якову волосы, а потом сам обнимает крепко, едва ощутимо вздрагивая. Яков невольно вспоминает, как ночью трясло Александра, но гонит от себя эти образы, не время им уже и тем более не место, жизнь уже полностью вступила в свои права, отзывается тихо в самое ухо.       — Вы даже не представляете, насколько просили, — и скрепляет свои слова новым поцелуем, безоговорочным и тяжелым, как императорская печать.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.