***
Когда Валера, постучав костяшками пальцев по косяку приоткрытой двери, заглядывает внутрь, Тарасов машет ему рукой - мол, заходи. В знакомом кабинете всё так же, как раньше, будто что-то должно было измениться после Канады. Но ничего не изменилось, и даже воздух всё тот же, пахнет старыми бумагами в истёртых папках, нагретым винилом, мятной сладковатой свежестью и чайной терпкостью - Тарасов пьёт чай, больше похожий на чистую заварку, чифир. И свет тот же, рыжий, от настольной лампы. Домашний. — Анатольвладимич, звали? — Заходи. Рассказывай. — О чём? - Валера, придвинув стул ближе, садится рядом, слева от, на самый краешек. Сцепляет в замок руки. — О трёх шайбах в наших воротах! - Тарасов повышает голос - вот теперь он тот, прежний, знакомой, с металлической звенящей нотой, но Валере, которому мгновенно хочется выпрямить спину, кажется, что он спрашивает о чём-то другом. Спрашивает очевидно, прозрачно, и нужно только понять. Канада. Концентрированная мечта, мечта-эссенция, давний и неизбывный смысл. Победа, так и не увиденная его - Тарасова - глазами, и Валера хочет сказать, что понял, расслышал, что он сейчас расскажет всё, больше, чем всё, он уже открывает рот - но не произносит ничего. Потому что этот вечер, втекающий в ночь, - случайность. И то, что Тарасов спрашивает, не спрашивая, именно у него («Рассказывай», звучащее как «Расскажи»), - тоже случайность. А уж про сердце, это треклятое распухающее в груди сердце, он и подавно не думает. Тоже - случайность. Поэтому вместо рассказа - о трёх шайбах в воротах или о клюшке Кларка, чуть не переломившейся об его ногу - он говорит то, что никто не смог бы передать Тарасову, как ни проси и как ни надейся на чужую понятливость: — Это всё вы. Тот смотрит, вздёрнув брови - легкое, жестким изломом, удивление. — Мы бы не выиграли, - Валера говорит тихо, глядит в столешницу, изучая псевдо-древесный узор, - без вас. То есть, если бы вы не... Вы нас сделали. Всех, каждого, будто своими руками сделали, слепили, не знаю, вы должны были быть там. Должны, - это, последнее, он выдавливает почти сквозь зубы, словно Тарасова надо в этом убеждать. — Валера. — Вот, - выдыхает Харламов. - А теперь я вам про шай... — Валера. Только тогда он понимает, что в какую-то секунду успел закрыть глаза. Открывает - и встречается взглядом с Тарасовым. Чужие - почти черные в полумраке кабинета, как крепкий-крепкий чай. — Так хотелось выиграть, - зачем-то делится он. Доверительно так, будто сокровенным. — Для чего хотелось? - интересуется Тарасов, опускает руку на стол. Пальцы начинают отбивать по крышке медленную дробь - словно мягко жмут на фортепианные клавиши. Валера смотрит, будто загипнотизированный. — Не знаю, - шепчет он; голос исчезает, как если бы всё, что громче, было способно нарушить эту спайку рыжей полутьмы и тихой дроби. - Просто хотелось. Чтоб себе доказать, что могу. Чтобы им доказать, что мы всё умеем, что можем. Чтобы люди радовались. Чтобы вы... — Порадовался? - Тарасов хмыкает, усмехается. Дробь становится звонче, четче, быстрее; Валера всё ещё смотрит на его пальцы и не смотрит в лицо. — Это тоже. «И чтобы вы гордились». — Считай - порадовался. Ладно, Харламов, к ляду их, шайбы эти. Рановато тебе ещё ночи на льду коротать, как я погляжу. Иди давай, - он кивает на дверь. - Отсыпайся. Завтра к семи чтоб как штык, - и Тарасов вдруг первым поднимается из-за стола, опираясь на столешницу руками, и вот тут Валера понимает - врачебный обман всё это, больное у него сердце, как есть больное. Он успевает перехватить его руку - пальцы обхватывают запястье - и быстро прижать чужую ладонь к губам. Кожа на тыльной стороне сухая и жесткая; Валера жмётся к ней раскрытыми губами, глубоко вдыхая запах - что-то терпкое и свежее, как будто давно впаянное в стенки собственных лёгких. Рука Тарасова крупно вздрагивает в его ладони - и Харламов благодарен его обескураженности за то, что Тарасов не сразу отнимает руку. Он прижимается губами ещё - и ещё, и ещё, целует, пятнает, клеймит, греет, благодарит, и секунды, эти чертовы секунды, что же они так прекрасно-долго тянутся. — Что з-за! - Тарасов, наконец, вырывает руку, смотрит на него сверху вниз, - что ты мне... по-холопски... Не долечили тебя, что ли, Харламов? Он благодарен ещё и этой огневатой полутьме - за то, что чужой взгляд читается плохо, и даже если в нём есть та яростная брезгливость, что быть просто обязана, - Валере она не видна. Ему видны только тонкие темные прядки, упавшие Тарасову на лоб. Их хочется отвести назад рукой. Или губами - губами тоже можно. То есть, нет, нельзя губами. Никак нельзя. — Черт знает что, - бормочет тот, отталкивается от стола, собираясь сделать шаг, и тогда Валера повторяет эту ошибку во второй раз, потому что заново - уже не страшно. Не так сильно страшно. Он хватает Тарасова за руку, не давая уйти. Просто держит, прижимая его ладонь к столу, и опускает голову, приникая к этой руке лбом. Чужая рука холодная, а собственный лоб - горячий, словно в лихорадке. Может, и правда не долечили. Сердце-то никто проверять не додумался. Особая такая лихорадка, видно - оттуда родом, из-за грудины. Будто Кларк ему клюшкой угодил по рёбрам, а не по ноге. — Харламов, - в тарасовском голосе что-то почти растерянное, будто ему хочется, чтобы тот его успокоил - прямо сейчас, - да что с тобой такое, а? Тебе плохо, может? Валера качает головой - нет, нет - всё ещё вжимаясь лбом в чужую, придавленную собственной рукой к столу ладонь. А потом кивает - да-да, плохо - насколько это возможно из его положения. Он не может сказать в голос: болен, не долечили, плохо, вас - как диагноз - никто поставить не смог. Вот и не лечусь. Не могу встать на ноги. Сижу и стоп себе думаю. Он ещё много думает - или, кажется, не думает вообще - когда вдруг чувствует, как ему на затылок опускается рука - осторожно, мягко, как ребёнку. Жест такой неправильный, не тарасовский какой-то, совершенно противоположный ожидаемой реакции, что Валера всё-таки поднимает голову, заглядывает снизу вверх ему в глаза. И глаза тоже как будто не те, лицо вообще не то - нет глубокой морщины, рассекавшей лоб, и резких складок у рта. — Сеанс благодарности окончен? - очень тихо и ровно интересуется Тарасов. Валера сглатывает, мотает головой, прикрыв глаза, морщится. — Да я разве... Разве я только, - и мучительно, тяжело выдыхает - слава богу, хоть не договорил. Черт бы побрал, что не договорил. Теперь-то уж куда отступать, теперь только если вниз головой с первой же высотной крыши. — Дурак ты, Валера, - вдруг так же тихо говорит тот. Одна его ладонь всё ещё на харламовском затылке - легко-легко лежит, почти неощутимо; вторую Валера по-прежнему прижимает к столу. Надо отпустить, наверное. Он кивает - ага, дурак. И, вывернув голову, пытается прижаться губами к чужому запястью, поймать ими пульс, сказать: «Это не "Спасибо"», сказать: «У меня, оказывается, вы представляете, сердце больное». — Совсем дурак, - удостоверившись, шепчет Тарасов. Валера кивает снова - спорю я, что ли. И медленно, будто боясь что-то разрушить, поднимает руку. Берёт чужую ладонь - Тарасов руки почему-то не вырывает, жалеет убогого, наверное - и опять тянет к лицу. Он не очень понимает, что делает, и подумать можно будет потом, если оно вообще настанет, это потом. А пока просто целует чужую раскрытую ладонь - долго, долго - и Тарасов коротко выдыхает над его головой, будто выдох вдруг встаёт поперёк горла. Валера прижимает к губам его пальцы - шероховатые подушечки, жесткие мозоли - и голова кружится, в висках звон, а, может, это кружится комната. Вот этот вытолкнутый в осеннюю московскую ночь тренерский кабинет, где рыжий свет от лампы, где пахнет черным чаем и мятой. Где чужие пальцы ведут по его губам - так, что, не сиди он, ноги уже подкосились бы. Из горла рвётся полустон-полурык, на деле - глухой всхлип. Это больное сердце защемляет в груди, когда Валера ловит эти пальцы ртом - и слышит собственное имя, бисером слогов рассыпавшееся по полу.июнь 2013-го.