Часть 1
4 апреля 2019 г., 21:57
Тибальт не мог уснуть. Его бессонница была объяснима, но это самое понимание ее ничуть не облегчало. Свернувшись клубком посреди смятых простыней, он пытался отвлечься от грызущей его изнутри боли, поселившейся, кажется, в самом подходящем для нее местечке — точно под сердцем. Именно оттуда начало растекаться жжение, переходящее от малоприятного покалывания в изощренную пытку. Он отчаянно царапал собственную ладонь, стараясь переключить непластичное, упертое внимание с затянувшегося приступа на что-нибудь другое. Боль на боль, о Господь, прими этот равноценный по всем разумениям обмен…
Безумная ночь, одна из тех, когда ослепительно-яркая луна особенно круглобока, как символ каждого бессонного полуночника. Родственнику Капулетти невдомек: то ли начинать молиться по десятому кругу, как он мысленно отшучивается — то ли взывать, то ли взвыть от безрезультатности всего. Всего, не приносящего ему и толики облегчения. Возможно, стоило позабыть о своем католичестве и начать ругаться и шипеть. Сквозь тесно сжатые зубы, чтобы, не дай Всевышний, не услышала какая-нибудь блуждающая по коридорам родня или прислуга. Выросший при благородном и знатном роде, Тибальт свыкся со всеми этими постоянными сплетнями, и в качестве полезного дополнения выучил один урок — у стен в таких местах есть свои уши. Им незачем знать о том, что творилось в его покоях. Внутри него будто бы разлили кипящее масло, разожгли огонь, от которого никакого прока — его мясо не приготовят для сытного обеда какого-нибудь чудовища, его не мучают враги. Это все еретическая, метафорическая чушь. И успокаивать может разве что одно — его родственная половинка души корчится в таких же муках. Тут не помогло бы забыться в объятиях очередной легкодоступной веронской девы, тут едва ли сработает и снотворная настойка… первое Тибальт не пробовал, второе, очевидно, не спасало, потому что опустоши Моретти третий пузырек, то к утру уж точно не раскроет своих подведенных темными кругами глаз. Не то избавление, на которое хотелось рассчитывать, едва шагнув за двадцать пять лет.
Как выкручивается из этого болезненного узла Меркуцио?
Меркуцио.
Имя случайно прорвалось через закусанные губы, буквально просочилось по слогам, с малость картаво рычащим выговором. И Тибальту пришлось яростно трясти головой, чтобы изгнать образ, фиолетовую вспышку из своего схватившего лихорадку воображения. Взметнувшиеся резные полы накидки с россыпью отлетающих блестящих каменей — никто бы не удивился, окажись они драгоценными. Это ведь Меркуцио, сумасброд, существо будто не до конца человеческое и с совершенно иными ценностями — или наоборот, слишком простыми и низменными приоритетами и желаниями. Когда речь заходила об этом человеке, Тибальт терялся, всегда, с самой первой их стычки, когда оба еще были глупыми подростками, а родственник Эскала едва переступил тонкую границу детства. О, как глупо, пытаясь всеми силами изгнать из сознания встрепенувшийся образ, Тибальт только сильнее в нем увяз. Ересь. Попытка Лукавого соблазнить, не иначе, и поддаваться слабостям так недопустимо, как те кульбиты, что выписывает перенапряженное тело на кровати. Точно обряд изгнания нечистой силы. Тибальт бы до смерти хотел изгнать из себя Меркуцио.
Но тут уже, увы, никакие экзорцисты и другого сорта католические священники бессильны. Маги, ворожеи, колдуны и гадалки развели бы точно также руками, если бы и к ним обратились с подобной просьбой. Потому что никто в этом мире не осмелился бы спорить с поставленными самой Судьбой условиями. Тибальту оставалось мучиться, еще неизвестно сколько суток он сможет перенести на ногах эту мучительную боль, которая для многих бы значила улыбку удачи и величайшее счастье, из всего, что могла предложить безграничная жизнь. Тибальту оставалось мучиться в своем полубреду и вспоминать тот злосчастный день, вчерашний полдень. Стоило только заглянуть в светлые колдовские глаза делла Скала, провалишься, точно в вязкое прохладное болото, о котором сейчас только и грезили его горящие внутренности. Болотце, топь. Вот и Тибальт перестал чувствовать опору под ногами с той самой их стычки, когда выбил из загорелых рук шпагу удачно выверенным ударом. О, к несчастью, коснулся он не только одной рукояти, но и самих тонких пальцев. Не предназначенных для драк и потасовок, в которые их владелец упорно норовил сунуть свой почти благородный нос.
Сначала и Капулетти, и Монтекки решили, что произошла беда, так как подобной картины не случалось никогда, не во время любой из вспоминавшихся дуэлей. Хотя мог ли кто из них предположить, что и эта когда-либо завершится подобным образом? Ромео вовсе едва не обзавелся поседевшей прядью волос. Ведь это движение свершилось из-под его руки.
Ведь это могла бы быть смерть Меркуцио, и Тибальт вовсе не понял бы, чего за мановение ока он лишился.
Они упали практически одновременно, довольно глубоко зарываясь острыми коленями в землю, — Тибальту и тут повезло меньше, частично он проехался по булыжной укладке, чувствуя, как легко неотесанный камень стирает и ткань штанов, и кожу. Но боли не было. Тогда ее не было и следа. Тепло, окутавшее тело и устремившееся вниз живота супротив воли и самой личности, не позволившей бы подобного конфуза посреди толпы, — оно затуманило все вокруг. Шум крови в ушах заглушил возгласы товарищей, суматоху площади, все мелкие перепалки, не имеющие никакого смысла. Ничего. Сейчас даже кровная вражда не представлялась как нечто сколько-то значимое явление. Так, мальчишеское и бабье баловство, а не причина не раз пролитой на улицах Вероны крови и произнесенных проклятий. Только наслаждение, доселе не грезившееся и в ту пору, когда Тибальт был безусым мальчишкой и впервые пробовал вкушать плоды любви.Сильное, мощное, как разряд молнии, попавшей точно в полагавшуюся ей цель. Он не слышал ничего, кроме ритмичного барабанного боя в перепонках своего заходившегося в исступлении сердца. Разве мог человеческий орган работать на такой грани? Разве могло тело выдержать эту истому, усиленную, доведенную до самой крайности? Тибальт едва смог приоткрыть как бы поддернутые поволокой глаза, увидеть мир четче ему мешали слипшиеся влажные ресницы.
Он увидел. Все равно, даже так, и сразу все понял. Стоило только один проклятый раз увидеть стоящего на коленях Меркуцио, чья кудрявая грива распущенных волос взметнулась на бок, его растерянно хлопающие глаза. Светлые, зеленые с карими искорками. Как поле в самый первый рассветный час, после кромешной темноты. Увидел приоткрытые алые губы, по-женски припухлые, как Тибальту частенько казалось, сейчас в спешке хватающие горячий итальянский воздух. Он сразу смекнул, что они отныне в западне.
Им позволили испытать это. Чтобы Судьба-насмешница вдоволь утешилась последующим, как оба обреченных вскочили на ноги, подобрав свое оружие, молча метнулись в разные стороны, не то, чтобы улицы, города. В разные миры друг от друга, которые никак и не при каких условиях не должны были бы пересечься. Нет, больше их касания не приведут друг друга в состояние умопомрачения, экзальтированные ощущения были единственным опытом, который полагалось запомнить их телам. Или наоборот, стереть этот невыносимый след сладострастия, содрать со своей памяти и кожи. Все дальнейшее — мучительная борьба с болью и собой. Потому что плата за ее облегчение слишком… слишком велика. Тибальт с измученной мольбой смотрит на занавесь, встречая новый, грядущий ничем хорошим ему лично день.
В детстве он считал, что это всего-навсего легенда, пока не услышал ее из уст церковника. Не как нравоучительную сказку для малышей, а истину: у каждого в мире душа расколота по воле Божьей, — именно Господа Бога, о чем бы там не шептались маги-шарлатаны, — на две половины, существующие в бренном теле вполне самостоятельно и как будто бы едино. Свою же родственную душу, при должном образе жизни, ты мог повстречать после смерти в Райских садах, и наслаждаться блаженством вашего ни с чем не сравнимого единения… Маги огрызались, зачем же тогда Душам, встретившимся при жизни, посылаются все эти и мучения, и наслаждения. Почему так много связано с этим «всего-навсего бренным телом», и не в удовольствии ли закладывался какой-то великий смысл силами свыше?
Меркуцио бы наверняка с последней теорией согласился бы охотней. Упертый гедонист с обворожительной улыбкой. Но маленький Тибальт просто внимательно слушал, кивал, и никак не мог воспринять услышанное на свой счет. Теперь, выросший, он едва смог подняться во вчерашней же несвежей одежде, вечером просто рухнув от бессилия на не подготовленную ко сну кровать. Выход на улицу, солнце, обжегшее глаза.
Ноги сами несли его к тому самому злополучному месту. И не только его одного, как оказалось.
— Твои круги под глазами так широки, что Бенволио опасается опять споткнуться. Вдруг затеряется где-то в их бездне? — Меркуцио выглядел не менее измученным, но фиолетовые одеяния будто красили взлохмаченное безумие, и даже с бессонницей, с невозможностью разогнуться во весь рост от сковавшей поперек пояса боли, он ловил обвороженные взгляды многих местных красавиц. Для каждого боль была своя, индивидуальный способ пытки, и коли Тибальту волей случая выпал расплавляющий его изнутри огонь, Меркуцио мучило ощущение, будто его вдоль и поперек сковали цепями с острыми шипами, впивающимися в плоть, продирающими ее до борозд. Сжимающие и душащие.
Тибальт обожание со стороны дев не вызывал ни в каком состоянии и виде. Он и сейчас ловил в их беглых взглядах сожаление, насмешки и попытки одной-двух незнатных, но принадлежавших дальними кровными ветвями Капулетти, барышень приласкать его, точно приблудившегося кота. Тошно. Женская страсть и женская жалость — два коктейля с абсолютно разными привкусами. Тошнило и в буквальном, и в переносном смысле, и он кривится в усмешке на замечание родственника Эскала.
— Смотри, сам не оступись. Не прячь свои желания за чужие, пустослов, — выговаривает Тибальт, и слава богу все привыкли к тому, как он огрызается на любой интерес к себе. Иначе слишком ясно, как терзал тот же самый жидкий огонь его внутренности, воспротивившиеся предложенному избраннику судьбы.
— Когда же я мечтал затеряться в тебе, неужто наш Крысолов оговорился и перепутал свои сны с реальностью? — усевшись на краю фонтана, Меркуцио невзначай опустил в его прохладные глубины ладонь. Можно было бы и плеснуть водой в Тибальта, старая и не изживающая себя забава, но сейчас шутка заключалась явно в другом. И родственник одной и правящих семей хорошо знал, в чем именно, желая с головой нырнуть туда же. Меркуцио переключал свои чувства на нечто иное, чтобы не страдать, как страдает каждая отвергнутая своей половинкой душа.
Только вода слабовато спасала даже от пламени Тибальта, что говорить о корежащих поджарое юное тело цепях. Просто чтобы унять этот никчемный в идеале любовный, на деле надоедливый и вызывающий омерзение к себе и всему живому зуд под плавящейся кожей. Просто ради одного этого можно было решиться на любой отчаянный поступок, безумство, глупость.
Меркуцио, будь последним мерзавцем, так, как ты можешь. Мысленно Тибальт клял себя за подобные мольбы, благо, не сформировавшиеся в слова, но явственно ощутимые на кончиках пальцев. Меркуцио. Будь им, как от тебя ожидали бы все вокруг, включая приятелей, даже неразлучное дружное трио видели в тебе безумно. Будь собой, шутом, паяцем, сделал то самое безумство, от которого отделяла злополучная грань тибальтовского здравомыслия. Тибальтовского страха. Меркуцио.
Окажись ближе.
Под действием неведомой силы Меркуцио правда встал с кромки фонтана и приблизился к Кошачьему Царю, за границу дозволенного приличием расстояния. Его мокрая ладонь коснулась его шершавой от легкой щетины щеки, оставив на той несколько неразличимых капелек, только физически чувствуемых. Присутствие. Его. Дольше, чем та пара секунд, длившаяся в глазах окружающих их людей. Никто не должен был заметить, как облегченно выдохнули оба, как мигом исчезла, несмотря на жару, испарина с разгладившихся лбов. Никому не показалось чем-то из ряда вон очередное чудачество поэта, решившего, видимо, потрепать за щеку своего заклятого друга. Меркуцио что-то задорно хохотал, вытирая о края накидки ладонь. Так сжав ту в кулак, чтобы подольше захватить чужое, слишком чужое тепло.
Нет, ложь, кожа Тибальта была холодная, как у смертельно больного, ровно до той поры, пока она не соприкоснулась с чужой. Это тепло принадлежит не Кошачьему Царю, а им обоим. Очередной секрет.
Еще сутки они могли прожить спокойно. Каждый сам для себя, как бы там ни предполагалось судьбой, не совместно. Так думалось и верилось.
— Слушай, Тибальт. А долго ли мы так протянем? Мне кажется, едва ли, — казалось бы шепчет Меркуцио, но его извечно облаченный в алое враг виртуозно выдает желаемое за действительное. Например, мнит себя Капулетти, хотя родственник семьи только благодаря своей тетке и носит вовсе иную фамилию. Например, придумывает за племянника Эскала желанные слова. От шума в ушах, теперь его сердце заходится, — или вернее сказать заводится? — и без всякой магии единства душ. Он точно не успел бы разобрать сказанного, не вслушиваясь толком в движение губ.
Но почти соглашается с якобы услышанным.
На самом деле Меркуцио ненавязчиво полушуткой-полуистиной, укрытой между ними двумя непроизвольной тайной, приглашает ночью на крышу таверны. Поговорить. Обсудить весь этот творящийся в течение трех дней сюрреализм, абстракцию, никак для обоих не складывающихся в простенькую мозаику. Им предначертано быть друг с другом. Этот неугомонный мальчишка успевает за время освобождения от сковывающей тело воображаемыми цепями боли, терзаний и неопределенности Тибальта дать предложение и получить на него не подлежащее сомнению согласие. Успевает вернуться к друзьям, усаживаясь изящно на ту же самую кромку фонтана, смеясь, пока Моретти чувствует, как рушится под этот смех привычный уклад его жизни.
Он только и может перевести дух. И отметить, как красиво обтянутое лиловой тканью закинутое на другую ногу бедро Меркуцио. Как оно влечет прикоснуться к себе. Разгоряченный итальянский юноша, точно знающий свои достоинства и отсутствие недостатков, кроме разве что совершенно и полностью невыносимого нрава.
Интересно, каково это, сойти с ума без чьих-то прикосновений? Дойти до того, чтобы наложить на себя руки. Как в старинных сказочках-страшилках делали не дождавшиеся возвращения родственного супруга девы.
Когда Тибальт оказался на крыше того самого домишки, гогот изнутри которого прекрасно слышался и отсюда, кажется, что он попадает в дурной сон. В таверне куча пьяных гостей любой масти, и никто, даже внимательная хозяйка, не заметили бы его спонтанного появления здесь. Это не его территория, ему некомфортно среди людей, незнакомцев, прогулявших свою жизнь пьянчуг, с такими не хочется иметь в качестве общего и одно место, никак нет. Но Меркуцио менее брезглив или уделял куда больше внимания другим мелочам.Был всецело поглощен и увлечен иным. Тибальт твердит себе, что это сон. Удивительно приятный дурной сон. Он пахнет всеми оттенками пряностей, колючий и неудобный, пригрезившееся несчастное счастье. Меркуцио сидел на самом краю крыши с бутылью открытого итальянского вина — хотя сам много раз в хмеле твердил, что в этой разгоряченной стране этот напиток делать не умеют.
Он как-то случайно оказался в объятиях Тибальта, как само собой разумеющееся, и его волосы пахли костром, алкоголем, духами девиц и последними лучами солнца. Тибальт же обладал ароматом самой темной и беспросветной ночи, но нос Меркуцио, уткнувшийся в ложбинку на его шее, был явно доволен и всепоглощен. Он весь тёрся о него, словно изголодался по ласке, словно не его спутника извечно сравнивали с кошачьими. Все так стремительно. Все так к месту, потому что не могло закончится. Тибальту неудобно, но уютно, он обнимает это недоразумение, и наслаждается им без помощи чудодейственного взаимодействия каких-то эфиров внутри них. Нет.
Плевать было Моретти на связи, которые кто-то там заключал на небесах без согласия простых смертных. Ему было уютно от в стельку пьяного Меркуцио, предпринимавшего попытку прямо стоя свернуться калачиком в его руках. Решил за них обоих, очевидно, но с их последнего соприкосновения не минуло заветных суток. Значит, все эти пьяные просьбы вызваны иными импульсами, порывами, развязавшимся языком.
— Коснись меня. Иначе. По-другому. Я же знаю, что ты можешь, будь смелее, Крысолов, — судорожно шептал Меркуцио ему на ухо, прижимаясь, цепляясь за алую рубаху так сильно, словно Тибальт вот-вот исчезнет. Сбежит. — Пожалуйста, просто сделай хоть раз то, что нужно нам обоим, потому что когда укол твоей шпаги едва не поцарапал мне бочину, и когда твои пальцы коснулись… впервые за сколько лет? Прошу, я сплю наяву, паяц, ряженный, сумасброд, мне простится, если…
— Ты — пустомеля. Меркуцио. Пустомеля.
И Тибальт целует так, что летят такие искры, будто вот-вот сгорит вся треклятая Верона, зарываясь ладонями под его рубаху. Крыша — самое паршивое место. Крыша — самое романтичное место.
Пускай все катится к чертям, и Тибальт понял, в чем была самая главная загвоздка: он боялся не собственной вечной боли. Он слишком много думал о том, как переживет ее Меркуцио. Слишком много, чтобы его тело сейчас не откликнулось на этот отчаянный зов.
Они встретят рассвет вместе.
Кажется, без слов. Но сжимая, переплетая пальцы друг друга.