ID работы: 8114829

Мы еще повоюем

Гет
PG-13
Завершён
35
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 3 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Из записей немого зрителя:       »…Знатною Наташа была гордячкой, да что только от гордости той вешней и цены-то осталось? Воспоминания, которые и на черствый кусок хлеба не мазнешь.       Будь другое время, повел бы Ваня Наташку свою в столичный кинотеатр, состоись только та встреча. Дело оставалось за малым. Кто знает… Сейчас легко рассуждать. А тогда уверенности не было даже в завтрашнем дне.       Война застигла только закончившего девять классов Ивана Брагинского в деревне под Гомелем, у бабушки. Лето обещало быть на редкость жарким и засушливым. Каждый год приезжал Ванюша в родную сердцу деревеньку: плавал, удил рыбу спозаранку, косил сено, пропадал на пасеке, вместе с остальными мальчишками помогал старшим по хозяйству и засыпал на подушке, набитой соломой, под неспешные бабушкины колыбельные на старинном белорусском наречии.       Во сне он видел лошадь. Соловую чистокровную кобылу в яблоко с белым пятном на лбу. Светлая ее грива колосилась рядами пшеницы, ноздри молодо, небрежно отфыркивались от разгоряченного воздуха, а трава с пылью клубились из-под копыт. Все тело наливалось молодой силой.       Брагинский после отбоя потом часто любил прокручивать события прошлой жизни у себя в голове, смаковать, будто встанет он завтра от крика горлопанского петуха, важного такого, и на столе будут остывать картошка в мундирах да крынка свежайшего коровьего молока. Памятования казались не более, чем сказкой, небылицей, сном чужого ребенка. Впрочем, и «сны» эти продолжались недолго, еще вчерашний беззаботный мальчишка изменился. На войне дети рано взрослели, они не страшились брать ответственность за свои поступки, пусть это и было нелегко. Они взваливали на свои неокрепшие плечи, казалось, неразрешимый ворох серьезных проблем, весивший не один пуд. Но это был их дом, их страна, их Родина — и это все хотели отобрать чужие не имеющие к ним никакого отношения нелюди, позарившиеся на все то, что дорого Ване и тысяче тысяч таких же ребят. Вот поэтому вопрос о непричастности, о самотеке не стоял. Кто, если не они.       Не случись война, все бы было по-другому, лишь одно, наверняка, осталось неизменным — Арловскую этот паренек любил точно не меньше. Ее светлые, как ковыль, потревоживший брошенное пшеничное поле, волосы, глаза цвета лютиков, еле заметные ямочки на щечках и слегка облупленный от чересчур жарких солнечных «поцелуев» нос».       Смотреть, как она предельно осторожно перевязывает раны, слегка натягивая накрахмаленный бинт, что удивительно горько контрастирует со вздыбившейся вокруг черными комьями землей и небольшими суховатыми ладонями с насмерть въевшейся копотью на них — не ново и, что страшнее всего, привычно. Они, эти ладони, стали такими от тяжелой каждодневной работы. Если кто-то, горя в агонии и барахтаясь в бреду, рвано дотрагивался до ее узкой кисти, то мог отчетливо прочувствовать мелкую цепь шрамов, тянущихся от узкого, почти детского, запястья и заканчивающихся белесыми «звездами» на самых кончиках хрупких пальцев. Она, прикрываясь беззаботностью, называла их личными Уральскими горами. Да вот только мы, стыдливо опускающие головы, чтобы спрятать блестящий праведным гневом и ненавистью взгляд, знали, что лагерь с колючей проволокой ни капли не схож с теми скалистыми вершинами, которые я наблюдал еще мелким на батиной пачке папирос. Вслух, правда, и заикнуться о том не смел. Все все прекрасно понимали без слов. Наташа и в духоту, и при стирке ни разу не приподнимала рукава выше кисти, а все потому, что на них уродливой коркой стояли отметины, вечная несмываемая временем *память.       Я сжимал зубы отчаянно, вопреки воле и крепости пытаясь не зареветь, когда видел, с каким пустым омертвевшим взглядом она стережет полыхающий в чернильной мгле костер. Наташа вспоминала. Родителей, дедов, младшего братишку, которые так нагло и безжалостно были забраны у нее этой проклятой… Нет, не войной, а фашистскими дьяволами и горящими хатами. Она ненавидела их с неподдельной, кипучей яростью. Иногда ей начинало казаться, что отвращение к ним уже не может вмещаться в нее одну. Только себя Арловская презирала сильнее. Потому что осталась, а те, кого любила, нет.       Оказавшись совершенно одной, четырнадцатилетней девчонкой, она несколько дней безуспешно плутала по чаще, пока окончательно не выбилась из сил и не рухнула прямо в мох у самой кромки белорусских болот. Дальше был плен, лагерь, смерти… Смерти везде и всюду, а после… Побег. Окончательной точкой стал наш небольшой партизанский отряд. Вот все, что мне удалось услышать, когда ее отправили к командиру. А большего она не рассказывала. Первое время я пытался как-то наладить общение: подсаживался к ней, стараясь хоть немного разговорить, оставлял часть своего пайка. Провизии было крайне мало, особенно после того, как немцы сожгли ближайшую деревеньку, в которой мы иногда пополняли запасы. Люди просто не успели уйти вовремя. Теперь приходилось больше голодать, но разведчикам, как правило, доставалось чуть больше, и каждый, по совести, старался поделиться с девчонкой, чем мог. Все жалели и любили Наташку. Только она не желала брать чьего-то куска — она тоже жалела остальных. Как видно, и меня. Но моя настырность не знала предела, и я по-прежнему оставлял ей свой хлеб, который с утра находил нетронутым все на том же месте у тлеющих углей. Стыдно признать, но спустя какие-то считанные недели я понял, что полюбил. Полюбил не вовремя и безответно. Впервые в жизни, совершенно не осознавая, какую боль этим приношу. — Не тревожь ее, Ванюшка, эк река она вешняя, неспокойная, — говорил мне Федор Архипыч, самый старший из нашего отряда, лишь его не пугалась Наташа, близко безбоязненно подпускала к себе. — Ты погоди, дай ей привыкнуть. Не чувствует она себя в безопасности, как земля под бомбежками стонет во сне.       Я старался возражать, а в ответ слышал только: — Э-э-эх, молодой ты, голова горячая, не понимаешь еще, — по-простецки махал он рукой, сворачивая табак. — Дед, люблю я ее, сил нет смотреть, как мучается. — Раз дорога, — кивал с доброй усмешкой в старых окаймленных мудрыми морщинами слезящихся глазах, — дай времени чутка. — Так сколько у нас времени-то? — Бог пожалеет молодых, будет все. И время, внучок, будет.       С тех пор минул еще месяц, палящее лето вновь сменилось продроглыми осенними ветрами и противной изморосью, вещи не успевали просыхать, и мы прямо в сыром шли на очередное задание. А Наташа, привыкшая самой последней уходить от дотлевающих углей костра, и не планировала нарушать обычай. Тогда, немного осмелев, я аккуратно, чтобы не нарушить ее покой, подходил сбоку, накидывая на ее подрагивающие от сырости и холода плечи свою фуфайку, и молча присаживался рядышком на некое подобие бревна.       Я никогда не глядел на нее в этот момент, лишь, как и она, на огонь. Со стороны раздавалось судорожное, хриплое дыхание — все-таки простыла — и шорох ткани, когда она с особой осторожностью закутывалась в мою одежку и чуть шмыгала курносым носом. Я боялся смотреть на нее, страшился увидеть боль, плещущуюся на донышках глаз, таких притягательных, похожих на лесные пруды с чистейшей родниковой водой. Мое место было рядом, на расстоянии вытянутой руки.       Проходило время, росло количество вылазок, минных ловушек и подорванных поездов, уменьшался отряд. Но каждый вечер я все также сидел рядом с ней, не в состоянии сказать и пары слов. А что тут скажешь? Тишина лечила куда действеннее просторечья. Ната перестала бояться и сама с каждым разом незаметно пододвигалась чуть ближе. Развивалось чувство доверия друг к другу. И холодный взгляд испуганной косули также постепенно теплел.       В один из таких дней я подходил к уже давно (нашему) общему месту с тяжелым сердцем. Привычно накидывая ей на спину телогрейку, я немногим дольше положенного задержал руки на ее плечах, от чего девчонка слегка вздрогнула. Когда я сел, она впервые за все то время, которое мы проводили здесь, взглянула на меня. Если подумать, никогда и никому в глаза она доселе не смотрела. Все также наблюдая за тем, как яркие языки костра жгуче облизывают догорающий хворост, я подбросил пару веток, от чего в беззвездную мглу немедленно всколыхнулся пучок искр, и слегка пошевелил палкой дымящиеся сучья. — Завтра мы уходим, — казалось, мой голос был и не мой вовсе. Может быть, причина скрыта в том, что с ней я научился подолгу молчать, но сейчас заместо своего мальчишеского голоса мне слышался сиплый, почти взрослый. Даже самому становилось как-то непривычно. — Больше не жди меня здесь и куртку забери, холодает, а ты вон щуплая какая. Не дай Бог, болезнь возьмет не ко времени.       Она молчит, не вздыхает, не зарывается по привычке сильнее в грубую поношенную ткань, не шмыгает от ночной прохлады носом с бледными веснушками — ничего. А мне на душе еще тяжелее от безмолвия, еще дурнее. Пару минут пребываю в тишине, будто не было Наташки, словно и не сидела тут никогда, приснилась только. Это был единственный раз, когда я позволил себе взглянуть на нее без страха. Увидев те самые глаза косули, я ужаснулся. Из них, не переставая, текли слезы, крупными градинами стекая по чумазым щекам, узкому подбородку. Она смотрела в упор, не моргая, и ни единого всхлипа не было слышно с ее тонких обветренных губ. — Ната… — грудь сдавилась, будто не в силах была стерпеть то отчаяние, что так и вырывалось из глубин горьких отрывков воспоминаний. — Не оставляй… Не надо. Не оставляй… — быстро и предельно тихо в горячке зашептали ее губы шорохом колосьев.       В то мгновение она будто была вздохом земли, словно само это место стонало от боли и горя, от потерь. Ее маленькая ладошка, чуть дрожа, накрыла мою широкую ладонь и с силой, на которую только была способна, сжала. Сжалось и мое сердце. — Не говори не ждать! Я только и жила тем, что ждала: сначала свою погибель, а потом и тебя. Каждый день, каждый Божий день… Это единственное, что у меня осталось, — била она себя ладонью в грудь. — Не смей говорить и думать, что прекращу. Никогда, — фуфайка сползла с ее плеч и затерялась где-то за нашими спинами, но Арловскую, кажется, это мало волновало.       Я чувствовал себя предателем, потому что не смел поступить иначе, не мог не вернуться и оставить ее одну. Она привязалась крепко, так, что осталась незамеченной для меня самого. — Пойду с тобой, не брошу одного. Я… Я могла бы помочь: уводить немцев со следа, стрелять, а не только стирать да латать раны. Да что угодно!       Я покачал головой. — Я сильная, слышишь? Сильная! Обязательно справлюсь, буду помогать, делать все, что в моих силах, и… — Ты нужна здесь, раненым, — тихо-тихо, как ребенку несмышленому, пояснял я, успокаивающе оглаживая подергивающиеся плечи. — Отряд вернется так скоро, как только сможет. Вот увидишь. — Ваня! — отчаянно, горестно вырвалось у нее, и Наташа со всей имеющейся силой прильнула к моей груди, сотрясаясь осиновым листом от беззвучных рыданий. — Глупый, как ты не возьмешь в толк?! — восклицает, с почти что детской обидой.       Ошибаешься, дуреха, как же ты не права. Я все прекрасно понимаю. Ты единственное живое существо, в подлинности которого я уверен. Родное создание, не кровное, но в материальности коего могу убедиться здесь и сейчас: пройтись огрубевшей от стрельбы и постоянной работы на холоде рукой по светлым обыденно заплетенным в тугую косу, а сейчас распущенным локонам; подушечками пальцев слегка надавить на складку меж нахмуренных тонких, изящных бровей. Такие брови были и у моей мамы. А может я себе это только придумал, чтобы было, что вспоминать. Не знаю, живы ли где-то родные, не хочу думать, что не увижу больше ни мать, ни сестру. Им лучше забыть обо мне, так будет легче, так будет правильнее.       Я обнимаю ее настолько крепко, насколько может позволить моя простреленная, не до конца зажившая рука. — Ваня, Ванечка… Я умру, видит Бог, умру. Я столько времени хотела, но теперь должна отомстить, Ваня, чтобы этого никогда не повторилось, чтобы эти черти никому больше не навредили, не отняли самого дорогого. Я хочу жить. Только ты помог, слышишь, помог мне понять! Ваня, но я не смогу, если и ты оставишь, прошу! — Я не имею права, Наташа, — хочу достучаться. — Не хочу забирать твою жизнь. Это опа… — Не говори мне про опасности! Не смей! — моментально вздергивает она свою голову и с яростью, и с огорчением смотрит на меня. — Ты мне не указ. Если ты не хочешь, я сама, лично, пойду к командиру! Как бы ты не хотел, чтобы не решил, но я пойду с тобой. Даже если не пустишь, даже если расстреляют, но я буду сражаться, чтобы жить, буду бороться и защищать то, что мне дорого.       Девчонка припадает к моему плечу, щекотя светлой макушкой подбородок. — Думаешь, страшно мне? — испепеляет своими вопросами. — Да нет, Ванечка, в жизни человеческой страха того, что перебороть в силах потерю близкого.       И стыдно становится. Зря я малодушничал. Наташа не хуже моего все прекрасно понимала. Неосознанно в душе опять так не к месту что-то петь начинает, только слезы никак не перестают капать на заплатанную гимнастерку, а кровь из прокушенной губы отдает железом на языке.       Наташка… Она же такая маленькая, юркая, поразительно мелкая для своих лет. Как самый прекрасный, самый неповторимый на свете гадкий утенок. Командир частенько сетовал, что нет у нас в хозяйстве трофейного шоколада: «Был бы, — звучно басил он, добродушно, по-отечески улыбаясь в усы, — тотчас отдали бы тебе. Чтоб поправлялась».       Она обо всех наших заботилась, видно боль сердечную так уменьшала. Был у нас даже паренек такой, Минька — малой еще, даже Наташки младше, подобрали прошлой осенью — так он мог резко заплакать среди ночи, и тогда Наташа садилась рядом и, поглаживая его по голове, досиживала до первых рассветных лучей. Вот какая была Наталья Арловская. Та, которую я баюкаю в ладонях, словно мать — дитя. А она так доверчиво жмется, так тепло и трепетно, что в груди не унимается. Только если бы не эта треклятая война, что отобрала у советских людей все честно нажитое, заставившая лить слезы матерей и сестер над похоронками, умирать от голода, замерзать на узких улочках Ленинграда, гореть заживо в хатах и в мучениях заканчивать свой жизненный путь в концлагерях… Проклятые фашисты!       Я лишь сильнее прижимаю к себе девушку, от чего она вопросительно с налипшими на лице волосами приподнимает голову. Освобождаю ее от светлых мешающих прядок и нежно целую в лоб. Мама всегда делала так в детстве, чтобы я не плакал. Лицо Наташи расслабилось. Подействовало, значит.       Всю ночь мы просидели рядом: она, беспокойно заснувшая в кольце моих рук, положив опухшее от слез лицо на сгиб руки, и я, окаменевший от непрекращающегося ожидания, подсчитывая протяжные крики кукушки-вестницы. **К добру ли?       Рано утром, пока не забрезжил рассвет, мы с отрядом из четырех человек отправились в сторону штаба, созданного немчурой на развалинах наших домов. Помимо меня пошли Григорий Анисич — комбайнер в годах из соседнего колхоза, Алексей — парень с контузией, чуть старше меня и Семен, которому было за тридцать, его специально прислали для помощи нашему отряду.       Сапоги с громким хлюпаньем утопали в осенней грязи, скрипя раскачивались верхушки деревьев, ветер холодил лицо. В такие моменты как-то не думается, запомнит ли кто тебя: веснушчатого, худоватого, так и не успевшего поступить в институт, получить партбилет, гордо пронести звание комсомольца через жизнь. Прощай, милая Наташа, наверное, и с тобой мы больше не увидимся. Прости за вранье, за то, что клялся вернуться. Я постараюсь, но, если даже мне суждено погибнуть, ты должна жить… Война непременно закончится, в этом я уверен так же, как и в том, что жизнь у тебя сложится, как следует. Об одном, Наташа, прошу: когда наступит мир (почему-то я чувствую, что произойдет это весною), разыщи моих родных, коль живы. Ты найдешь эту записку с моим московским адресом в кармане той куртки, что я оставил тебе. Мама и сестренка, они, как и ты, совсем одни друг у друга. Я не хочу, чтобы вы плакали, хоть и знаю, что не увижу этого, но душу рвет раскаленным железом от одной мысли, что по моей вине глаза матери или Оленьки, или твои будут проливать слезы. Пожалуйста, ради меня и ради себя… Живи.       На засаду мы нарвались через три дня, утром, когда фрицы обнаружили пропажу документов по дислокации танков. Перед уходом нам удалось немного покопаться в двигателях пяти грузовиков, а также вывести из строя два мотоцикла. Но такая хитрость немцев надолго не задержала.       Вот уже несколько часов к ряду нас преследовала орава тренированных псов Вермахта. Григорий Анисич приказал забрать планшет с немецкими документами, а сам отправился уводить хвост. Это дало нам фору, небольшую, но все же. Если бы мы только успели перейти речушку, то смогли сбить след оставшихся ищеек, а там и непроходимые болота, которые фашистам с их «бобиками» в жизнь не проползти. Но сил, как назло, не хватило, и мы оказались в ловушке.       Слева и справа, и сзади раздавались взрывы, выстрелы, крики перекошенных от ненависти немцев. Алексей, бегущий по левую сторону от меня, раненый не то осколком снаряда, не то шальной пулей, ничком упал наземь и больше не шевелился. Пытаясь пробраться к нему, мы с Семеном попали под автоматную очередь и вынуждены были отстреливаться, перебегая от дерева к дереву. Меня ранило в плечо, и Семен, сунув мне за пазуху планшет, велел срочно уходить. Но я, будучи в непонятном, бесконтрольном безумии, ничего не понимал и продолжал отстреливаться, крича, что не могу бросить его, своего товарища. Не хочу быть трусом и предателем. Мы должны были доставить документы в штаб вместе, вот так и поступим. Но Семен живо отрезвил меня.       «Без этих документов, Иван, нам не помочь своим! Ты должен выжить и доставить их, слышишь? И Григорий с Алексеем — о них ты подумал? Нужно обязательно рассказать об их подвиге, совершенном во благо победы. Их дети должны гордиться отцами, а внуки — помнить и хранить заветы! Так что не спорь и беги. Это приказ!» — он всунул мне за пояс гранату, а я передал ему свой автомат.       Последний раз взглянув на друга и старшего товарища, я, как было велено, рванул вперед, прикрываемый непрекращающимися выстрелами. В мозгу билась лишь одна мысль: теперь я не имею права умирать. Точно не сейчас.       Почти добравшись вброд до противоположного берега, я разглядел обмякшее тело прямо там, где стоял Семен. Подле него крутилось с пятак немцев, по всей видимости, не заметивших меня, и, проверяя реакцию, пинали его по ногам. В тот момент, не владея собой, я с небывалой силой, какой никогда за мной не водилось, одарил проклятых нацистов прощальным «подарочком» в виде последней гранаты. Она попала ровно в середину скопления, а дальше небо последний раз взорвалось и утихло.       Так я остался один.       Идти предстояло еще очень долго, чтобы экономить силы и не привлекать внимания взбудоражившегося гнезда гитлеровцев, приходилось ползти. Страшно кружилась голова, в горле стоял удушливый ком, а руки я вовсе не чувствовал. И вот, находясь в километрах двух от лагеря, силы покинули меня окончательно. Я просто лежал, пытаясь не заснуть, ибо сон был равносилен смерти.       Прижимаясь лицом к влажной, рыхлой земле, я полной грудью вдыхаю сырой, такой живой запах и вспоминаю о доме, по которому очень скучаю и которого уже никогда не будет. Веки, вопреки воле, наливаются свинцом и закрывают обзор, тело перестает подчиняться.       Время капает медленно, по алой капле, смертоносно.       Темнота по-хозяйски вступает в свои владения.       Ну, вот и все. Многого не сказал, столького не сделал. Только и срывается сквозь зубы: — Я не смог…       Тишину нарушает слишком реальный топот. Быстрый и уверенный. — Неправда!       Заходящее солнце обволакивает сияющий силуэт стоящей передо мной заплаканной, но счастливой Наташки. — Дурак! — машет она, вытащенной из кармана бумажкой, на которой виднеются мои закорючки. — Мы еще повоюем! — и бросается вперед.

Твои волосы, заплетаемые ветром, пропахнут солнцем, а руки никогда не перестанут гадать на ромашках. Я пронесу эти знания на года, века вперед. Те, что остались до войны.

Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.