ID работы: 8176573

Ибо ведают, что творят

Джен
R
Завершён
13
ehoo бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
26 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 9 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Не знаю, с чего начать. Надо бы с начала, да только где оно, это начало? Смотрю назад, через широкую реку прожитых лет — и не вижу. События в ней — как камни, торчащие из воды. Жесткие, древние камни, поросшие бурым мхом и водорослями. Если выдернуть их, поднять из воды к солнцу, то почуешь запах сырости и гнили, старой, беззубой смерти. Я перебираю эти камни, разглядываю и отбрасываю в сторону. Какой из них нужный? Какой понадобится тебе, мой читатель, чтобы построить крепость знания и схорониться в ней от тьмы? Я не знаю. Но надо начинать, а значит, я просто возьму тот камень, что лег в руку тяжело и верно. Начну с него. А ты уже сам суди, годится он или нет. Если не годится — выбрасывай без жалости, я не держу на тебя обиды. *** Я тогда только получил место лесничего у аббата. Молодой был и дурной, как входящий в силу жеребец. Думал, что мир велик и прекрасен, а моя дорога в нем — самая лучшая. Выведет она меня к сияющим вершинам, к богатству и счастью. Но любая дорога темна и печальна, а заканчивается в овечьей заднице. Вот, скажем, король Ричард. Великий был человек. Но овечьей задницы не избегнул. Словом, глуп я был тогда, как еловый пень. В трактир я пришел выпить и отметить первую победу. В тот день я поймал шайку браконьеров, и дело это оказалось чрезвычайно увлекательное. Охотиться на дичь разумную, хитрую и жестокую совсем не то, что преследовать испуганного оленя. Тогда-то я и встретил этого монаха. Имени его не помню. И лица тоже. Помню только живот — большой и тугой, как у стельной коровы. И руки на животе — мягкие, пухлые. Женские. Вечерело, все столы были заняты, и только передо мной лавка пустовала. Ее и занял монах. Он возник невнятно и бесшумно, будто сплелся из дыма, пьяного бормотания и густого сытного духа. А может, я просто был пьян. Хмель порой дарит нам удивительные воспоминания — или избавляет от них, хвала за то Богу. — Что-то празднуете, милорд? Я не хотел говорить с монахом. Это чертовски унылые собеседники, скука ползет от них, как туман из болот. Но лучшего собеседника у меня не было, а поговорить хотелось. Я кивнул, махнул трактирщику, чтобы тащил кувшин эля. — Да, святой отец. — И что же? — Победу. Монах помолчал, его пухлые пальцы шевелились на бурой сутане, будто белые личинки на куче дерьма. — Вы новый лесничий достопочтенного аббата Хьюго. Осмелюсь предположить, что вы изловили браконьера. — И не одного! Целая шайка, причем пренаглая, — я отсалютовал монаху полупустым кубком. — Уверен, аббат впечатлен. Вы же недавно на этой должности? И уже достигли столь впечатляющих результатов. Я согласно кивнул. Никогда не видел смысла в ложной скромности. Я за неделю поймал шайку, за которой мой предшественник гонялся второй год. Разве это не повод для гордости? Хотя, по слухам, на столе у сэра Губерта не переводилось копченое мясо, и по вкусу это была вовсе не баранина. А я закусывал дешевый эль гусятиной. Но все же, все же! — И что же с ними теперь будет? — Лишатся руки. Или головы — если на их совести не только олени. Монах помолчал. Пальцы его безостановочно шевелились, поглаживая друг друга, сплетаясь и расплетаясь. — Вы полагаете, это справедливо? — Вполне. Эти подонки сами выбрали судьбу. Могли честно работать на земле — или чем там они занимались. — Да, конечно. В этом есть смысл. Человек слаб, но он совершает выбор — это право, великое, священное право. Но как вы думаете, станет ли меньше на земле зла после того, как эти люди лишатся какой-либо части тела — руки ли, головы ли? Я даже не задумался. — Конечно. Вешать убийц, грабителей и мошенников — это как грядку полоть. Зерна от плевел, сорную траву от доброй пшеницы. Уж ты-то должен знать. Монах кивнул. Блики факелов скользнули по гладкой, лоснящейся тонзуре. — Вы правы, милорд. Очищать землю от зла — благое дело. Но вот, например, казнят убийцу. Судья решает, что нужно его повесить. Палач затягивает петлю на шее. Оп — и злодей мертв! Но ведь теперь мы получили двух убийц вместо одного. Я допил эль, поморщился и налил еще. Я не хотел спорить. Не хотел думать. Я хотел веселиться и пить. Чертовы монахи лишают жизнь радости, как ночь лишает нас солнца. — Ты говоришь глупости. Если не выполоть сорняк, завтра на его месте будет два, послезавтра — четыре. А там уже и грядки не останется. Только репьи и крапива. — Да, милорд. Но бывает так, что, очистив грядку от сорняков, мы не находим там добрых всходов. Из земли пробивается то же злое семя. Вместо вора мы получим вешателя, вместо браконьера — человеконенавистника. Едва ли это равная замена. — Бог повелел платить оком за око. — Но Бог повелел и прощать. Суровая кара несет в мир тьму. Прощение же несет свет. Разве не для того мы приходим в этот мир, чтобы преумножить свет? Я засмеялся. Мысль о том, что я рожден для преумножения света, была забавной даже на трезвую голову. А я уже выпил, причем немало. — Я что, похож на свечу? Или на факел? Мир создал Бог, и он таков, каков есть. Сильные поставлены над слабыми, как пастухи над овцами. Они стригут шерсть и едят мясо — но они же строят кошары и отгоняют волков. Разве тебе это не рассказывали в монастыре? — О, милорд, вы ошибаетесь. Причем дважды. У нашего ордена нет монастырей. Мы скитаемся и проповедуем, живем на милостыню. А отец Томас, который меня обучал, совсем иначе описывал устройство мира. — Да? И как же? — Бог сотворил мир. Бог сотворил добро и зло. Создал все вокруг — людей, и зверей, и птиц, травы и цветы, моря и пустоши. И Бог скрылся. Ему больше нечего делать в этом глупом мире, все сущее — лишь прах у его ног. Подумайте милорд, если вы — создатель всего, если ваши помыслы зажигают светила в небе и погружаются в бездны преисподней — разве станете вы управлять миром, словно какой-то… кастелян? Бог не учитель, присматривающий за нерадивыми учениками. Ему нет дела до того, хороши мы или плохи, свет выбираем или тьму. Он далеко, за завесой вечности. Но добро и зло — они здесь, они рядом. Свет и тьма борются, сражаются ежечасно и ежеминутно. А человеку дарован выбор. Он может совершить доброе деяние, и тогда свет засияет ярче. А может сотворить зло, и вокруг станет больше тьмы. Эта долгая, долгая битва. Может, победит свет. Тогда нас ждет жизнь вечная, полная радости и блаженства. Станем мы как ангелы, чистые и прекрасные, не будем знать голода и жажды. А может, мир поглотит тьма. И начнутся для человеков мучения великие и бесконечные. Будем мы пожирать друг друга, как звери, отрыгивать и снова пожирать. Я сглотнул. Картина, нарисованная проклятым святошей, была так живописна и так омерзительна, что гусь начал путь наружу. — Ты говоришь ересь. Бог — царь и отец, он правит миром. Это известно всем — кроме тебя и твоего преступного ордена. Если ты будешь молоть эту чушь перед людьми, то закончишь на костре. Монах пожал пухлыми, как булки хлеба, плечами. — Возможно, мой лорд. Но посмотрите вокруг. Разве похоже, что этим миром управляет Бог? — Ваша капуста, преподобный! — трактирщик бухнул на стол миску, полную чего-то масляного и коричневого. Не удивлюсь, если наполнил он ее в коровнике, зачерпнув с полу. Монах посмотрел на капусту, перекрестился и отодвинул ее в сторону. — Благодарю вас. Отдайте эту пищу тому, кто не может заплатить за свой обед. Я сегодня буду поститься, — он положил на стол монету. — Всего хорошего милорд. Монах ушел. А я остался сидеть над обглоданным гусиным скелетом. Радость исчезла, торжество испарилось. В душе было гадко и муторно, будто там коты нагадили. — Эй, трактирщик! Эля! И побольше! То, что бормотал содомит в рясе, было ересью. Полной и абсолютной. Но я смотрел вокруг, на пьяных и грязных, на злых и подлых, на воров и шлюх. И думал: если мы будем пожирать друг друга, эти вот не будут ужасаться и страдать. Нет. Они будут драться за лишний кусок. И аппетит у них будет отличный. Помилуй меня, Господи, за мысли грешные и за сомнения. Слаба душа человека, а жизнь — тяжелый искус. Девицу ту нашел лесничий. Имя его за давностью лет я позабыл. Помню, что человек это был немолодой, дородный и весьма усердный. Свою часть леса он досматривал ежедневно, знал там каждую пядь и дело свое любил. И пока остальные лежали во хмелю после Пасхи, он пошел в Шервуд. Лесничий рассказывал мне, что рассудил так: не бывать святому празднику без славной пирушки. А что за стол без мяса? Этот достойный человек решил, что разумно будет прогуляться по весеннему лесу и поискать того-этого. Может, следы крови, а может, и остатки туши. А там по следам можно и к деревне выйти — пока кости оленьи собаки не сожрали. День тогда стоял дивный — истинно весенний. Лазурное небо, белые облака, молодая травка. Будто сама природа радовалась Воскресению Господню. Лесничий прогуливался по Шервуду со всей приятностью, возносил хвалу Богу и мечтал о кружечке темного эля вечером. Но о работе не забывал. Весенний лес прозрачный, листвы на кустах еще нет, только зеленая дымка — будто туман изумрудный стоит над деревьями. Видно далеко. Вот лесничий и поглядывал — не лежит ли где олень разделанный. И нашел. Да только не оленя. Девицу он нашел. Убитую и выпотрошенную, будто дичь. Ужаснулся лесник, перекрестился — и ко мне прибежал. Надо было, конечно, к начальнику стражи, в Ноттингем. Но лесник рассудил, что раз девица лежит в Шервуде, то и доложить нужно мне — мое дело тут за порядком следить. До сих пор думаю: как бы все повернулось, пойди он сразу в Ноттингем? К добру или к худу? Может, нашли бы злоумышленников уже к Бельтайну. А может, не искали бы вовсе. Наше будущее — сотни дорог. Но сворачивая на одну из них, мы никогда не узнаем, что ждало нас на иных путях. Сгинут они во мраке времен, будто ребенок — зачатый, но не рожденный. Лесничий пришел ко мне. А я собрал отряд и поехал в Шервуд. Обнаженная девица лежала под деревом, на большом сером камне. Разъята он была от горла и до пупа, в ране белели кромки ребер. Я спешился и подошел ближе. Кто бы ни вспорол ей грудину — делал он это умеючи. Разрез был ровный, будто по ниточке, желудок и кишечник не задеты. Нечистоты не излились в живот, и сейчас, на теплом весеннем солнышке, от тела тянуло только слабым гнилостным духом. Грудь — изящнейшее, сладостное украшение женского тела — походила на обмякшие, сползшие набок бурдюки, и не вызывала ничего, кроме отвращения. От этого делалось неловко. Будто я вторгаюсь в область, куда достойный человек не входит без приглашения. Я склонился над телом, раздвинул стенки грудины — они разошлись, будто незапертые ворота. Внутри было черно от крови. Сердца не было, вместо него между опавшими лепестками легких лежало яйцо — большое, то ли куриное, то ли утиное. На окровавленной скорлупе было что-то нарисовано, но разглядеть возможности не было. А доставать яйцо я не стремился. Было что-то дикое и больное в мысли сунуть руку в девицу и вынуть у нее из груди предмет, сходный с сердцем. Я медленно пошел вокруг тела. На камне были разложены увядшие букетики из крохотных синих цветов — тех, что появляются первыми, едва сойдет снег. Что это значило? Убийца украсил могилу жертвы? А может, это подарок? Если убийца знал девицу, был увлечен… Но его любовь отвергли и, движимый обидой, злодей… Взял гусиное яйцо, цветы, нож и отправился к любимой. Чушь. Покончив с раной, я перешел к голове — волосы промокли от крови и приклеились к камню, оплели полные голые руки. Я потянул за твердые, будто залитые лаком пряди. Они оторвались с влажным треском, сдвинулись в сторону — твердые, липкие. Руки девице связали умело, хотя о чем это говорит? Ни о чем. Узлы тут любой пастух вязать умеет. Ладони опухли, жесткая веревка врезалась в слабую плоть, обдирая ее до мяса. На запястьях были синяки. Я приложил ладонь — убийца был невелик либо с маленькими руками. Хотя нет, неверно. Не убийца. Убийцы. Нельзя держать жертву за руки и одновременно взрезать ей грудь. Точнее, можно — но это будут беспорядочные раны, нанесенные криво и небрежно. Значит, кто-то держал девицу, а кто-то — потрошил ее. Причем грудь взрезали живому человеку. Крови много — в животе, на камне, на земле. Значит, сердце еще билось, еще гнало жизненные соки по телу. Из мертвеца столько не выльется. Но возможно, жертва была без сознания. Склонившись пониже, я внимательно осмотрел труп. Больше синяков я не нашел, ран — тоже. Никто девицу не душил — во всяком случае, за шею. Могли зажать рот и нос рукой, но это только Богу ведомо. На бедрах я обнаружил следы семени и немного крови. То есть девица была именно девицей — до последнего своего мига. Что это было? Насилие, совершенное при угрозе оружием? Или она знала убийцу и возлегла с ним по своей воле? Смотреть выше, между бесстыдно раздвинутых ног, не хотелось. Я обходил взглядом хладное, мертвое лоно, глядел куда угодно, только не туда. Босые ноги, колени — на левом темнеет полузажившая ссадина, полный мягкий живот. Серый камень, рыхлый, как губка, в поры врос бурый густой мох. Я отступил, посмотрел под ноги. В прелой листве что-то виднелось — что-то мелкое, странное. Я наклонился, подцепил пальцами комочек, растер. Пшеничная каша. Они что, обедали здесь? Я огляделся. Кострища не было ни здесь, ни дальше. Что это значит? Убийцы приводят жертву сюда. Решают остановиться, чтобы утолить голод. Достают не лепешки с луком, не вареные яйца. Нет, они прихватили горшок с кашей. Что же они делают дальше? Ставят посуду на камень, как на стол? А девица? Она добровольно пришла с убийцами и тоже угощается кашей? Или лежит, связанная по рукам и ногам, и ожидает своей участи? Но на ногах нет следов веревок. Тогда как же? Почему жертва не пыталась бежать? А она не пыталась — листва не разворошена, здесь никто не боролся, а разве так может быть, если злодей ловит жертву? Вот девица бежит, вот убийца бросается за ней, хватает, сбивает с ног, волочет обратно… И где следы? Их нет. Я пошел кругами по поляне, выискивая хоть что-нибудь. Да, здесь ходили — но не бегали и не боролись. Может, один человек, но вряд ли, один столько не натопчет. Скорее, три-четыре. В основном кружили вокруг камня, но ходили и к дубу — не раз и не два. На листьях остались капли крови. Я подошел поближе. На темной грубой коре было что-то нарисовано. Кровь размазалась, впиталась в глубокие трещины, очертания расплывались, но если присмотреться… Две линии вверх — расходятся, как ветви в развилке. От них — короткие штрихи по бокам, будто два редких гребня положили основой друг к другу. Или спинкой. Что у гребня — основа, спинка, а может, держак? Никогда не задумывался. Удивительно, скольких вещей не знает человек, и даже не замечает, что не знает. Но зачем рисовать на дереве гребни? Или это рыбьи кости? А может, зубы? Хотя больше похоже на грабли, которыми крестьяне волочат солому после жатвы. Но и граблям тут тоже не место. Я долго еще бродил по поляне, пытаясь найти след — тот самый, самый важный. След, который укажет на убийцу, прольет свет на это безумие. Может, злодей обронил кошель редкой работы. Или фамильный перстень. А может, потерял платок с монограммой. Утомился от дел неправедных, присел, вытер с лица пот — и обронил шелк, расшитый руками матери. Конечно, я ничего не нашел. Были камни, была девица, были грабли на дубе. И все. — Грузите ее в телегу и едем, — махнул я рукой лесничим, столпившимся на краю поляны. Местные мужланы весьма суеверны, и такая картина — слишком сильное испытание для их мужества. Они обитают в мире призраков, духов и проклятий, а если и есть место, подходящее для проклятий, то мы как раз его и нашли. — Да, милорд, — проблеяли эти олухи и потянулись к тропе — гуськом, по краю поляны. Я сел на коня, еще раз оглянулся. Вечерело, поднялся холодный ветер. Ветви дуба раскачивались, вылинявшие ленты на них трепетали, будто души грешников. — Эй, постой, — окликнул я ближайшего лесника. — Зачем на дереве эти тряпки? — Так это же священный дуб, милорд! Если на такой ленточку привязать, целый год удача будет. Куры нестись будут, земля уродит, болезни стороной пройдут. — Дурацкое суеверие. К тому же наверняка богопротивное. Как можно называть дерево священным? Это грех. — Не могу знать, милорд. Но думаю, ежели крестьянин повяжет на ветку ленту, Бог не станет корить за такую малость. А ежели убить под деревом девицу? Выпотрошить, как куренка? Что на это скажет Господь? Есть ли Богу дело до такой малости? *** На следующий день я приехал в деревню. Родители убитой встретили меня весьма нелюбезно. Их явно тяготило мое общество, никакого желания делиться со мной воспоминаниями о дочери они не испытывали. Да, она ушла в лес за хворостом. Да, она часто возвращалась поздно, никто не беспокоился. Нет, никакого любовного интереса у девушки не было. Ни деталей, ни подробностей. Будто о чужом человеке говорили, а не о дочери. Ушла, не вернулась — и ничего. Староста не пошел с людьми в лес, родители с плачем не побежали к стражникам. А ведь должны были. Если дочка второй день домой не идет, вряд ли дело в слишком большой охапке хвороста. Сгубили злые люди дитя любимое! Спасите, помогите, обороните! Но нет. Эти люди не искали ни помощи, ни утешения. Староста разводил руками. Людей нет, праздник же, кто же на Пасху по лесу бродит. Ну не пришла… Мало ли чего. Может, с полюбовником убежала, кровь молодая, горячая. Соседи молчали, только моргали — тупо, как коровы в стойлах. Откуда ж нам знать, милорд? Мы за своими дитями следим. Поначалу я старался быть любезным, потом начал яриться. Кричал, ругался, требовал. Люди молчали. Я словно черпал воду дырявой бадьей. Крутишь ворот, крутишь, тянешь веревку, взмок весь от усердия — а ведро из колодца поднимается пустое. Из деревни я уехал со странным, тяжелым чувством. Нет, я не ждал от крестьян радости и щедрого гостеприимства. Но хотя бы внимания — ждал. Все же я пытался найти убийц их дочери. Да, я чужой. Да, вы меня не любите, более того — боитесь. Но злодеи ведь боятся ее больше! Так неужели вы не хотите, чтобы мой гнев обрушился на убийцу? Почему никто не указывает мне путь? Хотя бы смутную, хотя бы призрачную тропинку. Неужели они настолько закостенели в своей трусливой тупости, что предпочтут покрывать убийцу, но не говорить с норманном. Я не понимал. Тогда — не понимал. *** Конечно, убийц искал не я. Этим занялись стражники и, вероятно, проявили усердие. Или не проявили. Мне никто ничего не рассказывал. Я все так же ездил по лесу, ловил браконьеров и, признаться, немало при этом веселился. Сызмальства охоту люблю. Но убийство не шло у меня из головы. Я видел войну и видел смерть, но это — это было другое. Было что-то возмутительно святотатственное в мертвой девице, брошенной в лесу, будто старый прохудившийся сапог. А еще это была тайна. Никогда я не был силен в разгадывании загадок. Учителя не корили меня за тугоумие, но и надежд особых не возлагали. Я постиг науку, не требующую полета мысли, но в делах, требующих выдумки и хитрости, успехов не стяжал. Но я пытался. Всегда пытался. Когда другие дети, разгадав задачу учителя, убегали играть, я продолжал биться над ней, как Йосиф над толкованием видений фараоновых. Правда, Йосиф все же нашел отгадку. Мне такая удача выпадала нечасто. Но если и было что-то в мире, что я ненавидел всем сердцем, так это поражение. Мне была нужна только победа. Даже если пользы в ней не было никому. Нет, я не проводил дни в розысках злодея. Делал свое дело, веселился, искал, как и все юноши, внимания женщин, и находил его. Но мысль об убийстве жила во мне, где-то глубоко и тайно, таилась, словно оброненное в землю семя. И прорастала. Объезжая Шервуд, я примечал священные деревья. Раньше я не обращал на них внимания. Еще одно нелепое суеверие саксов, недостойное внимания человека, сведущего в науках. Но теперь я искал — и находил. Деревьев оказалось на удивление много. Располагались они в отдалении от деревень, но так, чтобы можно было дойти до места, не утомившись. Украшены были преобильно — и премерзко. Какие-то тряпки, гнилые фрукты на веревочках, птичьи черепа, соломенные куколки. Я тщательно осматривал стволы в надежде отыскать тот же странный рисунок, но тщетно. Возможно, его смыло дождям. А может, никакого рисунка там никогда и не было. Понять это было невозможно. Прошла весна, за ней лето. Убийство начало забываться, погребенное под грудой дел срочных, важных и сиюминутных. Мертвая девица словно истаяла в моей памяти, превратилась в безмолвный, бессильный призрак. Но Бог — если это, конечно, Бог — пробудил к жизни эту бледную тень. Я нашел еще одно тело. Тоже под священным деревом, только совсем в другой стороне. Эта девица когда-то была рыжей. Сейчас волосы потемнели и свалялись, словно колтуны у шелудивого пса. Лисы объели щеку, обнажив зубы, и на мертвом лице застыла широкая безумная улыбка. Глаза сморщились, ввалились в череп, крохотные, будто сушеные сливы, нос загнулся острым крючком. Не знаю, сколько она тут лежала. Видимо, давно — даже черви уже покинули это гниющее тело. Запах тления истончился, превращаясь в прелый, мертвый дух земляного погреба, полного гнилых овощей. Зажав нос рукой, я подошел ближе и заглянул в развороченную грудину. Сердца там не было. Яйца — тоже. Но так же не было и легких, и того, что ниже. Ребра смотрели в небо, сухие и белые, словно ветви березы, изъеденная падальщиками утроба бесстыдно разверзалсь. Толстый корень дерева, пронзив спину, тянулся вниз, к бедрам, и исчезал где-то между бедренными костями. Вырванные им позвонки белели рядом, точно бусины, упавшие с нитки. Обойдя вокруг тела, я нашел прогнившие, сморщенные яблоки. Они были беспорядочно разбросаны по поляне, но кое-где лежали ровно, образуя что-то вроде фрагментов дуги. Тот, кто принес сюда фрукты, рассыпал их не просто так. Нет, изначально он разложил яблоки в некую фигуру, и только потом дожди и звери нарушили порядок. Я поднял глаза на святое дерево. Там еще виднелся рисунок — грабли-гребни, сходящиеся книзу. Но теперь основанием был шар, посередине которого располагались две точки. Какое-то время я рассматривал странную картину, пытаясь поймать ускользающую мысль. Эта грубая мазня что-то напоминала. Что-то нелепое в своей очевидности. Я видел такие рисунки. Видел неоднократно. Это… Осознание пронзило меня, словно арбалетный болт. Это олень! Голова оленя! Так, играя, рисуют зверя дети. Круг — голова, две точки глаза. А странные грабли — это рога, ветвистые рога гордого, зрелого самца. Но какой безумец рисует над убитыми девицами оленей? *** В Ноттингеме я узнал, что пропавшую девушку никто не искал. Ни крестьяне, ни горожане. Путники жаловались на лихих людей, на грабежи и бесчинства, но опять-таки — никто никуда не пропадал. Либо мои убийцы-рисовальщики сумели найти девицу, которая вздумала гулять по дорогам Шервуда в одиночестве, либо… Либо родственникам убитой почему-то было проще забыть о ней. Или выгодней. Или безопаснее. Уже ночью, в постели, я вдруг понял. И поднялся, изумленный до крайности. Корень. Толстый, крепкий корень, выходящий из земли. Он пронзил тело и снова ушел в землю. Но девица пролежала на поляне месяц, самое большее — два. Такой корень не может прорасти за два месяца. На это нужны годы. Если же его кто-то откопал специально для того, чтобы придавить тело… То ничего не смог бы сделать. Корень такой толщины сломался бы, но не согнулся. Это было невозможно. Но это было. *** Несколько дней я думал. Вертел мысли так и эдак, укладывал их вдоль и поперек. Но вместо стройного храма мудрости получался шалаш глупости, разваливающийся от дуновения ветра. Я старался быть милосердным к своим идеям, но даже кротость христова не спасла бы их от гибели. Я злился, обижался на несправедливость устроения мира и пил. А потом, протрезвев, снова думал. И не придумал нечего. Тогда я решил посоветоваться с кем-то мудрым. Мне нужен был человек знающий и опытный, тот, кто прочел множество книг и изучил великие науки. Кто же подходит для этого лучше, чем епископ? Тем более что отец Хьюго благоволил мне, поддерживал и наставлял. Епископ выслушал меня, и чем дольше я говорил, тем более мрачнело его лицо. — И на каждом богопротивном саксонском дереве был нарисован олень, — закончил я. — Олень? Ты уверен? Или кто-то иной? — О чем вы, святой отец? — О другом существе, носящем на голове рога. О Враге рода человеческого. — Вы думаете, это был дьявол? Совсем не похоже. Я изумился этой мысли. Все знают, что рога у Дьявола длинные и прямые, как у козла, хотя некоторые полагают, что они гнутые, будто у быка. Но корова ли, коза ли — рога должны быть прямыми! А не ветвистыми! — Да, я именно так и думаю. Полагаю, саксы невеликие живописцы, и малюют демона так, как умеют. Завтра же поеду к Роберту и сообщу ему об этом богопротивном душегубстве. Шайка дьяволопоклонников под самым носом — ну надо же! Чем эта хваленая стража занимается? Девок гулящих по кабакам щупает?! А ты следи за оленями, а не за богохульниками. Не твое это дело. Епископ вылетел за дверь, взмахнув полами мантии, будто лиловая птица крылами. А я остался стоять дурак дураком. Я желал совета и получил его. Что мне делать дальше? *** Несмотря на совет отца Хьюго, я не оставил попыток разгадать тайну кровопролитных душегубств. Ежели бы я хотел снискать твое уважение, неведомый читатель, то сказал бы, что пекся о судьбе невинных девиц. Но на самом деле меня мало интересовали эти крестьянки. Да, их было жаль — как жаль было бы любое молодое, здоровое животное, погибшее во цвете лет без всякого смысла и цели. Но меня гнало вперед иное чувство. Я желал изловить браконьеров — тех, кто охотится в моих лесах на дичь более лакомую, нежели олени. А еще я хотел понять. Дойти до конца этого пути и посмотреть, что там. Я объезжал все священные деревья хотя бы два раза в месяц. Я заглядывал в деревни, расспрашивал о пропавших и надолго ушедших. Я даже наведался к начальнику стражи — но он не изъявил желания беседовать со мной. Прошел октябрь, ноябрь, декабрь, выпал снег и снова сошел. Ничего не происходило. Пару раз я нашел в лесу трупы, но все не то. Один был замершим во хмелю бродягой, второй — девочкой, такой худой и изможденной, что причина смерти не вызывала сомнений. Нищие мало заботятся о своих детях. Но выпотрошенных девиц найти мне не случалось. Со временем я забросил это занятие. Бесцельное кружение по лесу приелось, а другие дела требовали подойти к ним со всем тщанием. Я желал добиться успехов на своем месте и не собирался менять собственное будущее на чье-то оборванное прошлое. Надо заметить, что епископ был весьма доволен моим усердием. Браконьеров стало меньше, олени успешно плодились, и Шервуд все более и более походил на то, чем должен быть — на королевский лес. Я совершил то, что не хотел или не мог сделать мой предшественник, говорю об этом правдиво и с гордостью. Вот тогда-то появилась третья девица. Нашли ее в начале января. Погоды стояли морозные, и тление почти не тронуло тело. Но тут для меня уже было мало удивительного. Все так же рассеченная грудь, все так же вырезанное сердце. Следы недавнего соития, но на теле синяков нет. Но было нечто такое, чего я ранее не видел. В день, когда девицу убили, стояла оттепель, земля размокла и превратилась в грязь. А потом ударили морозы. И сейчас я смотрел на следы, запечатленные в ледяном буром месиве. Отпечатки ног — босых, обутых в сапоги, обутых в башмаки. Кто здесь ходил босиком, было очевидно даже самому тупому виллану. Она лежала прямо передо мной — с ногами, перепачканными в грязи. А вот остальные… это было любопытно. Я насчитал самое малое четыре разных следа. Рослый мужчина в дорогих сапогах. Шаг у него был широкий, ноги глубоко уходили в землю, значит, и вес немалый. А что сапоги дороги — так не каждый крестьянин будет на них украшения цеплять. А полосы вдоль следов оставили явно крупные пряжки, спущенные на щиколотку. Наверное, на ремешках. Было еще двое в башмаках — большой и малый, и один в старых сапогах, залатанных на подошве. Этот хромал на левую ногу — след получался смазанный, неровный. Были там еще люди или нет, я не понял. Следы оплыли, перемешались, наползали один на другой. Возможно, там было пять человек, или шесть, или семь. Но их следы не обладали особыми свойствами, а я — не дикий валлиец, что находит оленя по запаху. Я подошел к телу, выискивая нечто, еще мною не виданное. Что-то, что даст мне возможность забраться на следующую ветвь этого мрачного древа тайны. Девица лежала, запрокинув связанные руки. Развезтое нутро было распахнуто небу, будто врата, ожидающие хозяина. Кровь в утробе замерзла, черные озерца пронзили белые иглы льда. Я присел на корточки. Вокруг убитой в грязи желтели комочки — не камешки и не птичий помет. Я ковырнул, подцепил ногтями, разламывая лед. В руках у меня оказалась слипшаяся каша. Пшеничная. Я потер ее пальцами — кожа залоснилась от масла. Была и еще одна вещь — тоже знакомая и тоже удивительная. Корни. Они проглядывали из-под грязи, словно гнезда змей — твердые, узловатые переплетения, густая сеть, поднявшаяся из глубин земли к свету. Конечно, такое бывает — почву размывает дождями и корни обнажаются, словно кости, с которых время снимает тленную плоть. Но здесь я не видел следов ручьев, поляна была ровной и гладкой. Корни обнажились лишь в одном месте — рядом с телом. Остальные же был скрыты даже там, где следы глубоко уходили в грязь. Рассудив, что след надо искать в ближайшем селении, я именно туда и направился. Поначалу весть о найденной девице, убитой и опозоренной, не вызвала никакого интереса. Скажи я, что обнаружил бесхозную овцу, крестьяне выказали бы больше внимания. Я вглядывался в угрюмые лица в попытке найти сходство с убиенной. Кому из этих людей она приходилась сестрой? А кому — дочерью? — Не знаю, милорд. В нашей деревне все живы и здоровы. Может, бродяжка какая-то, — староста смотрел себе под ноги упорно и внимательно, будто монету обронил. — А мне кажется, что девица именно отсюда. Может, подумаешь еще? Кто-то ушел за хворостом. Или, может, отправился надрать коры. Или еще по какой-то крестьянской надобности. Ну? Что скажешь? — я спешился, и теперь мы стояли вровень. Староста был крупным и грузным, словно медведь. Я даже посмотрел на его обувь — но, конечно, дорогих сапог с пряжками не обнаружил. — Нет, милорд. Ничего такого. — Пойдем-ка в дом. Нехорошо такие вещи на людях обсуждать. Хлюпнув носом, староста направился к покосившейся хибаре, черной и грязной. Мы вошли в комнату, в нос ударил густой дух капусты, дыма и нечистот. — Сударь, говорю же, не пропадал никто. И под небом это повторю, и в дому своем… Я оборвал его блеяние ударом. Хрустнуло. Староста отшатнулся, через прижатые к лицу пальца лилась кровь. — Милорд! Я ударил еще раз. И еще. — Ну? Теперь вспомнил? — Истину говорю, милорд! Ну почто вы не верите! Я бил и бил — тяжело, мерно, будто молотил сноп. Староста горбился, прикрывая голову локтями, булькал и стонал, кровь залила грязную рубаху. — Или ты мне скажешь правду, или я пришибу тебя. А потом вытряхну угли из очага, и пусть это чертово грязное логово сгорит. Слышишь? Пусть сгорит! — Нет, милорд! Не надо! У меня трое детей! — Чему их научит такой лживый отец? Думаю, я совершу богоугодное дело, — я шагнул к очагу, толкнул ногой распорки. Висевший на них котел упал и покатился, по полу поползла густая каша. — Ну? Ты будешь говорить правду?! — Да, милорд! Я скажу! Пощадите, не убивайте! Я скажу. Салли пропала. Как раз на молодую луну. Все, как вы говорили. Ушла за хворостом — и не вернулась. — И почему ты об этом не говоришь? Почему не жалуешься страже? У вас душегубы девиц будто курят режут, а вы даже не шевелитесь. Звери вы бездушные, что ли? — Ну как же звери, милорд! Ну что вы! Жаль Салли, как не жалеть. Хорошая девочка была, добрая и усердная. Но что ж тут поделать. Что лес на Йоль взял, то в лесу и останется. Не наше это дело — с лесом спорить. — Ты спятил? При чем тут лес? Это кусты и деревья. А девицу убили люди. — Вестимо люди, милорд. А все же лес. Сыздавна так было, так оно и дальше будет. Мы лесом живем, а лес — нами. Кто ж мы такие, чтобы со святым порядком спорить. Что бы я ни спрашивал дальше, он все твердил про лес, про порядки и про древность, с которой оно повелось. Ни расспросы, ни оплеухи не вводили этого олуха в разум. Я понял, что достиг дна колодца человеческой глупости и ничего более из него не зачерпну, даже если забью тупицу до смерти. — Хорошо. Есть кто-то, кто знает больше? Если ты самый сведущий в этой деревне, я сожгу ее и пепел по ветру развею. Такие ослы в облике людском не должны поганить землю. — Есть! Как же не быть? Эбба, ведунья наша. Вы не подумайте, колдовства злого она не творит, божьих заветов не нарушает. Так, травки собирает для изгнания хворей, скотину пользует, репу на молодую луну заговаривает, чтобы росла могутно. Благие дела творит, истинно благие! — Пусть будет Эбба, мне все равно. Где ее искать? — А зачем искать? Не надо ее искать, туточки она. За околицу выйдете и пройдете к лесу. Там дом увидите. В нем-то Эбба и живет. Я кивнул и вышел из грязной хижины. Крестьяне столпились в отдалении. Они стояли, грязные и молчаливые, смотрели тупо и недоверчиво, будто стадо баранов в загоне. Таким не понять, кто перед ними — волк или пастух. Все, что они видят — не барана. Чужака. Врага. Режь их, бей их — собьются в стадо, стоят и блеют. Но если упадешь — сожрут. Эти бараны мясцо любят. Только слишком трусливы для охоты. *** Хижина Эбби больше походила на хлев. И смердела так же. Козьи катышки валялись прямо на полу, в углу, зарывшись в объедки и гнилую капусту, дремал поросенок. Иное ожидал я увидеть, направляясь в обитель колдуньи. — Чего желает красивый господин? — хихикнула груда грязного тряпья в углу. Полумрак, сизый от дыма, превращал ее в чудище из детских кошмаров — нечто уродливое и бесформенное, то, что таится в тенях, протягивая жадные, иссушенные голодом руки. — Кто ты? Выйди на свет. Тряпье зашевелилось, из него показались тощие, черные от грязи ноги. Ноги зашевелились, ощупывая воздух, потом опустились на пол — точно в кучу свежего свиного дерьма. Меня обдало волной смрада. — Так Эбба я. Лекарь. Порчу выведу, ежели надо, или девицу приворожу. Желаете приворожить девицу, красивый господин? Любить будет — ух! Себя забудет, только ночи с вами станет ждать, — тряпье все колыхалось и ворочалось, приобретая все новые и новые формы. Наконец кокон распался, и на меня глянуло смуглое острое личико, морщинистое, будто прошлогоднее яблоко. — Нет. Приворот мне без нужды. — Верно говорите, господин, верно! Зачем вам приворот? С таким ясным личиком вы и так любую девицу уведете, ежели возжелаете. Может, недруг вам тропу перешел? Так мы живо его изведем! Будет мучиться, пузо будет пучиться, на роже болячки вскочат, в нутре… — Нет. С врагами я тоже сам разберусь. Я побеседовать хотел. Мне сказали, вы женщина знающая, — польстил я. Бить безумную — дело презренное, а главное, проку в нем нет никакого. Но ежели стол намазать медом, мухи на него сами слетятся, — как говаривала моя матушка. — Да, верно, господин, верно. Знаю я много, всякому научить могу. Да кого тут учить? Некого. Не соображают девки, никчемные все как одна. Помру — и некого будет за себя оставить. А знаете, какие мои годы? Последние деньки доживаю. Хоть бы весны дождаться, на солнышко бы посмотреть, погреться… — старуха кружила по дому, будто огромный нетопырь, сновала быстро и бесшумно от стены к столу, от двери к очагу. — Кто убивает девушек под священным деревьями? — Никто не убивает. Как вы такое говорить-то можете, благородный господин. Сами помирают, это ж всем известно. Лес их забирает — лес и обратно отдает. — Что отдает? — Так девочек же. Как цветочки они весенние. Зима пришла — увяли, под землю ушли, в ямы, в корни. А как солнышко пригреет — так и заново родятся, краше прежнего. Будут розовенькие, гладенькие, хворать не будут, будут расти — мамке на радость, людям на загляденье, — старуха широко улыбалась, вперив взгляд в стену, будто и впрямь видела там девочек, крохотных и розовых, красивых, как ангелочки небесные. — Хорошо. Девушек забирает лес. Но кто-то же убивает их. — Нет, господин, никто. В землю они уходят, в лес. — Да. Уходят. Но им вырезают сердце. Кто это делает? — Ох, страсти какие. Откуда ж мне знать, добрый господин? Не знаю я. Ежели бы я такие страсти узнала, с ума бы спрыгнула. Как же так — живого человека резать? Это ж не каравай хлеба. — Ты знаешь, что девушки уходят в лес и там умирают. Значит, не можешь не знать, кто их убивает и зачем. — Да что вы говорите такое! Неправда ваша! Не умирают они. В землю уходят! Уж не знаю, как еще вам рассказать. Ежели вы зерно обмолотите и в землю кинете — нешто вы его убили? Нет, живое оно, дышит и поет. Полежит в земельке, подремлет, а потом проснется — и в рост! А с одного зерна цельный колос выйдет, а с колоса — еще зерна. Так и будет по кругу ходить. А вот ежели зерно в землю не бросить — вот тогда оно и помрет, усохнет дочерна. Я понял, что спорить бесполезно. Безумная старуха верила в то, что говорила. Возможно, верили и остальные. Потому и не искали пропавших. Если эти тупицы полагали, что убитые девушки возвращаются, то в первом же новорожденном женского пола разглядят свою Молли или Кэт. — Я тебя понял, женщина. Они возвращаются. Но для чего все это? Зачем лесу забирать девиц? — Ну как же! Чтобы лес нас любил. Мы же ему как дети. Рождает он нас, кормит-поит, одевает, а как время придет — и спать в мяконьку земельку укладывает. Поля у нас тучные, дожди — теплые, льют да не заливают. Скотина плодится, дети не хворают, а ежели кто помрет, так обязательно другой народится — сильный и здоровенький. Всем хорошо. И нам, и девицам, и лесу. — Вот оно как. А знаешь ли ты, что значит яйцо? — Какое яйцо, мой господин? Яишенки откушать желаете? — Нет. Не желаю. Ежели рядом с девицей в лесу найду яйцо — как это понимать? — Ах вот вы о чем, добрый господин! Так тут просто все. Из хорошего яйца завсегда куренок вылупится. Разве не диво? Яйцо — камень мертвый, а в нем — слизь и ничего более. А посидит квочка на гнезде — и под скорлупой живой куреночек зарождается. Истинно господне чудо! — Ага. Понятно. С цветами, пожалуй, я тоже разобрался. А каша к чему? Если она рядом с девицей, я не желаю твоей каши! Старуха, успевшая вытащить из-под лавки казанок, грустно вздохнула и запихнула его обратно. — Зря вы, господин. Хорошая каша, с бараньим жиром. Третьего дня как сварила. Не покисла почти. — Нет. Расскажи о той каше, что рядом с девицами. — Дак я рассказывала. Семя в землю уходит и из земли приходит. Ежели кто умрет, то свари каши из зерна недробленого, и на погребении поднеси каждому. Жена пусть ест, и муж пусть ест, и девица, и парень. За зимой идет весна, за ночью — день, за жизнью — смерть. Кружи, кружи на солнечном колесе, уходи вниз — поднимайся вверх, из-под земли к небу ясному… Старуха еще что-то бормотала, но я не стал слушать. Вышел, не прощаясь, затворил за собой покосившуюся дверь. Безумная все говорила и говорила, потом начала петь — тоскливо и заунывно, будто собака, воющая над покойником. *** В тот вечер напился я — темно и страшно. Но даже сквозь густой кабацкий дух слышал навозную вонь, запах дыма, старости и безумия. Как зерно, в землю уйдет человек. Все мы уходим. Все. Те, что под Аржантаном остались, давно уже травой проросли. Полынь, и ковыль, и репей — травы сорные и горькие. Через несколько дней я взял лопату — самую острую, что нашел. Украл, будто тать ночной, спрятал под плащом и вывез тайно. То-то смеху бы было — сэр Гай в садовники записался! Я поехал в лес — один. Нашел священное дерево, разгреб жухлые траву и листья. Пришла оттепель, и грязь размерзлась, расползлась липкой квашней. Копать было легко. Первый череп я нашел, углубившись в землю до колена. Лопата ударила по кости, и та разошлась трещиной, брызнули в сторону осколки. Я остановился, опустился на колени. Тем, где когда-то лежал мягкий розовый мозг, теперь была земля, из пустых глазниц на меня смотрела тяжелая тьма. Я вытащил череп, бережно отложил его в сторону и продолжил копать. Там были ребра и позвонки, берцовые кости и лопатки. Черепа ухмылялись мне белыми зубами, тонкие фаланги пальцев манили к себе, вниз. Земля была жирная и мягкая, как масло, черви обитали в ней обильные, розовые и толстые. Там спали, свернувшись в круг, какие-то белые личинки, рыли ходы тугие черные жуки. Даже сейчас, зимой земля кишела жизнью, жадной и бессмысленной, и я рушил тихую обитель, обнажал их — мерзостных и беззащитных. Личинки корежились на холодном ветру, слепо тыкались, отыскивая ходы вглубь, в теплую тьму. А вокруг были кости, кости, кости… Я перестал копать и сел на траву. Сколько же там могло быть людей? А под другими деревьями? А сколько таких вот святилищ в Шервуде, в Бернсдейле, дальше? Я закрыл глаза, и передо мной шли тени — бессчетные и бесконечные. Они уходили медленно и печально, погружались в кишащую червями тьму. Еретик говорил, что когда зло одержит победу, мы будем жрать друг друга. Но разве мы уже не жрем? Ради дождей и хорошего отела, ради урожая и теплой зимы эти дикари питают землю самой лучшей пищей — сытной и мясной. Разве это не то же самое, что пожрать ее самим? Я вспомнил крестьян — как они стояли, сбившись в кучу. Нет, не бараны. Гнездо опарышей, бездумно жрущих падаль человеческую. Что это? Дьяволово наущение? Или такова их природа, низкая и грязная? И может ли дьявол совратить человека, ежели он чист помыслами, благороден и разумен? Как влиться тьме в сосуд, когда в нем нет трещин? Яму я с молитвой закопал и траву, как умел, приладил обратно. Какая-никакая, а все ж могила. *** Что делать далее с моим открытием, я не знал. Откопать кости и похоронить по-божески, на освященной земле? Попросить священника, чтобы отслужил панихиду прямо в лесу, там, где закопаны тела? Составить списки пропавших девиц и передать в храм, чтобы молились за упокой их грешных душ? У меня было много вопросов и ни одного ответа. Тогда я пошел к человеку, который мог разрешить все сомнения. — Ваше Преосвященство, этих тел десятки только под одним языческим деревом. Вообразите, сколько их всего лежит в лесу. Разве можем мы оставить этих несчастных без погребения? Наш долг — позаботиться об их душах. Епископ почесал длинный нос, отпил из кубка. — Гизборн, ты, может, и хороший воин. Но в вопросах веры ты не смыслишь ни на маковое зерно. Разве можно хоронить девиц, принесенных в жертву языческому демону, на освященной земле? К тому же умерли они без покаяния. Ты сам говорил, что следов насилия не видел — возможно, эти девицы выразили согласие на богомерзкий обряд. И поведение селян это косвенно подтверждает. То же самое могу сказать и насчет заупокойных молитв. Ежели Бог в великой милости своей призрит эти грешные души, они избегнут ада и попадут в чистилище. Но Церковь не может просить за дьяволопоклонников и еретиков, как бы ни было велико мое сожаление. Я молчал. Не знал, что сказать. То, что я услышал — это было неправильно. Если Церковь — мать наша, то как может добрая мать изгнать детей своих за стены дома — туда, где бродит зверь рыкающий? Даже если эти дети глупы, грязны и невежественны. Злодеев — найти и покарать. Ибо они душегубы и дьяволопоклонники, распространяющие в дремучих умах свое лжеучение. Но девицы в чем виноваты? У них ума, как у недельных бельчат. Не за что их карать, обрекая на муки вечные. Нет в том ни справедливости, ни милосердия. — В делах Церкви вы, милорд, сведущи более меня. Тогда я сегодня же поеду в Ноттингем и расскажу о злодейском языческом культе все, что узнал. — Зачем? — О чем вы, Ваше Преосвященство? — Что ты собираешься рассказывать, кому и зачем? — Все, что узнал об убийцах, милорд! Чтобы стража примерно допросила всех причастных и отыскала негодяев! — И что же ты будешь рассказывать? Крестьянские суеверия? Бред помешанной старухи? Чушь о каше и яйцах? Ты что, кухарка? — Но мы же должны что-то делать, милорд! — Должны. Я — заботиться о душах паствы. Ты — печься о сохранности королевских оленей. Этим и займемся с божьей помощью. — Милорд, я… — Гизборн! — епископ перегнулся через стол, его глаза, холодные и светлые, как зимнее небо, смотрели не мигая. — Ты должен делать то, что я велю. А я велю тебе наблюдать за лесом, а не бороться с Дьяволом. На то есть иные люди, поумнее тебя. — Да, милорд. — То-то же. Никогда не лезь в то, чего не разумеешь, Гизборн. Иногда под зеленой травой скрывается не господня земля, а дьяволова топь. И сгинешь ты в ней без следа. — Разве Бог допустит это, милорд? Епископ тяжело опустился в кресло, лицо у него враз осунулось и постарело. — Господь милостив. Ежели ты погибнешь за веру, он примет душу твою и введет ее в сияющий чертог, простив мелкие прегрешения. Но Бог при человеке — не нянька при младенце. Он не будет печься о тебе, ограждая от бед. А вот Дьявол — он всегда рядом. Нечистый идет за тобой по пятам и готов пожрать в любую минуту. Так что сохраняй здравомыслие, верь в бога и не пропускай мессы. А от языческих дерев держись подальше. Не будет из того ничего, кроме беды. Второй раз человек, которого я глубоко уважал, сказал мне держаться от этого дьявольского вертепа подальше. И второй раз я не послушал. Потому что не мог. Бог не торопится изгнать Дьявола прочь. Кто знает, почему. Может, так он испытывает нашу силу и крепость в вере. А может, ему просто все равно. Но я не Бог. Я глуп и недальновиден. Я попробую. Может, в том и есть моя цель? Свершить, что должно, исполнить волю Всевышнего? Не может того быть, чтобы Бог не желал добра. А истребить душегубцев — благое дело. *** В одном аббат был прав. Чтобы делать шаг, нужно знать, что перед тобой — луговая трава или болотная ряска. Я слишком мало знал об этих язычниках. Кто они, кому поклоняются, где искать? Не могу же я бродить по лесу день и ночи в надежде, что повстречаю некоего незнакомца с ножом в руках и рогами на голове. Мне нужно было разузнать побольше. Но у кого можно почерпнуть знания о кровавых богопротивных культах? После некоторых размышлений я пришел к выводу, что беседовать нужно со священниками. Ежели Церковь борется с дьяволопоклонниками, значит, изучила все их повадки и хитрости. Оседлав коня, я отправился в Торнтонское аббатство. Именно там осел отец Изидор — мудрейший и ученейший человек, муж достойный во всех отношениях. Он был единственным учителем, чьи разъяснения мы слушали, не прерывая их шалостями и глупым детским непотребством. Познания отца Изидора были безграничны, а нрав — незлоблив и кроток. Он с любовию и заботой вливал в наши головы мед знаний и делал это столь умело, что мы охотно слушали длинные рассказы о святых и мучениках, о древних мудрецах и дальних странах. У кого же еще спрашивать о рогатом демоне, как не у отца Изидора? Мудрого учителя я нашел там, где и надеялся — в монастырской библиотеке. Он сидел на скамье под окном и читал некий богословский труд, несомненно, исполненный святости и знаний. Эдакую толстенную махину ежели поискать, так не вдруг и найдешь. Отец Изидор сначала не признал меня, а потом, вспомнив, обрадовался. Редко навещали его бывшие ученики. Более уважения они проявляли к мастерам меча, но не к мудрецам и богословам. Я рассказал, какое место занимаю при аббате, поведал о здравии родных и делах в Гизборне. Мы обсудили недород репы и налоги, теплую зиму и малоснежие — не иначе как быть засухе. Потом отец Изидор описал свою жизнь в монастыре — и по его словам получалось, что не может человек желать лучшей доли. Я даже пожалел, что непригоден нравом к служению богу. А то жил бы, не зная забот и печали, со смирением в сердце. Наконец отец Изидор спросил, что же привело меня в Торнтон. И я поведал о найденных девицах, о следах и знаках, пересказал ему беседу со старухой. Иногда и в безумии есть своя мудрость, если знаешь, где ее искать. На лицо отца Изидора легла тень. Долго он молчал, перебирая пальцами страницы манускрипта. Передо мной шагали удивительные звери и птицы, люди с песьими головами и глазами на животе, чудища львиноголовые и чешуйчатые, как змеи, крылатые и хвостатые. Когда я уже отчаялся услышать ответ, отец Изидор заговорил. — Слышал я об этой дикой вере. И слышал немало. Но не знал, что раскинула она свои сети здесь, в Ноттингеме, и что в этих сетях гибнут невинные души. — Вы расскажете мне? — Не знаю, нужно ли. Такие знания — не для мирян, нужна духовная крепость, чтобы противостоять дьявольскому искушению. После долгих пререканий я убедил отца Изидора, что не вступлю в ряды дьяволопоклонников и не пошатнусь в вере. Учитель согласился, что без знаний мне никак не найти зачинщиков и не предать их справедливой каре. Тяжело вздохнув, он закрыл книгу. — Что ж, слушай. Лжебога этого называют Кернуннос или же Цернуннос, здесь его величают Хэрном. Это человек с рогами или же с головой оленя. Рисуют его сидящим на земле либо на камне в окружении зверей лесных и деревьев. В правой руке Кернуннос держит обруч либо гривну, в левой — гадюку. Поклоняются этому идолу и в Британии, и на континенте. Жрецов Кернунноса встречали на севере и востоке Франции, иногда забредают они и южнее. Поклоняются этому демону уже много столетий. Еще в записях римских ученых мужей были упоминания о некоем Корнуме, с латыни это именование переводится как «рог». Летописцы рассказывали, что на далеком севере, то есть в наших краях, многие поклоняются этому богу. В его честь приносили человеческие жертвы. Достойный муж Публий Корнелий Тацит писал о них так: племя избирало юношу или девушку, лучшего меж другими. Его приводили в место почитания бога, умащали маслами и посыпали лепестками цветов. После этого жертву укладывали на жертвенный алтарь и вырезали ей сердце. Это и было подношение Корнуму. За то бог даровал племени процветание и благоденствие, успех на охоте и счастливую жизнь. Но ежели идолопоклонники медлили с жертвой, жестокий Корнум нещадно карал их. На племя обрушивались болезни и голод. Дичь сторонилась их, скот издыхал в хлевах. Корнум же сам брал то, чего желал — и люди погибали в лесах от рук ли неприятеля, от когтей ли хищного зверя. Только с приходом святой католической Церкви был низвергнут кровавый лжебог. Жрецы его были казнены, алтари разрушены. Память о тех темных временах канула в реках забвения. — Не канула. — Да, сын мой. Книги не все знают — лишь то, что открыто их автору. А человек несовершенен. Зло долготерпеливо и сильно, изгнать его так же трудно, как вывести пятно с белого полотна. Как ни бьется человек, все равно грязь проступает, только бог может очистить все грехи. Мы же лишь тщетно пытаемся достигнуть света по эту сторону жизни — но видим его, только преступив врата. Душевно попрощавшись со старым учителем и получив его благословение, я уезжал из аббатства в глубоких раздумиях. Ежели Корнуму поклоняются столько веков, ежели его культ охватил не одну страну, а многие, могу ли я с ним бороться? Будут ли у моих усилий плоды, или нет в том ни пользы, ни смысла? Почему Господь терпит пред лицом своим это гнездовье греха? Почему не истребит его огнем, не обрушит на язычников суровые кары? Или Богу не мешает кровавый Корнум? Людям-то он не мешает и подавно. Нет, они срослись со злом, будто два дерева, посаженных рядом, переплелись с ним ветвями и корнями. Люди кормят Корнума кровью и кормятся на нем. Они готовы платить цену, не находя ее чрезмерной. Но как же свет в их душах? Есть ли он? Звучит ли там голос Бога? Или в сердцах их только тьма, жестокость и жадность? Снова и снова я задавал себе вопрос: есть ли смысл в моем противостоянии? Но если не я, то кто? *** Поколебавшись, я решил тянуть за единственную нить, что была у меня в руках. Если это языческий культ, будет разумно искать его служителей среди колдунов и ведьм, знахарей и целителей. Я начал обыски. Входил в зловонные хижины, рылся в грязном тряпье. Конечно, я не ждал, что раскопав землю под очагом, найду полуистлевшее сердце жертвы. Но хотя бы что-то могло быть! Я искал любую мелочь: святотатственное изображение Кернунноса, рога или их рисунок, окровавленную одежду. Хотя бы алтарь с цветами, или зерном, или яйцами. Какой угодно, мельчайший след поклонения кровавому лжебогу. Я не нашел ничего. Допросы тоже ничего не дали. Колдуны рыдали и каялись, твердили о невиновности и просили милости. Словом, вели себя как любой испуганный крестьянин. Дрожа, они рассказывали все, что знали, все свои мелкие, грязные тайны: как собирали волшебные травы, предаваясь перед этим разгульному блуду, как наущали селян рисовать знаки на стенах куриной кровью, чтобы приманить удачу. Приговоры и отсушки, заговоры на здоровье и на болезнь, скинутые младенцы и долгожданные зачатия — я узнал много, очень много. Но мне не было в том нужды. Я искал след Кернунноса. И не находил. Демон ускользал от меня, как… демон. Иногда мне начинало казаться, что это лишь сон. Не было ни убитых девиц, ни костей под деревом, ни разговора с отцом Изидором. Все только морок, и нужно собрать все решимость, укрепить дух — и проснуться, оставив позади тягостные метания. Но не было мне ни пробуждения, ни облегчения. *** Новую ниточку судьба мне подарила только к лету. Да что там ниточка! Истинно корабельный канат, ухватившись за такой, можно земной диск притянуть к небесной тверди. Некий молодой человек, взыскуя награды, донес мне о землянке браконьера. Обнаружил он ее случайно, внутрь не ходил и хозяина не видел. Но кто еще может скрываться в Шервуде, если не браконьер? Монахи-отшельники и знахари жилья своего не скрывают, более того, охотно зазывают в гости селян из ближайших деревень, потому как до мяса, молока и меда лакомы сверх всякой меры, а на дубах яства не растут. Значит, человек, затаившийся в чаще, может быть только преступником. Собрав с десяток человек, я направился к землянке. Молодой человек провел меня так близко, как решился, а затем подробно указал путь. Получив несколько монет, он был готов оказать мне всяческое содействие, но лишь в той мере, что не грозила его жизни. Стрелы браконьеров пугали этого ничтожного крестьянина до лязга зубовного. Впрочем, его помощь более и не требовалась. Мы вышли точно к землянке и с удовлетворением увидали, что над ней поднимается синеватый дымок. Тянуло мясной похлебкой — обитатель норы как раз готовил сытный ужин. Там мы его и взяли — в землянке. Я опасался, что злодеи будут сопротивляться, в надежде прорваться через малый мой отряд и скрыться в лесу. Но никакого боя не случилось. В землянке я нашел лишь одного человека — немолодого и нездорового. Сухой и тщедушный, будто вяленый карась, он стоял над очагом с длинной деревянной ложкой в руке. Увидев, что я загородил свет, браконьер обернулся. На лице его отразилось изумление, тут же сменившееся страхом. — Помилуйте, милорд! Это козлятина, не оленина! Я отшельник, ушел из грешного мира, молюсь Богу и не чиню никому вреда. Отведайте похлебки, милорд, это козлятина! Я не смотрел на него. Я смотрел на стены. Были они преобильно изукрашены. Плетеные кресты, мало похожие на христианские, какие-то богомерзкие знаки, змеи и волки — твари алчные и греховные. И увенчанный рогами круг. Размещенный в центре, он царил над всем, пламя очага освещало бурые небрежные линии. Проследив мой взгляд, человек, объявивший себя отшельником, побледнел. — Сок это, милорд. Малиной рисовали, ягодами. Не подумайте ничего дурного! В художестве я не силен, но решил живописать стены в скромных своих силах. Вот, рисую зверей лесных… — он захромал ко мне, припадая на левую ногу. Ложку он зачем-то выставил вперед, будто меч, которым собрался разить врага. Я размахнулся и ударил идолопоклонника в лицо. Он упал, ошеломленно мотая головой, и я пнул его в живот — раз, и другой, и третий. Душегубец хрипел и стонал, извиваясь, словно червь под лопатой. Он скрючился, подобно личинке, закрыл голову руками. Я слышал всхлипы, и плач, и мольбы. — Эй, свяжите его! И покрепче! Чтобы с места не двинулся! Спустите глаза хоть на минуту — головой ответите! Лесничие выволокли идолопоклонника из его норы и принялись сноровисто опутывать веревками, переругиваясь от избытка усердия. А я приступил к осмотру землянки. Чего там только не было! И оленья голова с рогами, выделанная и насаженная на нечто вроде шлема. И посох, увенчанный, прости господи, детородным мужским органом. И людские черепа — гладкие, белые, отполированные до блеска. Лбы их украшала затейливая резьба из переплетающихся крестов и тайных знаков мерзкого вида. Не скрывая ликования, обозревал я исполненные греха орудия. Это было много более того, на что я смел надеяться! Прийти сюда, в землянку браконьера, чтобы обнаружить логово дьяволопоклонника! Это как полезть в кошель за последней медной монетой и найти вместо нее золотой. — Ну что, друг мой отшельник. Думаю, нам предстоит долгая беседа. Поделишься ты со мной всеми грехами, тайными помыслами и чаяниями честнее, чем с исповедником. Эй, Вилли, раздуй огонь пожарче. И кочергу в очаг сунь, пускай прогреется. Лживый отшельник визжал, извивался и брыкался. Он клялся, что никогда не слыхал ни о Кернунносе, ни о Хэрне, молил и плакал. Он даже признался во владении головой оленя, из чего я рассудил: грехи дьяволопоклонника безмерны. Ежели он сам рассудил, что лучше лишиться руки как браконьеру, чем признаться в ином злодеянии, за свершенное преступление полагалась самое меньшее смерть. Какое-то время я слушал гнусные вопли, ожидая, что мерзкий трус сам все выболтает. Потом устал. Я кивнул лесникам и те, сдернув с идолопоклонника сапоги, сунули его пятками в костер. Визг поднялся до той ноты, от которой зубы в челюсти дрожать начинают. Думаю, именно так звучали трубы, от гласа которых пали стены Иерихона. — Не знаю ничего, милосердный господин! Пощадите! Не зна-а-а-а-ю-у-у-у! А не так ли кричали те девицы, которых ты убивал? Или они молчали, поскольку вы, душегубы, позаботились закрыть им рты? Рябой Джон извлек из пламени кочергу и переместил ее за ворот преступному отшельнику. Зашкворчало, потянуло горелыми тряпками и паленым волосом. Теперь воняло сложно и мерзко: потом, дымом, паленым мясом, мочой — видимо, идолопоклонник не сдержал слабости своей плоти. Джон вытащил кочергу, оглядел ее и снова сунул в огонь — подогреть. — Кто ты такой на самом деле? Откуда у тебя черепа? Что ты знаешь о злодейски убитых девицах? — я стоял над язычником, глядя сверху вниз — так же, как он смотрел на своих жертв. — Я отшельник, господин! Пощадите! Не знаю ничего! Господом-богом молю и всеми его святыми — смилостивьтесь! Джон снова вытащил кочергу. Конечно, идолопоклонник все рассказал — но не сразу. Этот подлец проявил упорство и злонравие столько же великие, сколько велики были совершенные им грехи. Лишь когда мясо на стопах его обуглилось и почернело, обнажив кости, негодяй сознался. Лживый отшельник подтвердил, что был одним из жрецов богопротивного Кернунноса, правда, величал демона на местный манер — Хэрном. Он участвовал в злодейских ритуалах и оргиях, свершал бесчинства над девицами, а затем помогал разрезать им грудь и извлекать сердце. Идолопоклонник рассказал, что проводятся обряды накануне языческих праздников. — Ты осмелился приравнять святую Пасху к языческому гульбищу, грязное отребье?! — Нет, господин. То был день равноденствия, когда солнце и луна уравнялись в силах. Не моя вина в том, что Церковь в этот день чтит Воскресение. — И когда же вы устраиваете следующий шабаш? — На Бельтайн, мой господин. Пощадите, я все расскажу. — Конечно, расскажешь. Выбор у тебя между огнем и исповедью. Уверен, ты знаешь, что разумнее предпочесть. Еще солнце не начало опускаться за лес, а я уже знал и время, и место грядущего злодеяния. Идолопоклонники уговорились собраться неподалеку от Уикема, у священного дерева. Числом их было шестеро. Теперь, конечно, пятеро — потому что мой собеседник уже никак не мог исполнить данное единоверцам обещание. Туда же должна была явиться и девица. Почему она туда собиралась идти, я так и не понял, а лживый отшельник не смог пояснить. Он бормотал про зов леса, про святую силу, про волю предков, и нес всяческую чушь. С пытуемыми такое бывает — разум легко повреждается болью. Но это было уже не важно. Я знал, где устроить ловушку, чтобы поймать зверя кровавого и опасного. Более ничего интересного мерзкий душегуб поведать мне не мог. — Повесить его, — приказал я и вышел прочь из землянки. После смрада горелой плоти воздух Шервуда казался сладостным медом, омывающим мое лицо. *** К Уикему мы пошли вчетвером — я и трое надежных лесников. Хотел подыскать пятого, но не смог, ведь людей для задуманного дела я выбирал особых. Во-первых, я не брал саксов. Во-вторых, я не брал тех, кто подвержен суевериям. В-третьих, я не брал мужей, чьи семьи жили в деревнях. Соблюдая все условия, я смог найти только троих, и то с великим трудом. Зато в этих лесниках я был уверен, как в самом себе. Люди они были достойные и отважные, побывавшие не в одной битве. Не страшились они ни людей, ни дьявольских козней. Прежде чем выступить к деревне, мы исповедовались и причастились, омыли руки и лица святой водой. Будет ли Бог хранить нас мокрых более, чем сухих, я не знал. Но люди мои укрепили дух и преисполнились храбрости, а большего мне не требовалось. Для позиции я избрал место в стороне, в густой лещине. Оттуда было отлично видно поляну, зато нас надежно скрывали ветви орешника. Мы расположились рядом, плечом к плечу, лесники приготовили арбалеты. Ежели придут пять человек, троих мы положим сразу — с такого расстояния даже косоглазая монашка не промахнется. А уж оставшихся двоих поймать несложно. Мы ждали. На поляну спускался вечер, синие тени выползали из-под деревьев и кустов, наполняя воздух прохладой. Ожили первые ночные птицы, перекликаясь неуверенными еще голосами. Небо из синего стало серым, проступили крохотные и белые звезды — словно перхоть на плечах великана. Мы ждали. Из кустов выступила девушка. Одета он была почему-то в нижнюю рубаху, даже не препоясанную, обуви на ногах не имела. Девушка стояла, сонно моргая и улыбаясь, иногда поводила головой из стороны в сторону — будто зрела что-то, невидимое нам. Из-за кустов выступили высокие рогатые тени. Пятеро мужчин подошли к девушке, взяли ее под руки со всем почтением. Я с изумлением наблюдал, как ведут они ее к священному дереву — степенно и почтительно, словно королеву. Один из мужчин скинул плащ, расстелил его на траве. Другой ножом разрезал белую рубаху, девушка шагнула из нее нагая, словно Ева до грехопадения. Я слышал пение, но не мог понять, кто же поет. Мужчины? Дерево? Призраки? Или нет никакого пения, это только дьявольские чары. Девушка медленно опустилась на плащ, развела ноги. В майском безветрии ветви дуба трепетали, ленточки на них развевались, птичьи черепа стучали друг о друга. Мужчина встал на колени, воздел руки над головой, поклонился лежащей девушке. Рога его отбрасывали тень огромную и черную, она накрыла и поляну, и девицу, и дерево. Тень была столь велика, словно за спиной идолопоклонника пылал костер — но там не было огня. На поляне вообще не было света, сумерки упали на лес синим покрывалом. Закончив свою кощунственную молитву, язычник поднялся и приблизился к девушке. — Давай, — прошептал я. Лязгнули арбалеты. Трое из стоящих вздрогнули, метнулись прочь — я не раз видел этот последний отчаянный прыжок на охоте, когда дичь надеется избегнуть гибели, не разумея, что уже мертва. Потом они упали. А двое бросились бежать. Мы, не раздумывая, помчались за ними. Кусты расступились, потом сомкнулись — и вдруг мы оказались не на поляне, а в густом лесу. Язычники были далеко, уже скрытые деревьями, и деревьев этих стало необычайно много. Они сдвигались, словно латники, теснящие врага, ветви хлестали воздух, корни вспучивались дьявольскими змеями. От земли поднимался туман, густой, будто сливки, он залил землю по колена, потом по бедра. Мои соратники были рядом, а в следующую секунду исчезли, их голоса отдалились, истаяли. Я нырнул под одну ветвь, увернулся от другой. Рогатая фигура мелькнула вдалеке, я скорее угадал ее, чем увидел, и я бросился в сплетение тумана и теней. Ноги вязли в траве, цеплялись за корни, кусты хватали за полы плаща. Я продирался через лес, словно плуг через каменистую пашню, и молил об одном — чтобы Бог не попустил утерять душегуба из виду. Кто-то ухал и взрыкивал в глубине чащи, от этого звука трепетали листы на деревах. Он возился и топтался, от шагов огромной туши дрожала земля. Я не видел кто это — только чудовищное, раздутое нечто, таящееся среди леса. А деревья все кружили и кружили, толкая меня и ударяя, впиваясь ветвями в плоть. Я бежал и не знал, куда, зачем. Два равных желания боролись во мне –уничтожить злодея и спастись, вырваться из этой дьявольской чащи. Я бежал, задыхаясь, густой липкий воздух забивал легкие, прелой горечью оседал на языке. Кровь бухала в висках, на каждом шаге бок взрывался болью. Привычные доспехи стали невыносимо тяжелыми, они давили, тянули вниз, будто утопленника — камень. Упасть в траву, упасть и лежать, упасть… Я гнал себя прочь, ломился через лес, и кровь стекала на губы из рассеченного ветвями лба. За мной топало и ухало, я ощущал спиной жаркое, смрадное дыхание дьявола. Увидев перед собой нечто бурое, я сначала не опознал его, это была лишь тень — одна из многих. Но потом я заметил рога, цветные пятна сложились в картину, будто витраж на церковном окне — и я, в два прыжка настигнув язычника, рубанул его поперек спины. Хрустнул позвоночник, черная кровь щедро плеснула на землю. Душегуб опрокинулся вниз, выставив руки, его ноги неподвижно вытянулись на траве. Нелепый головной убор упал, откатился в сторону, словно отрубленная голова. Язычник оглянулся на меня, в глазах его был ужас. Он пополз вперед, впиваясь пальцами в землю, оставляя на ее теле раны. Я подошел и вонзил ему в шею меч. И упал рядом без сознания. Очнулся я уже утром. Вокруг был обычный весенний лес. Деревья стояли там, где им повелел Бог, и кротко шелестели листами. Туман исчез, не было даже росы на траве. Лазурное небо улыбалось мне сверху, одаривая теплом лучей. Я поднялся и огляделся. Меч нашелся рядом, в малиннике. Кровь на лезвии почернела и засохла. Язычник лежало поодаль, и был он мертвее мертвого. Я пинком перевернул его и всмотрелся в круглое лицо. Вздернутый нос, пухлые губы, высокий чистый лоб. Одет он был дорого и опрятно, на ногах имел сапоги с пряжками. Такого человека легко представить слугой у богатого господина или честным торговцем. Достойный муж, исполненный рассудительности и благодетели. Колдун и убийца. Мне следовало вернуться к поляне и найти лесников. Следовало. Но я не смог. Усталый и измученный, я пришел в аббатство, ни с кем не разговаривая, затворился в своей комнате и там уснул. Проспав до вечера, всю ночь я лежал и смотрел во тьму. Едва я закрывал глаза, как видел ветви, хищные, словно когти орла, слышал тяжелое дыхание за спиной. То, что шло за мной — оно было в нескольких шагах. Оно почти коснулось меня. А может, и коснулось. Я пробовал молиться. Не смог. *** Утром я зашел в казарму. Из тех, кто пошли со мной, вернулся лишь один. Сейчас он лежал дома, сказавшись больным. Те, кто видели несчастного, утверждали, что он в горячке и бредит: прячется под кроватью и все твердит о дьяволе, пожирающем всех, кто осмелится прийти в лес. Я собрал отряд и отправлялся в Шервуд. Проплутав около часа, мы нашли то, что осталось от второго лесника. Тело его было разорвано пополам, словно пирог с требухой, внутренности вывалились на траву зловонной кучей. Лесники, сопровождавшие меня, загомонили: человеку не под силу такое совершить, даже двое или трое не справятся. Я их не слушал. Я смотрел на испачканное кровью лицо, по которому ползали толстые зеленые мухи. Из шестерых язычников мертвы пятеро. Из четырех лесничих — двое. Я хотел лишить идола жертв. Но лишил ли? Или принес жатву более обильную, пищу более сытную? Вместо одной смерти — семь. Вместо слабой девицы — мужчины, воины. Их кровь пролилась на траву, напитала корни, ушла вверх — к шумящим кронам. О да, я накормил Кернунноса. Щедро накормил. Все, что я мог — надеяться, что это было его последнее пиршество. Последнего пропавшего мы не нашли. Но думаю, если взять лопату и копнуть под корнями — можно обнаружить кольчугу, и меч, и поножи, и шлем. А жрец, вероятно, скрылся. Но что он сможет сделать — один, без единоверцев и соратников. Бесполезен и никчемен, словно последний зуб в щербатом старческом рту. *** События эти обернулись для меня неожиданной стороной. Вместо разноса за своеволие я получил скупую похвалу, а после и новое место. Роберт де Рено, шериф Ноттингема, счел, что из меня получится хороший начальник стражи. Его Преосвященство не возражал, и я со всем рвением приступил к новым обязанностям. Дело это было, признаться, нелегкое — но весьма интересное. Если ранее я искал браконьеров, то теперь — воров и убийц, злоумышленников всяческого рода и вида. Не могу умолчать о том, что более девиц под священными деревьями не находили. Мертвых, во всяком случае. Вот мертвецки пьяных — случалось. В том я видел собственную заслугу, которой немало гордился. Дни текли за днями, и я стал уже забывать о темных и страшных событиях, с коими довелось столкнуться. Я пытался привести в достойный вид тюрьму, гонял пьянчуг-стражников, угадывал пожелания шерифа — и дела эти, спешные и нужные, поглотили меня без остатка. И вот тогда, когда память моя уснула, а каждодневные заботы стали простыми и понятными, как кулачный бой, пришел нищий. Звали его то ли Губерт, то ли Герберт. Был это человек неопределенного возраста с сухой рукой и лишаем на шее. Из глаз у него тек липкий гной, оставляя на щеках желтые дорожки. Губерт отвоевал себе место у церкви, а я помог ему удержать синекуру. В благодарность нищий делился со мной слухами и сплетнями — иногда бесполезными, иногда весьма интересным. В тот день Губерт выглядел взволнованным, сухая рука его подергивалась, будто в припадке. — Вы слыхали, мой господин, слыхали новость? — Какую именно? — я отошел к окну, ибо смердело от Губерта нестерпимо. — Помните браконьеров? Тех, что из ямы сбегли? Я поморщился. Браконьеров я помнил отлично. Это был самый нелепый, самый возмутительный побег из всех возможных. Что проку от стражи, если она не может удержать преступников в яме? Что проку от начальника стражи, если его воины глупее кур и трусливее зайцев? — Да. Помню. И что? — Они скрываются в Шервуде! Ну надо же. Просто невероятно. Преступники убежали в лес и там скрываются от правосудия. Когда такое было? Неслыханно. Эдак он мне скажет, что небо голубое, а днем солнце светит. Пришло время великих открытий! — Допустим. Ты можешь сказать, где именно? Или ты ожидаешь, что мы прочешем весь лес и заглянем под каждый куст? — Нет, господин мой, я совсем не о том! Люди говорят, что они насовсем останутся в Шервуде. Сначала вроде как собирались бежать кто куда. Затаиться чтобы, на дно залечь. Но к ним вышел сам Хэрн и объявил свою волю. Разбойники эти теперь не разбойники. Они защитники саксов и оборонители, помощники во всякой беде. Не может добрый Хэрн смотреть, как селяне голодают и лишения терпят, потому как он — покровитель истинной Англии. Норманны здесь чужие, и ничего, кроме зла, они не приносят. Простите, милорд, так говорят, что услышал, то и вам передаю. — Ничего-ничего, продолжай, — во рту у меня было сухо, как в пустыне Египетской. — Так вот. Теперь эти разбойники — дети Хэрна. Они будут грабить всех богатых норманнов, которые ездят через лес, а золото раздавать крестьянам. Говорят, уже даже кому-то дали. Не золото, правда, медь, и немного совсем. Но ведь дали же! Удивительные дела творятся, мой господин, если разбойники золото раздают. Не иначе утки скоро соловьями петь будут. — Да. Наверное. А с теми, у которых они медь забрали, что? Живы? — Ну как же живы? Это же разбойники, а не монахи. Говорят, рыцарь какой-то ехал с оруженосцем. Разбойнички к нему вышли, попросили кошель отдать. А рыцарь попался гордый и несговорчивый. Схватился за меч, дубина — извините, милорд — и стрелу в шею получил. Оруженосца, правда, отпустили. Обобрали, оружие отняли, камзол новый парчовый, и отпустили. Самое смешное, что денег в кошеле-то не оказалось! Рыцарь тот был беден, как церковная мышь. Все богатство на себе носил — латы да меч. Ну, может, в следующий раз лучше получится. Начинать-то оно завсегда тяжко. Простите, милорд. Это я не подумавши. Я стоял. И молчал. И думал. Хэрн, которому поклонялись во Франции, хочет изгнать норманнов. Идол, которому молились еще неведомые дикие племена, дух, видевший десятки народов, древний, как сами камни, вдруг возлюбил саксов. Тех самых саксов, что захватили Англию, истребив и потеснив бриттов, и валлийцев, и другие народы. Какие странные, удивительные, внезапные у этого демона привязанности. А главное, как неожиданно они возникли. Все эти годы Хэрн ничем не выказывал недовольства, хотя норманны давно владеют Шервудом. И вдруг все изменилось. Хэрн возлюбил саксов. А может, не возлюбил? Может, нашел тех, кто приведет смерть в леса? Разбойники накроют стол и наполнят чаши кровью, а блюда — мясом. Они призовут идола, и тот будет пировать, обжираясь, пока не изблюет съеденное. А потом вновь сядет за стол. Раньше убивали несколько девиц в год. Был ритуал, и этот ритуал соблюдали. Сколько погибнет теперь? Десятки? Сотни? Я лишил идола жертвы, ему причитающейся. И демон взял ее сам. И снова люди кормят его — охотно и усердно. Не думают, не колеблются, не слушают заповедей господних. Лишь помани выгодой — и они идут, будто стадо баранов. Урожай ли, золото ли — в чем разница? Люди стремятся к довольству и сытости, а если ради этого кто-то умрет — что ж, все мы смертны. Тьма живет в их сердцах, владеет их разумом. А свет… Света я не вижу. Только тьму, и равнодушие, и зло. Создал их такими Бог или извратил души Дьявол? А может, прав был тот еретик? И нет Богу дела до нас, грязных и недостойных? Так же, как мне нет дела до опарышей, облюбовавших кусок гнилого мяса. Я просто выкину мясо. Разве хочу я тем самым покарать опарышей? Или указать им путь к духовному свету? Нет. Я просто хочу очистить блюдо. *** Когда из кустов ударил стальной дождь, я понял, что был прав. Солдаты падали на землю, кони ржали и налетали друг на друга, леди Марион, которую мы сопровождали, вдруг исчезла. А я метался перед лучниками, словно куропатка, и ничего не мог сделать, ничего. Мои люди лежали на земле, поливая ее кровью — обильно и щедро. Шервуд жрал. Хэрн был здесь, невидимый и голодный. Я ощущал его смрадное дыхание, чувствовал алчный взгляд. Это был не лес — алтарь, а мы, глупцы, в него пришедшие — лишь жертвы на заклании. Не было здесь бога. Только голодная тварь. Она насыщалась. И ни ярость моя, ни сила, ни воля ничего не меняла. Я проиграл. *** Смотрю на прошедшие дни и вижу сжатое поле, колосья на котором давно полегли. Их собрали, и обмолотили, и перетерли в муку. Муку замесили в тесто, из теста спекли хлеб, хлеб съели на пиру. А жнивье стоит, ощерившись острыми обломками стеблей в небо, и помнит — о жизни, о смерти, о том, что было под землей и что было под небом. Но и оно уйдет под землю, зазеленеют новые всходы. И повторится все снова, и снова, и снова. И ветер вернется на круги своя. Свет и тьма всегда здесь, всегда вокруг нас. Они сражаются ежедневно и ежечасно, сплетаются в борьбе так тесно, что добро не отличить от зла. Все, на что я могу надеяться — что преумножал свет и истреблял тьму. В этом величайшее мое чаяние. Если же нет, не суди меня строго, читатель. Я делал все, что мог. И я был искренен в своем неведении.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.