Пламя свечи в темном окне

PG-13
Завершён
476
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
31 страница, 12 457 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
476 Нравится 55 Отзывы 212 В сборник

Часть 1

Настройки
Примечания:
Вы насмешливо спросите: да какая любовь в семнадцать лет? Чонгук не сможет ответить, потому что сам не знает. Он не знает, но почему-то готов согласиться с теми, кто считает, что в таком возрасте невозможно испытать чувство, которое будет с тобой всю жизнь. Которое не угаснет ни через десять, ни через двадцать лет. Он видел десятки фильмов с самыми разными романтичными линиями, но чаще всего исход у них был один: поцелуй под дождем на фоне закатного неба или что-то такое. Чонгук всегда глумливо смеялся, ибо никогда не верил в такое, но про себя завидовал. Может, в жизни и правда не бывает, но как-то же бывает? Итоговые экзамены первого года обучения в старшей школе, регулярные ссоры с родителями, которые настаивали на том, чтобы он выбрал своей будущей профессией науку, издевки одноклассников — у Чонгука было много проблем, и в этот список никак не помещались страдания по поводу отсутствия любовного интереса к кому бы то ни было. Ему нравилась одна девочка в средней школе, но, несмотря на то, что парнем он был довольно симпатичным, никому до его внешности не было дела, ибо сам по себе он был лишь непримечательным зажатым изгоем, который предпочитал ныкаться по безлюдным углам в школе и рисовать в скетчбуке от звонка до звонка. Он никогда никому не нравился. Слишком тихий и слишком мягкий — идеальная белая ворона, на которою можно вылить пару бочек грязи в надежде сделать черной. В старшей школе мало что меняется, и к середине первого года Чонгук настолько устает от издевательских смешков каждый раз, когда его вызывают к доске, а он от волнения не может решить чертово уравнение, от парней-одноклассников, которые задевают плечами в коридорах при каждом удобном случае и бросают вслед что-то вроде «чмошник», что начинает прогуливать уроки с завидным постоянством, скрываясь в дальнем крыле учебного заведения. Эту часть школы пару лет назад закрыли на реконструкцию, но никто не спешил с ремонтом, ибо кабинетов и так хватало, а сюда просто сваливали всякий хлам и ненужное научное оборудование. В один из классов заброшенного крыла приволокли, кажется, предметы со всех закоулков школы: здесь были и потрепанные маты из спортзала, ржавые гантели, покореженные парты, исписанные ругательствами, несколько мольбертов и много чего другого, но самым примечательным в этом помещении было старое пианино, придвинутое к одной из стен. Чонгук часто глазел на него, сидя на полюбившемся подоконнике — самом дальнем от входной двери, — и представлял, каково это — уметь на нем играть. Он никогда не пробовал, никогда не хотел научиться, и эта мысль кажется странной и немного инородной, когда он позволяет ей жить не только в своей голове, но и в пыльном воздухе заброшенного класса, произнося эти слова вслух. Один скетчбук сменяет второй, третий, но ни один из рисунков Чонгуку не нравится. Он затачивает карандаш так часто, что тот скорее портится, чем становится острым, елозит ластиком, истончая бумагу, и порой готов заплакать, потому что вот она — его душа, а он не знает, что с ней делать. И в голове всегда все так красиво, ярко, насквозь, но стоит попытаться дать этому очертания, все становится обычной кляксой. Вся жизнь сейчас — лишь одиночество между сломанных парт в забытом богом кабинете. Лишь подоконник этот, пыльное стекло и спортивная площадка вдали, на которую Чонгук никогда не смотрит. Вся жизнь — это альбом в руках, истертый карандаш и пианино в углу, к клавишам которого он так ни разу и не решился прикоснуться. Сейчас — черные линии на бумаге и запах плесени, пыль в воздухе, позже — дом и истерика матери, которая раз за разом получает выговоры от директора о его прогулах. Его много раз обещают отчислить, но никогда не исполняют эти угрозы, потому что этой маленькой школе на окраине Пусана не нужны подобные случаи, у них и так мало учеников, у них других забот полно, а если Чонгук решил гробить свою жизнь, сидя где-то в заброшенной секции среди порванных учебников и изрисованных парт — это его проблемы. Мать часто плачет. Отец молчит. Старший брат — неловко шутит и пытается разрядить обстановку. У него никогда не получается, потому что никто не идет навстречу. Мама плачет, папа молчит, Чонгук — тоже. И все реже и реже ест за общим столом, потому что каждый семейный ужин заканчивается упреками и «мы же хотим как лучше». Чонгуку не нужно лучше. Ему не нужна эта чертова физика, математика, ему хочется рисовать и разговаривать с миром штрихами на бумаге, а не уравнениями. Но его отправили в старшую школу с уклоном в науку, и теперь все, что он может — молча бунтовать, прогуливая уроки. Однажды он приносит в заброшенный кабинет акварельные краски и большой альбом. Купил все это на те немногие деньги, что ему удалось заработать в книжном магазине, где он тайком помогал управляющему, что предпочитал закрывать глаза на то, что Чонгук несовершеннолетний и работать не может. Он просто помогал этому старичку иногда, расставлял книги в свободное от учебы время и протирал пыль на полках, пару раз даже принимал поставку нового товара — и ему этого было достаточно. Все в порядке, если он может купить себе то, что нужно ему куда больше, чем новомодный учебник алгебры, которыми почему-то хвалились все одноклассники, любящие заниматься по сторонним материалам даже после учебы. Акварель не идет в руки. Чонгук пачкает пальцы, лицо, одежду, но пробует снова и снова, так как верит, что даже если его сердце закрыто настолько, что не может говорить даже с холстом, близок тот момент, когда артерии вскроются сами по себе. И испачкают бумагу кровью, которая будет не красной — радужной, всех оттенков палитры, которую он сейчас сжимает в руке. Одним днем сентября он сидит все на том же подоконнике напротив пианино у стены и делает в скетчбуке беспорядочные наброски всего, что видит. Сейчас идет последний урок, и Чонгук уже представляет, как совсем скоро уйдет с территории школы, направится точно в книжный магазин и просидит в нем до глубокого вечера. Может, они даже смогут поговорить с владельцем о книгах, которые тот успел прочитать за прошедшую неделю, — его всегда было интересно слушать. Дверь в класс открывается, и Чонгук непроизвольно съеживается от неожиданного звука. Подтягивает колени к самому подбородку, зажимая между ногами и грудью блокнот, и загнанно смотрит в сторону распахнутой двери. На пороге стоит незнакомый ему старшеклассник: волосы выкрашены в непонятный грязный оттенок розового, вместо школьной формы — клетчатая рубашка, потертая кожанка с кучей заклепок поверх и порванные на коленках джинсы. — Ой, — незнакомец искренне удивляется, когда понимает, что кабинет отнюдь не пустует, — я не знал, что здесь кто-то есть. Извини, — и вроде бы собирается уйти, как Чонгук подскакивает на месте, понимая, что этот паренек, наверное, тоже хотел побыть один, а он занял его любимое место. — Нет, все в порядке, я уже ухожу! Незнакомец замирает в дверном проеме, склоняет к плечу голову в немом вопросе, а потом слегка улыбается: — Я тебя не выгоняю. Приду потом. Чонгук все равно начинает поспешно запихивать в рюкзак разбросанные по подоконнику карандаши и вырванные из блокнота листы с неудачными рисунками. Парень устало вздыхает и шагает обратно в класс, прикрывая за собой дверь. — Да сиди ты, боже, — он подходит к пианино, — я просто немного поиграть хотел. Обычно в это время здесь никого нет. — Поиграть? — Чонгук замирает. — Я так и сказал, — незнакомец садится на узкую скамью, бросает на него короткий удивленный взгляд и сразу же отворачивается, — можешь остаться, если хочешь. Мне, в принципе, все равно. А затем он поднимает клап клавиатуры, проводит пальцами по клавишам и начинает играть. Чонгук так и остается в том же положении, в котором был — на корточках, посреди своих мятых рисунков, сжимая в руке лямку расстегнутого рюкзака. Парень играет плавно, мягко — едва касаясь, — его пальцы летают по клавишам, как бабочки, и даже старое пианино не может испортить мелодию, что он решил исполнить. Чонгук только через пару минут осознает, что дышит слишком редко, не до конца вдыхает даже, и от этого грудь сдавливает. Он садится на пыльный пол и вытягивает ноги; бумага, задетая им, тихо шуршит. Кто бы мог подумать, что в этой школе найдется некто, кто сможет сыграть на этом пианино. Музыкальный класс закрыли еще до прихода Чонгука в эту школу — никому не нужна была музыка, всех интересовали лишь формулы, уравнения и разговоры о блестящем будущем, обязательно включающем в себя учебу в престижном университете столицы. Никому не нужна была музыка, но Чонгук вдруг понимает, что ему — очень. Он закрывает глаза, вслушиваясь в мелодию, и не сразу понимает даже, что улыбается. Ему почему-то становится легко и тепло, завораживающе. А потом песня обрывается — но лишь на несколько секунд, потому что незнакомец начинает играть следующую композицию. Он действительно не обращает на Чонгука никакого внимания, будто его и нет в этом классе, и от этой мысли становится еще спокойнее. Так странно понимать, что кого-то твое общество совсем не напрягает. Он достает из рюкзака скетчбук и раскрывает на середине. Берет карандаш и начинает рисовать. И не останавливается до тех пор, пока в кабинете не воцаряется тишина. Слышится скрип скамейки, и он поднимает голову от блокнота на своих коленях. Незнакомец закрывает крышку, а затем просто идет к выходу — он не оборачивается, не кивает, не прощается. Просто молча уходит, осторожно прикрыв за собой дверь. Чонгук судорожно вздыхает и снова смотрит в свой скетчбук. Он дошел до последней страницы.

* * *

Незнакомый пианист — так Чонгук называет его про себя, просто не может никак иначе, — не появляется ни на следующий день, ни в тот, что за ним. Не то чтобы Чонгук действительно его ждал, но в тайне надеялся, что он еще заявится. Хотя бы раз. Всего один раз — этого будет достаточно для того, чтобы он смог закончить тот рисунок на последней странице. Держать в руках карандаш по какой-то причине стало еще сложнее, чем до того момента, как он услышал чужую игру. Почему так больно пытаться слушать свое сердце? Почему так больно идти навстречу самому себе? И хочется бросить все — просто сделать так, как просят другие. Просто захлопнуть едва отворенные дверцы души, так и не дав им шанса распахнуться настежь, потому что страшно — страшно, что там, за дверями этими, нет ничего. Или там то, за что не стоит бороться. Незнакомец не появляется в заброшенном кабинете всю неделю, но вдруг приходит в субботу — в день, когда сам Чонгук сюда почти не ходит. Может, поэтому они никогда не пересекались до этого. Сердце екает, когда дверь открывается. Он чувствует на себе чужой взгляд, но не смеет поднять головы от блокнота, стараясь придать себе незаинтересованный вид, слиться с интерьером. Сегодня ему даже не говорят даже ничего — парень без слов садится за пианино и начинает играть, а Чонгук вытягивает на подоконнике ноги, с облегченным вздохом откидывая голову назад. Смотрит на покрытый паутиной угол оконной рамы и кусает губы. Не может отделаться от трепещущей мотыльком мысли в голове: вот бы так было всегда, вот бы он приходил играть каждый день. В этот раз незнакомец едва заметно улыбается ему на прощание, на мгновение остановившись взглядом на скетчбуке в его руках, который Чонгук непроизвольно прижимает к груди, испугавшись, что его каракули будут увиденными. А затем в классе вновь воцаряется тишина, нарушаемая лишь его дыханием и жужжанием мухи, что случайно оказалась запертой в душном помещении без возможности вылететь в окно. Чонгук почему-то чувствует себя этой самой мухой. Со следующей недели он больше не пропускает ни одной субботы. Других дней недели — тоже. А незнакомый пианист продолжает приходить — всегда в разное время и разные дни, но в субботу — как часы, спустя десять минут после начала последнего урока Чонгука. Он не знает, в каком классе учится этот парень, старше на год или два, сколько у него уроков и куда он ходит после школы. Почему не носит форму и где научился так потрясающе играть. Чонгук не знает ничего из этого, но ему и не надо, потому что какое это имеет значение, если ему разрешают сидеть здесь и слушать свою игру. В конце октября Чонгук решается опять принести в пустой класс акварельный альбом и краски. Долго смотрит на пустой мольберт, ставит его то в одном месте, то в другом, но в итоге возвращается все к тому же последнему окну — точно напротив пианино у противоположной стены. И сидит, прислушиваясь к тишине в классе и вне его. Кисточка не ложится в руки, палитра кажется неправильной, белизна бумаги почти ослепляет. Часов на стене нет, но Чонгук все равно слышит, как они тикают. И ждет. Незнакомый пианист приходит минута в минуту, окидывает его отдаленно заинтересованным взглядом, заметив, что Чонгук перекочевал с подоконника на стул перед мольбертом, но снова ничего не говорит. Снимает свою потертую куртку с заклепками, бросает на скамью рядом и привычным жестом поднимает крышку клавиатуры. Чонгук готов застонать от облегчения, когда слышит уже знакомую мелодию — незнакомец часто начинал именно с нее, — и хочет даже закрыть глаза, но белизна бумаги не дает. Просит закрасить ее цветом. А Чонгук не может — просто сидит и вглядывается в несуществующие штрихи, которые еще не успел провести. И слушает, слушает с таким упоением и самоотдачей, что хочется выронить кисть и просто спрятать лицо в ладонях. За следующие полчаса он так и не рисует ничего — сидит напротив мольберта и громко молчит. Молчит даже громче, чем звучит сама мелодия. Которая вдруг обрывается на долгую минуту. Он невольно смотрит в чужую спину; пальцы незнакомца по-прежнему лежат на клавишах, словно он не спешит начинать играть следующую композицию. Или боится. Так же, как Чонгук — рисовать. Но мелодия все же начинает звучать — в помещении и внутри самого Чонгука, у которого с первых аккордов внутри идут трещины. Эту композицию он не слышал еще ни разу — ни от пианиста этого, ни где бы то ни было еще. Она звучит для него впервые во всех смыслах. Красиво, думает он, не сводя глаз все с той же белоснежной бумаги. Больно, понимает он, когда кисточка выскальзывает из его пальцев, а он смотрит в сторону пианино — словно кто-то дернул за нить, что тянулась от клавиш до красок на его коленях, и заставил повернуться. Чонгук проводит взглядом по чужим напряженным плечам; мелодия идет по нарастающей, и ему становится… опустошающе. Раздирающе больно и невыносимо. Но так красиво. В голове — десятки, сотни образов, миллионы оттенков несуществующей палитры. Перед глазами — лица, сюжеты, краски. А на руках чувствуются касания — словно это он сейчас играет на пианино, а не кто-то другой. Чонгук закрывает глаза, когда понимает, что все это уже слишком — для него. Вдруг не хватит? Пусть лучше станет темно. Мелодия заканчивается, и больше уже ничто не нарушает тишину. Чонгук глубоко дышит, боясь открыть глаза и увидеть, что знакомый незнакомец уходит. — Ты чего? Он распахивает глаза и удивленно щурится, когда осознает, что не может разглядеть очертания комнаты. Она — плывет. — Ты чего ревешь? — Что? — голос хрипит после долго молчания. Чонгук моргает, и несколько слез срывается по его щекам. Он подносит руку к лицу, проводит пальцами по скулам и хочет провалиться сквозь землю. — Извини, — он начинает тереть глаза рукавом пиджака, — извини, я не хотел, оно как-то само. Парень смотрит на него с таким глубоким удивлением, что Чонгук теряется еще больше. Отводит взгляд и неловко шмыгает носом. — Да тебе не за что извиняться. — Красиво, — вырывается у него, и он решается взглянуть в чужие глаза, — красиво очень. Мелодия эта. Композиция, — поспешно поправляет он себя в конце. Слышится чужой смех — в нем нет насмешки или издевки, он просто… есть. И он теплый. — Как тебя зовут? Он пугается немного и, кажется, даже икает. Последний раз его имя спрашивал управляющий книжного магазина. Никому никогда не было дела — тем более тем, кто учился в стенах этой школы. — Чон Чонгук, — он глядит на все еще пустой холст перед собой. — Первый год? — Первый, — соглашается Чонгук. — А я с третьего, — слышится разочарованный вздох. — У тебя через несколько месяцев выпуск, а ты прогуливаешь уроки? — совершенно искренне и без подтекста удивляется он. — Кто бы говорил. — У меня еще два года впереди, — Чонгук вспоминает про кисточку и поднимает ее с пола; она все еще чистая, конечно же, — успею наверстать. — Не успеешь, — незнакомец мягко улыбается, — практика показывает, что если однажды ты начал ходить в это крыло, то уже никогда не перестанешь. — По себе судишь? — Возможно. Чонгук ждет, что ему что-нибудь скажут, но собеседник молчит — сидит просто на скамье у пианино и смотрит куда-то в окно поверх его головы. — А ты? — собирается он с духом. — Что? — Твое имя, — смущенно поясняет Чонгук. — Мин Юнги, — озадаченно отвечают ему. — Ты красиво играешь, Мин Юнги, — довольно неуклюже делает он комплимент и испуганно добавляет в конце: — хен. Юнги не обижается нисколько, а только кивает коротко и опять смеется. А потом встает со скамьи и накидывает на плечи куртку. — Увидимся. Уходит. Чонгук долго еще смотрит на закрывшуюся за ним дверь. Внутри тикают часы — отсчитывают секунды до взрыва. Крушения. Или начала чего-то нового. Он снова смотрит на белую бумагу перед собой. Сегодня он не оставил на ней ни единого мазка.

* * *

Юнги не приходит в заброшенный класс всю неделю — до следующей субботы. Чонгук почти начинает волноваться, что чем-то отпугнул своего нового знакомого, но все равно не теряет надежды — продолжает носить с собой альбом и краски, которые впоследствии оставляет рядом с пианино. Слишком устал прятать их дома — вместе со скетчбуками. Однажды мать нашла их и едва не выбросила в мусорку, крича на весь дом, что «снова ты занимаешься этой ерундой вместо того, чтобы ходить на занятия! Мы же хотим как лучше для тебя! А ты продолжаешь идти нам наперекор!» Чонгук чувствует усталость — от всего вокруг, — но больше всего от самого себя. Потому что не может бороться — только прятаться. Потому что у него нет сил защищать нечто важное — только делать вид, что оно не так уж и значимо. Чонгук устал — до задушенного крика, что теряется в просвете меж ребер, так и не выпущенный наружу. Он измотан и хочет лишь жить меж белого и черного — как клавиши пианино, — затеряться между и перестать заставлять себя различать эти два цвета, хорошее и плохое, верное и неправильное. Он просто хочет быть собой — позволить себе сделать это. Юнги приходит тихо — как обычно, — снова не здоровается и молча садится за пианино. А Чонгук замирает перед своим мольбертом, когда тот поднимает клап клавиатуры, и вдруг задушено просит, не осознавая, сколько мольбы сейчас звучит в его голосе: — Ты можешь опять сыграть ту композицию? — Какую? — Юнги нажимает одну из клавиш и смотрит на него через плечо. Будто и правда готов сделать это для него. — Самую последнюю. Из всех, что играл. «Мне», — так хочется добавить в конце, но Чонгук не делает этого. Юнги хмыкает, не спрашивает ничего и — начинает играть. А он смотрит в окно, а за ним словно темным-темно. Мелодия — как свеча, что зажгли в этом самом окне поздней ночью, когда Чонгук пытался найти путь домой. И тьмы вокруг больше нет — есть пламя свечи, которое хочется спрятать в своих сложенных лодочкой руках. Он берет в руки кисть и опускает ее в черный, добавляя немного синего. И впервые проводит ею по бумаге, едва не закрывая глаза, потому что — правильно. Он видит — то, что будет дальше. И что действительно нужно. Чонгук рисует так быстро, что иногда забывает макать кисть в краску, когда та теряет весь пигмент. — Покажешь? — он слегка подпрыгивает на месте, сжимая кисть в руке. Только сейчас понимает, что сидит бездвижно уже около минуты, а Юнги уже давно перестал играть. Он сыграл ту мелодию около десяти раз подряд, почти не прерываясь. У Чонгука что-то тянет внутри от этого осознания. Тянет сладко, но почему-то все равно больно. — Ты хочешь посмотреть? — он чувствует себя странно и непонятно; не может сразу распознать тот ворох эмоций внутри. — Я ни разу, ну… Я никому не показывал раньше. Точнее, — Чонгук глядит в пол, а потом все-таки поднимает взгляд, — никто никогда не просил. — Я прошу, — простодушно отзывается Юнги, вставая со скамьи. — Так можно? — встает, да, но не подходит — дожидается разрешения. Чонгук кивает. И напряженным взглядом наблюдает за тем, как он подходит ближе, рядом встает и смотрит на его рисунок. Так хочется обернуться и посмотреть на чужое лицо — увидеть реакцию как она есть, считать ее с плоскости лица так же, как он все это время считывал чувства с мелодии, ускользавшей из-под чужих пальцев. Но он сидит, заставляя себя расправить плечи, умоляя не горбиться и дышать ровно. Юнги хмыкает. Не говорит банальных «красиво» или «ты неплохо рисуешь». Он хмыкает, а Чонгук самую малость куда-то проваливается, все-таки оборачиваясь. Юнги улыбается. Он не выглядит надменно, на его лице нет неодобрения, нет даже непонимания — там улыбка лишь и немного грусти, которую он успевает заметить прежде, чем Юнги отворачивается, а затем возвращается к скамье. — Своеобразно, — выносит он вердикт. — Своеобразно? — не понимает Чонгук. — Не пойми меня неправильно, — спешат заверить его, — просто… первый вопрос, который возник в моей голове: почему ты нарисовал именно это. Ответ же прост настолько, что смеяться хочется, но у Чонгука сейчас нет сил — слишком перенервничал, ощущая позади себя присутствие чужого человека. Слишком переволновался, потому что никому никогда не позволял смотреть на то, что выходило из-под его руки. — Я не знаю, — врет он и сразу же чувствует стыд, потому что Юнги смотрит пристально и будто с укором. — Я… сложно сказать, — сдает он позиции, — эта мелодия, которую ты играл… Я странно себя чувствую, когда слышу ее. — Странно? То есть плохо? — Не плохо, — качает головой Чонгук, — странно, потому что я сам до сих пор не могу понять, что это. Знаешь, как будто… — он неуверенно смотрит Юнги в глаза, — как будто я вечность искал путь домой, потерявшись во тьме, но затем увидел огонь зажегшейся свечи в чьем-то окне. И мне уже не надо домой. Я хочу остаться. Потому что от света этого крошечного огонька вдруг захотелось жить. А потом он гаснет, — Чонгук отводит взгляд, — и я снова в кромешной тьме. Но огонь не уходит навсегда — его отблеск остается внутри. И мне настолько грустно и тепло одновременно из-за этого, что плакать хочется. Боже, — он спохватывается, — извини, пожалуйста, я не хотел вот это все- — Да успокойся, — обрывает его Юнги, — почему ты всегда так нервничаешь? — он задумчиво качает головой. — Мне нравится то, что ты сказал. Твои чувства похожи на мои. От композиции этой. Чонгук едва удерживается от того, чтобы не подвинуть мольберт так, чтобы он скрывал его лицо, потому что горящие щеки — это не шутки. Это непривычно до ужаса и сковывает в движениях и реакциях — ты напоминаешь немую рыбу, что ртом только разевает и глаза пучит. И душно вдруг становится так, что кошмар какой-то. — И рисунок твой мне нравится тоже, — заканчивает свою мысль Юнги, а Чонгук немного все. От конца и до самого края. — Сможешь нарисовать второй такой же? — Зачем? — Для меня, — ему улыбаются. — Зачем? — повторяет он; от волнения все остальные слова вдруг забываются. — Потому что мне нравится, — терпеливо отвечает Юнги, молчит пару секунд, а потом неожиданно начинает тихо смеяться. — Ты странный. — Говорит мне человек, который прогуливает уроки, чтобы поиграть на пианино, — Чонгук почти обижается, но в его словах нет ни капли злости или агрессии. — Ты тоже не формулы в тетрадке сейчас калякаешь, знаешь ли. — Я не буду рисовать, — он отворачивается к окну. — Почему? — в голосе Юнги слышится разочарование. — Потому что ты можешь забрать этот рисунок, — Чонгук глядит ему в глаза украдкой почти, постоянно глаза в пол опуская. Слишком страшно увидеть на чужом лице проблески неодобрения. Отторжения. Ему в ответ молчат какое-то время, и он уже начинает думать, что Юнги его предложение не нравится — может, ввело в ступор, — но тот вдруг закрывает крышку пианино и подхватывает брошенный возле скамьи рюкзак. И говорит перед тем, как уйти: — Заберу. Спустя полчаса Чонгук выдирает лист из альбома и так и оставляет его на мольберте. А когда приходит в класс в понедельник, рисунка уже нет.

* * *

— Можешь научить меня? — просит он однажды, когда за окнами тихо падает снег. Конец декабря. Рождество скоро. Чонгуку — все равно. — Что научить? — Юнги впервые за долгое время не играет, а просто сидит, гладя пальцами клавиши и то и дело глядя в его сторону. — Играть, — Чонгук грызет кончик карандаша, — на пианино. — Зачем тебе? — Не знаю, — в этот раз он предельно честен в этих словах, — просто как-то давно… знаешь, я сидел здесь, смотрел постоянно на это пианино и думал, а каково это — уметь играть на нем. Оно ведь… хорошо? — Да, — уголки чужих губ ползут вверх, — хорошо. — И будто ты снова живешь? — И будто ты снова живешь, — повторяет его слова Юнги и улыбается широко и открыто, — но ты и так это должен понимать. — То есть? — Разные люди — разные инструменты, — пожимает он плечами. — Для меня посредник — пианино. Для тебя — карандаши и бумага. Ты разве не чувствуешь себя живым, когда рисуешь? Чонгук смотрит на незаконченный рисунок в скетчбуке и невольно скребет ногтем указательного пальца по одной из линий. Чувствует. Он никогда не чувствовал столько, сколько за последние пару месяцев. Но карандаши и бумага — это не совсем то. Не полностью. Не до конца. Чего-то не хватает. Чонгук смотрит на рисунок и не может выдавить из себя ни слова, но Юнги и не просит. Отворачивается только к пианино и начинает играть. — Научу, — бросает он так и легко и просто точно в дверях прежде, чем выйти в коридор. Чонгук запрокидывает голову, неверяще и немного встревожено рассматривая его фигуру в дверном проеме, — если так хочешь, научу. — Давай, — шепчет Чонгук, но его не слышат уже, потому что уходят. Оно и не нужно. Юнги и так знает, что по какой-то причине ему это необходимо, будто воздух. Дома его встречает брат. Качает головой и ничего не говорит — видимо, наслушался уже в его отсутствие. Чонгук проскальзывает в свою комнату и ложится на матрас. Подогрев на нем сломался еще в прошлом году, поэтому на полу лежать холодно и неуютно, но что поделать — такова жизнь, а он вполне может прожить и без этого. Хотя бы этой зимой. Его семья не может позволить себе лишние траты сейчас — Чонхён в следующем году поступает в Сеул, а плата за обучение в столичных университетах стоит куда больше, чем в их непонятных пусанских институтах. — Через пять лет отцу придется уйти на пенсию, — говорит мать за ужином, — мы оба уже давно не в том состоянии, чтобы работать с рассвета и до заката. — Все в порядке, мам, — Чонхён берет ее за руку, — я обязательно поступлю, а потом закончу университет лучше всех. И ни в чем потом не буду нуждаться, когда найду работу. Я буду вам помогать. Чонгук молчит. Даже есть перестает, потому что его начинает тошнить от произнесенных братом слов. Обязательно поступлю. Закончу лучше всех. «Я вас не разочарую», — крик между каждой буквы. Он склоняет голову. Чонхён, может, и не разочарует, но он разочаровал еще тогда, когда научился ходить. — Чонгук будет помогать. Правда? — на него смотрят с нажимом. С надеждой легкой, но та теряется на дне зрачков, ибо ее не так много, чтобы перекрыть все остальное. — Да, — голос хрипит. Мать добродушно смеется, и от этого хуже всего. — Всегда думала, что иметь поздних детей — это плохо, но, может, я была неправа, — она треплет Чонхёна по руке, а затем смотрит на Чонгука — странно очень, до непривычного сожалеюще, но все равно просяще. — Я правда очень надеюсь, что ты скоро возьмешься за голову. Это ведь в первую очередь нужно тебе. Так гадко, как в этот момент, Чонгуку еще никогда не было.

* * *

Юнги исполняет его просьбу уже на следующий день — Чонгук очень удивляется, когда тихо проскальзывает в класс и видит старшего, сидящим на подоконнике. Том самом, где обычно коротает часы сам Чонгук. Юнги впервые пришел в кабинет раньше него. — Не передумал? — спрашивает он, внимательно разглядывая. Чонгук от волнения сжимает и разжимает ладони, жалея, что не достал скетчбук заранее — было бы, чем занять руки сейчас. — Нет, — твердо отвечает и бросает свой рюкзак прямо у входа, — а ты? Юнги мягко усмехается себе под нос и спрыгивает с подоконника. — Сразу предупреждаю, что учитель из меня никудышный. — Откуда такая уверенность? Уже пробовал? — Чонгук старается звучать уверенно и в то же время безразлично, но голос выдает его с потрохами — дрожит, когда Юнги садится на скамью и подзывает к себе рукой. — Не пробовал. Но почему-то уверен, что преподавание точно не моя стезя. Он впервые видит Юнги настолько близко. Чонгук не может позволить себе пялиться вот так открыто, поэтому почти сразу отворачивает голову, хотя все равно успевает заметить незначительные детали чужой внешности вроде крошечной родинки на щеке и немного смазанного черного карандаша в уголках глаз. Юнги не то чтобы красивый — скорее обычный, таких, как он, много в школе, — но есть в его облике нечто такое, что не дает покоя. Чонгук не может понять, что же именно, и настолько силится отыскать ответ, что невольно прослушивает все начальные объяснения, глядя не на клавиши, а в чужой профиль. В какой-то момент Юнги упирается указательным пальцем в его висок и легким жестом отворачивает от себя, улыбаясь, а Чонгуку хочется провалиться на этаж ниже, а еще лучше — под землю куда-нибудь, потому что смущаться он начинает сильно и отчаянно, совершенно теряясь в лабиринте нежданно нагрянувших эмоций. Юнги объясняет, что такое октава, рассказывает, что всего их семь на клавиатуре пианино, нажимает на клавиши, чтобы наглядно показать, и Чонгуку думается, что зря тот говорил, что учитель из него плохой — чудесный же. А вот из него самого ученик просто отвратительный. — Сегодня ведь последний учебный день, — говорит Юнги, отходя к окну и кое-как открывая его. Чонгук с удивлением наблюдает за тем, как тот достает сигареты. — Ты серьезно будешь курить в школе? — А что? — Юнги невозмутимо чиркает зажигалкой. — Мне уже есть девятнадцать. А сюда не ходит никто, — он затягивается. — Чем займешься на каникулах? Точно, каникулы же. Чонгук хмурится, опуская голову. Как бы сильно он ни ненавидел эту школу, все же находиться приятнее было здесь, чем дома. Дома он нигде не может спрятаться. — Школа открыта будет вообще-то, — зачем-то говорят ему, так и не дождавшись ответа, — так что если не передумал учиться играть- — Правда? — Чонгук резко меняется в лице. — Ты правда будешь приходить сюда? — недосказанное «ради меня» он поспешно проглатывает. Юнги пожимает плечами, разглядывая тлеющий огонек на конце сигареты. — Мне все равно нечем заняться. И он правда приходит. Чонгук впервые так сильно нервничает перед их встречей, когда уходит из дома ранним утром; боится, что его могли обмануть, над ним могли посмеяться, ввести в заблуждение, но когда видит Юнги у окна, задается вопросом, как он в принципе мог думать о таком. Юнги отличается. Он бы не стал ему врать. Он ни разу не смеялся над ним. А еще — забрал его рисунок. Последнее значит для Чонгука больше, чем что бы то ни было. В каникулы они видятся чаще, чем в учебные дни. Чонгук убеждает себя, что все дело в том, что сейчас у него навалом свободного времени, а дома находиться не хочется, а Юнги, как он и говорил сам, нечем заняться — не более. В январе же Чонгуку приходится признать, что все это — отговорки. Просто им нравится общество друг друга. Они не обсуждают учебу, выпуск Юнги и проблемы Чонгука в школе, не разговаривают о семьях и том, что ждет их обоих за пределами этого кабинета. Они лишь находятся рядом друг с другом, играют на пианино — иногда вместе, иногда нет, потому что Чонгук не может сидеть рядом с Юнги постоянно. Порой ему надо вернуться к своему подоконнику и пропасть в альбоме с рисунками — нарисованными и еще нет, — ибо временами эмоций, что так хочется выплеснуть, становится слишком много. Юнги нравится Чонгуку. Он спокойный и тактичный. Он не обижается, стоит Чонгуку отвлечься или забыть что-то, что ему сказали всего пару минут назад. Юнги мягкий и никогда не ругает за глупые ошибки, терпеливо повторяя снова и снова. А еще у него теплые руки — однажды он накрывает своими ладонями его собственные и направляет, показывая, как надо, а Чонгуку становится мучительно тепло и спокойно — словно он правда нашел тот самый путь домой, который искал так долго. — Можно я приду на церемонию? — решается спросить он в начале февраля. — Церемонию? — Юнги недоумевает. — Какую? — Твоего выпуска, — поясняет Чонгук, нервно нажимая на одну из клавиш в попытке заглушить собственный смущенный вздох. — Приходи, — на чужом лице сплошное безразличие, но почему-то он уверен, что Юнги приятно. Какое-то время они молчат, и Чонгук расценивает тишину как окончание урока, поднимаясь со скамьи. Идет к подоконнику, на котором уже лежат альбом с карандашами. — А что потом? — его голос тихий и просящий. Он сам даже не знает, чего так сильно хочет попросить. — Потом? Ты имеешь в виду, когда я официально закончу школу? — Юнги перекидывает ноги через скамью и поворачивается к нему лицом. Чонгук кивает, беря карандаш. Глядит на бумагу, а рисовать совсем не хочется — только проводить длинные глубокие линии. Перечеркивать белое вдоль и поперек, чтобы ни островка не осталось. — Я пока не решил, куда буду поступать, так что… — Юнги упирается локтями в колени и обхватывает щеки руками, — черт его знает. Может, буду помогать отцу какое-то время. А ты все еще крайне дерьмово играешь, так что, пожалуй, придется еще походить в школу. Чонгук проводит жирную линию в скетчбуке, поджимая губы. Сердце колотится, как ненормальное, долбит прямо по ребрам. Ему так хочется улыбнуться в ответ на сказанные слова, но почему-то не выходит. — Что ты сделал с моим рисунком? А Юнги вот — улыбается. Достает из кармана телефон, копается в нем какое-то время, а затем разворачивает экраном к Чонгуку. Тот щурится и видит немного смазанную фотографию: кровать, рабочий стол, ворох тетрадей на нем, несколько плакатов и фотографий на стене, а с краю, точно в изголовье кровати, — его рисунок. В черной рамке и за стеклом. Так ярко, как в этот момент, Чонгуку еще никогда не было.

* * *

Он действительно приходит на церемонию. Вокруг него много старшеклассников — все нарядные, красивые, улыбаются, но Чонгук видит только Юнги. Он стоит на сцене в школьной форме и улыбается одними уголками губ, когда директор вручает ему диплом и букет цветов. Желтые хризантемы. Символ расставания. Чонгука почему-то начинает тошнить, и он выходит на улицу. Символ расставания — и правда. Юнги больше не учится в этой школе, он ее закончил. С грехом пополам, но закончил — это главное. Чонгуку кажется вдруг, что все сказанные до этого слова — ложь, приукрашенная правда, нежелание делать больно. Ему кажется, но он не успевает перекреститься, потому что оказывается не прав. Юнги не исчезает из его жизни. Юнги продолжает приходить в заброшенный класс — их класс — так часто, что Чонгук даже не успевает почувствовать нехватку этого человека в своей жизни. А она есть — нехватка эта. Чонгук нуждается в Юнги постоянно: когда сидит на уроках, мечтая оказаться где-то очень далеко, но никак не здесь, идет по коридорам, уворачиваясь от тычков одноклассников, когда приходит в книжный магазин, чтобы помочь управляющему расставить книги. Когда опускает глаза в пол, слушая выговоры родителей. Когда рисует и думает, что никакого вдохновения нет, пока он не слышит музыку, что ускользает из-под чужих пальцев. Чонгуку мало Юнги. Он больше не сидит на подоконнике в ожидании, а караулит в коридоре, и тот всегда появляется в оговоренное время — все в той же куртке с заклепками, с привычной мягкой улыбкой и взъерошенными волосами, словно бежал весь путь от дома до школы бегом. Чонгуку мало, и он всегда невольно придвигается ближе, стремясь соприкоснуться плечами, молясь про себя, чтобы его не оттолкнули. Юнги не отталкивает. Продолжает скользить пальцами по клавишам и что-то объяснять, а потом — сидит в его ногах прямо на полу, когда Чонгук садится на подоконник и рисует, то и дело бросая на него взгляды. Он не знает, как можно назвать их отношения. Обмен вдохновением? Не совсем то. Просто приятная компания? Тоже нет. Чонгук много раз пытается найти верный ответ, но вскоре оставляет это дело, потому что какая разница, что за отношения между ними, если он может рисовать, пока Юнги рядом. Если он может не просто рисовать, а оставлять на бумаге самого себя — яркими мазками, четкими штрихами, перламутровыми чувствами. В Чонгуке сейчас и правда слишком много — его самого. И весь он льется красками на бумагу, чтобы потом закрыть глаза и довериться — показать себя как есть, раскрывая альбом и позволяя смотреть. Юнги нравится то, что он видит. А Чонгуку нравится то, что он слышит. — Ты лучший ученик из всех, что у меня были, — говорит Юнги летом, глядя на него честно и открыто. — Я думал, что у тебя до меня не было учеников, — Чонгук ухмыляется, а затем смеется. Прошло столько времени, а он только недавно начал чувствовать себя максимально свободно в присутствии другого человека. — Так и есть, — соглашается Юнги, — но лучше уже не будет, я уверен. — А ты хочешь преподавать? — Может быть, — он, кажется, немного смущается, — никогда не думал об этом. Ну, до того момента, как ты попросил меня научить тебя играть. — Если вдруг решишься, — Чонгук широко улыбается, даже не думая сдерживать себя, — я уверен, что ты будешь самым лучшим учителем на свете. Лето проходит быстро, умирает скоропостижно, и начинаются занятия, а ему хочется посещать их меньше, чем когда бы то ни было. Чонгук прогуливает уроки еще чаще, чем на первом курсе, но ему почему-то даже не стыдно. Мать больше не кричит — только смотрит грустно и разочарованно, иногда хочет сказать что-то, но молчит. Может, надеется, что Чонгук и так поймет, но ему совсем-совсем не хочется, потому что ему ярко и светло, ему ничего не нужно, кроме как ходить в покинутый миром класс и сидеть там плечо к плечо с Юнги. Смотреть на его длинные узловатые пальцы, порхающие по клавишам, впитывать в себя мелодии и просто жить — не так, как предписали, а так, как хочется. — Что то была за композиция? — спрашивает он однажды накануне Рождества. Почему-то все самые важные вопросы он задает именно в конце года. — Какая? — Юнги убирает руки с клавиш и наклоняет голову. — После которой я нарисовал тот рисунок, — Чонгук нервно теребит рукав школьного пиджака, — помнишь? — Помню, — ему в ответ вздыхают. Юнги встает из-за скамьи и идет к окну, достает сигареты и закуривает. Чонгук почему-то даже не против, когда пепел летит на его скетчбук, лежащий на подоконнике. — Она моя. — Что? — он не понимает. — Это мелодию написал я, — Юнги оглядывается на него, смотрит серьезно и немного колюче, словно боится, что его не поймут — так же, как Чонгук боялся когда-то, что его рисунки засмеют. — Она прекрасна, — все, на что хватает сил сейчас. — Научишь меня играть ее? — Научу, — Юнги грустно улыбается и не говорит больше ничего. Чонгуку почему-то бесконечно больно.

* * *

— Это что? — Чонхён отбирает у него блокнот и начинает перелистывать. — Какого черта? Чонгук подрывается с места, подпрыгивает к брату и пытается отобраться у него скетчбук. Не получается. Чонхён выше, задирает руку и продолжает рассматривать рисунки. Страницы мелькают, как в замедленной съемке, и с каждым мелькнувшим листом Чонгуку становится все страшнее. — Серьезно? Ты мог рисовать природу, птичек и все такое, но у тебя почему-то весь альбом в каком-то мужике? — Отдай! — он вырывает скетчбук и яростно пучит глаза, потому что Чонхён впервые позволил себе подобную вольность. — Я вообще-то из Сеула приехал с семьей повидаться, а ты даже не хочешь делиться со мной, чем живешь, — обижается тот, но притворно будто, потому что какое ему дело. — Надо спрашивать разрешения! — злится Чонгук, но на него уже безразлично машут рукой. За ужином мать рассказывает что-то оживленно, без конца подкладывает всем добавки и много улыбается, что для Чонгука непривычно, ибо с уездом Чонхёна в Сеул в феврале она стала напоминать куклу. Дернешь — начнет двигаться, но не более того. Чонгуку тошно. Он живет в этом доме, будто инородная частица, позволившая себе вторгнуться в чужую днк. Он здесь не нужен. Лучше бы его не было. Да, именно так. Чонгук сжимает стакан воды в руках и пытается заставить себя улыбаться тоже, потому что надо, он обязан — сейчас декабрь, Рождество на носу, а родного брата он не видел долгие месяцы. Он должен быть счастлив. Но Чонгуку хочется лишь обратно в школу. В заброшенное крыло, в оставленный всеми кабинет. К Юнги. — Кажется, наш Чонгук-и любит мальчиков, — Чонхён неприятно смеется, громко ставя на стол пустую стопку соджу, — я видел его рисунки, а там ни единой девчонки! — Что за ерунда, — отмахивается отец, обновляя стопки, — в нашей семье такого быть не может. — Почему нет? Вы ведь знаете, что молодежь сейчас вся на Америку ориентирована, они запросто могут- — Перестань сейчас же! — злится мать, ударяя рукой по столу; вилка с ее тарелки соскальзывает и падает на пол, но она не обращает на это внимания. — Что за безобразие! Я никогда в жизни не приму такого сына! Наш Чонгук-и не такой, я знаю, поэтому прекрати нести чепуху, это отвратительно! Он молчит. Поднимает взгляд и смотрит Чонхёну в глаза; тот замирает с полной стопкой соджу в руках и в ужасе захлопывает рот. Чонгук медленно поднимается из-за стола и просит прощения, ссылаясь на головную боль. А затем подходит к брату, забирает у него стопку и опрокидывает в себя; покидает столовую под громогласные ругательства родителей. Ему плевать. Ему настолько плевать, что он готов прямо сейчас собрать все свои вещи в один маленький рюкзак и исчезнуть навсегда из этого дома. «Я никогда в жизни не приму такого сына». — Да что с тобой не так? — разочарованно тянет Юнги, когда Чонгук вновь ошибается. Он вздрагивает, случайно нажимая не на те клавиши. Громко, оглушающе. И подскакивает со скамьи, цепляясь обеими руками за ворот школьного пиджака. «Что с тобой не так», — кричат в голове чужие слова, и Чонгуку попросту загнуться хочется. Ведь с ним все так. Он человек, он чувствует, он желает чего-то — он обычный и ничем не отличается от других. Он живой и дышит. Он настоящий. Почему кто-то спрашивает у него, что с ним не так? — Эй, ты чего? — Юнги удивляется и тоже встает с места. — Это с тобой что не так? — срывается Чонгук и рыскает глазами по классу, ища, за что можно зацепиться. — Почему «не так» обязательно со мной? — Погоди, успокойся, ты почему вдруг- — Потому что! — кричит он, отшатываясь к окну, окончательно падая в болото смердящего отчаяния, которое так давно воняло точно за его спиной. — Потому что! — Успокойся, — Юнги смотрит серьезно и убийственно холодно, — объясни, в чем дело. Я что-то не так сделал? Чонгук упирается поясницей в подоконник и удивленно оборачивается. Глядит на спортивную площадку вдали — будто впервые замечает ее. И она мутная такая, размытая совершенно, потому что стекла в этом кабинете грязные и пыльные. Он смотрит и отчего-то один взгляд вдаль опустошает окончательно. Не оправдал. Отвергнут. Не примут. Отвратительный. Гнойный нарыв на обществе. — В чем дело? — Юнги подходит ближе, а он почти съеживается, когда понимает, что да, возмутительно неприятный, гадкий, ужасный. Неправильный. — Я… — он забирается на подоконник с ногами, не отрывая взгляда от окна, — извини меня. Я не хотел. Я просто… я не знаю. Он не имел права — злиться, психовать, плескать ядом. На Юнги особенно. Потому что Юнги — единственный, кто захотел рассмотреть его поближе, не ведясь на общие россказни о странном школьнике. Юнги не такой. Он — свеча в окне посреди темной улицы, города, мира. Маленький, но яркий огонек, за которым хочется следовать. У Чонгука всегда был дом, но в то же время не было никогда. Он ничего не видит давно уже, кроме того самого пламени свечи в темном проеме окна. — Расскажи мне, — просит Юнги, а он просто падает душой и сердцем куда-то очень глубоко. — Мой брат увидел мои рисунки, — Чонгук обхватывает колени обеими руками, — и сказал о них моим родителям. — Что здесь плохого? — Потому что он решил, будто мне нравятся парни! — кричит он, взмахивая руками. — Понимаешь? Он подумал, что я долбаный гей! Юнги не отстраняется и не выказывает негативных эмоций — просто глядит внимательно, рассматривает взволнованное лицо Чонгука и не спешит со следующими словами, которые все равно следуют: — Так тебе нравятся парни? — Нет! — Чонгук спрыгивает с подоконника; злится так, что чуть ли не искры из глаз летят. — Не нравятся! — Тогда почему ты психуешь? Он замирает, сжимая в руках лямку рюкзака и откровенно теряется. А ведь правда: почему? Ему никогда не нравились парни. Ему даже девушки толком не нравились. В чем проблема? Почему его настолько выворачивает наизнанку от мысли, что кто-то может подумать, будто ему нравится человек его пола? В чем проблема? Юнги тянет губы в улыбке — немного мягкой, немного снисходительной. Чонгук проваливается еще глубже. Потому что Юнги улыбается. У него крошечная родинка на щеке и слегка смазанный черный карандаш в уголках глаз. Кожаная куртка с кучей заклепок. Теплые узловатые пальцы. И глубокий взгляд — в те моменты, когда Чонгук играет правильно и ладно, без чужих подсказок. Юнги красивый. Он просто ужасно красивый, и его заобнимать до смерти хочется, задыхаясь словами благодарности, потому что принял, понял, не отвергнул. Почему? — Потому что не нравятся, — громко сглатывает Чонгук, — мне не нравятся парни. И девушки мне тоже не нравятся, — подошва его школьных ботинок скрипит, когда он разворачивается и делает шаг в сторону выхода. — Мне ты нравишься. И все. Никто больше. Ты только. Это делает меня неправильным? — он резко поднимает голову и смотрит в чужие глаза. Юнги глядит на него непонятливо и слегка удивленно — словно не догадывался даже. Будто слова Чонгука — это чертово откровение, которое ни разу ему в голову не приходило. Следом за удивлением комом падает неверие — он видит это в чужих глазах. Чонгук забрасывает рюкзак за спину и несется к выходу из класса. И все, что он может выдавить из себя напоследок, — это тихое: — Прости. Он уверен, что больше никогда в этой жизни не увидит Юнги.

* * *

Чонгук не ходит в школу все зимние каникулы. Ему больно. Ему больно до такой степени, что нет сил даже палочки в руках держать — хочется лишь лечь и лежать так, пока тело не иссохнет и не превратится в пыль. Он думает, что ошибся. Что ошибся, когда позволил себе чувствовать. Ему надо было влюбляться в одноклассниц, в обычных симпатичных девочек, но никак не в Мин Юнги, который уже даже не старшеклассник. И который парень. Где-то на фоне смеется Чонхён и раз за разом повторяет, что Чонгук идиот. Может, и идиот. Абсолютно точно, да. Потому что нормальные люди не влюбляются в тех, кто одного с ними пола. Это — неправильно. Отвратительно. Чонгук убеждает себя в этом раз за разом и мочит подушку слезами, потому больно до ужаса, оно выжирает нахрен изнутри и жжется раскаленным по венам. Оно топит в себе, душит, смерти желает. Чонгуку кажется, что он уже давно умер. Еще в тот момент, когда позволил себе быть неправильным настолько. Он отвратительный, и его родители откажутся от него сразу же, если узнают. Он отвратительный, и Юнги бы плюнул ему в лицо, если бы увидел. Он ошибается. — Господи, да неужели. Чонгук застывает в дверях одним вечером марта, когда впервые за два месяца решается сходить в заброшенное крыло. Юнги сидит на скамье перед пианино, глядит на него своими темными глазами с облегчением, а волосы у него яркие-яркие — мятного цвета. Чонгук забывает, как говорить. Роняет рюкзак и думает, что сейчас заплачет — громко и навзрыд, — потому что даже не надеялся увидеть Юнги снова. А он сидит тут красивый весь и смотрит на него, мягко щурясь. Чонгуку сейчас настолько слепяще и обжигающе, что он готов умереть — раз и навсегда. Вы спросите: какая любовь в семнадцать лет? И Чонгук ответит: трепетная, нежная, до слез внутри и снаружи. Она такая яркая, что ослепнуть хочется, не дышать и не чувствовать больше. Она вся внутри — растекается теплым под сердцем, врывается в него яростным потоком и вспыхивает огнем. Чонгук думает, что сгорит прямо сейчас. Ему скоро девятнадцать, но он понимает, что влюбился в Мин Юнги в тот самый момент, когда он впервые на его глазах коснулся пальцами клавиш пианино. И Чонгука это осознание попросту убивает. И вся его душа будто феникс сейчас — воскресает под чужим взглядом. Воскресает мгновенно и бесконечно долго. — Почему ты здесь? — он сжимает лямки рюкзака. — Тебя ждал, — Юнги глядит в свой телефон, — уже почти час вообще-то, — и поднимает взгляд, — это если не считать предыдущие дни. — Почему? «Разве ты не должен меня ненавидеть?» «Разве тебе не должно быть противно?» «Разве ты не должен презирать меня?» Чонгук не спрашивает ничего из этого — смотрит просто взволнованно, тиская несчастный рюкзак, и не смеет отвести взгляда от Юнги, который такой другой, который такой красочный и словно бы забытый, но в то же время — глубокими штрихами вен на сердце. — Ты любишь фильмы? — он встает со скамьи и засовывает руки в карманы куртки. — Что? — Чонгук уже не может больше. Вообще. Ориентироваться в ситуации — тем более. — Ты как обычно, — Юнги смеется и подходит ближе, наклоняется немного вперед, приподнимаясь на носки. — Фильмы. Там актеры снимаются. Любишь? — Люблю, — говорит вперед всех мыслей. Чонгук не очень понимает, что происходит, когда его приводят к себе домой. Когда сажают напротив большого плоского телевизора в комнате и приносят колу в стакане. Совершенно, вообще, откровенно не понимает ничего, когда Юнги садится рядом на пол, подпирая спиной диван и улыбается ему, вскрывая банку пива. Чонгук думает, что сам был бы не против это самое пиво выпить, но ему никто не даст — девятнадцать только через полгода исполняется. — На, хлебни, — тычет вдруг в него банкой Юнги через полчаса, — а то у тебя слишком убитое лицо. Такое чувство, что ты не рад меня видеть. Чонгук на автомате берет пиво и отпивает. На вкус как полный кошмар. — Нет, я… — он сдавливает поверхность банки прежде, чем вернуть, — я просто удивлен. — Тем, что я позвал тебя к себе в гости? — Юнги поворачивает голову и смотрит на него лукаво и многозначительно. — Да ладно тебе, полтора года уже знакомы. — Если бы в этом было дело, — шепчет Чонгук предельно тихо, но знает, что его все равно услышали. Вы спросите: какая любовь в семнадцать лет? И Чонгук честно ответит: от нее задохнуться можно. Особенно, если не можешь коснуться человека, которого любишь. И ты даже не понимал, насколько сильно с ума сходишь — до тех пор, пока близко не оказался настолько, что деваться уже некуда. Как Чонгуку сейчас. Он глядит в экран телевизора, сжимая стакан, и не понимает, как так. Как так: он признался в своих чувствах (верно?), а его не оттолкнули. Но и не ответили. Юнги сидит рядом, касаясь своим плечом его, и молчит, смотря фильм. Чонгук — сгорает. Лето еще не наступило, а он попросту истлел, как бумага с неудачными рисунками, которую он бросал в костер. — Почему черно-белое кино? — спрашивает он спустя час, когда фильм заканчивается. — А что не так? — Не знаю, — Чонгук жмет плечами, — сейчас столько всего снимают зрелищного и яркого, а ты смотришь старые фильмы прошлого века. — Не обязательно нужны краски, чтобы передать суть, — Юнги вытягивает ноги, запрокидывая голову назад, на диван. — Это как клавиши пианино, у которых лишь два цвета: белый и черный. Всего два цвета, но они могут передать весь спектр эмоций, что раздирает тебя изнутри. Чонгук молчит. Те несколько глотков пива, что в него влили, только сейчас ударяют в голову. Ему ужасно страшно смотреть на Юнги сейчас, потому что он знает, что не выдержит и поцелует. Такое странное и иррациональное желание, но оно есть, оно — живее и ярче, чем сам Чонгук когда бы то ни было. И он начинает мириться с этим фейерверком внутри. Может, он и не нужен никому, кроме него — пускай. Зато он жив. Зато ему хочется жить. А где конечная точка — не так уж и важно. Это не последний раз, когда Юнги приводит его к себе в гости — это происходит почти каждую неделю. Где-то в мае Чонгук в ужасе понимает, что все максимально плохо и плачевно, а Юнги — он улыбается только, включает ему фильмы, заваривает чай, рассказывает об известных композиторах, а затем — кладет свои руки поверх его ладоней в пустом классе, когда они вместе садятся возле старого пианино. В июне Чонгук случайно узнает, что Юнги — сын директора школы, когда тот приходит домой раньше нужного и застает их на кухне. Чонгук долго кланяется и пугается до того сильно, что почти начинает заикаться, а Юнги смеется просто и машет руками, жестами прося успокоиться, но у Чонгука не получается никак. — Так вот почему тебе все прогулы с рук сходили, — улыбается он, когда Юнги садится рядом и поднимает клап. — Возможно, — тот глядит на него тепло и глубоко — дальше, чем просто в глаза. — Готов учиться играть ту мелодию? Ты уже можешь. Чонгуку тепло. Он учит ноты и играет не потому, что помнит каждую, а потому что чувствует их сильнее, чем краски на собственных пальцах. Он срывается душой на клавиши, умирает между белым и черным, а затем убегает к окну, где лежит блокнот. Юнги ничего не спрашивает — только садится на пол возле его ног и смотрит в стену, пока Чонгук яростно чиркает в скетчбуке. — Покажешь? — неуверенный вопрос спустя час. Ему хочется сразу ответить, что да. Покажет. Не только рисунки, но и себя самого. До самого нутра. Он что угодно покажет — Юнги стоит лишь попросить. Чонгук отдает ему альбом, и даже не чувствует угрызений совести из-за того, что в этом скетчбуке все рисунки однообразные и похожие друг на друга. Ведь в каждом образе — Юнги. — Ты… — он запинается, переворачивая страницу, — ты все это время… Я думал, ты просто… Чонгук заканчивается — именно в этот момент. Он цепляется руками за ворот чужой рубашки и тянет на себя, встряхивает пару раз от бессилия, будто безмолвно крича: «Я все это время, я всегда, я постоянно». Его раздирает просто, по сшитым наспех швам рвет к черту, и никаких сил уже нет удержать этот всплеск, эту бурю, чертову метель, после которой никто не выживет. Он дергает Юнги на себя и спонтанно целует — опрометчиво прижимается губами на несколько секунд и поспешно отстраняется, когда осознает, что наделал. Юнги глядит на него так, будто впервые видит. Смотрит так, словно перед ним абсолютно незнакомый человек. Чонгук проваливается душой куда-то в самый ад и не может даже с места сдвинуться — ждет пощечины, крика, чего-нибудь. А потом приходит в себя и подрывается с места, намереваясь убежать из класса, школы. Может, даже города. Но ему не дают шелохнуться — хватают за рукав и крепко держат. — Серьезно? Ты хочешь сбежать? Опять? — Но ты же… — Чонгук заикается и затыкается окончательно, когда Юнги кладет ладонь на его затылок, давит сверху, заставляя наклониться, и целует сам, но совсем по-другому. Оно ближе. Теплее. Глубже и трепетнее. Чонгук подается вперед и теряется совершенно, когда чувствует чужие касания на своей пояснице. Почему это происходит? Почему Юнги ведет ладоняи по его спине, кладет их на шею и притягивает еще ближе? Чонгук отпускает себя и позволяет рукам жить отдельно от него — зарывается пальцами в чужие волосы, сжимает, тянет. Так горячо. И хочется — всего и сразу. — Тихо, — шепчет Юнги, отстраняясь, и обхватывает руками его лицо, — тихо, боже, куда ты так спешишь. — В другую жизнь, — не думая, тихо говорит Чонгук в ответ, прижимаясь губами к его щеке, — куда угодно хочу, лишь бы не здесь. Ему так целовать хочется. Сжимать в объятиях и шептать трепетно на ухо. Так банально и глупо, но так нужно — в Чонгуке нерастраченной нежности до самых краев, в нем яркого и зеленого-зеленого так много, что хватит на всех вокруг с лихвой, ему надо держать за руки и прижиматься губами к чужой коже без конца, постоянно, каждую минуту. Он хочет быть рядом, всегда, вечность, пока не задохнется. У него каждый рисунок в забытом всеми альбоме, что валяется на полу, слишком контрастным становится, потому что краски льются, падают все разом на белую бумагу. Чонгуку хочется все и сразу, действительно. Он не задумывается над тем, почему. Он не пытается отыскать ответ. А Юнги — Юнги дает ему все, что настолько необходимо. Неожиданно, но почему-то все равно так плавно. Он целует в ответ, гладит плечи, давит пальцами на шею и вжимается губами в каждый сантиметр его кожи. Чонгук перестал дышать еще в тот момент, когда впервые увидел его. Теперь он понимает. — Ты так вырос за эти два года, — Юнги тихо смеется, когда Чонгук спрыгивает с подоконника и садится на пол напротив него, — совсем другой стал. Но в то же время все тот же. — Замолчи уже, пожалуйста, замолчи, — Чонгук целует его, поддается вперед, залезает на чужие колени и обхватывает лицо Юнги руками, — ничего не говори. — Не надо, нет, — Юнги тушуется, пытается как-то стряхнуть его с себя, но Чонгук за все это время слишком хорошо узнал, как надо себя вести. — Заткнись. — Сюда может зайти кто угодно и когда угодно. — Пускай смотрят. Юнги глядит на него своими темными и серьезными глазами, а потом целует. Чонгуку ничего не нужно больше.

* * *

Лето задыхается, будто умирающие светлячки в банке, которых они ловили вместе. Чонгук рисует больше, чем обычно, и ждет своего выпуска из школы так, как не ждал ничего больше. Ему хочется получить диплом и позвать Юнги с собой — уехать куда-нибудь и не важно, куда. Может, в Тэгу, может, в Сеул. А может, в Штаты куда-нибудь. Ему хочется, чтобы ничего и никого не было больше, кроме них двоих. Юнги не согласен. — Тебя ждет чудесное будущее, — говорит он, когда они сидят рядом в кофейне недалеко от школы. — О чем ты, хен? — устало переспрашивает Чонгук. — Мне никакое будущее не нужно, если в нем нет тебя. — Рисуй, — просит Юнги, — рисуй так, будто завтра умрешь и боишься, что не успеешь сказать все, что так хочется. — Но я не хочу, — он глядит удивленно и растерянно, — я не хочу, хен. Я могу рисовать, лишь когда ты рядом, неужели так сложно это принять? — Я принимаю, — Юнги сжимает его руку в своей, — я бы так хотел всегда быть рядом, но- — Отвратительно! — Чонгук вздрагивает, но руки не убирает. Женщина далеко за пятьдесят глядит на них с омерзением, которое даже не пытается как-то смягчить. Сверлит взглядом их сцепленные ладони и едва слюну не роняет от увиденного. — Отвратительно! — повторяет она. — Таким, как вы, место в аду! — А если я его поцелую на глазах у всех, где мне место будет в этом случае? — взрывается Чонгук, игнорируя Юнги, который хватает его за футболку, молчаливо прося успокоиться. — Эх, молодой человек, — женщина качает головой, — что скажут ваши родители? Никто не возьмет вас в университет учиться такого. Хватит с вас уже глупых игрищ, думайте о будущем лучше. Чонгук готов взбелениться и начать кричать, наплевав на все нормы, наплевав на уважение к старшим — он даже руку поднимает, чтобы швырнуть нечто несуществующее тетушке вслед, но Юнги удерживает его. Глядит грустно. Печально до такой степени, что Чонгуку самому вдруг сдохнуть хочется. — Забудь, — шепчут ему, — не обращай внимания. Чонгук поддается, но все равно видит, что взгляд Юнги меняется. Он меняется постоянно, но сейчас — необратимо. — Что случилось? — спрашивают у Чонгука жарким утром сентября, когда он приходит в пустой класс с разбитой губой. Он не пошел на первый урок — сразу направился в заброшенное крыло, но даже не надеялся встретить Юнги сейчас. Тот никогда не приходил так рано. — Упал, — врет Чонгук, избегая взгляда глаза в глаза. Он просто не может выложить правду, как она есть: что его избили. Поймали в переулке недалеко от школы и зажали в тупике возле мусорных баков. Трое на одного — ужасный расклад, но ему не было страшно. Его не испугал удар по лицу и в живот, не испугал вырванный клок волос, потому что его удерживали, а он так сильно хотел сбежать. Страшными были не действия, страшными были слова. — Чонгук, — голос Юнги меняется, становится напряженным и наигранно холодным. Он ненавидит, когда ему врут так открыто. — Что ты хочешь услышать? — устало шепчет Чонгук. — Что я слишком слабый, чтобы дать отпор? Да, мне втащили по самое не балуйся. Ты это жаждал узнать? А так не ясно было? — Но почему? — его разбитой губы осторожно касаются большим пальцем; ранка все еще кровоточит. — Им не нравится, что я отличаюсь от них. Больше он ничего не говорит, а Юнги и не просит — наверное, и так догадывается. Чонгук думает, что пускай, пускай догадывается, сколько угодно. Потому что он никогда не сможет повторить вслух слова, с которыми его ударили в первый раз. «С мальчиками гулять любишь? Так чего с нами тогда тоже не потусишь? Ну, куда же ты?» Чонгуку все еще кажется, будто он неправильный. Но теперь он свою неправильность видит лишь в том, что слишком слаб, чтобы открыто бороться за то, что ему дороже всего на свете.

* * *

— Ты играешь уже лучше меня, — говорит он в ноябре, когда Чонгук убирает пальцы с клавиш и отчаянно жмурится. Его альбом до краев заполнен чужими образами, взглядами, улыбками, и Чонгук не может больше. Едва ли. Он слабый — всегда считал себя таким, — и беспорядочно желает себе убедиться наконец в этом раз и навсегда, но Юнги не дает. Юнги листает его альбом, улыбается, просит принести краски и жмется губами куда-то в сгиб шеи. Юнги такой открытый и искренний, но Чонгуку — больно. Ему больно настолько, что даже губы нет сил в улыбке тянуть. Он только и может, что хвататься ослабевшими пальцами за чужую рубашку и без слов просить. Просить что? Чонгук не знает. Но в то же время — ответ кричит громче, чем он, когда признает. Юнги отходит к окну закурить, а он отбирает у него зажигалку. Рисует на белой поверхности несмываемым маркером, что находит в рюкзаке, короткое и лаконичное: «Y.K.» Чонгук смотрит на эти две буквы и рассыпается про себя. Будто заранее знает. А Юнги — Юнги смеется и говорит, что он — сентиментальный дурак. Гладит по волосам, сжимает пальцы, лежащие на клавишах, и обнимает. Говорит, что не нужно писать на зажигалке то, что и так ясно, понятно и правдиво. Чонгук целует его — ничего не может поделать с собой, — а внутри режет скальпелем до того больно, что ни единого лишнего вздоха сделать. — Тебя ждет великое будущее, — говорит Юнги однажды холодным вечером декабря. За окном — ни снежинки, но Чонгуку все равно кажется, что небо сколотило ему могилу из снега от верхов и до края, — никогда не переставай быть собой, хорошо? Если хочется кричать — кричи, хочется плакать — плачь. Пусть весь мир увидит. — Ты придешь на мою выпускную церемонию? — Чонгук не видит ни пианино уже, ни подоконника к альбомом на нем. — Конечно, — Юнги ведет пальцами по его волосам, заправляет прядь за ухо, улыбается. — Ты так повзрослел, боже. Кто бы мог подумать. Чонгук щурится, впитывая в себя чужие прикосновения, а на сердце так тяжело и тоскливо. Так ужасно и невыносимо, но он ничего не говорит — закрывает глаза и подается вперед, ныряя в чужие объятия так же, как смертник падает головой под виселицу. — Я тебя люблю, — шепчет он и жмурится, потому что от таких слов всегда страшно. И Чонгуку страшно тоже — исчезнуть хочется, не больше и не меньше. — И я тебя, — Юнги проводит ладонью по его волосам в последний раз, останавливается, цепляясь пальцами за подбородок, — и я хочу, чтобы ты шел вперед, несмотря ни на что. Живи, Чонгук. Чонгуку не хочется. Если без Юнги — ему не хочется. Но Юнги же всегда будет рядом, верно?

* * *

Юнги не приходит. Чонгук стоит на сцене, сжимает в руке диплом и игнорирует все вокруг. Желтые хризантемы, что он уже видел однажды два года назад, пахнут громко и слишком сладко — его мутит. Он бегает взглядом по залу — туда-сюда, еще раз и обратно. Не видит. И руки дрожат. Он просит прощения у родителей и просто сбегает. Едет к дому Юнги на такси, борясь с несчастным букетом цветов, который огромный и противно слепящий — от него неприятно и гадко. Его хочется выбросить. — Он уехал, — говорит мать Юнги; он видел эту женщину лишь один раз несколько месяцев назад, — вчера буквально. Он поступил в Сеул. Разве он не говорил вам? — она вежливая такая, улыбается красиво и извиняюще, заглядывает в глаза, словно уверенная в том, что Чонгук просто забыл, что пришел сюда по ошибке. — Простите, — его хватает лишь на это. Он не помнит, как приехал обратно в школу. Как шел по коридору, что вел в заброшенное крыло. как открыл дверь и бросил на пол рюкзак, что был легким, но все равно ужасно тяжелым. Чонгуку букет цветов, что он все еще держит в руках, хочется нести на кладбище. На нем немного могил будет: музыки, что давала ему стимул, надежды, что цвела и светила, его картин, что жить хотели, но умерли, так и не родившись. Совсем немного могил, но самая главная принадлежит ему самому. Чонгук подходит к пианино и замирает, когда видит на крышке клавиш зажигалку — белую. На ней инициалы: «Y.K.» Две буквы и ничего больше. Он берет ее в руки и закрывает глаза. «Тебя ждет чудесное будущее», — сказали ему, а Чонгуку не надо ничего: ни будущего этого чудесного, ни одиночества вынужденного, ни взросления, резко и безжалостно рухнувшего на голову. Вы спросите: какая любовь в семнадцать лет? И Чонгук скажет: опустошающая и жестокая. От нее одновременно жить хочется и умереть так, чтобы даже бог воскресить не смог. Она безумная, надрывная, сумасшедшая и такая беспощадная. Словно Святой Грааль, до краев переполненный ядом. Одна лишь горечь. Чонгук кладет букет цветов на пианино и садится на скамью. Смотрит на зажигалку несколько минут, а после прячет ее в карман. Поднимает клап и начинает играть — ту самую композицию, что впервые вызвала у него слезы спустя много лет. Ту самую мелодию, после которой он понял, что хочет научиться играть. Он жмет по клавишам, вырывает из-под них звук, а потом закрывает глаза. Хочется кричать. Хочется кричать громко, оглушающе громко, но Чонгук молчит — знает, что его никто не услышит. Поэтому он молчит. Позволяет последним нотам прозвучать и не произносит ни звука. Желтые хризантемы. Символ расставания. Чонгук ненавидит эти цветы. На его кладбище каждое надгробие теперь будет желтого цвета.

* * *

Весна уступает место лету, лето уходит и позволяет прийти осени. Осень сгорает тоже, задыхается вместе с Чонгуком и истошно хрипит, когда идет первый снег. Чонгуку плевать на снег, плевать на все, что происходит вокруг, плевать на чертово Рождество, из-за приближения которого все готовы выпрыгнуть из штанов. Он лежит на матрасе и глядит в окно — за ним светло-серо, летят снежинки, сливающиеся по цвету с небом. Ему — все еще все равно. — Эй, — в комнату заходит кто-то. Чонгук поворачивается. Чонхён. Ведь точно: должен был приехать из Сеула на каникулы. Забыл совсем. Он садится и тянется рукой к изголовью матраса, где стоит уже открытая бутылка соджу. Чонхён наблюдает за каждым его действием зорким, цепким взглядом, от которого становится неуютно. — Я принес тебе кое-что, — говорит он после долгого молчания и исчезает за дверью; втаскивает в комнату какую-то длинную коробку и кладет на матрас. Чонгук чего угодно ждет: осуждения, потому что отказался куда-либо поступать, жалости, ибо напоминает овощ вот уже почти год, вставая с постели лишь для того, чтобы сходить за алкоголем в ближайший круглосуточный, злости, так как заставляет волноваться родителей, у которых и без того забот полно. Чего угодно ждет, но получает синтезатор — дешевый и такой смешной. Он проводит пальцами по клавишам, стремительно подключает его к розетке и неумело настраивает — паршиво, как сказал бы ему кто-то. — Мне показалось, что тебе это нужно, — говорит Чонхён, а Чонгук не слушает его уже, давит пальцами на нужные клавиши, раз и два, еще раз, снова. А потом начинает литься мелодия. Она буквально вырывается из-под его пальцев, разбивается о воздух, звенит в тишине и пропадает. Чонгук играет вновь, снова и снова, пока его пальцы не начинают путаться, а он — рыдать. Слезы рвутся по щекам, как сумасшедшие, падают вниз, мажут по синтезатору, льются чертовой стеной, а он — не может больше. Падает набок, рыдает в голос и пытается обхватить себя руками, чтобы теплее было, ближе. Но не выходит совсем. — Все хорошо, — Чонхён ложится с ним рядом, обнимает крепко, вжимает в себя буквально и гладит по спине, — все хорошо. Если не сейчас, то когда-нибудь будет обязательно. Чонгук замолкает на пару мгновений, а потом начинает рыдать еще громче, захлебывается, задыхается. Ему раствориться хочется сейчас. В мелодии, которую его пальцы все еще помнят, в боли этой, с которой ничто в сравнение не пойдет, в исступлении этом, которое безумное и такое дикое, что ничего за ним не видно. — Все в порядке, Чонгук, — заверяет его Чонхён, — все хорошо будет, поверь мне. Первая любовь всегда такая, какой бы ни была. Оно пройдет. Потом легче будет. Любовь никогда не бывает одна. Когда-нибудь ты сможешь полюбить снова. Все хорошо будет, Чонгук, слышишь? Не теряй в этой боли себя, пожалуйста. Чонгук не слышит ничего больше — он кричит и машет руками, лупит себя, подушку, брата. Его разрывает изнутри, коверкает и выворачивает. Его растаскивает по пазлам, которые уже никогда не собрать воедино, его швыряет из одного полюса в другой. Он словно умирает. У него под рукой клавиши синтезатора, у него в ушах — мелодия, что однажды показала, а как это — жить, у него перед глазами чужие волосы, выкрашенные в мятный, куртка с заклепками, пальцы узловатые. У него в душе мягкие улыбки, от которых хотелось как чертов Икарус и до самого Солнца. Он так любит, боже. Ему так обнять хочется, господи. Так спросить хочется, что же он сделал не так, где ошибся, где споткнулся, где внушил мысль, что не справится. Чонгуку все и сразу хочется, пока он кричит и машет руками, но он не получает ничего, кроме крепких объятий брата, который напуган, но почему-то понимает. — Приезжай ко мне в Сеул, мы придумаем вместе что-нибудь, — тихо говорят ему, размашисто гладя по спине, — ты приезжай главное. Мы придумаем. Все хорошо будет, Чонгук. Чонгук уверен, что не будет. Но он ошибается даже здесь.

* * *

Стены галереи белоснежно-белые, напоминают альбомный лист. Паркет под подошвами ботинок приятно скрипит, когда Чонгук снова заворачивает за угол, неспешно переходя из одного зала в другой. Людей здесь достаточно много, и все они разные, такие непохожие друг на друга: тут и семьи с маленькими детьми, и молодые парочки, что не разнимают рук и тихо переговариваются, разглядывая картину за картиной, здесь и одиночки, которые предпочитают посещать такие места без компании. Так много людей, и каждый из них — как произведение искусства. Любой человек, встреченный им в галерее, кажется Чонгуку ярким и таким уникальным. Он останавливается в одном из помещений — самом маленьком зале из всех, — и видит невысокую девушку, стоящую к нему спиной. Здесь никого больше, кроме них. Незнакомка разглядывает самую большую из представленных картин, склонив голову к плечу, а затем отходит на несколько шагов назад — словно хочет взглянуть на нее еще раз издалека. Чонгук не выдерживает — подходит ближе и встает рядом, сложив руки за спиной. Девушка слегка вздрагивает, когда замечает чужое присутствие, мельком оглядывает Чонгука без интереса и переводит взгляд обратно на картину. — Вам нравится? Ему в ответ неопределенно пожимают плечами и слегка растерянно шмыгают носом. — Не знаю. Скорее да, чем нет, но… — незнакомка качает головой из стороны в сторону, словно пытаясь подобрать слова, но у нее никак не выходит. — Многие видят в этой картине надежду, — пробует Чонгук. — Надежду? — на него оглядываются с грустной улыбкой; он слышит короткий смешок. — Мне тревожно, когда я смотрю на нее. Чонгук приподнимает брови, глядит внимательно и выжидающе, всем своим видом дает понять, что ждет объяснения. Ему правда интересно услышать чужие размышления. — Так смотрите на меня, будто я запросто все расскажу, — девушка хмурится, — я не очень хороша в словах. — Этот художник, наверное, тоже думал, что плох в словах, поэтому нарисовал эту картину, надеясь, что она все скажет за него, — Чонгук улыбается. — Попробуйте, я вас правда не осужу. На него бросают неуверенный короткий взгляд, а затем садятся на маленькую скамейку. Девушка думает какое-то время, медленно покачивая головой — будто в такт какой-то мелодии, что звучит только в ее голове. А затем говорит: — Словно кто-то ищет путь домой, но так его и не находит, потому что дом — это не место. Но когда он это понимает, уже слишком поздно, — на него смотрят печально, — такое чувство, что на картине изображен тот самый миг — за секунду до осознания, что уже ничего не вернуть, а самым ярким в твоей жизни оказалось не солнце, а крошечное пламя свечи в чьем-то окне. Чонгук садится рядом с незнакомкой и тоже смотрит на картину. Улыбается едва заметно и на пару секунд прикрывает глаза; пальцы, покоящиеся на коленях, начинают отбивать известный ритм в попытке отыскать клавиши пианино. — Вы правы, — говорит он после недолгого молчания, и девушка улыбается ему в ответ. Возможно, спустя несколько дней Чонгук снова наткнется на эту незнакомку в галерее, и они вместе будут ходить по залам. Возможно, потом он все-таки представится и позовет ее выпить кофе, а затем признается, что каждая картина в той галерее — его. Возможно, весь следующий месяц они будут гулять по набережным, слушать музыку в одних наушниках, а потом Чонгук научит ее играть на пианино. Возможно, когда-нибудь они влюбятся и будут счастливы, но все это — потом, а сейчас он сбегает вниз по ступенькам, спеша на улицу, и ловит такси, чтобы поскорее добраться домой. В пустой квартире — пока что все еще съемной, — его ждет пианино. Первое, что он купил на собственные деньги. И, наверное, самая дорогая для него вещь, не считая той, что висит на крючке на стене напротив, светя полустертыми двумя буквами. Чонгук закончил художественный вуз всего год назад, но известным стал задолго до этого. Чонхён, от которого он, будучи подростком, почти не получал поддержки, всегда был рядом, бок о бок: помог переехать в Сеул, где они стали жить вместе в маленькой съемной комнатушке, сам подал за него документы и первое время заставлял ходить на занятия. Чонхён боролся за него больше, чем сам Чонгук, для которого пламя свечи в том единственном окне навсегда потухло. Но ничто не вечно под небом, и на смену боли и потере, которую, казалось, не восполнить ничем, приходят другие чувства. Приходит желание жить — именно как ему завещали на последней встрече. И Чонгук едва не захлебывается им, такой маленький и беспомощный, совершенно не понимающий, какое место должен занять в этом мире. Никто не говорил ему, что будет легко. Легко никогда не бывает. Жизнь — это не о том, как запросто ты становишься счастливым, жизнь — это о том, как учиться быть сильным. И Чонгук учился. Сейчас, когда прошло уже больше пяти лет, он понимает, почему Юнги ушел. Почему оставил после себя лишь зажигалку с инициалами их имен. Чонгук отрицал действительность так долго, что в отрицании этом едва не потерял себя, но боль показала ему, что у него все еще есть нечто, за что стоит бороться. Юнги знал это. Знал, что Чонгук справится, одолеет даже тех демонов, что скрываются внутри других, а они еще страшнее. Знал, что Чонгук будет жить, несмотря ни на что, и пусть в какой-то момент не хотелось совсем. Юнги боялся: что Чонгук еще слишком молод и сам пока не понимает, чего хочет от жизни, а он — мешает ему увидеть. Он боялся, что станет преградой, не дающей ему расти и стать тем, кем он должен быть. В Юнги жил страх, что их любовь — такая любовь, — не даст Чонгуку ничего, кроме разочарования и загубленной в зародыше мечты, которую еще даже не успели осознать до конца. Юнги хотел, чтобы он был свободен: от общества, осуждения, непонимания. От всего, что тянет вниз. Возможно, он был прав. Возможно, Чонгук правда понимает. Но сейчас, стоя перед десятками раскрытых дверей, он думает, что их могло быть еще больше. Или всего одна — и за ней бы было ярче, чем за всеми остальными. Если бы только ему позволили попробовать. Если бы только ему дали шанс бороться за свой дом. Если бы, но. Дома Чонгук рисует картину, похожую на ту, что висит в галерее, но ней почти нет черных оттенков. Он рисует то, что находится за просветом — по ту сторону двери. И ему впервые за долгое время становится спокойно. Пламя свечи может быть ярче солнца. Им можно устроить пожар и сжечь дотла целый город. А можно зажечь сотню других свечей, сделав счастливым кого-то еще.

* * *

Чонгук видит его однажды, когда на улицах Сеула бушует метель, а он — заходит в огромный торговый центр в поисках ювелирного салона, который посоветовал один знакомый. Он пришел купить помолвочное кольцо для своей девушки, у него в душе ярко и солнечно — полностью противоположно тому, что творится за окном. Но в конце года всегда происходит нечто такое, что выбивает почву из-под ног, и Чонгук правда перестает ощущать мир вокруг, когда на последнем этаже торгового центра, где сделали детскую площадку, видит Юнги. Он узнает его сразу, и пусть его волосы черные-черные, а черты лица изменились и стали грубее. На Юнги больше нет кожаной куртки с заклепками, на нем — распахнутое пальто кремового цвета и белый вязаный шарф. Он другой: старше, взрослее, но Чонгука ничем не обмануть. Даже мальчиком лет трех, который подбегает к Юнги и кричит «папа, папа», а тот — подхватывает его на руки и начинает кружить. Чонгуку до смерти, до тысяч сгорающих в ничто свечей хочется подойти к нему и обнять. Узнать, как он, где был и чем жил. Хочется сказать так много, но в то же время — просто молча стоять, крепко, до боли обхватив руками. Чонгуку так хочется, господи, но. Он отворачивается за секунду до того, как Юнги успевает поймать его взгляд. Не дав ни единого шанса себя узнать. И уходит, ни разу не обернувшись. А дома — позволяет себе заплакать, прикурив от белой зажигалки, надпись на которой давно стерлась.

* * *

Чонгуку двадцать девять, и он — один из самых известных молодых художников не только в своей стране, но и в мире. Он все еще рисует анонимно, скрываясь за псевдонимом и не желая предавать огласке свое настоящее имя. Ходит на свои же выставки, где на главном стенде у входа никогда не будет значится его фотография. Он не раздает автографы, не устраивает конференции — только дает короткие интервью в интернете, избегая вопросов о прошлом. Чонгуку двадцать девять, он одна из самых обсуждаемых личностей в интернете, потому что всем интересно, кто скрывается за картинами, что уходят с аукциона за большие деньги, он живет в красивом доме в пригороде Сеула, часто видится с братом и иногда приезжает в родной Пусан, чтобы встретиться с родителями, которых ни в чем не винит. Вы спросите: какая любовь в семнадцать лет? Чонгук уверенно ответит: это самое яркое чувство за всю жизнь. Единственное и неповторимое в том надломе, что оставляет внутри. Оно — пламя свечи в темном окне, одинокое и обманчиво слабое в глазах смотрящих со стороны. Но именно этот крошечный огонек когда-нибудь зажжет и тебя самого, и миллионы чужих сердец, с которыми ты решил поделиться светом. Ему двадцать девять, у него чудесная любящая жена и подрастает двухлетняя дочь. У него есть все, о чем только можно мечтать, но каждый раз, когда Чонгук садится за пианино и касается пальцами клавиш, после закрывая глаза, он видит его.

Однажды, будь тебе 14, 28 или 65, ты наткнешься на кого-то, кто зажжет огонь внутри тебя, который уже не сможет погаснуть. Однако самая печальная, самая ужасная правда, которую вы когда-либо поймете, — что чаще всего это не те, с кем мы проведем наши жизни. — The Awful Truth

Примечания:
476 Нравится 55 Отзывы 212 В сборник
Отзывы (55)