Silence

NC-17
Завершён
192
автор
Фэндом:
Bangtan Boys (BTS), BLACKPINK (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
19 страниц, 10 779 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
192 Нравится 18 Отзывы 35 В сборник

Часть 1

Настройки
Джису всегда учили, что в любви и чувствах ничего зазорного и ужасного нет. Любить не больно. Привязываться не больно. Делать кого-то эпицентром своей жизни тоже не больно. Это хорошо, это правильно. В их мире даже судьба с этим помогает, вырезая ласковой рукой заветные буквы на груди, поближе к сердцу. Чувствовать жжение приятное и тепло меж рёбер в самую первую встречу — счастье. Обретать вторую половинку и ощущать себя цельным, правильным, неодиноким не всем дано и оттого этот дар ценнее всех благ мира. Такие родственные души редко встретишь в нынешнее время; их слишком мало. То ли природа устала своих «особенных» питомцев создавать, то ли люди сами этого добились, на протяжении столетий разрывая узы между собой с поразительным упорством. Соулмейтов почитают за счастливчиков, чистейших созданий, способных на самую искреннюю любовь и преданность, а Джису относит себя к проклятым с тех пор, как встретила Его раньше своего избранного и влюбилась по уши. Тогда, с первой острой вспышкой боли при встрепенувшемся от взгляда маслянисто-черных глаз сердце, она поняла, что всё навязанное с детства, чушь и лицемерная ложь.

***

Чон Чонгук был ходячим трупом. И дело было даже не в его неестественной худобе, болезненной бледности и вечно разбитом лице со счёсанными костяшками на кулаках. Вся его мертвенность пряталась в глазах, которые и живыми-то назвать с трудом можно было. Они никогда не смотрели сфокусировано на живые объекты — всегда сквозь, как через дрожащий от жары воздух. А ещё он был молчаливым. Джису только спустя месяц после того, как впервые увидела юношу, услышала его голос. А спустя два поймала взгляд. Мимолетный, смазанный, но у неё, дуры, скулы едва не сгорели. Это была болезнь. Ненормальная, цепкая, выбивающая почву из-под ног всякий раз, когда переносчик заразы проносился мимо с мольбертом наперевес. Для Джису ядом было всё: тонкий запах мыла, пропитавший его одежду, вьющиеся к кончикам пушистые, чёрные вихры, скрывшие от посторонних мутные глаза, родинки на лице и шее, удивительно красивые руки, которые он зачем-то нарочно прятал за длинными рукавами вечно закрытой одежды, остро торчащие ключицы, почти обрывы, и ещё невообразимое количество других деталей. Господи, она год жила этими пустяками, неизменно смотрела украдкой только на него и молилась, чтобы он не заметил её и не заставил умереть от стыда. Чон Чонгук был нелюдимым. Неразговорчивый и угрюмый, он раздражал сокурсников, а наплевательским отношением к некоторым предметам — преподавателей. Он ходил по факультету чёрным, немым пятном, и какая-то неживая меланхолия и подавляющая тоска клубились под тяжёлыми подошвами его поношенных ботинок. Юноша для многих был неприятным, мутным созданием, а его картины называли бредом шизофреника. И мало кто мог догадаться, что он гений, потому что вряд ли хотя бы раз они видели его за работой. Джису довелось, и для неё это был последний пинок, отправивший её в пропасть подыхать. Каждый день она задерживалась до темноты в здании университета, кралась, как мышь, и часы коротала у приоткрытых дверей мастерской. Там перед ней был ангел — не человек. И завистливой, недалёкой падали, с жадностью цапающей его и без того срубленные под корень крылья, не дано было это понять. Ночные слежки были маленькой тайной Джису, её драгоценным секретом. У неё потом, дома, пальцы так и порхали по струнам гитары или скрипки. Он был её вдохновением, её чудом, её болью и душой. За один год она распрощалась с головой, сердцем и телом, превратившись в Его тень. Она скорее смогла бы безошибочно, с завязанными глазами, пересчитать все его морщинки у глаз, шрамы и родинки, чем вспомнила бы как выглядит сама. Это можно бы было назвать одержимостью, но для девчонки всякая любовь таковой и являлась. Её бесцветный, тихий мир, носящий имя художника, треснул и осыпался гадкой трухой, когда он застал её под дверью кабинета. В ту ужасную секунду, когда их глаза пересеклись второй раз в жизни, Джису готова была умереть, потому что безразличие и раздражение, въевшиеся в острые черты его смуглого лица, были хуже стыда и унижения, которые она испытала, стоя перед ним на коленях, как ничтожная раба. Хватило ума хотя бы не расплакаться, ибо падать ниже в его глазах было уже некуда. Все силы её обмершего тела ушли на то, чтобы поднять её на трясущиеся ноги и унести прочь. А юноша смотрел ей в спину печально и жалел о том, что спустя три месяца колебаний он всё же решился дать знать о своей осведомлённости единственному благодарному зрителю. Лучше бы так и продолжал ей подыгрывать, притворяясь слепым и глухим, потому что только такой калека и не заметил бы чужой и абсолютно лишней в пустом помещении тени на полу. Лучше бы никогда и не смотрел на неё второй раз, потому что их кошмар родился в тот самый миг. Пугливая, странная девочка не появлялась на учёбе неделю, и все эти семь дней Чонгук не брал в руки кисть. Он злился страшно на маленькую сучку, источал яд и презрение в адрес всего, что дышит, успел сцепиться с университетскими ублюдками, обозвав их бесполыми кусками дерьма, и когда трусливая дрянь всё же объявилась, Чонгук успокоился и снова вернулся в свой кокон безмолвия и тишины. С тех пор под дверью мастерской она больше не появлялась. Стала избегать его, пряталась в углах, игнорировала, хотя он теперь пялился на неё всегда и везде. Девка его нервировала, а Чонгук даже имени её не знал, и когда понял это глупое упущение, сам себе опротивел. Докатился: залипает и скрипит зубами на безымянную, малолетнюю дуру, с которой его продажная муза-шалава съебалась в ту ночь. У него нихуя не получалось, и такой гнев лютый, нечеловеческий его брал, что хотелось пальцы себе переломать или соплячку за патлы чёрные приволочь к себе и из неё выжать, выцарапать вдохновение. Он был близок к этому, почти решился, когда однажды девка сама к нему притащилась. Чонгук застал её в аудитории всю белую, как полотно, почти неживую. Она сидела на широком подоконнике, дымила в открытую форточку и струны акустической гитары перебирала. А художник даже не был удивлён, как чувствовал, что брюнетка приползёт снова. Он и тогда ей ни единого слова не сказал; закрыл дверь теперь уже плотно и прилип к холсту. К утру Чонгук закончил свою дипломную работу и знал её имя. А у Джису было новое прекрасное событие в её идиотском списке: впервые за целый год в их молчание вклинились голоса.

***

Когда прошёл месяц их странного общения, ограничивающегося односложными фразами и совместным прогуливанием пар, Джису узнала, почему он прячет руки. От запястий вплоть до сгибов локтей вились татуировки. Они были странными, какими-то неопрятными, будто у мастера руки дрожащие из задницы росли. Чонгук объяснил, что каракули эти сам себе набивал, и пускай они ужасны на вид, но сводить или переделывать не станет. Спустя ещё три месяца жизнь Джису рухнула второй раз, потому что плоть на ребрах закровила, воспалилась, и имя, которое там проявилось, оказалось не тем. Ким Тэхён. Тихий, скромный пианист со старшего курса. Он был настолько мягок и робок, что не решался подойти, прятал красные от смущения уши и глазами щенячьими, добрыми исподлобья смотрел. Джису его, наверное, своим лицом обескровленным, невероятно напуганным отталкивала, ибо поверить никак не могла в то, что её сердце ошиблось и не к тому прикипело. Его же поздно сейчас отдирать! Оно ни в какую не пойдёт, скорее разорвётся. Даже если Чонгук сам прогонит — не получится. А он и гнал её, грубо посылал нахуй, орал, истерил, мебель крушил, пока Ким, мать её, Джису припералась каждый божий день. В последний раз художник говорил, что презирает её, что терпеть не может, что хочет прибить, и вместо того, чтобы оплеуху дуре залепить, он её поцеловал. Перемолол ей губы в кровавый фарш, изрешетил шею синяками, на подоконнике собственной квартиры отодрал... Он ненавидел. Потому что в ту ночь за своё паскудство столько нежности получил, сколько за пять лет не видел после Её смерти.

***

У него взгляд был всегда тяжелый, подавляющий и какой-то надломанный. Джису боялась смотреть ему в глаза. Там равнодушие и презрение склеры выжигали, как железом каленым, её безжалостно хлестали и ядом травили. Она чувствовала, как чахнет, умирает рядом с ним. Чонгук, может, и не хотел этого, но жизнь и душу из неё тянул, превращал в безликое, бледное создание — жалкий призрак. Ким привыкла к постоянной, тупой пульсации в области груди и уже даже не пугалась, когда смотрела в зеркало и видела воспалённую, кровоточащую рану на месте чужого имени. Там даже не разобрать, что написано, так всё изуродовано. Язвы корочкой только и успевают покрываться, а когда он её берёт, когда выцарапывает с губ признания грубыми, сухими поцелуями, то кровь опять идти начинает, и Джису тогда от боли под ним кричит, плачет и свирепо дерет ногтями глубокие царапины, проклиная себя и Ким Тэхёна за то, что он чужое место занял и уходить не хочет. С ним было больно. Всегда. Каждую секунду её существования. И с очередным новым вздохом, продлевающим ей жизнь, становилось невыносимее. Мир вокруг действительно посерел и существовал для неё только в отражении его глаз, потому что кроме неё он больше ни на кого не смотрел. Бывало, они садились друг напротив друга на широком подоконнике и глядели. Обычно Джису первая отворачивалась. Чон Чонгук как многотонная скала — давил и душил под своим невыносимым напором и неизменным молчанием. Кричал он редко, но невербально убивать умел как никто другой. Юноша так над ней и измывался, старался до какой-то неведомой точки кипения довести, укусить, ущипнуть побольнее. Всё надеялся, что Джису отвалит, испарится, но она, насрав на выебанную гордость, приползала снова и снова. Как сегодня. Как сотни дней до этого. Она застала его сидящим за старым, дубовым столом, перемазанным засохшей краской, в наушниках, с низко опущенной головой. Напряжённые плечи тяжело поднимались, и Джису поняла, что нагрянула в один из таких вечеров, когда он ненавидел весь мир чуть больше, чем обычно. По-хорошему ей нужно было развернуться и тихонько уйти, но она скучала три долгие недели, а сегодня сдала последний экзамен и с порога университета помчалась к нему, чтобы просто удостовериться, что он ещё не покрылся плесенью и не загнулся от голода. Чонгук порой забывал поесть, а иногда намеренно этого не делал, и девчонке приходилось нудить долго и муторно, чтобы он рассвирепел и зло сожрал всю принесённую ему еду до последней крошки. Джису с собой ничего съестного не взяла, и ей судьбой был дарован последний шанс уйти отсюда. Стоит ли воспользоваться? Однозначно, но она лучше стянет куртку и кеды. Ещё ведь не поздно бежать? Отнюдь, однако дурная девка лучше прошлёпает босыми ногами по шершавому дереву и, подкравшись к художнику со спины, чмокнет курчавую макушку. Он вздрагивает от неожиданности, но не поворачивается. Даже наушник не вытаскивает и глухо роняет: — Отъебись. Ах, Джису совсем не гордая, она может и отстать, но целовать торчащий шейный позвонок парня и его затылок как-то приятнее. Чонгук недовольно ёрзает, ещё и хмурится скорее всего, зарывается пальцами в волосы и небрежно плечом дёргает, точно муху противную отгоняет. — Сказал же, отъебись. Не до тебя. — Ты поел? — её маленькая ладонь проходится по чонгуковой шее, и юноша странно сжимается весь от касания. Ким замечает, как на загривке волоски встают на дыбы вместе с мурашками. Ей хочется зацеловать её чувствительно мальчика всего, чтобы он вот так же трепетал и хотя бы раз покраснел. Ни разу ещё не получилось. Видимо, у Чонгука в жилах жидкий лёд течёт вместо крови. — Не хочу, — и это его "не хочу" до того сердитое, что Джису с тихим вздохом разочарования отходит. Недалеко, правда: цепкие пальцы за запястье её хватают и чересчур грубо возвращают на место. Даже умудряются каким-то образом усадить её на стол, и когда девка растрепавшиеся волосы за плечи убирает, видит привычную каменную физиономию художника, оказавшегося между её разведённых ног. Даже с места не удосужился подняться. — Чего ты притащилась? Три недели шлялась, так продолжала бы и дальше, — его прохладная ладонь стиснула девичью коленку почти больно. — Катись нахуй... — Так отпусти, — Джису глазами указывает на руки юноши, вцепившиеся в нежную мякоть её бёдер, и его лицо таким задумчивым и растерянным становится, что только хохотать и остаётся. Но у Джису губы улыбаться разучились, чего уж там уповать на смех. Чонгук таращится на свои непослушные клешни, почти залезшие ей под юбку, сглатывает, вспоминая, какие охуительно мягкие у Ким Джису ляжки, когда она сама на него садится и талию ими обнимает, и как, наверное, тепло в ней и возможно уже мокро, потому что щёки и уши у девки горят. Хочется проверить, хочется чуть дальше залезть, хочется прямо на стол её завалить или себе член оторвать, чтобы не мешался так сильно и мозги ему не выворачивал набекрень. Чонгук упёртый, оттого и отдёргивает ладони и брезгливо шлёпает одной по икрам Ким, чтобы невзрачную пятую точку отлепила от его рабочего места. Она и отрывает послушно, сползает, поправляет трясущимися руками тряпку, пока художник страшными глазами пялится на тощую задницу брюнетки, на её острые лопатки и единственный открытый участок задней части шеи. Он там всегда обязательно засос смачный оставляет. Это его долбаный фетиш, который заставляет Чона подорваться со стула и кинуться к ней. Чонгук тянет её к себе порывисто, резко и так стискивает, что у Джису весь воздух вышибает из груди. Она виснет на нём, путается неаккуратно пальцами в распушившихся волосах и лижет ему губы и подбородок в ответ на его болезненные поцелуи. Девчонка незаслуженно ласкова с ним, покорна, и юноша от этой её мягкости горечью давится и ещё большей сукой себя чувствует. Это всё не его. Она не тому сердце и всю себя безнадёжно отдаёт. Чонгук распаляется очень быстро, злится и со своей болезненной, ущербной страстью неосторожно и сильно кусает девичьи щёки и губы; тянет грубо за волосы, чтобы голову ей задрать, и тощую шею с ключицами обгладывает, как волк оленью тушу. Он жестоким с ней старается быть и совсем не понимает, что грубость эту напускную Джису по-своему толкует и за атрофированную, извращенную тягу к ней принимает. Ей совсем не больно физически, но ментальная боль голову свою привычно поднимает и как гнойный червь начинает присасывается к ней. Слева, на рёбрах, влажно становится и дерет невыносимо с каждым её всхлипом и писком, с каждым слабым стоном и трепетом сердца. Что брюнетке чьи-то имена на теле и прихоти судьбы, когда только один человек на свете такие невероятные вещи с ней делает? Чон небрежно толкает девушку к стене и даже бровью не ведёт, когда слышит её хныканье тихое от удара затылком и лопатками. Он хватает её за горло, сжимая так, чтобы не задушить, поднимает розовеющее лицо и ко рту приоткрытому прижимается своим с таким остервенением, что у них зубы друг о друга клацают. У Чонгука губы неестественно горячие, сухие и исчерченные шероховатостями, отчего касания для неё чувствительнее получаются. Джису становится трудно дышать уже спустя несколько секунд, и она недовольно елозит по стене и лицо пытается отвернуть, мыча парню в рот. Мужские пальцы вцепляются ей в нижнюю челюсть, не позволяя стиснуть зубы, и юноша ещё глубже язык пихает, силой вынуждая отвечать. Его свободная рука задирает хлопковую майку на тонких бретельках вверх, и Чонгук с удивлением отмечает, что белья на девчонке нет. — Сучка, — шепчет довольно, тянет девичью нижнюю губу почти ласково зубами и кладёт ладонь ей на грудь, зажимая между пальцами сосок. Чон смотрит жадно на её лицо и мурашки на загривке и плечах чувствует, когда девушка у него в руках вздрагивает, опускает дрожащие веки и губы размыкает, заглатывая воздух неровными порциями. Учащённая пульсация сонной артерии отчетливо ощущается под его ладонью, и художник несдержанно ведёт в том месте языком, слизывая восхитительную пряность её кожи и соль легкой испарины. Джису податливо подставляется под скупую ласку, принимает её за чистую монету и опять лицом как об землю бьётся, когда возле уха слышит ядовитое, едкое шипение: — Нравится? Хочешь больше? Охуеть, да ты мокрая уже! Это ты так по мне соскучилась? Скажи честно, Су, сама себя ублажала? — Перестань, — глотая всхлипы, скулит девчонка и вяло отбивается от руки Чона, которая у неё под юбкой шарит бесстыдно. Юноша отпихивает её дрожащую ладонь, протискивается коленом между девичьих бёдер, чтобы не закрылась, и пальцами там брюнетку трогает, пока глазами её смущение и злость выжирает и ухмылкой наглой, волчьей над ней измывается, в грязь втаптывает. — Отвечай, Ким, — подтрунивает, издевается и собственной желчью давится. Чонгуку блевать охота, когда в переполненных слезами глазах напротив своё отражение расплывчатое видит. Сам не понял, как в такое ничтожество превратился. — Ну, дрочила? Представляла меня или его? Или сразу двоих? Я совсем не против групповухи, если согласишься в рот брать... Чонгук едва не откусил себе язык, когда хлёсткая пощёчина ошпарила ему щёку и ухо. Его голова машинально повернулась в сторону, и Джису в бешенстве наградила ещё одной затрещиной, разодрав ему скулу ногтями. — Выблядок, — прошипела брюнетка, трясясь истерично, пихнула обомлевшего и на секунду контуженного художника в грудь и с нечеловеческой силой забилась у него в руках. — Ненавижу... Сукин сын, исчезни ты из моей жизни!.. Чонгук около минуты даже не чувствовал потуг Ким вырвать на свободу. Он ошалело таращился в стену и никак осознать не мог, что Джису подняла на него руку. Никогда ещё он не доводил её до такого полубезумного состояния, ни разу не смог добиться от неё хотя бы искры гнева и презрения. Сегодня он либо превзошел себя, либо просто добил девчонку окончательно. Парень медленно повернулся, опустил голову и, зацепив её взгляд, непроизвольно сглотнул. Столько отвращения в карих, тёплых радужках он не видел до сегодняшнего дня. Раньше Чонгук смотрел и только на матовую, бутафорскую завесу натыкался. Слишком искусственные, тусклые, сухие и холодные были у Джису глаза, и оживали они только когда он хоть крупицу своего внимания ей дарил. Они тогда такие блестящие и красивые становились, что даже он заглядывался и к кистям руки тянул. Прямо как сейчас. Если бы юноша мог останавливать время, то застыл бы именно в этой секунде, когда девичье лицо напротив пылает жаром и гневом, когда губы, пропитанные солью, презрительно кривятся, когда глаза смотрят с той самой ненавистью, которую он заслужил. Её маленькая ладонь, раскрасневшаяся от ударов, снова взлетает вверх, и Чонгук перехватывает её у своего лица, сжимая пальцы, пригвождая узкую кисть к стене. — Дрянь, — цедит художник, тычется носом ей в ярко-алую щёку и дорожки слёз с неё губами собирает. Он прижимается к девчонке тесно-тесно, целует её за ухом и ладонью по животу мягкому гладит, чувствуя, как она ему голову на плечо уронила. Сквозь икоту и тихие рыдания слышны были её бормотания: — Я тебя ненавижу, слышишь? Ублюдок, ненавижу... — Дура, — Чонгук ответил брюнетке горьким, надломанным смешком, зажмурился до белых пятен, пока под подбородком ей кожу зацеловывал, и с ощутимой дрожью выдохнул, ткнувшись в её губы. Девка укусила его с мстительным наслаждением, пустив кровь, сжала горячими бёдрами мужское колено и в рот ему языком сунулась, трогая изнутри кончиком щеки и нёбо. Вокруг рта и на подбородке у обоих совсем мокро стало от слюны, и всё равно они целовались так, будто последний на свете запас кислорода друг у друга отбивали. Джису тёрлась о тело парня бесстыдно и медленно, ластилась низом живота о твёрдость в его паху и неловко дергала ремень, царапая ногтями бока и смуглую кожу пониже пупка. Чонгук задрал одну её ногу себе на талию, вздернув ткань юбки, сжал жёстко ягодицу и толкнулся тазом, упираясь в неё, горячую и нежную там, вставшей плотью. Брюнетка всхлипнула и обмякла вся, а он снова и снова неторопливо качал бёдрами, истязая, лаская чувствительную девочку сквозь одежду. Её громкое, неровное дыхание шелестело над ухом художника и вдруг сорвалось на жалобный хрип, когда он приподнял её и приник к груди. Кровь выступала из раны уже крупными, густыми каплями, и вспышки боли разгорались сильнее с каждым влажным поцелуем. Джису держалась молодцом и выдавала дискомфорт только мычанием и глубокой морщинкой меж нахмуренных бровей, но громкого вскрика проглотить не смогла, когда Чонгук нарочно прижался ртом к особенно глубокой царапине и с силой провел по ней языком. — Б-больно... Мне больно, Чонгук! Юноша почувствовал, как девушка попыталась оторвать его от себя, потянув за волосы, и он в отместку заставил себя воспалённую плоть в зубах сжать. Ким закричала, расплакалась и по крепким плечам град ударов рассыпала, проклиная и умоляя остановиться. У Чона подогнулись колени от слабости и вкуса крови во рту, задрожали руки, и в порыве запоздалой нежности он более мягко и щадяще расцеловал бугры рёбер и тёплые груди, заляпав кожу красными разводами. Джису этой мимолетной ласки не почувствовала: слишком громко звенело в ушах от собственного вопля и колотившей её тело судороги. Она безвольно прислонила голову к стене и беззвучно плакала, почти не ощущая непривычно мягких касаний к своему лицу, векам и губам. Ей понадобилось несколько минут, чтобы прийти в себя и начать снова слышать и видеть. Теперь прикосновения ко всей левой половине туловища были практически нестерпимы. Там будто кожу живьём содрали да ещё солью мясо голое присыпали — так всё ужасно ныло и кололо. Джису было страшно продолжать, страшно впускать Чонгука в себя, ибо чем ярче ощущения испытываешь, чем больше свои эмоций другому даришь и чужие принимаешь, тем мучительнее терпеть, вплоть до потери сознания от болевого шока. Ким это знакомо: она раза три отключалась и приходила в себя лишь спустя час. — Идиотка, — подозрительно дрогнувшим, глухим голосом обронил Чон и спрятал побледневшее лицо в густых, маслянисто-черных прядях. У него в носу защекотало и в переносицу ударило, отчего юноша щёку до тонкой струйки сукровицы закусил и крепче дрожащее тело обнял. — Господи, какая ты идиотка... Ненавижу тебя... И непонятно, за что именно Чонгук её ненавидел: то ли за то, что вцепилась в него со своими чувствами блядскими и отставать никак не хотела, то ли за то, что привязана к другому была и самоистязанием занималась, неизменно кидаясь к нему, как тонущий к спасательному кругу. Даже сейчас, ненормальная, медленно отходила и опять к нему льнула, осыпая поцелуями его рожу сучью и шею. Ей-богу, как щенок игривый хозяину губы лижет, так и она его слюнявила, нежность эту паскудскую ему из груди тисками вытягивая. И вот как ей не ответить? Как её оттолкнуть, прогнать и из жизни ничтожной вырезать? Он же задохнётся без неё. Второй раз такое больше не переживёт. Кого ему жалеть? Себя, уже умершего, или её, глупую, непослушную и влюбленную? Ей, конечно же, хуже, да у Чона сил и решимости не хватит отпустить добровольно ниточку, которая его расчленённые куски держит и развалиться не позволяет. Он слишком слаб и эгоистичен. Мудак, что сказать. Ему так стыдно за то, что он с ней делает. Юноша чувствует себя вором, когда притрагивается к девчонке, и убийцей, когда берёт её, скулящую под ним от боли, с заплаканными лицом и умоляющим взглядом. Он тогда просто в глаза смотреть ей не может. Джису будто просит его избавить от бесконечного мытарства и всё спрашивает, почему, мать вашу, не он. Почему она должна ломать себя, пересиливать и заставлять чувствовать к чужому человеку то, что подарено было другому давно и навсегда? Подарки же не принято забирать, верно? Вот и Джису не заберёт. Ему нужнее — она знает, даже если он не смел говорить об этом никогда. Пускай ей всю грудину выскоблят вместе с проклятыми буквами, пускай все выпотрошат и оставят с непрекращающейся болью наедине, девчонка будет перешагивать через свою судьбу снова и снова и отдавать добровольно то, что Он ногами попирает. Ей оно тоже не нужно без него. Девушка берёт широкую, тёплую ладонь в руки и кладёт на грудь, прямо над кровящими ранами. Они жалятся, едва ли не шипят, как от перекиси, а Джису все равно руку ему не позволяет убрать, в глаза смотрит и будто только ими и говорит, мол, слышишь? Слышишь, как бьётся? Потому что ты здесь. Потому что для тебя это. И никакая вязь букв его заткнуться не заставит. Это тоже твоё право. Чонгук глотает вязкую слюну и захлебнуться ею хочет. Он как человек, которому в миг сундук с золотом на руки упал, и он с этим грузом драгоценным не знает, что делать, куда деваться. Всё носится, трясется над ним, боится, что украдут, точно мольеровский скупой. Юноша запутался и заврался слишком сильно, и клубок придется теперь только рвать, чтобы хоть немного дышать легче стало ей. Он обойдется: мертвецам кислород не нужен. Правильно бы было прямо сейчас в эту пропасть прыгнуть и там до конца дней схорониться, а девчонке крылья расправить и выпустить из ямы. Она больно мягкая, хрупкая, не выдержит с ним в тени и сумраке. Да, вот так поступить было бы самым верным решением в его жизни, да Чонгук бесхребетным червем прогибается, когда брюнетка толстовку с него тянет и ключицы острые метит синяками. Художник стискивает зубы, запутывается пальцами в её волосах на затылке и голову к себе прижимает, заставляя больнее кусать. Второй рукой упирается в стену и склоняет голову, позволяя девчонке штаны ему расстегнуть. В паху воском всё тает и в одно место с кипящей кровью стекается, когда Ким чертит неторопливо дорожку волос двумя пальцами, ныряет под белье и на горячей, твёрдой плоти ладонь смыкает. Раньше руки у неё дрожали всегда, с темпа сбивались, а иногда и сжимали слишком сильно. Ничего, со временем привыкла, и сейчас острые плечи, шея, уши и скулы у Джису больше не от стыда горят, а о того, что ей приятно на себе, обнажённой, взгляд его чувствовать. Она работает рукой правильно, как Чон учил, и тот даже размякает весь, выдыхает и закрывает глаза; терпит только несколько минут, потом влажную девичью ладонь отпихивает, хватает Ким и, не рассчитав силы, врезается вместе с ней в свой рабочий стол. Брюнетка больно бьётся поясницей об угол, ахает и совсем не сопротивляется, когда Чонгук разворачивает её к себе спиной и прижимает грудью и животом к столешнице. Она хнычет, елозит по гладкой поверхности, хочет приподняться немного, а юноша пресекает все попытки, стискивая ей шею и вжимая щекой в дерево. Джису затихает, морщится и от упавших на лицо волос отплёвывается. Ей трудно дышать из-за забитого от рыданий носа, и она тянет кислород ртом, оставляя на столе маленькое пятнышко от тёплого воздуха. Чон прижимается к ней сзади и свободной ладонью оглаживает бёдра, задирая юбку. У него пальцы едва ощутимо дрожат, в глазах ужас и лицо с потемневшими от бессонницы веками до того побелело, что впору принять его за восставшего покойника. Он же знает, как унизительно Джису чувствует себя, когда вот в таком беспомощном положении находится. Ей нравится лицом к лицу быть или сверху, чтобы так или иначе глаза видеть. А юноша нарочно её нагнул, чтобы своё презрение и пренебрежение показать. Притворяться конченой тварью гораздо проще, когда она не смотрит. За её спиной можно не гримасничать и обличье чужое на рожу, как вторую кожу, не натягивать. Девчонка не заметит покрасневших склер и трясущихся рук парня, когда он припустит брюки с себя и бельё с неё, не увидит, как мучительно искривится его лицо и вздуются вены на шее и мокром лбу, когда парой несдержанных толчков он войдёт и застынет на несколько секунд. Постоит так, проведёт, может быть, неумышленно ладонью вверх по позвоночнику, потом склонится над Джису, спрятав её под собой полностью, положит подбородок ей на плечо, прижавшись щекой к щеке, и внутри снова заскользит. Он всегда обманчиво нежен и нетороплив вначале, но когда разогреет её и лишит редкой лаской рассудка, то совсем перестаёт жалеть и дерёт так, что девушка на ногах сама не в состоянии стоять. Сейчас тоже потихоньку сатанеет, но Джису пока молчит и только губы жуёт, стараясь не обронить жалобный скулеж из-за того, как неприятно грудь трётся о столешницу и тазовые косточки при каждом резком движении сзади бьются о дерево. Это пустяки по сравнению с тем, как восхитительно он чувствуется в ней, как глубоко проникает и задевает тесную, влажную нежность там, где нужно, как, несмотря на грубость и небрежность, всё равно воздухом заставляет поперхнуться и выгнуться под ним с тихим стоном. Джису, кажется, случайно сжимает его изнутри и слышит, как довольно он от тесноты шипит. Художник вгрызается в её голое плечо зубами, гладит, мнёт до пятен красных грудь и на короткие, хаотичные проникновения срывается, ускоряясь настолько, что старая мебель жалобно скрипеть начинает. Брюнетка перестаёт четко видеть перед собой от боли в покалеченной груди, даже писка больше не издаёт, срываясь на нездоровое, учащенное дыхание с хрипом. Её обескровленное, зарёванное лицо пугает Чонгука, и он прячет своё в её волосах, прижавшись взмокшим лбом к затылку. Стиснув зубы, сжав её маленькие кулачки, на которые девчонка уложила потяжелевшую голову, он вбивался с остервенением, злобой и неприсущей ему жестокостью. Ему было противно от испытываемого удовольствия и невыносимо от собственной похоти. Юноша так язык прикусил, когда робкий стон уронил, что едва его не лишился и теперь кровь из ранки глотал. Он вцепился Джису в волосы на затылке, рассыпав всю копну по столу, и целовал мокрую шею и загривок. Как бы он ни держался, как бы себя не одергивал, всё равно руки угомонить не мог, и те трогали её, дрожащую, тёплую и гладкую, повсюду. Не мог он её не гладить, не мог не возмещать свое скотское обращение хотя бы каплей нежности. Его девочка всю ласку и тепло этого мира заслужила, а вынуждена перебиваться скупыми подачками эгоистичной мрази, которую всем на свете предпочла. — Скажи что-нибудь, — шепот возле уха и поцелуй туда же делают глаза Джису немного осмысленнее, но заставить говорить не могут. Парень только всхлипа и добивается и беспомощно смотрит на то, как её тонкие пальцы цепляются за его, прячутся в тепле широкой ладони. И вот это её молчаливое доверие, неозлобленность, глупое всепрощение и непоколебимая привязанность к нему срывают последние тормоза благоразумия. Сегодня Чонгук заставит её возненавидеть себя всем сердцем. По началу Джису даже не понимает, что происходит, а когда видит вспышку перед глазами, когда тело конвульсивно содрогается и крик в глотке застревает, то приходит осознание вместе с хлестнувшей, будто плеткой, болью. Она теперь уже даже не в груди ощущается: она всю её жрёт, мышцы раздирает, костями хрустит и глаза ослепляет. Джису действительно ничего не видит перед собой, кроме красной поволоки, и отчаянно мечется под юношей, который все пять пальцев ей в метку вдавил и кончики буквально под распоротую кожу просунул. Кровь хлынула на стол, перепачкала девушке бок и липкой, горячей пленкой осела на мужской ладони. Джису взбрыкнула раз, другой, а потом забилась с такой силой, что Чонгук её с трудом удержал и сильнее в стол вдавил, толкнувшись в неё особенно сильно и болезненно, чтобы присмирела. Девчонка скулила, плакала и обломанными ногтями стол скребла до глубоких борозд, пока художник вдалбливался в неё и ковырял метку, сжав прокушенную не раз губу в зубах до скатившейся по подбородку тонкой нити крови. — Не дёргайся, — обронил он бесцветным, осипшим голосом и окровавленными пальцами провел по дрожащему животу Ким. — Н-не надо, — от её жалобного хрипа, трясущихся плеч и сжавшейся фигурки пробила так, что Чонгук едва не осел на пол. Он через силу, ломая себя ещё сотни тысяч раз, заставлял оставаться в таком положении и не смел даже хватку жёсткую ослаблять. Со стороны его взгляд казался совсем безжизненным, отупевшим как от наркотика, осунувшееся лицо было безучастным, и даже лихорадочного румянца на щеках не было, несмотря на то, что тело его желало Джису и млело от соития с ней. Он коленом насилу развёл её трясущиеся ноги, сжал внутреннюю сторону бедра, и девчонка испуганно вздрогнула от влажного, холодного касания его пальцев. Горящие щёки стянуло от высыхающих слёз, волосы темными нитями налипли на соленую кожу, а Чонгук всё равно их целовал, губами и дыханием грел, пока низ её живота ласкал, подбираясь туда, где они с ней сливались. Девушка трепетно, тихонько выдохнула и сдавила нежно стенками член внутри, когда красные от крови пальцы художника коснулись её между ног. — Сука, — сплюнул Чон, и кривая, неприятная ухмылка исказила его красивое лицо. — Всё ещё хочешь меня. Наверное, если я имя этого ублюдка вместе с кожей с тебя сдеру, ты всё равно течь будешь подо мной как последняя блядь. Отвратительно. Она промолчала. Снова. Как и много раз до этого. Девка будто и не слышала, что он сказал, так смирно лежала. Разве что дышала тяжко и время от времени стоны глушила, кусая свой кулак или ребро ладони. Единственным доказательством того, что оскорбления её все-таки задели, была одна слеза, сорвавшаяся с переносицы и расплывшаяся крохотным озерцом на столе. Чонгук больше ничего говорить не стал. У него сил не осталось терпеть собственное дерьмо, и он глотал его молча, трахая девчонку с особым наслаждением, медленно и не щадя, как он умел и любил. Брюнетка иногда ему бёдрами подмахивала и сама о пальцы его тёрлась, срываясь тогда на всхлипы. Они всегда занимались сексом тихо. Джису не кричала и не стонала в голос, как актрисы в дешёвых порнушках, даже если ей было охуительно хорошо. Не умела просто. Даже по имени его никогда не звала, и весь её восторг проявлялся только в томном взгляде с расслабленно припущенными веками, в трясущихся губах, тянущихся за поцелуем, и в ошалело скачущем сердце, чью дробь Чонгук слушал, когда она прижимала его голову к груди и сама насаживалась, чтобы он вслед за ней кончил. Между ними всегда было безмолвие. Тишина и холод были олицетворениями их недоотношений, а вспышки страсти приравнивались к всполохам слабого огонька, упрямо горящего без подпитки в снежной тундре. Ветер хлестал пламя жалкое наотмашь, снег засыпал его, пожирал, а тепло это живое, танцующее всё равно не прогибалось. Мучилось, боролось каждую секунду за своё бессмысленное существование и умирать никак не хотело. Оттого и больнее им обоим было, что затоптать самовольно покалеченные, неполноценные чувства не мог никто из них. Они ими травились каждый божий день, позволяли себя разъедать и истязать, а потом опять отчаянно кидались друг к другу, как в последний раз. У Чонгука противоядия не было, да и заражённые корни в него проросли намертво, а дурная девка лекарство сама от себя отшвыривала, ногами давила и глядеть на него не хотела. Предпочла с ним загнуться и неосознанно поставила перед выбором: пережать глотку своей совести и ей всю жизнь искалечить, чтобы одному не гнить, или оторвать от себя и тому отдать, кто ни словом, ни делом не обидит, для кого она станет всем так же, как и... для него. У Чонгука впервые за пять лет заныло там, где он раньше сокровенное имя носил. После её смерти надпись с каждым днём тускнела, потом черный цвет утонул в крови открывающихся ран. Метка не заживала около года, болела нестерпимо, пока не покрылась толстой коркой и не отвалилась. Вот так просто. Вся его жизнь на глазах истекла кровью и оторвалась, как болячка обычная, оставив на память шрамы. И тогда Чон задумался над хрупкостью и ничтожностью тонких уз, связывающих истинных. Они крепки настолько же, насколько и слабы. Оборвать их оказалось плёвым делом, в отличие от всё ещё страждущей души, чья привязанность осталась прочной, нерушимой и неподдающейся даже смерти. Она умерла, а юноша ни секунды не переставал её любить, и вязь простых слов под сердцем никакой роли в этом не сыграла. Привязанность его человеческого сердца оказалась надежнее эфемерных уз, подаренных судьбой. Джису, кажется, понимала это всегда лучше него. Для неё решение каких-то высших сил было ничем по сравнению с её выбором и её живыми, не навязанными никем чувствами. В её понимании всё было до нелепости просто и понятно. Девчонка не юлила сама с собой, не мучила себя пустыми рассуждениями о правильности действий, не разрывалась между своими хотелками и долгом перед истинным. Она любила его, нелюдимого затворника, искалеченного жизнью человека, и ничего постыдного и зазорного в этом не видела. Её чистые намерения и искренние помыслы, возможно, были противны и непонятны другим, их осуждали и извращали до откровенного бреда, а девушка и не думала их прятать и коверкать. И эта поразительная открытость, простота и непосредственность Ким Джису злили художника и очаровывали одновременно. Быть может, фантомные боли в груди были знаком того, что ему снова придётся пройти все круги ада? Это ненавязчивый намёк, говоривший об истекшем времени. Чонгук вдоволь наигрался и достаточно пробыл живым человеком. Пора бы и в склеп вернуться, а пташку, которую он держал в клетке и больше своей дерьмовой жизни ценил, нужно выпустить. У неё перышки поблекли и певчий голос совсем затих. Бедняжка чахнет, тает на глазах, и ему невыносимо от мысли, что он тому виной. Ему давно нужно было смириться с тем, что такие отбросы, как он, обречены на одиночество. Чонгук привык за пять лет к безмолвному вакууму, в котором он жил, так что ему стоит и дальше в нём пребывать? Так даже лучше будет. В третий раз бередить язву никто не станет больше. Чонгук смаргивает туманную поволоку с глаз и уныло смотрит на девчонку. Она перестала шевелиться, перестала скрестись ногтями по столу и едва дышала, иногда подавая признаки жизни заторможенным морганием. Это последняя стадия. Боль настолько ослепила её и выдернула из реальности, что Джису не реагировала на голос юноши. Она прижималась воспаленными губами к искусанной ладони, которую до этого нещадно грызла, и Чон поцеловал её израненные костяшки, смещаясь медленно в сторону, к приоткрытому рту. Его пальцы снова притронулись к ней между бёдер и ласкали с той редкой, живительной нежностью, которой он девчонку в сознание возвращал. Толчки, напротив, стали быстрее, грубее, и скоро брюнетка совсем очухалась от состояния сомнамбулы. Она не без усилий приподнялась, облокотилась на локти и всё ждала, когда её снова унизительно прижмут лицом к столешнице. Не ожидала совсем, что он её обнимет под грудью и ртом к шее присосется. Даже это у него небрежно вышло, а для Ким всё лучше, чем просто подставляться и безликой, доступной дыркой быть. У Чонгука пальцы были невероятно чуткими и нежными. Он мог так восхитительно мягко касаться её и одновременно хлестать словами. Жуткий контраст, доводящий её до помешательства. Джису всегда сложно было понять этого странного человека, но поступки его неизменно оправдывала, даже когда казалось, что самую отвратительную пакость объяснить уже невозможно. У девчонки и это получалось. Она и сейчас пыталась, и, к её ужасу, не выходило ни черта. Ким выдохлась, наверное. То ли голова её дурная устала слепому сердцу подчиняться, то ли и орган замученный совсем загнулся и едва дергался в судорогах, повторяя за хозяйкой, которая дыханием шумным захлебывалась и облегчение за хвост ухватить пыталась. А оно, хитрое, никак в руки не шло, ускользало и низ живота так выкручивало, что ноги подкашивались. Джису до сих пор не упала без чувств только потому, что художник в неё всеми конечностями вцепился и в попытке проглотить стоны между острыми лопатками живого места не оставил. Кожа там покраснела, зудела и саднила страшно, а он упорно грыз её так, будто куски отодрать хотел. Девушка выгнулась, пихнула его голову плечом, чтобы в покое истерзанную спину оставил, а Чонгук в отместку за подбородок её схватил, дёрнул на себя, едва не свернув тощую шею, и писк девичий проглотил. Он не целовал — он обгладывал ей губы, слизывал с них кровь, как болячки выдирал из её глотки хныканье и упивался своим садистским сумасшествием. У Чона всё не в ладах было между собой, всё через жопу: сердце от её плача в пятки прыгало и там обмирало, а член как надо стоял и сильнее в ней твердел. Его желание её боль выжирало и жирело, набухало опухолью какой-то там последней степени полного пиздеца. Он — ёбнутый на всю голову мудак со сраным биполярным расстройством, больной ублюдок со своей никому не нужной мразотной любовью, жалкий трус, готовый жизнь продать за то, чтобы чужое имя у этой дуры с тела навсегда исчезло, и она ему душу отдала. Чёрт возьми, не маленький же мальчик, так почему он отчаянно продолжает верить в то, что когда-нибудь жизнь перестанет заставлять его жрать дерьмо, прекратит самое дорогое с мясом отрывать? Он сможет хотя бы раз за последние несколько лет проснуться утром без желания вскрыться и понять, что да, блять, всё не так хуёво? Нет, за такую роскошь дорого нужно заплатить. Эта хохочущая сука, решающая кому когда родиться, влюбиться, посрать, сдохнуть, за крохи счастья три шкуры потом сдерёт, кровавыми слезами напьётся и персональный ад в больной голове создаст, чтобы ты там сам себя загрыз. Такая она добрячка, мать вашу. И Чонгук её прихоти в рот ебал полгода, а теперь вот ведьма за платой пришла. Вон стоит, скалится, блядь, смеётся над ним, ничтожеством, руки паучьи к его девочке тянет, забрать хочет, чтобы на место зазнавшегося щенка поставить. Чтобы мордой ткнуть в незыблемое правило: ты — пустое место по сравнению с законами мира и жизни. Барахтайся, дери глотку криками, головой бейся об клетку, чужое имя с рёбер сцеловывай, свои бритвой скреби — всё равно всё по пизде пойдёт. Не ты решаешь. Не ты выбираешь. Не тебя спрашивают. От этой простой истины плакать хочется. Навзрыд, до хрипоты и лопающейся от напряжения головы, горько и от души, как в детстве, когда просто коленку об асфальт разбил, но рыдаешь почему-то не от боли, а от обиды и стыда. А у Чонгука глаза как всегда сухие, аспидно-чёрные, неживые, и вместо своих слёз он чужие слизывает с девичьих губ, в последний раз с силой в брюнетку толкается, бесстыдно влажными пальцами чувствительное тело дрожать заставляет и вынуждает кончить со сдавленным криком на окровавленных губах.

***

Чонгук всегда был странным. Даже в детстве чудил, со сверстниками никак не сходился, людей отпугивал, учителей раздражал. Школьные психологи по несколько раз в неделю его в своём кресле видели и скоро так заебались, что тараканов его в покое оставили и отсылали прочь, не желая выслушивать истекающий ядом сарказм в свой адрес от двинутого на голову сопляка. Казалось, что мальчишка ненавистью окружающих упивается, нарочно провоцирует и вспышки агрессивной энергии впитывает, смотря при этом с таким презрением, с такой невыносимой насмешкой, что лицо его смазливое разбить в кровь хочется. Он же это высокомерие паскудское в глазах и пренебрежение всем миром, за которые по морде и получал, только со временем приобрёл; раньше на мучителей своих затравленным животным глядел, с ненавистью и непониманием, и тем нравилось чувствовать упоительное превосходство над щуплым мальчишкой, за которого и вступиться некому. Чонгук был тихим ребёнком, застенчивым, и оттого издеваться над ним было приятнее. Он на оскорбления не реагировал, задирания и вовсе не замечал, всё время молчал, и некоторые даже считали его немым, но в драках защищался всегда отчаянно, а стоило назвать бросившую его мать потаскухой, то зверел страшно. Но мальчишкой Чонгук и к этому привык, очерствел, стал ещё нелюдимее, ещё мрачнее. Он уже не ненавидел реальность вокруг себя и зверинец псевдолюдей — он их перестал замечать совсем. Смотрел на всех и вся так, будто на дерьмо собачье, и это неизменно действовало на сброд одинаково, как красная тряпка на быка. Чонгук откровенно забавлялся, наблюдая за убожеством, тупостью и предсказуемость обывателей, когда те пытались унизить, цапнуть побольнее и краснели от ярости, чувствуя себя под ответным насмешливым взглядом какого-то отброса мусором. Бывало, его били со звериной жестокостью за надменность, спесь всю пытались содрать с самодовольного, окровавленного лица, а он хохотал во всю глотку, срывал голос в сатанинском приступе истеричного веселья и сук трусливых пугал своим сумасшествием. Гниды, поджав хвосты, скорее убегали, чтобы никто не застукал за шалостями, и проклинали ненормального мазохиста, когда он своим охрипшим, надломанным голосом их обратно звал, сквозь разрывающие избитую грудную клетку смешки прося позабавиться ещё. Да, Чонгук плюсы во всем умел находить. Оптимизм в нём из всех щелей лез, как гной из тлеющей падали: пальцем ткни, и зловонной жижей жизнелюбия с ног до головы заляпает. Послал в жопу доёбывающегося учителя? Прекрасно, можно отрабатывать наказание и лишние несколько часов не видеть опухшую, пьяную физиономию отца. Одноклассники снова всем скопом избили на заднем дворе? Великолепно, дражайший папочка хотя бы один вечер сам об него кулаки не почешет из злорадства. Мать укатила со своим трахалем в Европу, оставив десятилетнего ребенка с алкоголиком и бабушкой? Заебись, хоть кому-то жизнь облегчил: сынок же взрослый уже, сопли подтирать не нужно, справится. В очередной раз бухой в стельку папаша разбил рожу за то, что вместо денег на пойло в его рабочем столе нашёл целую папку эскизов с обнаженной натурой и трахающимися парнями? Охуительно! Можно свалить из дома навсегда и коронным выстрелом разъебать его гомофобский, сгоревший в спирте мозг, гаркнув, что впервые в жизни целовался не с девчонкой, а с парнем. И пускай этим парнем был школьный ебантей Чон Хосок, согласившийся на спор, за восемнадцать тысяч вон, засосать полудурка-художника. Чонгуку в своём предобморочном состоянии вообще похуй было на то, что кто-то ему рот вылизывает, а гиены вокруг хохочут и снимают зрелище на камеры, — он всё ещё не отошел от драки с какими-то обдолбанными отморозками, после которой несколько дней кровью срал из-за отбитых почек. У Чонгука жизнь на бесконечную стальную цепь похожа: одно событие цепляет второе, третье, четвертое, десятое, и если у нормальных людей звенья чередуются белыми и чёрными, то у него все детали зашелушились, загноились, обросли коррозией и вокруг глотки обернулись так, что барахтаться в припадках удушья только и остаётся. Кромешное чистилище только несколько раз за всю его короткую жизнь серные тучи разогнало и вздохнуть позволило, обманчиво пообещав, что в рай путь не закрыт. А потом он понял, что рая-то и не было. И ада не было. Жизнь с лихвой ему всё заменила, обнажила его сумасшествие и подарила отдушину, которая по сей день помогала руки на себя не наложить. Один раз подвела, правда, но изуродованные шрамами запястья, расквашенное другом за глупость лицо во дворе больницы и татуировки поверх белых полос на тонкой коже оставили воспоминания о самой страшной его ошибке. Он поклялся до такого больше не скатываться, но от мыслей-то собственных, от себя самого не спрячешься. И от безнадёжной фатальности и обреченности Чонгук не вены, а душу вскрывает, размазывая её по холсту. Потом всякий, кто смотрит на его работы, поражается его странной черной тоске, отчаянности и той знакомой всем хотя бы раз в жизни сжирающей боли, которая неизменно оставляет неприятный осадок, забирается под шкуру и сосёт воспоминания, ковыряя давно забытые раны и шрамы. Истинное искусство, зачатое страданием и разочарованием, рождается только в муках. У Чонгука по-другому никак не получается. И поэтому полгода назад он прикипел намертво к холсту, а руки его не знают покоя. Они всегда в действии, всегда в движении, и порой юноша перестает видеть и понимать, что он создаёт. Глаза его слепнут, тело обмирает и живут только руки; только в них кровь течёт и душа мечется неспокойно. А когда они плетьми бессильно падают, Чон прозревает и содрогается в страхе, по капле теряя уверенность в собственном рассудке. Со всех картин, с каждого полотна и даже смятого клочка тетрадного листа на него неизменно смотрит одно и то же лицо. Девичье, бледное, с глазами настолько живыми и печальными, что иной раз кажется, будто за ним они, проклятые, следят. В образе изображенной девушки слились две разорванные части его погибающего сердца, его прошлое и настоящее, давно умершее и живое. Это ангелоподобное создание, чей лик ненамеренно призрачным видением вылетает из-под его кисти, мучает юношу; углём, маслом, акрилом, акварелью — всем душит, хватает за глотку и подолгу не отпускает. Чонгуку кажется, что он сходит с ума. Он видит это лицо даже во снах, и там оно оживает, покойником вылезает из глубин подсознания и глядит на него, измываясь взором наивным, нежным. Оттого ему и невыносимо порой бывает на Джису смотреть. Черты её лица начинают плыть перед глазами и сливаться под натиском больного сознания с образом покойницы точно как на его картинах. Он тогда дуреет от ужаса, не понимая, кого видит, кричит, чтобы она съебывала к чертям собачьим, чтобы на глаза ему не попадалась, и приходит в себя после, когда девчонка насильно ему в рот успокоительное пихает. Если не помогает, то парой пощёчин награждает, и тогда уж художник наверняка от ярости трезвый рассудок возвращает, прижимается лицом к её груди, и чем крепче она его тощими ручонками обнимает, тем быстрее у него пульс в норму приходит и сердце перестает из груди рваться. Джису не совсем понимает, что с ним происходит, но смутно догадывается, когда часами результаты его безумия разглядывает и с трудом себя узнаёт. Вот точно как сейчас. Она сидит на пыльном полу, поджав острые коленки к груди, и её воспаленные, всё ещё влажные глаза задумчиво изучают незаконченный портрет, с которого глядит маслянистыми, меланитовыми радужками девушка. Лицо у неё трупное, неживое, и каждому зрителю она могильным дыханием лицо обдает. Ничего красивого в этом ожившем мертвеце с единственно человеческими, поистине одушевленными глазами нет, но Чонгук только этот холст и боготворит. Он сидит рядом с ней, гладит сопящую на руках кошку и пялится убито на картину. Внешним видом юноша ничем не уступал покойникам со своих полотен: бледная, землистая кожа туго обтягивала осунувшееся лицо с впалыми щеками, острым подбородком, тонким лезвием челюсти; веки потемнели от бессонницы и кошмаров, припухли и оттеняли вечно воспаленные, красные глаза с сетью лопнувших капилляров. Чонгук заметно скинул в весе, и его смуглое, угловатое тело будто нерасторопный мастер обстругал, особенно поиздевавшись над хрупким изгибом острых ключиц, широкими плечами, выпирающими рёбрами, тазовыми косточками, пестрящими синяками коленками и цепью позвонков на спине с целой россыпью трогательных, очаровательных родинок. Даже руки у юноши иссохли, и паутины вздутых вен змеились под тонкой кожей целой корневой системой. Угнетающее зрелище. На улице люди на него иногда оборачивались, некоторые на наркотики грешили, осуждая или жалея, не ведая в своих наивных предположениях, что полуживой парнишка не то что наркотики, даже капли алкоголя в рот никогда в жизни не брал. Слишком сильным было отвращение к родителю, которого Чонгук трезвым видел только пару десятков раз. Никогда не нарушаемая тишина мастерской куполом накрыла молодых людей, и казалось, что друг другу слышны были даже бесшумные полёты их мыслей. Всё как всегда: он ненавидел, она понять не могла, кого больше — себя или её. Чонгук никогда в глаза ей не смотрел после близости. Брезговал, наверное. Джису и не хотелось, чтобы он глядел на неё. На что там пялиться? На некрасиво помятую одежду? Всклокоченное гнездо на голове? Изгрызанную грудь и шею? По-блядски воспаленные, обглоданные губы? Как шлюха после рабочей смены. Каждый раз, когда она уходит отсюда, то всю дорогу терпит осуждающие, брезгливые взгляды. В таком виде должно быть стыдно показываться на улице, а ей и дела нет. Что ещё девчонке терять осталось, если он даже гордость её забрал, во все щели поимел и одну только шкуру пустую вернул? И даже этим она довольна, как собака гнилой костью. Даже так ей хорошо. Ебанутая. Джису неловко шевелится в своей скрюченной позе, тянется к валяющемуся на полу старому бомберу огромных размеров. За братом донашивает, пока он в армии маринуется. Чживон бы непременно разнылся, что сестра вещи его без разрешения берёт, а ей хоть какая-то память о придурке-братце, который первую гитару ей подарил и жизнь чуть более хорошей делал. Белые, паучьи пальцы с обгрызенными под корень ногтями и кровящими заусенцами ныряют во внутренний карман и шарят в поисках курева. В последнее время Ким без него совсем хуёво. Правда, неудобно ей прямо в мастерской дымить — Чонгук запах сигарет не выносит. В детстве часто приступами астмы страдал, а гнида-папаша нарочно в доме никотин пачками жрал. Джису правда сомневается пару секунд, но руки у неё так страшно трясутся от подступающей тихой истерики, что она воровато суёт сигарету в рот и лишь с третьей попытки прикуривает. Газ в зажигалке, похоже, весь вышел. Бесплотный, горький яд пепельной гадюкой проползает в глотку, сушит грудину, и та трещинами уродливыми идёт, пока гадина языком юрким легкие щекочет, вгрызается в них жадно, впрыскивает не жалея отраву, чтобы видимость спокойствия и умиротворения создать. Нервы не сами затихают — их словно башмаком давят, чтобы звенеть и бренчать перестали. Это все на время. Сон искусственный развеется, и они нитками истлевшими лопнут. А потом и Джису сама развалится. И ей будет охуительно в тот момент, когда она облегчение сладкое почувствует, разлагаясь кусками. — Просил же эту хуету в рот не брать, — сорванным, шелестящим хрипом тянет Чон, равнодушно ловя пальцами медовые пятна закатного пожара. Девка вместо ответа ещё одну затяжку делает и в сторону облачко токсичное из носа выдыхает, щелкая по сигарете пальцем, чтобы пепел струсить. Тот будто перышками осыпается и на полу тлеет. Надо же, совсем как у неё в груди. Только там уродливее всё в тысячи раз. — Лизаться противно, — язвит юноша, но слова с лицом его убитым и взглядом надломанным совсем не вяжутся. Так животные в капкане продолжают сопротивляться и взором горящим, бешеным отпугивать, пока тело израненное последние капли крови отдает. — Блевать охота, когда рот куревом отдаёт. Что ж ты молчишь, сука? Давай, огрызайся, язви, ядом плюйся, мать твою! Ты же не ёбаная гранитная статуя, чтобы все плевки послушно глотать! Ты не человек, Ким. Таких не бывает... Последняя затяжка толстым, грязным слоем ложится на рассеченную рану; щиплет немного, потом отпускает. Джису тушит сигарету об пол и оставляет окурок сплющенным там же — пакостить нужно молча, чтобы он гнилью своей нажрался. А ему словно вмиг всё равно стало. Насрать на неё, на её мусор, на приторную, вишневую вонь сигарет. Чонгук голову от девушки отвернул, уткнулся носом в мягкую, кошачью шерсть и радужку тёплую, шоколадную под солнечными "ладонями" топил. — Я тебя больше видеть не хочу. Девчонка вздрогнула. Будто собака от тяжёлого пинка в тощий бок. Она опустила голову ниже, спрятав посеревшее лицо за спутанными волосами, и вцепилась белыми пальцами в перебитые, острые коленки, чтобы не тряслись так сильно. — Почему? Её жалкий, сиплый шёпот был как ушат ледяной воды на голову. Чонгуку захотелось отгрызть к хуям язык, разорвать глотку, рот зашить — только не давить из себя насильно всё то, что следовало сказать давно. Так нужно. Нужно, блядь! — Устал. Почти правда. Юноша устал терпеть ту омерзительную тварь, которой он стал. Противно видеть, слышать, ощущать себя полутрупом. Её тоже нет сил держать рядом с собой. Всё, баста. Она убивает его каждый день не хуже, чем он её. — От меня? Пугающе спокойная. Даже губы деревянные, обескровленные не шевелятся. Как у покойницы. — Просто отъебись, Ким, — с ухмылкой усталой тянет елейно, а у самого рожа пластиковой кукольной маской стала. Гадливая улыбка печального клоуна, насилу давящего из себя веселье, рвёт щёки и бастионом стоит на пути истеричных воплей его приближающегося припадка. Он нихуя не сорвётся. Только не сегодня. — Ты меня заебала. Всё, натрахался. — Лжешь, — спустя секунду молчания отсекает девка, кривя обсохшие, бесцветные губы в насмешливой улыбке. Издевается, тварь. Хочется лицо ей разбить до зуда в костяшках, хочется просто больно ей сделать, чтобы оторвалась, отцепилась. Они точно как близнецы сиамские: и вместе нельзя, и порознь херово будет. Но парню только бы дёрнуть посильнее в последний раз, только бы решиться на добровольное отсечение. Калекой быть лучше, чем захлебываться в одностороннем счастье с ней, умирающей, иссыхающей. — Каждый день тебе лгал, — не отрицает совсем. Его наглое враньё в глаза всегда чистая правда. Разглядеть, уловить только нужно, и Джису это умела как никто другой. — Чтобы тебя, как шавку, к ноге привязать. Просто мне пиздец как хорошо было, когда я тебя трахал, пока ты со своим сучёнышем кровью обливалась. Что-то разорвалось, лопнуло в мышцах ватных, в костях, и Чонгук, как марионетка верёвочная, грудой мусора повалился. Его понесло, и гадости лились девчонке на голову как из рога изобилия. Он говорил-говорил-говорил, пока паскудные слезы выжигали глазницы и переносицу. Восковое лицо тянуло улыбку до самого конца, подобно актёру, не выходящему из роли даже после того, как опустили занавес. — Жалко мне тебя, Ким. Твой чувства нахуй не сдались. Я срать на них хотел, понимаешь, Су? Ты ноги послушно раздвигала — я послушно долбил. Ты... — дыхание перехватило от давления в груди как перед приступом, но Чон выдавил. Выдавил насилу, задыхаясь, бледная и умирая, — ты мне Её не заменишь. И это как грёбаная светошумовая граната, разорвавшаяся прямо в тяжёлой башке. Осколки выскабливают до уродства череп изнутри, ослепляют и оглушают, пока девка таращится на него, суку, блядскими щенячьими глазами с ужасом и неверием. Сравнить Джису и покойную девушку сродни клятвопреступлению, и, поняв, что сморозил в совершенно здравом рассудке, Чонгук с дрожью в срывающемся голосе хрипит: — Уходи, — трясётся, как грешник на костре, и, чувствуя лезвие её глянцевого от слез взгляда под шкурой, орёт, не жалея связки: — Уёбывай, мать твою! Страшный, искажённый задушенными слезами вопль звенит пару секунд в тишине, как лопнувшая струна, а потом слышится тихий шелест и скрип половиц. Джису тяжело поднимается на ноги, а юноша боится повернуться к ней. Ему достаточно одного взгляда на её тощие плечи, зацелованные, обкусанные им же, чтобы кинуться к девчонке, обнять её ноги подобно безумному идолопоклоннику и молить не оставлять. Он бы намертво сросся с ней, он бы бесконечно долго целовал исцарапанные бледные бёдра и живот, он бы умер у неё в ногах, чувствуя прохладу нежных ладоней на своём лице. Обернуться только нужно. Всего раз. Всего один чёртов раз... Она же ждёт. Она смотрит — Чонгук чувствует и жестоко насилует собственную силу воли, упорно продолжая пялиться на грязное, рокочущее небо в вечерних сумерках. Давай же, сволота, посмотри на неё, и всего один этот миг слабости будет стоить целой жизни её мучений рядом с тобой. Она останется подле него, и Чон будет отдавать бескорыстно свои жалкие, беспризорные чувства ей, будет высасывать её, как паук мошку, будет любить ночами и днями нежно и жарко вместо того, чтобы драть по-звериному в грязном сортире или на полу собственной мастерской, поставив на четвереньки и заставляя сдирать кожу с коленей и ладоней. Он будет делать попытки создать для неё искусственный мир, в котором она рано или поздно засохнет и загнётся. Дверь хлопнула. Тихо так, тоскливо, как от сквозняка. Она ушла из его жизни точно так же, как и пришла: с лёгким порывом ветра влетела, за шкирняк из могилы вытащила. Дала возможность пожить немножко, позволила собой напиться, с кровью венозной смешалась, и юноше сейчас с ней под кожей в склепе не так херово. Чонгук её чувствует до сих пор. Будто на ребрах имя снова кровавым цветком распускаться начинает. Но мозги-то парню ещё не вышибло совсем: он знает, что гниющее сердце ему муляж подсовывает, чтобы не ебанулся окончательно, чтобы снова руки кромсать не начал. Но они, непослушные, трясутся, за волосы хватаются и всё к глотке тянутся. Что-то маслянистое, грязное внутри расплывается, растёт, жрёт костяк, плоть, органы. Наружу лезет через все щели, вытекает из глаз, клокочет в горле и распарывает кожу острыми иглами его сдавленного, больного хохота. Сначала тихого, больше похожего на хихиканье, а после перерастающего в лающий, рокочущий смех, срывающийся на хрипы. Скользящие тени опускающихся сумерек разбегаются в испуге по углам унылой мастерской, и безмолвные, бледные стены впитывают сумасшествие хозяина. Они пресыщены и повидали многое, оттого и давят на юношу, сминают его, и ему кажется, что бездушные перегородки древними старцами травят его своей укоризной и осуждением. А ему срать на поплывшую крышу настолько, что Чонгук, продолжая визгливо хохотать в рожденные его воспаленным сознанием мёртвые лица ожившей мастерской, швыряет в стену попавшуюся под руку стеклянную бутылку, шипя кровящим ртом "С-с-суки..." Кошка вздрагивает, просыпаясь от грохота, и, соскочив ошалело с коленей хозяина, ныряет в какую-то нору. Художник измученно опускает веки, трогает пальцами щеку и чувствует, что там мокро. Он трёт кулаком влагу, а её ещё больше становится, и теперь она ощущается горькой солью на плотно стиснутых губах. Гнев бесконтрольный кривит юношеское лицо, заставляет его скалиться прокушенными губами, жмуриться, выдавливая ещё больше скупых, злых слёз. У Чонгука мир перед глазами вверх тормашками переворачивается, и он испуганно вздрагивает, когда будто со стороны слышит свой задушенный, сиплый всхлип. Пять лет его глаза оставались сухими. Пять блядских лет ада он глушил плотину, наступал себе на глотку и боготворил образ покойницы, страшась трогать её даже в собственных мыслях, боясь проронить хотя бы одну слезу после ее похорон. И сейчас Чону хочется выплакать себе всю душу только потому, что даже Её он лишился. И уже по собственной воле. Его тихий вой срывается на взбешенный рёв, и руки, не его — чужие, хватают незаконченный портрет, на котором образы двух его ангелов демонов слились в одно целое, и рвут его на части. Трещит полотно и, кажется, вся его жизнь. Чонгук в беспамятстве хватает другие свои работы, с которых на него смотрят всё те же печальные глаза, те же черты лица, смутно знакомые его глупой девочке и драгоценные, родные для него, и уродует их, уничтожает, прощается. Ему так нихуя легче не станет: она вся теперь в нём живёт, и никакие имена или другие метки на теле ему не нужны. Чонгук задыхается от неестественной тесноты в груди, дрожит, продолжает зверски измываться над «сосудами» своего помешательства и останавливается только когда замечает в трясущихся руках набросок угольным карандашом на альбомном листе полугодовалой давности. Юноша весь обмирает, оседает на пол, опустошенный и разбитый, и любовно, с какой-то подавленной нежностью разглаживает смятую бумагу. Одна слезинка, сорвавшаяся с чонгукова подбородка, капает на уголок рисунка, и парень поспешно утирает глаза и щёки, боясь заляпать влагой лист и превратить всё в грязную кляксу. Чонгук держал в руках первый портрет Джису: точку отсчёта, с которой его помешательство сорвалось с цепи и поглотило сознание. Надо же, столько времени прошло, а он совсем позабыл то пасмурное, серое утро, когда ледяные пальцы ожили, пришли в движение и старательно выводили чёрным по белому изгибы девичьего, нагого тела. Было пять утра, конец октября, суббота. Чонгук не спал всю ночь и просидел несколько часов до рассвета на полу, облокотившись голой спиной о стену, прижимая к груди дремлющую кошку и глаз воспалённых не сводя с девушки в своей постели. Они с Джису занимались любовью долго, и для Чона это был первый секс за последние несколько лет. Девчонка не сказала ему, что была целкой, поэтому юноша вёл себя совсем неаккуратно, грубо и резко. Да ему и после как-то похуй было на её невинность, и брюнетку он совсем не жалел: всю кровь её по бедрам бледным и подоконнику, где взял впервые, размазал. А она, сумасшедшая, кайфовала. Несколько раз под ним кончила, несмотря на всю его несдержанность и жёсткость, несмотря на рвущуюся плоть с именем истинного на выступающих рёбрах. И чтобы ещё больнее сделать, чтобы совесть её с грязью смешать и принизить, он ей рану вылизывал и грыз и ещё яростнее имел. Смотри, мол, какая ты тварь, Ким Джису. Какая ты потаскушка, блядь бессердечная. Тебе больно? А твоему соулмейта ещё хуёвее. Он же чувствует всё, понимает и сам от жжения скулит и кровь с букв заветных утирает. Чонгук озверел от омерзения к себе, от жалости к девочке под собой, от невольной тяги к её трогательной, хрупкой любви, к её теплу и нежности. Он ломал её уже в ту первую ночь и всё равно остановиться не мог, так ему было хорошо. А Джису с такой искренностью ему отдавалась, с такой лаской что-то на ухо Чону щебетала, с таким отчаянием целовала, что на колени перед ней хотелось упасть и вымаливать прощение за своё скотское поведение, за свою жажду грязную, паскудскую. С навязчивой мыслью, что юноша её попортил, запачкал ей всё внутри и поцелуями наркотик по венам пустил, чтобы не убежала от него, он Джису, как одержимый, рисовал. Ему тогда казалось, что он не грифелем по бумаге ведёт, а ледяными кончиками пальцев по буграм позвонков, по плечам костлявым, по ямочкам на пояснице и обласканным худосочным бёдрам, перепачканным её кровью и его семенем. Ким Джису была обычной, серой. На такую и не посмотришь, случайно встретив на улице. Всегда в траурном чёрном, с опущенной головой, спрятанным за чернильной завесой волос лицом, бледным и угловатым. Шнур от наушников повязан был на тощей шее, и Чонгуку впоследствии не раз хотелось эту дуру им же и удушить. Девка вечно таскала с собой гитару, часто ему играла, а художник говорил, что бренчит она дерьмово и лучше ей на струнах самой повеситься и не мозолить глаза. Ким на рычание его снисходительно улыбалась, и Чонгуку тогда хотелось улыбку гадкую вместе с блядскими губами с лица сорвать, потому что потом, ночью, он её огрубевшие подушечки пальцев целовал, пока она дрыхла и подушку слюнявила. Они мало трахались из-за того, что сучке слишком больно было. И проблема заключалась даже не в том, что она не на тот член насаживалась. Это хуйня все, выдумки ебанутых моралистов, боготворящих своих избранных. Даже соулмейты могли иметь секс с левыми людьми, если при этом именно тело отдавали, а не душу себе выгрызали. Джису это и делала каждый раз. Не могла она тупо отключиться и совокупляться, как животное. Идиотке непременно нужно было силой выжимать из себя эмоции, упиваться своими чувствами и свою любовь токсичную в него пихать. И ведь он не отказывался. Брал послушно, давился, кусками жрал, как собака украденное мясо. И даже влажное от крови тело в руках его не останавливало. Её незаметное присутствие ощущалось как воздух. Вроде и не видно нигде, знаешь, что один, но чувствуешь девчонку поблизости. Только подумай о ней, и тут же появится, прицепиться и не оторвать её, присосавшуюся, ни за что. Джису не навязывалась, просто Чонгуку так думать хотелось, чтобы за что-то ее ненавидеть. Он её на самом деле был недостоин. С самой первой минуты это понял, но всё равно каждый день унижал, смешивал с грязью, цапал за протянутую руку, как псина бешеная с пеной у рта, чтобы она сама от него убежала, нахуй послала, заклеймила конченым моральным уродом. Девка намёков не понимала. Или не хотела их замечать. Ей было тяжело рядом с ним, плохо и душно, но когда она приходила к нему по ночам вся такая одинокая и молчаливая, когда ложилась на скрипучий, прохудившийся диван и голову ему на колени укладывала, то он не видел лица умиротворённее и спокойнее, чем у неё. Джису спала крепко и без сновидений, когда чувствовала хотя бы его, Чонгука, присутствие рядом. Ей много не надо было. Только его сопение тихое и пальцы тонкие в волосах. У Чона, напротив, подле неё сна ни в одном глазу не было. Он мог сидеть так до рассвета, часами наблюдая за тем, как его дура пускает слюни на штаны и обнимает ему ноги. Утром он неизменно гнал её взашей, говорил, чтобы не припералась больше, и по вечерам все равно ждал, не думая запирать дверь. Потому что, вопреки здравому смыслу и скулежу совести, юноша хотел её рядом. Насовсем. И теперь, пуская сопли на клочок бумаги, Чонгук приставучую девку больше не ощущает. Пропало раздражающее предчувствие того, что сейчас она проскользнет бесшумно в дверь, присядет рядом и холодными губами ткнётся ему в загривок. Потом ещё раз и ещё назло парню, провоцируя на большее ворчание и ругань. Джису будет доставать его до победного, обслюнявит всю шею и плечи, пока он сам её на колени к себе не усадит и не поцелует. Если повезёт и скулить не начнёт, то и в себя пустит. Возьмёт девку прямо так, позволив оседлать себе бедра , с наполовину стянутой одеждой. И пройдёт с ней все круги боли, перемажется в крови, будет глотать её крики и слёзы, попытается парочку раз с себя скинуть, когда жалость верх возьмёт, и кончит, прижимая её, дрожащую, горячую и почти отключившуюся, к груди. Она, кажется, теперь ушла насовсем, оставив ему на память сигаретный пепел на полу, вязкий запах вишни и топящую, скрипящую на зубах влажным песком тоску. Горечь той гнили, которой Чонгука снова заставили нажраться до отупения, долго будет точить его, расковыривать душу, душить ночами и выедать собой его полотна. Ему опять придётся отвоёвывать и сшивать себя, выцарапывать из слюнявой пасти торжествующей Суки оторванные куски, зализывать побои и раны, спасаться от собственной головы и чудовищной усталости от жизни и всего, что в ней есть. Он ломался много раз и, похоже, сейчас пришёл к финишу. Чонгук поднял голову. Пепельное, мокрое лицо расчертили тени, и переползающие на другой конец мира золотые иглы прощально скользили по впалым, юношеским щекам, лезли в потрясающе живые, пробудившиеся глаза, резвясь в шоколадном озере бликующих радужек. Он с наивнейшим, детским удивлением глядел на разорванные, истекающие закатной кровью облака, скучковавшиеся на горизонте, и думал о том, как прекрасно бы это смотрелось на его холсте. А на плотном клочке, чудом уцелевшем после буйства художника, чернели угли мёртвых глаз, растекаясь, тая чернильными слезами в пожаре солнца.
Примечания:
192 Нравится 18 Отзывы 35 В сборник
Отзывы (18)