***
Второй раз в Копенгаген Михаил прилетел по её же просьбе. Почтальонка Наташа, строя ему глазки, протянула письмо из далёкой Дании. Михаилу было девятнадцать, полгода тому назад он схоронил бабушку и жил с вернувшейся ещё раньше матерью. Михаилу было девятнадцать. Его отцу так и не исполнилось сорок два. — Тебе обязательно лететь? — в который раз спросила мать, стоя в дверном проёме. Михаил кивнул, порывисто её обнял. Как бы долго она не пропадала невесть где — об этом они не говорили, — он её всё равно любил. Она старалась быть хорошей мамой, бросила пить, принесла в их с бабушкой избу небывалый уют, посадила красивые цветы в палисаднике. Может, в ней не было той способности понять, как в полузабытой Дорзэ, но она была родной. Тёплой. — Надо, мам. Я всего лишь на две недели, попрощаюсь с отцом, помогу Дорзэ. Ты точно не хочешь со мной? Вы бы поладили. — Нет, Мишенька, я за домом посмотрю. Но Дорзэ от меня поцелуй, она, верно, хорошая женщина. — Да, мам, — улыбнулся Михаил. — Очень хорошая. Так Михаил и оказался в Копенгагене. Дорзэ встречала его в аэропорту — она стала суше, седее, старше. Увидев Михаила, улыбнулась всё так же, уголком рта. Сказала: — Здравствуй. Ты уже меня перерос, Миша. Как долетел? Об отце не говорили. Михаилу он был практически чужим, но что-то внутри кололо, как тупой иглой. Дорзэ, кажется, и это понимала, потому что руку Михаила она всю дорогу держала в своей — неожиданно маленькой. Михаилу подумалось, что этой самой рукой она писала ему письмо, потому что не знала номера телефона, выводила русские буквы, точёным почерком и сухими предложениями говорила о смерти отца от рака лёгких. Она сильная, Дорзэ — понял он вдруг. Она же его любила… После поездки на могилу они сидели в просторной гостиной дома Дорзэ — теперь одной Дорзэ — и пили травяной чай со сладким запахом. Михаил, весь день бывший в прострации, слонялся по дому призраком, прокручивая в голове редкие воспоминания об отце — сильном, строгом, далёком и родном… Дорзэ остановила его, привела в гостиную, принесла чай. Заговорила, отвечая не на слова — на мысли. — Нет, мой мальчик, я твоего отца не любила. Так, как ты думаешь — вовсе нет. Я, кажется, уже говорила, что любовь бывает разная. — Я это знаю. Ещё древние греки выделяли разные виды любви — сторге, филия, людус… — Я не о том, Миша. Ты хоть и взрослый уже, а всё никак не поймёшь. Вот по-твоему, сторге бывает одна и та же? «Войну и мир» читал? Читал. Так разве у Болконских и Ростовых одна и та же сторге? Михаил думал и приходил к выводу, что нет, не одна и та же. Дорзэ довольно улыбалась. — Вот и я о том же. Это как калейдоскоп — повернёшь совсем чуть-чуть, а картинка другая. Оттенки у любви разные, я бы сказала, индивидуальные. Так и у нас с твоим отцом. Твоя мама его любила так сильно, что её саму это мучило, ведь твой отец так же не мог. Он хотел, но у него сторге была другая. Он ради твоей мамы мог перевернуть весь мир, а себя изменить не мог, даже капельку. Твоя мама же готова была всю себя ради него перекроить, а ему не надо было… Не сошлись они, хоть и любили друг друга. Не вышло симметричной картинки. — А вы сошлись? — Мы сошлись потому, что у нас даже не сторге, у нас филия. Мы с твоим отцом были друзьями, которые просто хотели, чтобы их нашли и поняли. У нас это получилось, но мы никогда друг друга не любили в плане агапэ, сторге или эроса. Поэтому мне так легко его отпустить, видишь? А филия у нас была особая. Тебя я вот тоже люблю, как друга, но тебя находить не надо — ты уже нашёл сам себя, тебе от этого хорошо. Тебе только надо быть понятым и понимать, больше ничего. — Но я тебя не понимаю, Дорзэ, — сказал Михаил, глядя в кружку на столе. Фарфор был тонкий и розовый, покрытый синей вязью. — Отчего мне хорошо? Я не знаю, что делать дальше, бабушки, которая меня всю жизнь растила и знала лучше всех, уже нет, отец вот умер. Мама? Мама даже о себе говорить не хочет, а обо мне будто боится. Как тут себя найдёшь? Какое тут хорошо? И какой, чёрт возьми, калейдоскоп?! Дорзэ, почему ты всегда говоришь загадками?! Она печально улыбнулась испугавшемуся собственного крика Михаилу, подождала, пока он возьмёт кружку в руки. — Значит, я ошиблась. Но я говорю, что вижу — тебя можно понять, но нельзя найти. Значит, это ты должен сделать сам. — А где же я могу найти себя, Дорзэ? — Михаил сжал кружку так сильно, что ладони обожгло. Дорзэ пожала плечами. — Люди находят себя в любимом деле, боге или другом человеке. И я очень надеюсь, что ты никогда не выберешь третий вариант. Чай они допивали в молчании. Следующие дни Дорзэ водила Михаила по Копенгагену, но на Королевскую площадь они не пошли — хотели, но погода испортилась. Потом, в аэропорту, Михаил обнял Дорзэ с чётким ощущением, что он безвозвратно теряет что-то или кого-то, но отмахнулся, поцеловал её во впалую щёку. В самолёте ему захотелось плакать. Дома Михаил поступил в духовную школу. А ещё — откопал на антресолях маленький игрушечный калейдоскоп, стёр с него пыль и весь вечер лежал, разглядывая цветные картинки.***
В третий раз в Копенгаген Михаил — уже отец Михаил, между прочим — прилетел не один. С ним были Аллахверды, груз ответственности и целый лес сомнений. С Аллахверды они познакомились случайно — в Красноборске решили отремонтировать Дом Культуры, мимо которого Михаил каждый день ходил в церковь. Один из строителей попросил денег на сигареты, пошёл в ларёк — по одной дороге с Михаилом, разговорился. Проводил до церкви, пообещал отдать деньги завтра. И действительно, отдал. Опять завели разговор — лёгкий, шутливый, о погоде и черёмухах, о медленном строительстве и гнилой крыше, об Азербайджане и Москве… Михаил сам не заметил, как эти разговоры стали всё чаще, глубже. Говорил чаще Аллахверды, но не навязчиво, а легко, складно, предельно искренне. Иногда у него получалось разговорить Михаила — признанного молчуна. Такое раньше выходило только у бабушки. И у Дорзэ. О ней Михаил не забывал никогда, и мама иногда шутила, что ей ещё придётся побороться с Дорзэ за сына. Михаил такие шутки мягко называл ерундой, но внутри что-то скреблось, хотело вернуться в Копенгаген, на Королевскую площадь или в просторную гостиную… Не надо. У Михаила Пасха на носу и в материнской квартире ремонт. — Тебе уже четвертый десяток пошёл, Мишенька, — говорила мать, навещая его. Он остался жить в бабушкиной избе, а маме купил однушку в тёплой трёхэтажке — нечего в шестьдесят с дровами возиться. Только все вечера мама у него просиживала, порывалась готовить, говорила — словно хотела наговориться за все те годы, что пропадала или искала счастье на дне рюмки. И говорила о женитьбе. — Разве гоже — тридцать два года, а ни жены, ни детишек. Неужели и на примете никого? — Никого, мама. Попробуй пирог, по твоему рецепту пёк. — Вкусно, Мишенька, да только женские руки лучше бы его пекли. Эх, каких рецептов я своей невестушке надавала бы… — Мне надавай, раз не жалко, — смеялся Михаил. Мама тоже смеялась, но мигом грустнела. — Да это не главное, Мишенька. Одно меня волнует — как же ты, сыночек, без любви? Михаил улыбался в кружку с травяным чаем и говорил тихо-тихо, бережно: — Почему без любви? Любовь — она бывает разная. Так и жили. Вечер с мамой, день в церкви… Теперь к этой рутине добавился ещё и строитель — Аллахверды, и его спокойные, добрые слова. А ещё глаза — почему-то знакомо-вишнёвые. — Батюшка, вы представьте — столько лет нелегально жил, и тут! — говорил Аллахверды, размахивая веточкой сирени. — Два года уже гражданин, а нарадоваться не могу. Хорошо всё-таки по закону жить, по правде. — Хорошо, — соглашался Михаил, разглядывая пыльную дорогу. И спрашивал зачем-то: — Ты один живёшь? — Один. Жена была, да осталась в Гяндже. Детей не нажили, ну и то хорошо — нечего их без отца оставлять. Или без мамки, тут как получится. А вы, батюшка, не женаты? — Не женаты. — Неужто не любите никого? Михаил внутренне фыркал. Далась людям эта любовь! И объяснял терпеливо. — Я всех люблю. Маму, односельчан, даже тебя, непутёвого. — А чего это я непутёвый? — воскликнул бы кто-то другой, но Аллахверды молчал, думал. Говорил: — Да… Любите. Я вас тоже люблю, батюшка, честный вы. И с богом, и с собой, и даже со мной, непутёвым. Понимал он его, этот Аллахверды. И так — каждый день. Михаил даже в гости стал его звать иногда, когда мама стала реже приходить. Аллахверды уважительно кланялся на пороге, словно сам дом Михаила был для него святым, хвалил пироги и приносил травы для чая. Они пахли так же, как чай Дорзэ, но Михаил пытался на это не обращать внимания. А потом рассказал про неё Аллахверды. — Так вы и не встречались больше? Грустно. Такие встречи раз в жизни бывают, и правда — божий подарок, — он отпил чаю, подумал. Михаил молча глядел на его профиль, слегка расплывающийся в тусклом электрическом свете. — Я вот тоже чей-то божий подарок, да только непонятно, кому такое счастье привалило. Думал, Айгюль — так нет, она меня чуть ли не чёртом плешивым называла… — Ну это она зря, конечно. Плешивым ты пока не стал, — добродушно смеялся Михаил, а мысли цеплялись за слова «тоже чей-то божий подарок», метались заполошно. Аллахверды, Аллах-верды, Аллах… Божий подарок на стуле напротив хмыкал в кружку: — Спасибо на добром слове, батюшка. Чего это вы задумались? Давайте я вам песню нашу спою, повеселеете. Калейдоскоп у вас на полочке, кстати, красивый очень. Я таких не видел. Пели, молчали, пили чай. Мерно гудел холодильник, за окном подростки слушали музыку. Аллахверды смотрел куда-то за плечо Михаила, словно пытался разглядеть то ли родную Гянджу, то ли Копенгаген и сухую высокую женщину с однобокой улыбкой. — А вы бы слетали её проведать, батюшка. Скучно же женщине одной. — Скучно, — повторил Михаил. Задумался. Вдохнул — и на миг почувствовал воздух Копенгагена, особый, волнующий. Брякнул необдуманно и взволнованно, как не полагалось по сану: — Слетаешь со мной? Аллахверды чуть со стула не упал. — Батюшка, да вы шутите! Я — и в Копенгаген? Да на какие, извиняюсь, шиши? — На мои, я тебе билет возьму. Тебе обязательно надо Дорзэ увидеть, поговорить. Ремонт закончите — и полетим. — Зачем же мне с ней видеться, батюшка? Зачем? Михаил ответить не мог. Надо. Слишком много совпадений. Полетели. Аллахверды до последнего отнекивался, мол, какая Дания, какой билет, я вам потом всю жизнь должен буду, вы, батюшка, свихнулись… Последнего он, конечно, не говорил, но Михаил и сам понимал, как странно себя ведёт. Но что-то внутри упрямо подсказывало: надо. — На всё воля Божья, — говорил себе Михаил. Голос внутри твердил: всё дело в любви. Греки различают разные виды. Михаил познал не все, но те, которые испытал, познал многогранно и полно. Агапэ — бескорыстная, искренняя любовь. Так Михаил любил Бога, родной Красноборск с могилкой бабушки и черёмухой в садах и Копенгаген, далёкий, призрачный и запавший в душу, терзающий тоской. Сторге — любовь к семье. К покойной бабушке, к самой лучшей, несмотря ни на что, маме, к отцу, почти чужому, похороненному в Копенгагене. Филия — дружеская любовь. К товарищу школьных лет Петьке, ставшему председателем сельсовета, к датской балерине Дорзэ и азербайджанскому строителю Аллахверды. Филия определённо была самой странной. А ещё все дороги вели в Копенгаген. Четвёртый Рим, хмыкнул Михаил, пристёгиваясь в кресле. Сидящий рядом Аллахверды покосился на него, но промолчал. Всё-таки он был очень понимающим человеком. В Дании ярко светило солнце, отражаясь от полированных машин и оконных стёкол. У дома, в котором жила Дорзэ, сидела красивая холёная женщина и читала книгу. Увидев Михаила с Алахверды, поинтересовалась по-немецки: вы к кому? — Дорзэ? Балерина такая? Помню, жила тут, — по позвоночнику разлился противный холод, в груди заныло. — Только она умерла уже давно, моя мама ещё на похороны ходила. Они дружили, кажется. Там сейчас семья многодетная живёт, шуму от них… Вот и всё. Аллахверды, немецкого не знавший, понял, что случилось что-то плохое, похлопал Михаила по плечу. Тот благодарно кивнул, сказал женщине «данке шон», горько подумал — не обмануло предчувствие в аэропорту. Поднял глаза к небу, поморгал, пока облака не перестали расплываться. Аллахверды тихо спросил: — Не успели? Михаил повернулся, посмотрел на него. Смотреть пришлось вверх: Аллахверды был выше. Сухой от постоянной работы, кареглазый, нервно улыбающийся уголком рта. Понимающий. Дарованный Богом. «Я ведь никогда не понимал Дорзэ, — осенило вдруг Михаила, приложило, как подушкой по голове. — Только она меня видела насквозь. А Аллахверды? Его я понимаю?» Аллахверды смотрел на него нервно, но молчал. Он вообще не любил тревожить людей зазря, предпочитал ждать, пока они сами откроются. Это Михаил давно успел понять. Понять. Понимает. — Успели. — Успели? — моргнул Аллахверды. — Так мы пойдём к Дорзэ? Повеяло свежим ветром. Михаил улыбнулся — кто-то немного сдвинул калейдоскоп, замелькали оттенки филии. — Нет. Мы пойдём на Королевскую площадь. И узор сложился.