ID работы: 8211883

За души, которые в нас не уничтожить

Слэш
R
Завершён
29
автор
robin puck бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 7 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Эту комнатку ребята называли "скинией", хотя вряд ли имели хоть какое-то понятие о походных храмах евреев или о Ковчеге Завета. Но само значение – тайное место, чье расположение не так уж важно, а важна его священная суть – откуда-то было им известно. Номер в отеле "Фликер" восточного Браунсвилла, между Саратога-авеню и Девяносто восьмой Восточной, ничем не походил на храм. Разве что золотыми обоями, знававшими лучшие дни, да стыдливо втиснутой на подоконник девятисвечной ханукией. Кто и зачем притащил ханукию, Эбони Мо не знал, но подозревал, что так его хотели порадовать. Ребята, по большей части ирландцы, не очень понимали разницу между красивой вещицей и предметом культа. А когда он пытался объяснить ("Ну а если бы я подарил вашим матерям по отрезу католической запрестольной ризы?!"), только смеялись и заверяли, что мамашки пошили бы из риз шикарные домашние тапочки. Теперь те же смешливые ирландцы взирали на него с ничего не выражающими лицами. Может, оценивали, крепко ли он привязан к стулу и не надо ли подтянуть узлы. Может, вспоминали его просчеты и прегрешения. А может, мечтали о матушкином рагу и пинте ледяного пива в потеющей кружке. Так или иначе, смотреть на мордоворотов было тошно. И он против воли изучал древние узоры на ханукии, частично скрытой портьерой. Воображал, какие мифологические сюжеты выбил на ней неизвестный чеканщик. Ему были видны хвост и задняя лапа льва, и это наверняка был коронованный лев Соломона, поддерживающий священную скрижаль. Можно было предположить, что с другой стороны скрижаль листал похожий на собрата, как близнец, лев Давида. "Ну не идиот ли я, – думал он, трудно сглатывая горькую слюну, – что посчитал своим львом блохастого котенка? Что отправил Давида сражаться с Голиафом, вложив ему в пращу всего один жалкий камень... А главное, почему я решил, что Голиаф в благодарность не захочет открутить мне голову?" У него не было ответов. Только черное отчаяние. Вывеска "Фликера", располагающаяся как раз за окном скинии и делающая стоимость ночи в ней приемлемо дешевой (если ты любитель желтого неона), мигала, как ей и полагалось. Ожидание развязки подтачивало его силы. Если бы ему предложили выбрать собственную смерть, он сказал бы: "Быстро". "Быстро. Я очень боюсь боли! Я боюсь пыток, как Савонарола, и поэтому так в них хорош… Прикончите меня настолько быстро, как сможете. Умоляю, если в вас есть хоть капля сострадания и уважения к моим сединам, сделайте это!" Но никто не собирался дарить ему легкую стремительную смерть. Так что Эбони Мо ждал. Ждал в собственной скинии, комнате для допросов, где священнодействовал с клещами, пинцетом и молотками, где запугивал и убивал, где на золотых обоях виднелись бурые пятна… И на бронзовой ханукии дерганно танцевали неоновые лучи.

***

Спроси меня, как все вышло, и я расскажу тебе, насколько не хочу умирать.

***

Мальчишку, помнится, вытащили из воды. "Это у босса привычка такая, – раскуривая вонючие папиросы, которыми даже цыган побрезговал бы, рассказывали ирландские наемники. – Он ближайших прихлебал на помойках находит: что твоих котят. Ну, не прям на помойках, хотя и такое случается. Образ-но-е вы-ра-же-ние. Образная, мать ее, помойка. Одну вот из петли, говорят, вытащил. Другого, с жуткой рожей, сшил по кускам. Не сам, конечно, образно сшил. Но парень разве что в балаганах мог выставляться после Вердена, а босс нанял пластического хирурга – и страшиле сделали хоть какое-то подобие человеческого лица. Или вот здоровяка… Здоровяка купили на болотах Миссисиппи. Там рабства как бы нет, но как бы есть, так что сидел наш черный здоровяк бы на своей цепи до скончания дней. Ан нет, не сидит. Один из самых крутых громил Нью-Йорка теперь наш здоровяк. Еврея своего тощего, который у него за бухгалтера и главного пыточного мастера разом, он приволок откуда-то из Праги. Или Варшавы, чтоль. Да и дочки его – не по крови ему дочки, а тоже вроде подвальные котятки… Посмотреть, чему он их учит, так задумаешься, так ли ты хорош в драке, как про себя думал. Потому что им лет по десять, а они валят на лопатки здоровых мужиков." А заканчивались эти воняющие табаком истории обычно так: "Я свечку в церкви за него каждое воскресенье ставлю. Святой человек, хоть и с законом не в ладу. И ты поставь, Мерфи". И Мерфи кивал: "А то как же, поставлю в этот раз. Если б не босс, где бы мы с тобой были, приятель? На образной помойке?" У черного хода какого-нибудь игорного заведения прокатывался после этих слов плотный ком негромкого хохота – и наемники вновь сжимали в крепких лапах приклады томми-ганов. Так вот, мальчишку вытащили из воды. Неизвестно, сам ли он туда сиганул или столкнул кто из любящей семьи, – история у него была мутная… Но выглядел парень жалко. Больной, дрожащий, со спутанными черными патлами. Бледный как покойник. Бледность у него потом, кстати, так и не прошла, такой уж он был сам по себе: малокровная девица, а не дылда двадцати пяти лет! Босс, присматриваясь к нему, сказал тогда Эбони Мо вполголоса: "Он чем-то напоминает мне тебя". Чем-то! Он всем напоминал Эбони Мо в том благословенном возрасте: худобой и ростом, длиной волос, привычкой зачесывать их назад, любовью к темным цветам в одежде, франтоватостью, тонкими пальцами – и умом, о, заплечных дел мастер Эбони Мо не обманывался: мальчишка был дьявольски умен. Только молод и слишком амбициозен, да ведь кто не амбициозен в его лета... "Понятия не имею, о чем ты, – ответил Эбони Мо вслух. – По-моему, обычная университетская крыса". "Университетские крысы не убивают своих отцов". "Его отец, предположим, еще не умер". "Но близок к этому. И если мы отмажем молодчика от суда и предложим поквитаться с семейкой, а также поможем юридически, чтобы он действительно смог претендовать на состояние…" "Ты зря потратишь деньги, Танос". "Эбони Мо" было кличкой, а вот "Танос" – настоящим именем босса, но только совсем немногие осмеливались так его называть. "Предоставь это мне, и… ты ревнуешь?" В ответ Эбони Мо позволил себе лишь фыркнуть, да подтянуть излишне длинными пальцами узел галстука. Он ревновал к Локи Одинсону, без сомнения. А еще он предчувствовал, что с этим юношей будут большие проблемы. Вот только предчувствия, если о них заявлял не босс, были в их компании не в чести.

***

У всех великих есть свои странности. Странностью босса был его предсказывающий камень. Золотистый, неправильной формы, который босс до недавнего времени постоянно носил с собой завязанным в салфетку, и показывал только близким друзьям. Говорил, камень когда-то спас ему жизнь. Только не объяснял, как. – Ты все врешь, – медленно, растягивая слова, шепнул ему на ухо Эбони Мо, когда удостоился этой чести (увидеть камень; прочей чести он был удостоен несколько раньше, на корабле, везущем его и босса – а тогда еще не босса – из Одессы в Констанцу. С Прагой ирландцы немного промазали). – Камень не волшебный, он просто стекляшка, и он не спасал тебя ни от пуль, ни от газа, ни от шашки казака. Ты сам себя спас. Потому что у тебя невероятная воля к жизни. – Может и вру. Его немецкий акцент был тогда еще очень заметен. И звать его хотелось не по имени, а Полковником, хотя Эбони Мо не знал и никогда не пытался узнать настоящий чин своего спасителя в кайзеровской армии. Они учили друг друга английскому языку даже наедине, чтобы, когда доберутся до САСШ, не пришлось тратить на это драгоценное время. А лучше всего изучать язык удавалось в постели. – Так легко отказываешься от своей веры? – Ты прав, я верю только в себя. Он щелчком отшвырнул камушек на край кровати, но Эбони Мо сцапал его до падения. – Тогда разрешишь мне выкинуть камень в окно? Прежде, чем Танос ответил, он уже был на ногах. И даже не комкал у паха простыню, как делал обычно – стесняясь собственного серого рахитичного тела, пигментных пятен, стиральной доской выступающих ребер и того, что у него есть член и он мужчина. Все было неправильно, не так. Он как-то слишком быстро обвыкся в чужой койке (благословенные лета, не забывайте, он был не намного старше проклятущего мальчишки тогда). Он сам винил себя за это – и в то же время хотел, чтобы Полковник… чтобы Танос… чтобы спаситель его… чтобы его босс... И сам себе не отдавал отчета в том, чего же добивается. – Так разрешишь? – Он распахнул окно. Там, внизу, загомонил Ковно, позвякивая, проехал мороженщик, на полупонятном литвэке заворковали толстые торговки. – Действие камня на меня… и на других… несколько отличается. Танос не сделал попытки остановить его, глупого голого щегла, сверкающего привставшим членом. Светящим задницей в окне дичайшего клоповника, который они снимали. Не попытался отобрать у него камень. Не ударил, хотя мог – и Эбони Мо не встал бы еще пару месяцев. Просто лениво потер костяшками длинный ветвистый шрам на своей невероятной груди, широкой, как стол, горячей, как дровяная печка. И сказал голому любовнику – такой же голый, но убийственно спокойный в отличие от него: – Мне говорили, с ним я буду предвидеть будущее. Недалеко. Не все. Но буду, и разрази меня гром, если я его не предвижу. А другие… поскольку почти всегда их воля не настолько сильна… В них камень пробудит все самое глубокое, скрытое, противоречивое. Будто нарывы вскрывая в их душах. Будто выскабливая содержимое нутра. Дитя… – И тут он поднялся. Он медленно подступил, неизбывный, как скала перед форштевнем. Он взял Эбони Мо за горло обеими руками, и тот потонул в этих огромных руках. – Дитя, ты ведь хочешь быть моим единственным? Этот нарыв ты в себе носил?

***

"Святой человек, как есть святой", – божится ирландец Мерфи. А может, Пэдди. – "Святой, потому что ми-ло-сердный. Жалостливый, стало быть, к нашему слабому брату". Танос действительно был милосерден. Потому что в тот звенящий колокольчиком мороженщика и мурлыкающий на идише литовский полдень он вынул у Эбони Мо из пальцев трижды проклятый камень. И не дал ему признаться, закрыв рот удушающим поцелуем.

***

Они нечасто делали это потом. Находились более важные для уединенного времяпрепровождения дела. Сверка счетов и брокерских сводок, проверка бухгалтерии, планирование – а планировать, несмотря на предсказывающий камень, приходилось много. Камни, они такие, им не до суетного и мирского. Но иногда на босса находило. А изредка, что уж греха таить, накрывало и самого Эбони Мо, накрывало так, что хоть на крышу лезь и отирайся там у трубы мартовским котом. Тогда он звонил боссу и говорил: "Отпусти, пожалуйста, Зельду". А когда появились девочки: "Пусть Зельда и девочки переночуют в гостевой комнате". И ехал за портвейном. Даже во время торжества Восемнадцатой поправки он не сменил любимую винную лавчонку, только обеспечил ее владельцу прилавок с двойным дном и безопасность. И тот, привычно упаковывая в газету пузатенькую бутылку, всякий раз желал: "Приятного вечера, сэр, вам и вашей даме". По этой причине Эбони Мо и не связывался с другими торговцами, хотя у своих брать алкоголь было куда менее накладно. Старикан в лавке полагал, что у него может быть дама. В сложившихся обстоятельствах это было даже приятно. Босс обычно ждал его в кабинете. Милосердие его заключалось еще и в том, что, помятуя, как ненавидит Эбони Мо детей, он всегда отсылал девочек в гостевую – самую дальнюю и от спальни, и от кабинета комнату. Даже если при Эбони Мо был засаленный блокнот и папка с документами, а не бутылка портвейна. Но когда была бутылка, на рабочем столе всегда оказывались к нему два бокала с позолоченной кромкой и лайм в фарфоровом блюдечке. Они никогда даже не притрагивались к лайму… Эбони Мо сбрасывал на спинку гостевого кресла донельзя элегантный пиджак, развязывал галстук, по одному снимал и клал на зеленое сукно свои многочисленные перстни, к которым, дорвавшись до больших денег, начал испытывать подлинную страсть. А босс тем временем поднимался во весь гигантский рост и медленно обходил стол. – Сперва выпивка, – говорил Эбони Мо, поддергивая рукава, к тому времени без запонок – их уже постигала участь перстней. И разливал по бокалам портвейн. – Выпьем за разум, – соглашался босс. В его мясистых пальцах бокал с позолотой по кромке выглядел до отчаянья хрупким. – Который у нас есть. За время, которое еще осталось. – За силу, которой ты обладаешь. За реальность, в которой мы живем. И за души, которые в нас не уничтожить. Неизвестно, откуда он взялся, этот тост, в каком угаре его выдумали. Но боссу он явно нравился, и глупо было за ним не повторить. А потом босс ловил Эбони Мо за запястье, тянул его руку вверх, и рубашка соскальзывала до локтя. Обнажалась сероватая от недостатка света кожа с многочисленными родинками: дрябленькая, слабая плоть. Почему-то она не была боссу противна. Босс вжимался носом в предплечье, скользил до выемки локтя, застывал там, будто задумавшись. А Эбони Мо забрасывал свободную руку ему за плечо, чтобы взять за загривок и потянуть на себя. Тут они обычно встречались губами: босс поднимал голову, а Эбони Мо отодвигался назад, чтобы дать ему простор для маневра. На губах терпкий запах алкоголя мешался с пряным духом сигар, и от этого запаха пополам с ощущением близости чужого жаркого тела у Эбони Мо окончательно срывало крышу. Это его следовало винить за то, что Зельда потом разыскивала по всему кабинету разлетевшиеся пуговки от рубашки босса. И за царапины у босса на плечах. И за синяки на шее, которые тому иногда удавалось, заклеив бумажкой, выдать за порезы от бритья. У босса были еще любовники и любовницы. Он и с Проксимой Миднайт, той вынутой из петли шансоньеткой, спал временами; несмотря на то, что сам же выдал замуж за жутколицего подручного. И с мальчишкой потом будет... Но никто не позволял себе быть с ним таким по-кошачьи ненасытным. При этом они могли вообще не трахаться в обиходном понимании этого слова: когда присовывают или сосут, или хотя бы трутся причиндалами друг о друга. Нет, иной раз босс, конечно, присовывал, но чаще всего это было… что-то недо или, наоборот, сверхчеловеческое. Обмен запахами, обмен телесными жидкостями в поцелуе, во время облизывания – а Эбони Мо готов был облизать его с головы до ног. И особенно ему нравилось, что в боссе так много мяса, что он огромен, что тверд, как гора, что волосы у него на груди курчавятся и седеют, а в паху – темные. Что босс может долго не кончать, и с ним нужно пробовать разное, не всегда нормальное. Обвязать его член галстуком, например. Или играть с его мошонкой, долго посасывая то одно яичко, то другое, лаская уздечку кончиком языка, при этом вообще не прикасаясь к члену. И что боссу совершенно точно нравится, как выглядит Эбони Мо в этом своем гоне, с блестящими от слюны губами, растрепавшимися волосами, тоже уже седеющими, слабогрудый, задыхающийся, дьявольски довольный. Налей ему выпивку не в бокал, а в блюдце – вылакает и начнет умывать себя лапой. В те редкие ночи, когда с ними происходило все это, Эбони Мо ощущал себя абсолютно счастливым. Потому что, когда потом, в спальне, ложился ухом на грудь босса, сердце босса под длинным шрамом билось ровно и только для него. Какое-то время – он если и лгал себе, то чуть-чуть – это действительно было так!

***

Но нельзя быть святым человеком и не принадлежать всем страждущим разом. Нет, нельзя. Не получится, спросите у проходимца из Назарета.

***

Мальчишку босс начал выделять буквально с порога. Как только тот сполз с больничной койки, предусмотрительно оплаченной боссом, и стакнулся с юристом, заботливо тем нанятым. Выделять? Не то слово. Начал дрессировать, следовало бы сказать. Натаскивать, как натаскивают бойцовского щенка, давая ему для начала погрызть ботинок, но подразумевая, что однажды под зубками окажется чье-то горло. С девочками, Гаморой и Небулой, это работало. Но с этим отверженным Одинсоном – Локи, как звали его близкие, – такие финты могли закончиться фатально. Семейку мальчишка ненавидел, да и было за что. Но ослепить себя ненавистью не дал бы. Он в этой ненависти рос. Он ей пропитался – как пропитывается формальдегидом халат трупореза. С ним надо было действовать иначе, тоньше, хитрее, и Эбони Мо, поколебавшись, взял мальчика в свои руки. Это было не сложнее, чем с Гаморой. Та тоже не верила в его ласковый голос, принесенные сладости и вопросы про школу. Прекрасно чуяла, что его от нее воротит. И ее, будьте покорны, воротило с той же силой. Но она знала, что с него поиметь, а у Эбони Мо был дар засовывать свое отвращение поглубже и пропихивать до гланд. Ради босса он проделал бы со своими чувствами и не такой акробатический трюк. Сперва была бухгалтерия. Курс молодого бойца, как называл это Эбони Мо. И Локи выдержал курс с честью. Он легко вошел в дела пары подставных фирмочек, разгреб Авгиевы конюшни липовых счетов. За несколько бессонных ночей в одном из клубов босса разобрался кто кому сват, а кто брат, с кем нужно улыбаться, а кого – выкинуть через барную дверь и больше не пускать на порог. Шикарный, вылизанный до блеска и длинный, как хлыст жокея, он с терпкой полуулыбкой целовал кончики пальцев девицам и предлагал джентльменам сигары. Помесь Пьеро Вертинского и гарсона Марлен Дитрих, иначе не опишешь. Его было даже жалко тратить на менее светские и более кровавые делишки. Если б Эбони Мо хоть на толику проникся трагическим обаянием не вполне датского принца, он повременил бы с кровавыми делишками. Но Локи представлялся ему собственной заменой, и замену эту следовало быстро и качественно подготовить. "За этим же ты его и пригрел, босс, – так размышлял Эбони Мо бессонными и беспросветными ночами, сбивая комом шикарные простыни, до которых тоже был охотник. – Ты же именно меня собираешься из него вылепить, только более современного, впитавшего проспиртованный, крепленый, окропленный духами платиновых кинодив дух нынешнего времени; знатока Нью-Йорка; крысу не помоечную и облезлую, но вылощенную, с блестящим мехом и умными глазками. Кто я, чтобы тебе помешать? Кто я, чтобы не стерпеть? Давиться буду, блевать буду, но проглочу. Потому что дело-то у нас общее. И за разум, за силу, за время и за наши души ты, мать твою, пьешь только со мной". Однако пережить Локи пришлось всего лишь один сеанс "мягкого допроса". Мягкого – не потому, что Эбони Мо был во время него как-то по-особому мягок. А потому что били жертву через пушистое полотенце. Или накидывали куртку потолще, из тех, в которых ирландцы натаскивали собачек босса… Никакой крови, никаких следов, только хнычущий макаронник на стуле, умоляющий отпустить его к мамочке. Да ноющие мышцы плеча наутро. Локи зрелище не доставило особого удовольствия. Он втягивал носом воздух, отворачивался к окну или смотрел на часы, а присоединиться даже не попытался. И вылетел из "скинии" едва ли не впереди последнего итальянского вопля. Ох, Эбони Мо, несмотря на то, что обиды умел складировать в самом дальнем уголке мрачной своей души, испытал при этом небесное блаженство. "Не так уж он хорош! – танцевал у него внутри ревнивый ненасытный бес. – Не быть ему мной! И правой рукой босса не быть никогда! Съел? Получил?! Выкусил?"

***

Спроси меня, как все вышло, и я расскажу тебе, как облажался.

***

Лучше бы он кричал. Лучше бы он двинул своему проштрафившемуся подручному в челюсть. Лучше бы сломал руку – даже это Эбони Мо готов был стерпеть, хотя до визга боялся физической боли. Но Танос только приподнял бровь и спросил – с искренним недоумением, даже с интересом: – Куда, прости покорно, ты его отвел? – В скинию, – выдавил тот. Третий раз повторять не пришлось. Босс вовсе не проводил с ним воспитательную работу: для дрессуры эта собака была уже слишком старой. Он действительно решил сперва, что ослышался. – Ты должен был… – он обошел стол очень знакомым, очень плавным для такой громады движением, только вот перстни и запонки на зеленом сукне не лежали – и лаймом не пахло даже в мечтах. – Тебе стоило сперва узнать у меня, для чего он мне потребовался. Запястье Эбони Мо привычно оказалось в тисках его пальцев, но в этот раз о ласке не могло идти и речи. Эбони Мо согнулся от боли, оперся о стол. Из глаз покатились слезы. Но в планы босса не входило долго мучить своего пса. Он похлопал его по загривку, наклонился, обдав горячим дыханием основание шеи, и отпустил. – Я не собираюсь делать из него подобного тебе. – Нет? – поразился Эбони Мо. Он быстро вернул себе присутствие духа и теперь растирал руку за спиной, пряча ее от Таноса. – Нет, – сказал он сам себе, потому что ответом ему было молчание. Запястье болело. Связки довольно отведали на своем веку и не хотели восстанавливать подвижность. – Конечно, нет. Ты собирался продвинуть его в политику. Молчание босса оглушало. – Ты и сейчас собираешься продвинуть его в политику. Он слишком дорог, чтобы прикуривать с его помощью сигаретки мафиози. Его вообще не должны видеть в обществе мафиози, потому что он будет тем, на чьих плечах ты войдешь в сенат. Босс молча вернулся за стол, молча сел, выдвинул ящик, вынул сигару и молча чиркнул спичкой. – Он должен быть чистым, – подытожил Эбони Мо с бухгалтерской неотвратимостью. Танос кивнул и жестом велел ему выйти. Милосердный человек. Эбони Мо разбил бы себе голову о подоконник, если бы еще немного постоял перед ним, вдыхая запах тлеющего табака. Проклятый мальчишка. Проклятый особенный мальчишка. Новая ступень на пути к безраздельной власти. Босс и так слишком задержался на предыдущей… Но от этого грязи и шелухе под его ногами было никак не легче.

***

Бывает так. Ты просто полощешь руки в ручье. Вот эти вот свои ужасные серые длиннопалые руки с утолщенными от сырости и артрита костяшками. Руки, при взгляде на которые даже тебе самому иногда кажется, что суставов в них больше, чем нужно. Они лениво недвижимы. Их серебрит вода и украшает хрустальными пузырьками кислород. С них медленно стекает усталость. Ты не хочешь от них ничего. И в этот момент в твои пальцы вплывает рыбина. Пятнистая форель. Розоватый лобастый карп. Остается лишь схватить, сжать. Ты делаешь это почти безотчетно, то ли еще не веря в удачу, то ли боясь ее. И вот рыба вытащена из воды, бьется над ручьем в твоих руках. Все уже сделано, и ничего не попишешь. Не отпускать же ее, в самом деле? Эбони Мо ощутил конвульсии пойманной рыбы в своих пальцах, когда Гамора, маленькая дочка босса, стоя над поверженной сестрой, стирала кровь со своего лица. Она только что победила в честном поединке, доказала, что лучшая; и впервые, глядя на босса, она улыбалась совсем как он. Гамора была не из тех, кто скалит зубы по пустякам. Из нее и лишнего слова-то нельзя было вытянуть, не то что улыбки. Ненавидя ее, Эбони Мо все-таки не мог считать ее пустым местом и даже немножко уважал. Как важную для босса вещь. Как часть его собственности, которой считался и сам... И вот, когда босс уже потрепал девочку по кудрям и отправил умываться, когда Зельда замыла ковер, когда в уборной перестало рвать Небулу, вторую дочь, Эбони Мо сказал Таносу, вроде как между делом: – Будет довольно нелепо, если Гамора когда-нибудь захочет стащить твой камень. Если в комнате рядом с тобой дышит огромный человек, ты по-особому начинаешь ощущать тишину, когда дыхание прерывается. К чести босса, его самообладание было сродни силе воли спартанского мальчика, молчавшего, пока лисенок под плащом пожирал внутренности. – Она никогда не посмеет. – Злонамеренно – нет, конечно, нет, она слишком любит тебя. – Эбони Мо положил свою ладонь, узкую и холодную, на широкую и горячую спину босса. Он все еще не слышал дыхания и хотел убедиться, что хотя бы сердцебиение еще не замерло... Сердце босса бухало, как молот. Похлопал дружески. Отстранился, пошевелил на столе, под пресс-папье какие-то бумаги, точно решал, чем занять себя этим вечером. И добавил с искренним равнодушием: – Но ведь она ребенок. Может просто полюбопытствовать, о камне же рассказывают байки... Боюсь представить, как ее отношение к тебе поменяется после этого. – Твое – поменялось? – хрипло спросил босс. Эбони Мо иногда рассматривал себя в зеркале, боясь обнаружить признаки инсульта: кривизну усмешки, замершую, будто под анестезией, половину лица. Сейчас он был готов диагностировать боссу инсульт по всем подобным признакам. Но это не было приступом. Просто Танос так улыбался. – Мне было далеко не десять лет, – пожал тогда плечами Эбони Мо. Взял себе стопку накладных на "кирпичи" и "пиломатериалы", по которым бутлегеры ввозили в город алкоголь. Прижал к груди. – И эмоции у меня никогда не брали верх над разумом. Разве не за это мы пьем каждый раз? – Да, – выдохнул Танос. – Конечно. Отобрал у Эбони Мо бумаги. И швырнул их за спину, не заботясь о том, что фальшивки разлетаются по кабинету и устилают пол линованным ковром.

***

Эбони Мо любил балет, была у него такая страстишка. А Локи Одинсон любил оперу. И раз уж они взялись играть в ученика и наставника, а изредка и в папочку и сынка, глупо было прерывать номер на полузвуке. Из-за одного больного запястья и одного пересравшегося макаронника – точно не стоило. К тому же, Эбони Мо вновь проглотил свою гордость и перед мальчиком извинился. Нет ничего удивительного, что они продолжали ходить вдвоем в оперу и на балеты. Оба на диво хорошо держали себя в руках. И если б не "Золото Рейна", ни один и ни другой не заговорили бы о проклятии нибелунга… или чем там был предсказывающий камень босса? По сцене метался на удивление смазливый для грязного гнома баритон-Альберих, препирался с одноглазым Вотаном, пел о могуществе Нибельхейма; в ложе пахло пыльным вытертым бархатом; под балконом перешептывались и посмеивались несколько дамочек, впрочем, довольно тихо. Локи весь обратился в слух, вытянулся в струну, и казалось, ничто кроме судьбы Альбериха его не интересует. Из-за тесноты, свойственной старым театрам, Эбони Мо вполне отчетливо касался ногой его ноги, а бедром – бедра. – Мне больше нравится "Гибель богов", знаешь… – в какой-то момент сказал Локи. Доверительно и просто, как если бы они действительно были учеником и наставником и привыкли обмениваться друг с другом самыми сокровенными мыслями. – Привык избавляться от отцов? Эбони Мо приблизил свои губы к его уху – и ничуть не удивился, когда Локи вдруг жарко сжал его ладонь, а щекой притиснулся к щеке: – Я ничего плохого отцу не делал. И не смог бы сделать, кому как не тебе это знать. Слишком боюсь боли, крови и всего этого. – Почему мне не должно быть безразлично? – с искренним удивлением спросил Эбони Мо. Впрочем, безразлично ему точно не было. Скорее, любопытно – и немного щекотно от горячих пальцев Локи, пробирающихся под манжет. Перстни мешали – Локи теперь тоже носил перстни. – Иначе ты бы со мной не связался. Это была правда. Локи, как и Гамора, знали не только, что поиметь с Эбони Мо, но и то, что тот далеко не прекраснодушен. Что ему тоже чего-то надо. Гамора, правда, ничего старику давать не собиралась. Локи был в несколько худшем положении. Поэтому Эбони Мо опустил глаза, беззвучно приказав ему: "Вниз". Глупо было отказываться, когда боги по радужному мосту шествовали в Валгаллу, когда не пал Нибельхейм и проклятое кольцо не проявило еще своей истинной природы. Так что, пока на сцене предрекали "ирем энде", Локи, накрыв колени Эбони Мо полой своего пиджака, трудился над его членом. Черноволосая голова мерно приподнималась и опускалась, и особенно приятно было запустить пальцы в набриолиненные волосы, испортив прическу. Когда вытаскиваешь пряди из единой скользкой бриолиновой массы, они всегда оказываются длиннее, чем тебе казалось. А у Локи в них еще и неожиданно прорезалась волна… Волосы были, как волны полуночного Рейна. И качало от от него не хуже, чем на волнах. Так что когда из глаз посыпались искры, а внизу Локи хлюпнул и сплюнул, Эбони Мо успокаивающе сжал его плечо. – Я все тебе расскажу, – пробормотал он обещающе и уверенно, с почти настоящей и едва ли не отеческой лаской в голосе. – Сперва в это будет трудно поверить, но лучше ты мне поверь. Локи не потребовалось увещевать дважды. А потом, в том же сером полумраке, что окружал их в ложе, только пахнущем не бархатом и спермой, а сукном, сигарами, портвейном и ей же, Эбони Мо поднес палец к губам и набрал комбинацию сейфа. Дверца тихо скрипнула на крупповских петлях. В сторону были отложены несколько паспортов, сверток с трофейным револьвером, пачка векселей. И наконец на серую, едва различимую без света ладонь Эбони Мо лег тряпичный узелок. Раньше Танос всегда носил его при себе. Но в какой-то момент перестал, доверив сейфу. Только Эбони Мо знал, почему. Стоило бы рассказать Локи про волю, про действие камня на босса и на всех остальных, описать поподробнее водоворот света и отчаяния, едва не выжавший из Эбони Мо душу давним литовским полднем… Он почти раскрыл рот, чтобы завести об этом речь. Но камень жег кожу даже сквозь тряпицу, истасканную, бахромчатую, источающую запах пыли, смолы, иприта, казацкой махорки… Камень распускал на ладони невидимые золотистые лепестки, вычерчивал линии жизни, судьбы и, наверное, разума, если она существовала в природе, эта линия… Высвечивал бледный подбородок Локи, его несытые тонкие губы, его внимательные глаза, серые сейчас, как серы бывают в темноте все кошки, твари без сердца. Вдох запер Эбони Мо горло, и Эбони Мо ничего Локи не сказал. Молча передал камень и молча вернул все в сейфе на давно изученные места. Камня не должны были хватиться еще долго. Так что Эбони Мо планировал уцелеть. Да и Локи Одинсон собирался уцелеть тоже.

***

"Фликер", конечно, был тем еще заведеньицем. Даже неприхотливые ирландцы, которых в чулан положи, на горку брюквы, будут боженьку благодарить, что не на улице, иной раз передергивались тут. От слишком сильных сквозняков, когда этажом выше начинало вдруг завывать нечто – едва ли не громче макаронников… От грохота ржавой воды в трубах по ночам. От состояния ванн, писсуаров и душевых поддонов, которые с этой водой соприкасались чуть чаще, чем это стоило делать приличным чугуну и санфаянсу. Притащишь, бывало, окровавленное тело в душ, кинешь на пол – и прямо жалко делается. Не для того тело матушка рожала, чтобы оно такую срань протирало собой, ох не для того. И, конечно же, всех бесила слышимость. Очень избирательная: такая бывает лишь в старых кирпичных зданиях с деревянными перекрытиями. Голоса, скрип кроватей и крики отель глушил хорошо, но вот шаги в номерах и на лестничных пролетах... Для "деловых переговоров" с мафией "Фликер" выбрали еще и потому, что в нем, как оказалось, совершенно невозможно было устроить засаду: даже самый осторожный стук каблуков разносился по всему коридору. Вроде бы благо, но слушать снующую обслугу весь день… А изредка – и всю ночь… Это чертовски раздражало. Эбони Мо услышал босса задолго до того, как тот ступил в коридор. У него была совершенно особенная походка, характерная только для немецких военных. Сколько бы лет не прошло с того времени, как они быть немецкими военными перестали. Восхитительно мерный и немного механический шаг. Усугубленный грузностью тела босса. Ирландцы услышали его позже, но по тому, как скрючился на стуле их пленник, очень быстро все поняли и даже сочувственно переглянулись. Один из них, не важно, Мерфи или Пэдди, зачем-то метнулся к окну и задернул портьеру, окончательно спрятав от глаз многострадальную ханукию. Еще и похлопал Эбони Мо по руке, – мол, не переживай, мастер, не надо, – когда тот запрокинул голову назад и крепко зажмурил глаза. Должно быть решил, что бухгалтер босса расстроен невозможностью смотреть на подарок. Плевать Эбони Мо было на ханукию с коронованным, по всей видимости, львом. Плевать на выедающий глаза даже сквозь закрытые веки желтый неон. И на зашумевшую не ко времени и не к месту воду в измученных трубах. Он просто хотел, чтобы все закончилось побыстрее. Чтобы Танос принес тот хранившийся в сейфе трофейный револьвер и выстрелил ему в голову. Ведь называли же его, в конце концов, милосердным человеком. Но когда дверь со скрипом открылась, а ирландцы принялись переминаться и топотать все ближе к порогу, Эбони Мо понял, что быстрая смерть – подарок, который ему не достанется. Не заслужил. Не выстрадал. Не дорос. Танос хотел поговорить с ним наедине. Вот дерево стукнуло о дерево: дверное полотно о косяк. Вот заскрипели доски под удаляющимися парнями. Вот хохотнула пролетом ниже молоденькая, судя по голосу, девчонка. И стало тихо-тихо. Так тихо, что по шее и по намечающейся лысине Эбони Мо побежали мурашки. – Мне жаль, что тебе пришлось пережить все это, дитя, – ласково сказал ему босс от двери. Несмотря на свой исполинский рост и огромный вес, двигался он с невероятной грацией. И ему ничего не стоило, не крякнув, не выдохнув от натуги, опуститься у стула на одно колено и аккуратно, без лишней спешки, снять с Эбони Мо веревки. Тот едва не умер, пока длилось все это, от бросившейся в голову крови и от сердцебиения. Сложно сказать, дрожал ли он. Или все дрожало перед глазами от без спроса навернувшихся слез. – Я боюсь боли, как Савонарола, – зачем-то повторил он придуманную не так давно глупость. Глупость отпечаталась в мозгу, как пред глазами отпечатались бронзовая лапа льва Соломона да зеленые буквы "ИКЕ". На самом деле желтые, но кровь, бегущая под веками, всему меняет цвет. – Знаю. Но я не собираюсь делать тебе больно, глупый. Глупый. С этими словами он поставил на пол то, что до этого зажимал под мышкой. Пузатую бутылку портвейна в утренней газетке, да еще и бечевкой заботливо перетянутую. "Для вас и вашей дамы. Приятного вечера, сэр". И, пока Эбони Мо хватал губами воздух, нашел в шкафу пару не слишком пыльных рюмок. Не хрусталь с золоченой кромкой, но тоже ничего, когда опрокинуть в себя алкоголь хочется нестерпимо.

***

– Помнишь, я говорил, что действие камня на меня и на других людей немного различается? Они оба теперь сидели на полу. А бутылка стояла на стуле, ополовиненная, похожая на гордого одиночку, грозящего всесильным богам "ирем энде". – Другие, и ты – не исключение, дитя, – думают, что видят будущее, видят выход, но на деле – только растравляют в себе обиды. И если до этого не были способны на подлость, предательство, если не собирались захватывать отцовскую корпорацию, а хотели лишь, чтобы их любили… то заполучив камень, они уже не остановятся. Портвейн шумел в ушах. И казалось, прислушайся, услышишь звонок мороженщика в полуденном Ковно. – Не политика… Не кресло в сенате... Ты даже не собирался… Ты ни единым словом этого не подтвердил. Танос улыбался, показывая ровные и по-прежнему белые зубы. – Ты с самого начала это предвидел? Что я тебя предам? Что камень ему отдам именно я? – Ты гораздо дороже Локи Одинсона, – сказал ему Танос, и пряно пахнущий солнцем, дубовым причалом портвейн вновь полился в рюмку. – Жаль, что пришлось заставить тебя в этом сомневаться. Он взял Эбони Мо за запястье, и у того вновь в ушах заколотилась кровь, уже по-иному, не от облегчения, не от шока. И не страшно стало объясниться, но начал он все равно с несусветной глупости. – Они снова станут ставить за тебя свечки и называть милосердным, - прошептал он. – Потому что ты и есть милосердный. Ведь ничем, кроме милосердия, нельзя было объяснить, что половина мира, большая и лучшая половина – тот континент, на котором они пребывали сейчас, останется невредим. Когда Локи Одинсон, человек с самой больной душой из возможных, разрушит все, что его предки строили годами. Когда его отец и его брат станут жертвами его неуемных амбиций. Когда безграничные средства концерна Одинсонов польются в руки бывшим соотечественникам Таноса (уже, разумеется, ждущим на том краю заката). Когда над миром закачается исполинским облаком большая война. А Танос и те, кто к нему близок, останутся на плаву благодаря... маленькому тепло-желтому камешку в сером от времени и махорки узелке. – Выпьем за разум, – прошептал Эбони Мо. – Который у нас есть. За время, которое еще осталось. За силу, благодаря которой ты изменишь мир. За реальность, которая нас ожидает. И за души, которые в нас не уничтожить. Босс улыбался. Медленно цедил алкоголь. И гладил запястье Эбони Мо твердыми грубыми пальцами.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.