Часть 1
26 мая 2019 г., 17:18
Трость, подбородок приподнявшая, последней каплей становится — Бинх отшатывается смертельно бледный, щурится, словно прицеливаясь в Якова Петровича, да не из пистоля, а прямо взглядом.
— Николая Васильевича будете палкой направлять, а меня трогать не сметь, — выцеживает меж плотно стиснутыми зубами.
Они являют собой колоритную пару. Встрепанный, точно воробей, в пыли искупавшийся, сельский пристав и столичный дознаватель — выше него во всех смыслах, ростом, положением, манерами. Снисходительно смотрит сверху вниз. Руки сложены на трости, и даже камень в набалдашнике подмигивает Александру Христофоровичу будто бы с презрением. Ширится что-то в груди, набухает желанием вцепиться в длинную шею пальцами, зубами — до синяков и крови. Александр Христофорович кулаки сжимает и разжимает безотчетно, чтобы себя удержать.
— Николай Васильевич не ведет себя, как капризная лошадь, чтобы я его так понукал.
— Капризная лошадь?! Да катитесь вы к черту! — седые кудри Александра Христофоровича едва ли дыбом не встают от ярости.
— Действительно, я зря обидел лошадей. Вы не лошадь, вы бестолковая злая псина, ошейника вам не хватает и цепи, — чеканит Яков Петрович холодно, в глазах его черная нефть плещется тягуче.
Александр Христофорович даже на дуэль вызвать не трудится, много чести, только бьет — быстро и точно, без лишних слов. Хруст и короткий рваный выдох, Яков Петрович медленно прикладывает белый платок к кровавой юшке под носом.
В глазах Александра Христофоровича ни капли раскаяния не видно, они слово серыми, грозовыми тучами затянуты, как перед бурей.
В глазах Якова Петровича отражается только пламя свечи и ничего более.
Яков Петрович достает из кармана черную кожаную перчаточку и легко, с негромким щелчком бьет по лицу господина полицмейстера. Короткое изумление в глазах Александра Христофоровича сменяется на холодное, чеканное «к вашим услугам». Якову хочется съязвить, мол, «удачно вам найти секунданта среди казаков». Не язвит. Такие вещи жалят больнее, когда не высказаны.
Разворачивается, взметнув полами пальто, и уходит, взяв подмышку ту самую трость.
В тишине хаты звучит отрывистое, свистящее «сука».
* * *
С приезда столичных дела становятся чем дальше, тем хуже, катятся под откос, в скорости набирая и дребезжа как пустая бочка, и люди хоть сколько-то разумные разбегаются с пути этого яростного кома, оставляя Александра Христофоровича с Яковом Петровичем наедине.
Стрельба насмерть — естественный итог, натуральная прогрессия начатого в первый день.
За Александром Христофоровичем — право выбора оружия. Оба понимают, что Якова Петровича он пристрелит, не стараясь, и даже не получит от этого удовольствия. Он благородно (из желания пустить мерзавцу кровь своей рукой) предлагает холодное, это не слишком уравнивает шансы, Яков Петрович владеет — о, чем он только не владеет! — но далеко не так виртуозно, как Александр Христофорович, с саблей в обнимку покинувший чрево матери.
Местом назначают задний двор за участком, словно нарочно добавляя происходящему абсурда. Рассветный сизый туман, розовая полоса восхода у горизонта — как свежая рана. Каблуки вязнут в раскисшей земле. Десятка минут не проходит, как Яков Петрович оказывается прижат к бревенчатой стене хаты.
Нервный Гоголь вступает: не по правилам, господин Бинх, вернитесь на позиции.
— Вон поди, — отзывается Бинх, Бомгарт прихватывает Гоголя за локоток.
— Пойдемте, любезный.
— Но...
— Пойдемте.
Яков Петрович сглатывает. Кадык проходится под лезвием. В глазах чернота, он будто и не слышал посторонних.
— Удовлетворен? — склоняется Александр Христофорович, слишком близко склоняется, лицом к лицу, смешивается дыхание. — Или мало меня раздраконил?
— Не до конца удовлетворен, — хриплый у Якова Петровича голос.
И прижимается бедрами ближе. Бесстыдник. Скалится Александр Христофорович — не ему одному напряжение это поперек глотки вставало, кто бы мог подумать. До дуэли довел, поганец...
— Готовь еще перчатку, потому что сейчас я скажу, что ты похотливая сука, — и отвечает на прикосновение, толкнувшись бедрами к бедрам. Лезвие — все еще у горла. Рука не дрожит.
Яков голову запрокидывает, затылком упираясь в стену. И стонет. Коротко и хрипло.
— Извольте, скажите.
— Похотливая сука, — угождает Александр Христофорович, да с таким у-дов-лет-во-ре-ни-ем в голосе, как медом по хлебушку растекается.
Сам не лучше Бинх, в узких брюках тесно с начала дуэли, сейчас — тем более. Он рукой в перчатке черной зарывается в волосы на затылке Якова и резко дергает к себе, вжимаясь в губы, с лезвием, аккуратно зажатым между их телами.
— Псиной меня назвал? — в губы эти шипит, снова толкаясь бедрами. — Так знай, кобель с суки по четыре часа не слезает.
Яков смеется, одержимо, даже зло, прикусывает пухлую нижнюю губу, не говорит ничего, только стонет снова, низко, бархатно, тонкой кожей шеи ощущая холодное лезвие, а губами — горячее дыхание. Ладонью ловко скользит меж их тел к изрядной выпуклости на брюках Александра Христофоровича, ласкает сквозь ткань, легко, дразня. У него еще распухший после удара нос, Бинха это приводит в какой-то диковатый звериный восторг.
Столичная штучка, легенда сыска, чинами и званиями не ровня ссыльному офицеру. Но нос тебе разбил я, и в стену тебя вжимаю я, и ахаешь ты под моими руками, и смотришь мутной чернотой на меня.
Быстро и жестко ласкает Якова до такого удовольствия, от которого коленки слабеют. Лезвие в сторону отводит, снова за волосы прихватывает, отталкивает — лицом в стену, ладонью по бледному заду. Зубами впивается в холку, ну точно по-собачьи. Одной рукой — яйца прихватить, другую облизать — и между ягодиц. Едва успевает мокрыми пальцами провести, как снова начинает поскуливать Яков Петрович; потому что похотливая сука, да, и у Александра Христофоровича у самого в глазах пьяно и мутно от этого жара. Похотливая сука, вздрагивающая сладко от каждого движения пальцев, подмахивающая, постанывающая. Самая лучшая блядь. Столичная — как знак качества. Нашептывает все это бессвязно на ухо, и Яков прогибается в пояснице, пальцами скребет по бревнам, оставляя полосы на осыпающейся сероватой коре. Нет, Александр Христофорович не живет монахом, даже в Диканьке можно найти... что-то. Но это. Это.
— Как давно такого не было, тебя бы вместо всех книг по каталогам выписывать. Я тебя со всех сторон вытрахаю, красивого.
Вместо новой пощечины — у Якова Петровича ощутимо сдают колени, приходится крепко перехватить его поперек живота. Выести бы так, чтобы вовсе на ноги дрожащие встать не мог, брюки бы с исподним содрать, под бедра бледные, в мурашках от холодного воздуха подхватить и ести, пока всю стену щекой не оботрет, пока в голове умной одной заполошное «да, да» не останется. Жаль, слюны на то не хватит, но об задницу красивую Александр Христофорович трется, пока не заливает ложбинку вязким семенем.
Пальто задранное опускает, за запястье прихватывает — и в участок тянет мягкого, едва ли соображающего. Вон, пастухи по селу сейчас пойдут скот собирать. Неча выставляться.
— Думал, все? — только дверь прикрыл, как снова к стене придавливает, Яков болезненно кривится. — Нет. Не все. Я только начал. Я себя в руках держал семь лет, а последние три недели идут за еще десять. Сука, как я тебя по приезде у кареты не завалил, один господь знает.
Яков хохочет хрипло.
— Что, никак взял бы меня прямо там? На глазах у всего сброда?
— После того, как ты со мной говорил? — прихватывает ладонями красивую длинную, так бы и свернул, шею. — Сначала бы выпорол.
На мгновение с дыхания сбивается чертяка, а улыбка — только ширится, взгляд чернющий стреляет остро Александру Христофоровичу на стол, где лежит свернутая в тугую спираль кожаная змея.
— Кнутом? — голос у него такой восторженный, что у Александра Христофоровича снова темнеет в глазах.
— Какая же ты блядь... да, кнутом. Моим кнутом выпорол бы тебя, а потом выдрал, на четвереньки поставив, в твой избитый красный зад.
Заходится Александр Христофорович, заговаривается, да Яков если и замечает, то плевать хотел на связность речи, Бинху приходится прихватить грубовато его член у основания и крепко сжать, чтобы не случилось казуса — так уж сладко он дрожит.
— Что, некому в столице отыметь как полагается, раз под ссыльного полицмейстера лечь не терпится, или просто натура такая блядская, ненасытная?
Яков извивается, скуля и сдавленно матерясь, потому что в паху словно огнем горит от возбуждения, которое выхода не находит. Шипит, выстанывает мстительно:
— А какой ответ тебе больше понравится?
Скалится Александр Христофорович опасно и нагло.
— Я думаю, истина, как всегда, где-то промеж, — и одновременно с этим ноги толчком колена раздвигает пошире. — Хочу видеть, какое у тебя счастливое лицо, когда я тебя на свой хер натягиваю, ты уж постарайся, красивый мой, порадуй.
Порадует, уж как порадует. И искажающимся в наслаждении лицом, и стонами — жаркими, требовательными, умоляющими, скулящими, приказывающими, ах, какими разными, но всегда сладкими — и податливым жаром тела, и царапинами на спине, вот кошка дикая. Всем порадует.
Александр Христофорович честен с собой, он так не дурел и во времена бурной молодости. С ума сводит бес, нельзя такого из рук выпустить.
* * *
В разы живее идет расследование, как только плотское перестает быть помехой. Днем, значит, по кустам да буеракам набегаешься да зубами наскрежещешься, а к вечеру — вали столичного, невозможного, на перину, да отплачивай как следует за всё хорошее, тот только рад будет.
Порой только тянет болезненно где-то внутри — в спокойные светлые ночи, когда у Якова редкая седина серебрится в лунном свете, и постанывает он легчайшим образом, пока Александр Христофорович его пальцами потрахивает, не торопясь переходить к иным удовольствиям. Столичная штучка, повторяет Александр Христофорович так и эдак в своей голове. Столичная, Саш, не твоя, не надо. Брать — бери, да не сверх предложенного, вам до поимки душегуба осталось всего ничего, вам осталось — всего ничего...
* * *
Долгий-долгий случается день, с мерзкой-мерзкой осенней погодой, у Александра Христофоровича трещат все кости. Якова в хату затемно все равно впускает привычно, но сразу кается — ебарь из меня сегодня скверный, простите, может, оно вам на постоялом дворе лучше будет?
Яков смотрит черно, задумчиво. Потом кладет ладонь на грудь, до постели заставляет пятиться, на край усаживает. Толкает, на спину укладывая, глядит насмешливо и озорно.
— Лежите, любезный, я всё сам сделаю.
И седлает бедра. Красивый. Сильный, черт возьми. Тело сухое, поджарое, как у гончей. Длинные ноги, длинные руки. Талия. Раздевает споро, от Александра Христофоровича только и требуется что бедра поднять, дабы штаны стянули, да потом еще переползти смешно и неуклюже ближе к изголовью.
Взгляда отвести не может. Мерно покачивается Яков, вверх-вниз — поистине всё сам, будто не с Александром Христофоровичем любится, а себя — Александром Христофоровичем. Александр Христофорович смотрит на вот это вот красивое, сосредоточенное, с губой закушенной — снизу вверх. Чувствует, как плавится все внутри, как сердце заходится.
Потом ещё долго лежит, распластанный, бездыханный — Яков умеет растянуть (хех) удовольствие. Зевает задумчиво, сладко.
— М-да.
— «М-да»? И это всё? — Яков, сам едва дышащий, на локте поднимается. — Я, верно, недооцениваю таланты деревенских мужеложцев, если для вас это «м-да».
— Тшш, — Александр Христофорович чувствует грань между озорством и обидой, и только усмехается да к себе подгребает ближе Якова, лениво гладит его где приходится, по спине в бороздках шрамов и по бедрам с влажными подтеками. — Ты талантливейший. Просто я всё ещё удивлён.
— Не ждал? — Яков чуть самодовольно поднимает брови, глаза чернющие выкатывает, делается смешной и похожий на гордую жабу, и Александр Христофорович тратит минуту на то, чтобы сцеловать с тонко растянутых губ усмешку.
— Да, признаться, думал, ты меня возьмёшь, а ты вон какой затейник.
Яков пальцами оглаживает нос, щеки, подбородок Бинха, тот, дурачась, хватает их — не зубами, одними губами.
— А ты хотел бы?
— Ммм? — он как раз поймал в плен горячего рта пальцы Якова, не выпускает, вроде бы играясь, да еще — оттягивая признание.
— Чтобы я тебя взял, — проговаривает Яков мягко, необратимо.
— Да, — Александр Христофорович запрятывает смущение под небрежность тона.
Яков целует его как-то особо сладко и властно, толкаясь языком в податливый рот (что-то ёкает внутри неприлично, стыдно, Саша, не надо, не надо).
— Это обещание? — еле выдыхает, когда Яков его выпускает.
— Это демонстрация в миниатюре, — шёпот обволакивающий, бархатный, Александр Христофорович готов отдаться ему прямо сейчас, и Яков, будто чувствуя это, снова пальцами ласкает губы. — Шшш, нет. Когда погода не будет тебя мучить.
— О, теперь ты ставишь условия?
— Да.
* * *
Ранен Александр Христофорович, ранен и ворчлив, Яков Петрович ему разумно на глаза не показывается, хоть и поймали душегубку, сидит на своём постоялом дворе, пустом теперь, без хозяйки-то, да всё ждёт какой-то отмашки от своего тайного, блядь, ордена, ебаный масон — Александр Христофорович ему чуть хер не откусил из мстительности, вздумал же ещё сообщить об этом, «пока рот у вас занят и выразить недовольство будет затруднительно, душа моя», спасибо хоть до того, как в особняк отправились, чтоб ведьму изловить.
Бесится Александр Христофорович, да сам не скажет, с чего сильнее — от того, что Яков Петрович штучкой оказался с двойным, а то и тройным дном, или от того, что штучка эта всё ещё столичная, да вот-вот вернется в место, ему подобающее. Лучше уж, думается, вот так сразу, да еще расплевавшись желчно, как ногу отрезать — р-раз и готово. А потом малодушно так — может, в последний-то раз... надышаться, так сказать, да что уж. Наестись напоследок, на все следующие пустые, бесцельные годы. В глаза черные заглянуть, особенно когда мутные они от ласк распаляющих, губы тонкие зацеловать...
Нерешителен Александр Христофорович, всё мечется по хате, под контору приставу отведенной, да выбирает, каким ему образом дальше действовать, а время все уходит, а после и выборы оказываются ненужными.
Сам заявляется в участок, как есть. Круги под глазами страшенные, сильно его тогда об стол приложило. Нос, бинховым кулаком подправленный, зажил зато почти незаметно, и даже жаль становится, что набок его не свернул, оставил бы хоть такой след на господине дознавателе.
— Чего явиться изволили? — спрашивает хмуро.
Вместо ответа — на стол кладёт конверт.
— Это что?
— Это всё.
— Совсем всё? — переспрашивает глупо. — Уезжаете?
— Уезжаем, — усмехается узко, насмешливо, Бинху трудно дышать. — Александр Христофорович, прочтите уже, бога ради, у меня терпение не железное, вам ли не знать.
Хоть как пусть сердце надрывается, а дело есть дело. Александр Христофорович покорно конверт вскрывает, буквы с трудом складывает в слова через мутную пелену. Приказ? Какой ещё приказ? Перечитывает раза четыре до самой высочайшей подписи высочайшего, чтоб его, тёзки.
Потом молчит. Долго. Яков Петрович не выдерживает, тарабанит пальцами по столу.
— Ну? — на лице и в тоне его сдержанная ажитация, взглядом так впивается, будто на представление попал цирковое и ждет, чтобы Александр Христофорович колесо сделали или саблю проглотили.
Не доставляет ему Александр Христофорович такого удовольствия, письмо назад в конверт вкладывает, конверт в карман прячет в суеверном страхе потерять драгоценное.
— Всё-таки первый вариант, значит, — говорит степенно.
— ...пр-ростите?
— Ести в столице некому.
Яков смотрит несколько мгновений непонимающе, а потом смехом заходится, хохочет едва ли не до слез, через стол перегнувшись — притягивает к себе бедовую голову, целует жарко в подрагивающие (Яков деликатен и не обращает внимания ни на это, ни на мёртвую хватку на плечах) губы, в разрумянившиеся щеки, в глаза прижмуренные от наплыва непрошенных чувств, рискующих поставить офицера в неловкое положение.
— Саша.
— Да? — голос его поскрипывает неподобающим образом.
— Ты понимаешь, что это последний в твоей жизни шанс поестись на этом столе?
Смешок у Александра Христофоровича вырывается такой, что иная ворона бы обзавидовалась мелодичности.
— А потом сожжем его нахуй.
— Саша.
— Топором порубим и сожжем.
И такое искреннее блаженство растекается в его тоне, что Яков Петрович к этому столу уже почти ревнует.
* * *
Слова у них с делом не расходятся, не глядя даже на то, что дверь Яков Петрович захлопнул, но, ясное дело, не запирал.
— К чер-рту, — рычит Александр Христофорович, приспуская с Якова брюки. — Пусть хоть всем селом приходят, я им елдак покажу вместо заявления об отставке.
— Саш-ша, — Яков беспомощно подергивается, и постанывая, и от смеха задыхаясь. — Я не смогу... если ты будешь меня смешить...
— Сможешь-сможешь, — обещает Александр Христофорович, да ладонью здоровой нашаривает искомое и в несколько движений доказывает Якову, что тот способен на удивительнейшие вещи. По столу распластывает, щекой на черновики отчетов и зарплатные ведомости, в собственных штанах путается, от восторга подрагивая — от близости свободы даже больше, чем от плотского.
— Саша, Саша, — ахает Яков пуще прежнего, и Александр Христофорович в такт покряхтывает и постанывает, а потом с длинным стоном наваливается Якову на спину и замирает так, и Яков вежливо выдерживает несколько долгих минут, прежде чем смеет прокашляться.
— При всем моем уважении, любезный, засыпать на неудовлетворенном любовнике... Саша?
— Сейчас, — с ненатуральной бодростью обещает Бинх.
— Чтоб тебя! Ты сейчас не стол сжигать пойдешь, а до хаты лекаря!
Бомгарт, на счастье своё, стежки на брюхе по-новой делает без лишних вопросов и нравоучений — да что уж, и дураку ясно, что естись со свежими швами дурная идея.
— Уезжаю-с, — говорит ему Александр Христофорович, пока доктор над ним трудится.
— Не иначе как отметили, — отвечает Леопольд Леопольдович суховато, а после вдруг очки снимает, промокает глаза несвежим платочком и приникает к Александру Христофоровичу в неожиданном объятии.
Александр Христофорович не находит в себе сил его оттолкнуть, по спине похлопывает.
— Развели сырость, — у самого голос мокрый, что белье невыжатое.
— Вы не забывайте уж, пишите... за себя и за Якова Петровича...
— Яков-то тут... — впрочем, что уж, не отопрешься теперь-то.
* * *
— Яша.
— Да?
— У тебя вправду никого в столице?
Смотрит Яков черно, изучающе, будто на мгновение Александр Христофорович субъектом рабочим делается.
— А вы, Александр Христофорович, полагаете, что я разъезжаю по командировкам и поебываю офицеров, а потом к любовнику под бочок?
— Или к жене, — ровно отвечает, покойно, только желваки на челюсти двигаются от того, как стиснул зубы.
Взгляд Якова немного смягчается, только легче от того не делается, теперь только хуже ожидать какого-то признания.
— Нет жены. В этом прелесть моего... Особого положения.
— Но?
— Врать не буду. Служба такая, случается... Всякое. Не всегда имеется возможность отказать, даже при желании. Да и желание не всегда есть, — в тоне Якова нет вызова и нарочитости. Мягок он, удивительно серьезен. — Если вам с этим не смириться, разойдемся полюбовно, не держу.
Кивает Александр Христофорович рвано да к себе прислушивается. Все еще кипит внутри черная подозрительность, недоверчивость, жизнью поганой воспитанная, нашептывающая на ухо, что, мол, просто так не может быть все замечательно, но в словах Якова до странности утешающая простота и уверенность, и от этого силы появляются с нутряной чернотой поспорить.
— Буду иметь в виду.
Раскланиваются коротко, будто заключили некое официальное соглашение.
Дорога до столицы долгая, а гнать на сей раз нет нужды, да и для Александра Христофоровича было бы не полезно. Гоголь выдерживает три дня, на четвёртый — взрывается, краснея пятнами по белой коже.
— Вы не могли бы как-то... — не заканчивает, только рукой взмахивает дергано, надеясь на бессловесное понимание.
— Николай Васильевич?
— Не могли бы... На это попросту неприятно смотреть!
Александр Христофорович белеет и багровеет одновременно. Яков Петрович с тихим смешком накрывает его руку своей, удерживая от необдуманного.
— Разбитое сердце черство к чужому счастью, Николай Васильевич?
Николай Васильевич горбится, нахохливается, как ворон с мокрыми перьями, отворачивается резко к маленькому окошку. Пару минут в карете тихо, только поскрипывают рессоры.
— От Александра Христофоровича не ожидал такого, — выдыхает Гоголь себе под нос.
— Александр Христофорович таит в себе много талантов, о которых вы...
— Пожалуйста, не надо!
Александр Христофорович скрипит зубами, каменеет.
Яков Петрович скалится.
Николай Васильевич мрачно смотрит в окно.
— Яков Петрович, извольте прекратить, — у Бинха голос холодный, будто они снова в начале истории, когда Яков только вышел из экипажа и с первой же едкой улыбки его захотелось удавить. Но этот холод предательски ломается на последнем слоге, и Александр Христофорович по примеру Николая Васильевича отворачивается к окну, пряча пылающее лицо.
Яков с демонстративной покорностью умолкает, но пальцы с запястья Александра Христофоровича— не убирает. Так и едут, с напряжением тягучим промеж всеми таким ощутимым, что хоть ножом режь. А на следующей стоянке — Александр Христофорович случайно видит, в дверь приоткрытую, — шепчет что-то Яков Николаю, на плече его лицо спрятавшему, и пальцы ему сжимает поверх блестящей алым броши.
— И Александру Сергеевичу тоже про неё лишнего не сказывайте, а лучше не давайте о ней знать вовсе. Приберут к рукам и используют, во благо ли, во зло, всё едино. Пусть с миром покоится, где бы сейчас ни была её душа.
Николая бьет крупной дрожью, хотя всхлипов вовсе не слышно. Александр Христофорович смущается первым делом промелькнувшей яркой вспышкой ревности, а после — тому, что невольно услышал личную беседу. Проходит бесшумно к себе, только чувствует, как сердце колотится.
И у Яши — тоже есть сердце, хоть какое-то. Не пустота и даже не камень...
* * *
Комнаты у всех троих отдельные, но Яков все равно к Александру Христофоровичу входит как к себе домой, не таясь совершенно. Складывает пальто и трость на кресло, обнимает со спины, лбом к плечу прижавшись, выдыхает утомленно.
— Совсем близко столица, — бормочет.
— Неужто не рад? Добрый месяц в глуши проторчал.
— Ванне хорошей, предположим, обрадуюсь, — Александр Христофорович улыбку его чувствует кожей. — А в остальном... В чем-то нам еще и посвободнее сделается, а в другом — да не мне тебе объяснять, чай не мальчик. Следить будут.
Каждое слово, каждый жест, Александр Христофорович догадывается. Положим, ссылка Якову не грозит в любом случае, да все равно приятного мало. А еще эти... ордена и тайные общества. Мало было войны на Кавказе, теперь будет в Петербурге. Спать с одним открытым глазом...
— Завтра нас уже должны встретить люди Бенкендорфа. Для большей безопасности, — Александр Христофорович понимающе кивает. Все-таки тайна государственного масштаба в соседней карете едет, нельзя без конвоя.
— Значит, эта ночь — последняя на разнузданные игрища?
— Вроде того.
Смеется. Потом вздыхает, оглаживая по груди и по животу поверх толстого слоя повязок. Носом проводит по плечу до шеи, зарывается там в кудри и вдыхает глубоко, протяжно.
— Пойдем в постель.
Засыпает Яков быстро и спит удивительно спокойно, ни разу Бинх не видел его во сне мучимым кошмарами или просыпающимся от каких-нибудь тревог. Только голову до подушки — или до плеча Александра Христофоровича, как нынче, — доносит, так сразу и затихает, дышит ровно, глубоко. Александр Христофорович засыпает дольше, все смотрит да думает, удивляется поворотам жизненным.
Ладно нежданное спасение из ссылки, ладно внимание столичной штучки. Но вот так влюблённый, как мальчишка, как щенок, в его годы, с его тяжёлым характером и зачерствевшим сердцем. Совсем пропал, Саша, седина в бакенбарды, Яша в ребро.
Хуже первой любви только последняя, да, Саш?
А Яков что? Непроницаемый черт, да только смотрит порой, будто душу выпивая — и что-то плещется на донышке. Бесовское, сжигающее. Все время касается — кисти, локтя, колена, под смущенное фырканье Гоголя. Будто проверяет — здесь, рядом?
Хуже первой любви только последняя, да, Яш?