ID работы: 8272299

Стыдно жить

Слэш
NC-17
В процессе
37
Размер:
планируется Миди, написано 4 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 11 Отзывы 1 В сборник Скачать

Первый

Настройки текста

прах - праху, радиоактивную пыль к радиоактивной пыли(с)

— Я Роман и ты Роман, Ром, — сказал он где-то возле левого уха, только странно так — изнутри, сказал спокойно и насмешливо чуть-чуть, как будто он был совсем живой, а не голос в Ромкиной башке. — Охуеть как интересно, держите в курсе, — ответил ему Рома, — пожалуйста. Ебаные мертвые стрекозы! Пока домой шёл — трёх видел. Мертвые, но с целыми прозрачной жесткостью крыльями, узорно-фигурчатыми такими — и с вывороченными на асфальт стрекозьими животами. А ещё на перекрёстке от остановки, прямо на издевательски желтенькой зебре раздавленный голубь, красиво вмазанный символом святого духа, брезгливо не попираемый, с серой от пыли кровью, или не кровью, и возле подъезда самого, когда думал — «ну все, проскочил, бля» — возле подъезда дохлая крыса скалилась мертвыми зубами, лоснилась рыжеватого цвета шкурой, и крыса Роме улыбнулась, здарова, тип, братан, и теперь Рома сидел на краю ванны, и ему вообще-то похуй было на всяких там… Романов, в голове и мертвых, потому что… — Убивают себя слабаки и хуесосы, — задумчиво продекламировал голос мертвого Романа, перебивая, отвлекая от, — так, Ром? Так, хули нет, правильно? С другой стороны, вроде как пиздец этот закончится, соблазнительно, мм? На два стула сядешь, ни на одном не посидишь… — Отъебись от меня, а, — сказал Рома злым шёпотом, потому что мама че-то на кухне делала, а ещё потому что мертвяк у него в голове улыбался так паскудненько, а ещё потому что у Ромы тряслись руки очень смешно и сильно, — вот че те надо, призрак ты блядский, или галюны, или вообще шиза — мне похуй, слышишь? В ванной лампочка хуярила на все сто пятьдесят ватт, и Роме было хорошо видно, что кроме него в ванной никого не было, а голос в голове посмеялся — опять — и вышел на свет. Не на свет лампочки в сто пятьдесят ватт, а по-хитрому — на свет Роминых шуганных мыслей. Голос и Роман оказались мужиком лет тридцати, с насмешливыми остро глазами и угловатой челюстью, и с мертвой россыпью родинок на лице, и то, что он был мертвый, Рома понял сразу — мертвый, сука, и призрак, и Роман, и мужик вполовину старше — зашибись у тебя глюки, Худяков. А потом Рома забыл, что это глюки: — Почему собака лаяла? — спросил его мертвый мужик из головы, и у Ромы пальцы сорвались с совсем отчаянную джигу-дрыгу, а Шалтай-Болтай наклонился на блядской стене, а Джек был не какой-то там собакой, у Джека была густая шерсть, которая пахла остро-остро, сильно, густая шерсть, горячий розовый язык, и смотрел Джек другом, и он не лаял. Он рвался с привязи, сосредоченно, яростно. Он рычал, мелко-мелко дрожал мордой и выпрямлял хвост палкой, и царапал когтями землю бабушкиного двора, каждый раз, когда… — Отвали! — закричал Рома без голоса, голос пропал — опять, снова, снова получалось только сипеть, выдавливая из себя слова и буквы, «не… хочу». — Съеби нахуй оттуда! Оттуда — это «из головы» или из бабушкиной чисто прибранной хаты, панцирная кровать с тяжелыми медными шишечками, которые так тяжело и интересно скручивать, ровные горки подушек, как по линейке, на подушке вышит цыплёнок, если цыплёнка придавить носом, получится, как будто цыплёнок кивает «да-да-да», гуси-гуси, га-га-га, есть хотите — да-да-.. и сетка кровати скрипит, прогибаясь, а Джек так далеко, на дворе, рвётся, рычит, Джек не может прибежать, но очень хочет, очень… — Потому что Джек понимал, — сказал Рома, похуй, все равно руки сейчас нахуй бесполезны — не удержать, не взять, не провести с нажимом, резко, сильно, — про эту гниду всё. Джек понимал — он ни на кого больше не рычал, не кидался, бабушка охала и махала на него прутом: «Ишь, окаянный!». Джек понимал, и поэтому одним утром, в сентябре, Рома вынес ему миску с остатками простокваши, а Джек не выбежал Роме под ноги, навстречу, не ткнулся тёплой мохнатой башкой под колени, не высунул розовый и мокрый язык. Джека закопали за огородом. Рома в первый раз заплакал не от того, что где-то больно (разбитые колени, распухший нос, содранный локоть, набитый молодым горохом живот или…). — Джек хороший был, — сказал Рома мертвому мужику, потому что больше его никто про Джека не спрашивал, с того сентября и пяти Роминых лет, а Джек был не простой собакой, Джек был другом. — Играл со мной — я закапывал че, типа, а он потом искал и мне приносил: палки там, солдатиков всяких. Мертвый мужик по имени Роман умел слушать — «а куда мне спешить», — засмеялся он большим угловатым ртом (не глазами в пыльную мелкую крапинку). Рома сполз на тёплый кафель, под полом проходила труба с горячей водой, и можно было представить, что это тёплый собачий бок. Мертвые стрекозы никуда не делись, и голубь с крысой тоже, но отпечатки на изнанке век вот как-то потеряли в яркости, тошнотворной детальной чёткости — потеряли, правда. Батя утром взял свою опасную бритву с привычного места, а Рома закинул на плечо школьный рюкзак. А Романа нигде не было, ни в голове, ни за левым ухом, Роман ещё сказал, что ему не больно. Что в аду с ним не происходит ничего плохого, но и хорошего ничего не происходит тоже, все-таки ад, что ему просто ничего, а Ромка и его башка это хоть что-то. Что-то не «ничего». В следующий раз Роман появился, когда от Ромы в сторону Машка вежливо шарахнулась. Именно шарахнулась, ну, первым это сделал Рома, ну, потому что Машка его потрогала за волосы — «кудрявый» — ну нельзя же вот так всю жизнь, неужели он будет всегда, уебан ущербный, а Машка вежливая, но отошла сразу же, и смотрела потом из-за ресниц — косо и недоуменно, а у Маши-Машеньки были волосы тоненькие и легкие, летучие, а у него жесткой волной, на затылке, расческа застревала зубьями по-дурацки и больно. — По-дурацки, — сказал Роман непринужденным самым образом и как будто отодвинул кусочек Роминых мозгов в сторону, появляясь между висками, — это рассчитывать на то, что шестнадцатилетний пацан сможет задавиться под весом собственного тела. Рома помотал жесткими волосами на голове, но промолчал. Потому что с ним разговаривал мертвый мужик, и потому что Роме нечего было возразить — он даже в «собачий кайф» не играл в пятом классе, когда девочки, отключаясь на подъездных лестницах, собирали коленями и носами бетонные ступеньки, а пацаны бились затылками о перила, Рома никому не доверял настолько, чтобы… — Бабушка твоего… Дениса, — сказал мертвый Роман, сказал и замолчал на незаметное почти и обрывистое что-то, а потом дёрнул тощим плечом в чёрной футболке и закончил, — она жить заебалась настолько, что намотала на спинку кровати пояс от халата, утром, часов пять было, и просто горлом — и своим весом. Тихо, мирно. Рома задумчиво покачал головой и открыл рот. Потом рассердился на себя, пнул рюкзак под стул и выглянул в окно. Бельевая веревка на соседнем балконе свисала дохленьким дождевым червем, но стоило задержать на ней перебежку мыслей, обрывков бесконечных разговоров, планов, тактик, как она оживала. И улыбалась Роме блестящим засаленным боком. —… на дверной ручке вешаются, — мёртвый мужик говорил, ну, как про планы на выходные рассказывают или про «дополнительный пакет опций, только сегодня в подарок», с фальшивым воодушевлением, — на батарее, правда, потом ожоги у трупа, если зимой, на… — Кто ты вообще такой? — Рома отвернулся от блестящего верёвочно-червячного обрывка и взял со стола тетрадь. «Математика — царица наук», лозунг висел в классе, в красном (одновременно намоленном и коммунистическом) углу, а потом заслуженная и почетная Наталья Павловна ушла на пенсию, и «математику — царицу наук» незаметно сместили с престола. Но Роме Наталья Павловна нравилась, и он про чёрные ровные буквы на пожелтевшем от школьной жизни ватмане не забывал. — Я умер, — ответил ему мертвый, и чёрная футболка немножко сползла у него с острого болезнью плеча, а под ней — в круглом широком вырезе — у мертвого была обыкновенная человеческая кожа, только с глубокими зеленоватыми дорожками вен, — я умер и здесь очень скучно. Ничего не происходит. Очень непрезентабельный ад, знаешь… — А почему ад? — и не то чтобы Роме было дело до чьего-то чужого ада, но вот для кое-кого родного… Кровь не вода, а хуже. Кровь гуще грязи и сильнее клея «Момент», от которого потом сильно-сильно болит голова, а мультики в пакете выходят не веселые, а страшные до пизды, и больше Рома в такое не играл. — Потому что нихуя не могу, — повторил мертвый Роман как-то заебанно, без настоящей злости, без живой. «Живой», ха, ну почти, ну это же слова, слова и поехавшая кукуха, но мертвого Романа понесло дальше, и Рома даже тетрадь с недовыясненной площадью параллелепипеда (недовыебанной) аккуратно на стол вернул, потому что, — совсем, блядь, ничего… Меня вот полоскает у тебя в башке, Рома Худяков, и носом тычет, у тебя, и ещё у одного… Ну того я хоть знал, ну, до того как… преставиться, да, и к нему мне нельзя сильно, нельзя, а то совсем хуево все там будет с критикой и ориентировкой, а к тебе я вообще хуй знает — как и зачем, и в ебеня эти, Сибирь, да я тут трезвый ни разу за всю жизнь не был, «в Петербурге мы сойдёмся снова», пошёл ты нахуй, Мирон, и все твои подохшие поэты, как будто я просил, блядь… Мертвый Роман замолчал внезапно, резко. Он замолчал и посмотрел на Рому так — по-собачьи отчаянно, Джек тоже так делал глазами, когда мелкий Рома уходил спать (бабушка загоняла все тем же длинным прутом), что, в принципе, стало совсем понятно: глюк или нет, но никуда он от Ромы не денется. Пока. Пока Рома ещё живой, а он мертвый. Ад так ад, хули. «Я ненавижу себя за то, что сейчас всё хорошо», — подумал Рома, и выяснилось, что разговаривать с мертвым Романом вслух совсем не обязательно. Я ненавижу себя за то, что сейчас всё хорошо. У меня, у брата — двоюродного, но мы никогда не оставались на лето вместе, но он был худой и мелкий, с синяками под глазами и синими-синими коленями, когда я приезжал. Меня привозили, а его забирали дядя Толя и тетя Марина, загорелые, весёлые, «Женька, опять с кем-то дрался? Мама, вы его совсем разбаловали…». Меня привозили, а его забирали, и у нас была целая ночь — нас клали на одну кровать, валетом, но не на ту, а на хорошую, с деревянным изголовьем, и у нас была целая длинная ночь — мы никогда не пинались, мы не задевали друг друга на этой узкой кровати, совсем, никак. Мы не разговаривали — мы знали, что медали дают не просто так, а за храбрость на войне. Мы с Женькой были очень храбрыми, но не на войне, поэтому у нас были синяки в форме медалей, под лопатками, на спине, на коленях, Женька на похоронах плакал, а я не подошёл к нему — я стоял возле гроба и думал, что если тот, в гробу, просто решил всех разыграть и что если он сейчас встанет, позвякивая медалями, шумно кашляя в большой прокуренный кулак, то я закричу. Я закричу так громко, как только смогу, как я никогда не орал, заору, чтобы предупредить… Кого? Женьку? Хуле ты смеёшься, Роман Николаевич, мне восемь было. Восемь, когда закончилось. А Женьке семь. А когда началось — не помню. А он не встал, и его закопали — я следил, чтобы плотно-плотно земля легла на гроб, чтобы ничего не осталось, но он остался на памятнике — мама плакала, и бабушка, и все-все, много народу — музыка ещё, все плакали. А я нет, и я не закричал, и теперь не ору — если не по делу, просто, лишь бы проораться. Потому что у меня всё хорошо. Он умер, и сгнил давно, только медали эти болтаются в костях, наверное, и пуговицы. У меня всё хорошо, а с братом мы видимся два раза в год — на дне рождения дяди Толи и тети Марины, у него больше нет под глазами синяков, и колени — если в шортах — чистые. Женька читает книги по истории, а я вижу мертвецов, и я не про тебя сейчас, ты вообще хуй пойми че, Роман Николаевич Мертвец, я про живность всякую — кошек раздавленных, собак. Голубей, ворон, ящериц, стрекоз, жуков, змей. Но у меня всё хорошо. Школа, в ушах Метла, в ванной лампочка горит ярко, Машка за соседней партой смеётся, у неё тоненькие волосы, похожие на паутину, и тонкие губы, этого больше нет — и не будет. Больше никто — вот так — ни меня, ни Женьку, и все у меня — у нашей семьи — хорошо. Только вот станок батин. И веревка. И мертвые, раздавленные, дохлые, лезут-липнут, кричат. Они кричат, а я нет. Не заорал тогда, на похоронах — теперь-то че… Кому это нужно. Все ведь хорошо. Ненавижу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.