GUEST

NC-17
Завершён
7
Фэндом:
Размер:
8 страниц, 3 708 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 2 Отзывы 7 В сборник

Часть 1

Настройки
Город N. 1956. В который раз - шорох тяжелых штор, следом - скрип колец тюля, и под веками разливается красным маревом утреннее солнце. Я прикрываю глаза тыльной стороной ладони, морщусь почти счастливо: в наше нелегкое время только псих не захотел бы просыпаться вот так, в двухэтажном семейном поместье, под покровом нескольких одеял. И идти не на угольную шахту, а по моему нестрогому расписанию: сначала - завтрак и, по моему желанию, зарядка, затем до обеда, вероятно, развлечения (предпочитаю конный спорт), после - в кабинет отца, предаваться ученью. Если коротко, называйте меня счастливчиком. Меня зовут Томас. Я преисполнен любовью, окружен вниманием в своей большой семье, в меру застенчив, умен и совсем еще молод. Не то чтобы я высокомерен, не подумайте, напротив - я с детства способен сострадать, и в первую очередь животным. О, своего пса Отто я люблю, наверное, больше жизни. Бабушка рассказывала мне, что в военное время, в блокаду или великий голод, люди были способны на убийство домашних животных ради собственного пропитания. Как тогда, так и по сей день, в моей голове не возникло ни одной - веской или не веской - причины причинить вред чему-то, что дышит. Я слабо верю в то, что съел бы муравья ради утоления голода. Она говорит, я слишком добр для нашего тяжелого времени... - Господин Томас. Мирный вкрадчивый баритон, разлившийся по всей комнате от окна, добравшись до, в конце-концов, моих ушей, окончательно забирает с собой остатки сна. Я почти мурлычу в ответ своему дворецкому что-то напоминающее "доброе утро", пока потягиваюсь на кровати. Погода за окном настолько ясная, утро начинается замечательно. - Доброе утро, Господин. Я почти ощущаю сквозь закрытые веки вежливый поклон со стороны вошедшей следом за дворецким служанки и уважительно киваю в ответ. Когда я спускаюсь из спальни на первый этаж, радостный Отто почти сбивает меня с ног, и от моего заливистого смеха, пока задорный пес лижет мне ладошки и лицо, умиляются уже ожидающие в столовой к завтраку отец и мать. - Вспомни кое-что. В ушах гул. Не тот, что стоит в ушах после оглушительного рёва мотора, после писка или просто сухих помех. Гул - голос, пробирающийся к моему запёкшемуся мозгу будто сквозь вату. Я не чувствую тела и почти ничего не вижу, меня охватывает паника, когда вспоминаю, что читал об этом; я анализирую симптомы, и кроме как к обмороку, не сходится ни одна логическая цепочка. Я ошеломлен. Пальцы не слушаются, не поддаются движениям, на их кончиках я чувствую слабое покалывание. Будь я психом, наверное, решил бы, что попал из своих мечт в реальность, и организм вопреки сознанию отреагировал соответствующе. Впрочем, у больных нет способности к собственному психоанализу, и я... - Что?.. - Боже мой, - звучит мне в ответ, голос так мягок, так располагает к себе, я отчетливо слышу в Его интонации ласковую улыбку, - возьми себя, черт тебя дери, в руки, и вспоминай. Вспоминай. Я закрываю глаза. Закрываю глаза, несмотря на то, что до этого все равно различал лишь темноту. Закрываю глаза и повинуюсь. - К реке, как всегда? - отец щурится на солнце, сидя верхом на Сенхоле, буром коне с аккуратно стриженной жесткой гривой. Я лучезарно улыбаюсь, глядя на тени его морщин, и, тронутый приятным расположением духа моей любимой лошади, тяну за узду влево, отнюдь, не к берегу. - Я поскачу к холмам, отец! Махну через залесок, там и встретимся! - и, отсалютовав ему напоследок, наклоняюсь к своей кобыле ближе, не грубо пятами придавая больше скорости. Я помню теряющие свой изумруд заросли терновника. Помню серые, как загривок лошади подо мной, скопища камней. Помню нечеловеческий долгий визг в полуметре от глаз, помутнение, закрываю глаза и вспоминаю, или открываю и повинуюсь, как же там было?.. Как же... Помню влагу у виска, что-то горячее, испуганная бедная лошадь, руки в пыли, нагретая солнцем неровная земля, ресницы, ноздри, рот, - повсюду так липко и мокро, но... это не слезы. В нос ударяет отчетливый запах меди. В нос ударяет отчетливый запах меди. К конечностям вернулось осязание. Я будто вкопан в землю, только от панической моей атаки - ни следа, в голове отчетлива лишь одна мысль: уже можно открыть глаза? Никакого гула и ваты в моей черепной коробке, я, пошатнувшись и разлепив ресницы, машинально касаюсь пальцами своего виска. Сухо. - Существует два способа вскрыть этот чертов мешок, - я ловлю на себе заранее терпеливый и снисходительный взгляд, - Я имею в виду... - человек, что ведет со мной диалог, вдруг склоняется вниз, над бесформенной грудой чего-то, замолкает. Я щурусь в полумраке; зрение перестает подводить, оба мы находимся на конце улицы, на расстоянии двухсот метров вправо - семейные общежития, двухэтажные постройки с плохо выкрашенным фасадом; купол исходящего от фонаря света накрывает сухую, местами разрушенную брусчатку, но не достигает нас. Передо мной фигура человека, по голосу, очевидно, это взрослый мужчина, в его ногах - то, что он назвал мешком. К горлу подступает рвота. Я чувствую вкус собственной желчи, когда вижу ее. Она согнута в неестественной позе, голова запрокинута назад в агонии святой мученицы, волосы извалялись в крови, а от ключиц до лобковой кости зияет огромная мясная пасть. Я чувствую вкус желчи, и проглатываю этот ком. - Я имею в виду, - как ни в чем не бывало продолжает мужчина, - либо как я уже начал - ножом, либо топором. Замри. Можно было не просить. Я поймал себя на мысли, что в таких ситуациях нет никакого смысла бежать. Как и нет необходимости. Если такова моя участь, мне суждено быть вторым после этой несчастной мученицы. Я почти без всякого отрицания и страха принимаю свою судьбу, несмотря на то, что хотел быть похоронен на фамильном кладбище, а не распахнут, как книга, на чертовой мостовой, с раскрытыми неровными краями моей, тогда уже, наверное, постепенно начинающей остывать, плоти. У меня дрожит нижняя губа. Мужчина склоняется головой ниже к трупу, как будто прислушивается; одна его рука хватает предплечье несчастной, другая - размеренным движением режет кожу, проходится по венам, мастерски подрезает сухожилия так, что не приходится дробить кость. С таким же профессионализмом кухарки в нашем поместье разделывают индейку, замечаю я, и тут же ужасаюсь этой мысли. Ужасаюсь, потому что она не вызывает у меня отвращения. Проходит две, три, может быть, пять секунд, и я понимаю, почему он попросил меня замереть: нож прорезает мякоть так легко, будто погружается в красный мармелад, и мы оба слышим, как поет это лезвие. Голова истерзанной девушки с глухим стуком падает обратно наземь, когда мужчина победоносно помахивает отрезанным предплечьем и изрекает: - Как видишь, я предпочитаю нож. Я чувствую, как к щекам приливает жар, а к низу живота - предательская тяжесть. Я испытывал подобное лишь на светских приемах, когда целовал приглашенным дамам их пудренные белые ручки. Сейчас, с ужасом осознав, что за недолгие минуты моего нахождения здесь запах крови больше не бьет так в переносицу, а глаза не слезятся, я обнаружил, что всей душой и разумом возбуждаюсь. Будто не происходит ничего, что долгие века было наказуемо церковью, человечеством. Я смотрю на него, его силуэт так расплывчат, но напоминает мой, и меня тянет, тянет, тянет вперед, его лицо почему-то недосягаемо, но голос так близко, а замыслы и намерения кажутся слаще, чем запах этих пудренных белых ручек на светском приеме. Он берет меня за руку и ведет, но слова звучат глубоко в голове: - Я научу. - Выведите отсюда треклятую собаку, - я улавливаю эту фразу будто сквозь толщу воды. Голос знакомый и кажется родным, мне беспокойно и одновременно плевать - странный спектр ощущений. - Очнулся... Вокруг меня родные перепуганные лица, дверь комнаты прикрывает дворецкий, за ней взволнованный Отто жалобно скулит и скребет когтистыми лапами по дереву. Мне не нужно спрашивать, что произошло, лошадиный вопль и камень у виска я помню отчетливо, только вот взгляд опускается на тонкие пальцы, которые несколько мгновений назад держал Он, вел меня, и вопросы в голове возникают по наитию. Я морщусь от боли, но приподнимаюсь; на плечо тут же ложится мясистая рука в белой перчатке, заставляет опуститься обратно на мокрую от пота подушку. Во рту так сухо, что язык липнет к нёбу. - У вас болит голова, господин, - не спрашивает мой доктор. В его глазах такое милосердие и профессиональное спокойствие, что меня начинает тошнить, - эти таблетки помогут, не забудьте впредь регулярно их принимать. Я глотаю. Он снимает перчатки и устало трет указательным и большим пальцем глаза, приподняв очки. Я фокусирую взгляд на его галстуке, нешироких плечах, раздумываю над тем, так ли легко отделить предплечье, если мышечная масса внушительнее тонких женских рук. Чудесные дни выздоровления проходят на ура. Я принимаю таблетки, беспокоюсь о состоянии до смерти перепуганной собаки и лошадей, пока до смерти перепуганные отец и мать беспокоются обо мне. На лбу, ближе к висковой части, красуется тонкий шрам. Кожа на нем почти не чувствительная, эта белая по сравнению с лицом нить перестает казаться мне уродливой уже спустя две недели. Как и каждое утро после произошедшего, как и сейчас, я с любопытством изучаю его у зеркала, как будто это маленькое недоразумение даст мне хоть один ответ на многочисленные вопросы в голове. Я смотрю на свою ладонь, пальцы еще помнят липкое тепло чужой руки, и с упоением храню в памяти тот момент, когда согласился быть ведомым. "Это всегда случается внезапно, а то, что может в теории случиться, чаще всего происходит в ночь", - пишут лирики. Может быть, они имеют в виду настоящий человеческий ужас. Я сижу в семейной библиотеке четвертый час кряду, царапаю ногтями край обернутой в кожу книги. Затем раскрываю ее, прохожусь пальцами по краям страниц. Они холодные, сухие и пахнут пылью, по ощущениям... Прямо как волосы. - Наверняка они были как шёлк... - звучит то ли в голове, то ли мне на ухо. Я узнаю Его. Зрачки начинают дрожать, я раскрываю рот, как выброшенная на берег рыба, жадно глотаю влажными губами кислород. - ...не будь они в рвоте и крови. Как считаешь? - с издевкой шепчет Он. Пальцы дрожат, но их накрывают уверенные широкие ладони так, что мои собственные руки сжимают рукоять ножа. Короткое движение по часовой - лезвие развернулось под кожей между ребер, не образовывая дыру, но перемешивая что-то там, между хрупкими, будто птичьими, косточками, и бурлящий гортанный звук вырывается у нее из раскрытого в немом стоне рта, а по подбородку к шее стягивается широкая паутина из темной крови. Он отпускает мои руки прежде, чем меня выворачивает на еще живую и, по моим меркам, красивую, девушку. Я держусь за рукоять ножа так, будто провалюсь в Ад, будто схватиться в этом мире больше не за что, и не за что держаться. Что еще я пропустил? Как долго я блуждал в чертогах собственного, как я раньше думал, заурядного разума? Я оглядываюсь: эта комната мне не знакома. Полагаю, моему спутнику хватило наглости застать жертву врасплох в месте, которое люди считают надежным - у себя дома. Я закатываю глаза от восторга, на что еще он способен? А я? Кто из нас лишил девушку ноги? Пришлось ли при этом ломать кость? - Это всё... - Это все наше, - хриплый шепот перебивает меня. Я бездумно блуждаю по слипшимся от запекшейся крови ее пшеничным волосам, перебираю некогда лоснящиеся локоны, как пропускаю сквозь пальцы гриву красивой лошади. Ее зеленые глаза застывают в безмолвной мольбе, направленные на меня, и за считанные мгновения становятся пустым помутневшим стеклом. Я чувствую, как от сожаления сбивается дыхание; поверить не могу, что эта шлюха сдалась так быстро, впрочем, даже будучи парализованная болью, такую грубую ампутацию она чувствовала во всем своем проявлении. Насколько вообще может быть широк спектр такого чувства, как агония. Я зажимаю между пальцев тонкий волосок, один из миллиона на ее безмозглой голове. Тяну и чувствую приятную влагу на подушечке пальца - порезался. Листом из книги, что читал в семейной библиотеке. - Ты придешь снова... - шепчу я, и шелест отражается от немногочисленных книжных полок в пропахшей знаниями комнате. Ни стеклянных глаз рядом, ни пшеничных локонов, ни вкрадчивого голоса, что пробирается под кожу по тонким магистралям вен. - Таблетки, - напоминает назойливый семейный доктор, встретившийся по дороге в спальню. Это всегда случается внезапно. А то, что может в теории случиться, чаще всего происходит в ночь. - Все, что в теории могло случиться, - вслух размышляю я под вальс Шуберта в своей комнате, - Уже, вероятно, случилось, и навряд ли повторится. В этом тесном кресле, в полном одиночестве, я провожу каждый день по несколько часов. Я пробовал резать пальцы, потому что читал, что некоторые увечья возвращают потрясенный эмоционально разум в нужные моменты. Мать беспокоится... Я хотел вернуться к чтению, но все попытки взять книгу в руки сводятся к тому, что намеренно глажу края страниц в попытке... в попытке снова... Он не приходит уже полтора месяца. Если быть точным, сорок два дня. Ровно столько дней я сижу в проклятой холодной комнате, игнорирую наваждение и тоску, и мучаюсь вопросом: почему гость всегда он? Почему я сам не могу ворваться в его разум, как вероломно он врывается в мой? В этом тесном кресле, в полном одиночестве, я провожу каждый день по несколько часов. Завтрак, неугомонный слюнявый Отто, и это кресло - так до вечера. Я не знаю, почему каждый день играет вальс Шуберта. Я не знаю, почему не заживают на подушечках пальцев порезы, и постоянно кровоточат. Руки сами тянутся к обветренным губам, ногти подцепляют только подзатянувшуюся прозрачную тонкую кожу на них, медленно тянут, отрывают. Облизываюсь. Складываю кусочки кожи аккуратно в угол журнального стола из красного дерева. Я не разрешаю служанкам это убирать уже полтора месяца, но еще не придумал, почему. 43 дня назад. - Знаешь, иногда мне не хватает твоих наставлений. Накапливается много вопросов, думаю, что хотел бы чаще... слышать тебя, и... - я застенчиво запинаюсь, хотя со стороны наверняка выглядит крайне нелепо. Мы оба склоняемся над женщиной, лицо которой сокрыто какой-то грязной тряпкой, низ живота аккуратно надрезан, сверху это напоминает смешную рожицу. Я поворачиваю голову: и правда была бы рожица, будь у нее глазки, беру из его рук нож и двумя быстрыми проколами делаю неглубокие дырки в ее коже. Потом сплевываю на два пальцы и подтираю лениво вытекающую из одного "глазка" кровь. Я не хочу, чтобы "рожица" плакала, иначе и сам огорчусь. - Тоскуешь по мне? - если бы я видел его лицо, увидел бы, наверное, в изумлении вскинутые брови. Он делает акцент на последнем слове и дает мне паузу для раздумий, после чего с иронией заключает: - Ты нарцисс. Мне становится слегка стыдно. Не от того, как парой неловких движений его пальцы проникают в широкую рану от кости до кости, а от его издевательского тона. Он по-хозяйски шарит там, внутри, и я раздумываю: под кожей у нее все так же тепло? Если войти в эту дыру, ощущения будут, как от обычного соития? - Это матка? - я начинаю смеяться, глядя на довольно непривлекательный гладкий кусок плоти в его руке. Эта часть окровавлена меньше, чем то, что осталось от раззёваной пасти внизу живота. Восхищен женским организмом! - Да. И дом, и, порой, могила. Хочешь оставить ее себе? - слышу я в ответ, и тело покрывается мурашками. Мне так по-детски приятно, я испытываю такой неземной восторг, что всерьез раздумываю над тем, как бы отчекрыжить от этого органа, скажем, плотную розовую шейку, и насколько лаконично она будет смотреться на моей груди, на золотой цепочке. Этот подарок определенно достоин золота, определенно достоин меня. Мне становится интересно, а дарил ли этой женщине кто-то такие же подарки, какие дарит мне он? Сомневаюсь, что она была счастлива, когда смотрю на желтые синяки на ее руках и худощавых бердах. Помимо, черт бы ее побрал, сочувствия где-то в глубине души, она вызывает во мне гордость. Какую гордость вызывает глупый ребенок, страдавший от болезни и силами матери от нее излечившийся. Гордость и успокоение. Я ее отпустил. - Дом и могила... - с улыбкой произношу я, отодвигая тряпку от лица остывшей женщины. Передо мной лежит, подернутая мертвенной бледностью, моя мама. Как он мог скрыть от меня этот сюрприз? Впрочем, чем бы я занимался, если бы знал заранее? Соскребал бы ногтями живое тепло с ее кожи в попытке увековечить? Кто знает. Пока она остывала, мы, кажется, пили чай. - Почему наши встречи так коротки? - я не контролирую это. Брови сами сводятся в возмущении, несмотря на то, что я благодарен ему. Благодарен, что узнал себя. - Они не так коротки, как ты думаешь, - задумчиво бубнит он в ответ, - может быть, час, а может быть, всю жизнь. Видя, в какое замешательство меня приводит его абстрактная речь, он хохочет и добавляет: - Пойми, гостю невежественно оставаться надолго. Иначе он становится хозяином. - Как ваше самочувствие? - Как твое самочувствие? - гладит по голове мама, пока я внимаю вальс Шуберта, который прислуга включает после обеда каждый день. Со временем музыка перестает успокаивать и наводить на определенные мысли. Начинает казаться, что из-за треклятого вальса у меня болит голова, но я прекрасно знаю, откуда эта боль. - Он игнорирует чужую речь, в последнее время редко идет на контакт. - Ты пил сегодня свои таблетки, Томас? - ласково повторяет она в ожидании услышать от меня хоть что-то. Я лениво киваю, даже не глядя на нее. Да, да, черт возьми, я пил их. Потому что у меня не спрашивают, хочу ли я этого. Уже давно. - Что-то еще? - Да, я вынуждена была забрать у него тот простой карандаш. Он находит способ заострять его, когда грифель стачивается. Мы с Уолтом подозреваем, что он делает это зубами, но за руку все никак не удается поймать. Несколько дней назад он расцарапал себе лоб, ближе к виску, наверное, останется шрам. - Полагаю, ему хуже? Мне с каждым днем все хуже. Чтобы не теряться во внезапных "встречах", я решил фиксировать в дневнике все, что вокруг меня происходит, чтобы постоянно не проговаривать это в своей голове; в ней и так достаточно голоса. Я не чувствую ни гнева, ни раздражения, ни апатии. Глупо, но я переписал на лист все наши с ним диалоги, и с подозрительным спокойствием и упоением принял одну простую вещь: я. всегда. был. один. В уголках глаз собираются мутные кристаллы, слезы царапают скулу. Нижняя губа дрожит, морщится подбородок. Все прекрасно настолько, насколько может быть прекрасно. Все случается, и случается отвратительно, насколько человеческий разум позволяет отвратительному случиться. Я выяснил, что мой разум безграничен, отвратителен и прекрасен, и с благоговением осознал, почему гость больше не приходит. Со временем, проведенным в глухом одиночестве наедине с истачивающейся канцелярией и оторванной кожей губ, становятся понятны многие вещи. Например, непонятно откуда взявшаяся безгрешная симпатия, хотя всю свою жизнь я любил лишь себя. Например, безграничное понимание. Вдохновение. Подражание. Я закрываю глаза ладонями и вою: как смешно вдохновляться и подражать самому себе. Его никогда не существовало. Наверное. Или, может быть, я ошибся в расчетах? Может быть, переоценил свой собственный интеллект? - Он пишет в своих мемуарах, что сомневается в собственном психическом состоянии. Психи так не делают, вы понимаете? - Хотите сказать, он притворяется? Откуда все это? Откуда такое мое чутье на Его присутствие? Я запутался, я слишком долго блуждал в собственных мыслях, что перешел на бег и принялся от них скрываться. Как преступник. Он не назвал имени. Не назвал, потому что, видит Бог, его имя совпало бы с моим. Или не совпало бы. Я тру глаза ладонями, и плечи отчего-то предательски дрожат, хотя разум спокоен и, как я думал, чист. Я назвал его Гостем. Потому что, по правилам, он, хоть и задержался, но хозяином стать не сумел. Существовали бы мы в одном доме? Если тело - храм души, что - мое? Грязный, трухлявый сарай? Не хочу даже думать о грязи и бедности. Здесь, в поместье, с семьей и выведенными золотой каллиграфией фамилией на каждом предмете мебели, с личным доктором, учителем, слугами, мне безопасно и чертовски хорошо. И плевать, что тебя здесь нет, потому что хозяином остаюсь я. - Он принимал сегодня таблетки? - Да, он безоговорочно слушает. Возможно, в его личных фантазиях есть определенная установка. Мир, в котором он мысленно сейчас, тоже предполагает принятие лекарств. - Интересно... Немного чешутся вены на сгибе локтя, но это пройдет. Я смахиваю испарину со лба и убеждаю, что все хорошо. Все было хорошо, когда я разделал ребенка, все хорошо и сейчас. Я не задумывался о таком знакомом цвете ее волос, не задумывался, как девочка похожа на мою мать, в глубине сознания даже возникло ощущение, что мы можем быть родственниками. Господи, какая чушь. Я вырезаю каштановые две родинки на ее левой щеке и уже готов вырезать такие же две со своего лица, но в глазах все плывет, и вот передо мной мои истерзанные руки и лежащий на коленях помятый дневник. Я с горечью всхлипываю и поднимаю взгляд на стену собственной комнаты. Ни девочки, ни родинок, ни крови. Как всегда. Все, что может случиться, случается, но происходит кратковременно, и вспышка удовольствия начинает вызывать привыкание. Так, знаешь, что? Я продолжу. Продолжу и без тебя. Я справлюсь. Я не выяснил, как это контролировать, как ориентироваться между днем и ночью, миром без тебя и с тобой. Не выяснил, но это ничего. В тебе ведь было все лучшее от меня, так? Я знаю, у нас много незавершенных дел. Я отвечу на все свои вопросы сам. Сам, без тебя. Ведь это я тебя создал. Или ты меня? Я полюбил то, что я делаю. То, чему ты меня научил. Или я всегда это знал? - Давно он начал вести монолог? - главврач, дослушав устный отчет, устало потер указательным и большим пальцем глаза, приподняв очки. Неширокие плечи опустились под гнетом плохих новостей. Поступивший несколько недель назад пациент, можно сказать, пошел на контакт, если контактом позволительно называть беседу с самим собой. Дело о жестоком убийстве матери, двух соседок и шестилетнего ребенка сдвинулось с мертвой точки. Таковой полиция назвала спор психиатров о вменяемости преступника. - Буквально утром. Думаю, после многочисленных бесед с психотерапевтом он начал анализировать собственные поступки, - молодая медсестра пожимает плечами и грустно улыбается. - Пусть они и не давали очевидных плодов, потому что он лишь слушал. Но... Кхм... - она прочистила горло, как будто говорить об этом пациенте ей было особенно тяжело, - Утром он произнес странную фразу в умывальне. Сказал что-то вроде "Отто, перестань, сидеть", смеялся, пока мыл руки и лицо. На него странно поглядывают, как это обычно бывает, но не издеваются. Голос снова подводит девушку к концу фразы, мысли терзают, терзают, терзают, но вслух подозрения она озвучивать не решается. Доктор участливо вздыхает, смотрит на наручные часы, о чем-то молча раздумывая, после чего, встав из-за рабочего стола, берет небольшую стопку полузаполненных бумаг и произносит: - Давайте сегодня пораньше проведем обход. Днем все пациенты оказываются в комнате отдыха. До обозначенного обхода остается минимум полтора часа, когда психиатр и медсестра оказываются в пределах небольшого бедно обставленного зала. В центре расположился небольшой привинченный к полу стол. Один из санитаров спокойно говорит пациенту: "Под стол лезть нельзя". Доктор обходит лечащихся, сбившихся в маленькие группы, в пары, и целенаправленно идет в угол комнаты, где, грустно уставившись в прибитый плинтус, Томас осторожно поглаживает незаживающие окровавленные губы. - Надо что-то с этим решать, не так ли? - устало произносит доктор и щурится поверх очков, когда видит в двадцати сантиметрах от пола выцарапанное многократно одно единственное слово. - Надо что-то решать с его ногтями... - шепчет медсестра, склоняясь к угрюмому пациенту, понимающе гладя юношу по плечам. - Здесь, в поместье, с семьей и выведенными золотой каллиграфией фамилией на каждом предмете мебели, с личным доктором, учителем, слугами, мне безопасно и чертовски хорошо... - бормочет Томас. - Томас, что ты написал на стене? - осторожно спрашивает девушка, вглядываясь в бездонные от тоски глаза, - Guest? Это "Гость" по-английски, верно? Кого ты ждешь здесь, Томас? - О чем ты, Энн? - доктор бросает беглый взгляд в стопку чуть мятых бумаг в руке и находит нужное, - Ему некого ждать. Guest - это его фамилия.
Примечания:
7 Нравится 2 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (2)