ID работы: 8283739

Le Procope. Creme Brulee

Слэш
NC-17
Завершён
36
автор
Размер:
23 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
36 Нравится 12 Отзывы 7 В сборник Скачать

***

Настройки текста
– Ты делал такие вещи раньше? – Донасьен по-детски оборачивается на запах свежевыпеченного тарта из приоткрытых темных дверей, чуть не врезаясь в толпящихся, неторопливых прохожих; они минуют рынок, чьи лотки заполонили юго-запад улицы Клери и облепили ответвляющиеся от нее лестницы и проулки. – Да, – нераспространенно отвечает Максимилиан, машинально придерживая его локоть тростью и, указав ее концом, предлагая подняться выше, на саму улицу. – И как много? – Донасьен согласно перешагивает растекшуюся в липкой земляной жиже желтоватую, пенистую пивную лужу, медленными толчками наполняющуюся из завалившейся на бок монастырской бочки; он слегка пошатывается, и это не из-за рюмки о-де-ви после плотного завтрака, а из-за скользкой осенней слякоти, но от него пахнет и выпитой рюмкой, и гвоздикой, и сладкой ванилью, и острым потом, и все это, как и горячая влажная рука, предложением взявшая руку, жжется и смущает. – Как много… вещей? Или как много любовников у меня было, ты имеешь в виду? – Максимилиан отнимает свою ладонь из ожегшей чужой, перехватывает ей трость и осторожно, звонко стукнув каблуком, переступает сложенную стопками дневную выручку расположившихся на ступенях картежников. – О, я уверен, что ты, мой милый, помнишь их всех, – смеется Донасьен. – Как много любовников? – Восемь, – Максимилиан отвечает после короткой паузы. – Ох. Это прозвучало ужасающе педантично, – кокетливо вздыхает Донасьен, – и скучно, – он замечает низко, своим обыкновенным голосом, не выходя за пределы одного предложения; он как будто все время играет небрежно, не до конца, то и дело теряя деланные сладкие интонации и нарочно обнажая за ними неизысканного, примитивного и редко моющегося человека. – Готов поклясться, что ты, мой милый, единственный парижанин, уже перешагнувший рубеж третьей декады, у которого не наберется хотя бы уж и десятка любовников. А ты ведь мог бы быть тигром, мольеровским доном Жуаном, притягательным тираном, если бы только хотел, с твоим-то ораторским даром – и я говорю это как истинный его поклонник – и этими безжалостными оливковыми глазами… но даже в делах столь завлекательных ты ограничиваешься этим скромным, скучным списком. – Я аррасец. Я предпочитаю не размениваться. А ты готов сочинять целые поэмы моим глазам, чтобы пойти со мной в отель. Чтобы только стать скучной пронумерованной строкой в моем скучном списке. Ты хочешь меня, такого скучного, – спокойно парирует Максимилиан. – И еще слышу в этом некоторую обиду, которая вот-вот перейдет в оскорбление, – замечает Донасьен. – Ну хорошо. Оставим это, котенок, и вернемся к интересному. Со своими любовниками… ты ведь делал с ними настоящие вещи? И под настоящими я понимаю не те, где тебя мастурбировали твои маленькие лицеисты, те, в которых мы с тобой тем разом нашли удовольствие и утешение, а этакие, в которых ты известным образом пользуешь чужой мягкий и бледный задок, хорошенько заправляешь в него для обоюдного наслаждения, потому что именно этим я хочу заняться с тобой, и стоит загодя знать, придется ли учить тебя таким вещам. – Тебе ведь доставляет это определенное веселье, произносить всю эту бульварную пошлость вслух? Да, я делал… разные вещи, кроме лицейских шалостей и детских игр с подругами Шарлотты, – Максимилиан не уверен насчет того, почему ему нравится этот разговор; это должно быть похоже на циничный допрос, но слова из чужих уст почему-то звучат скорее по-мальчишески бахвальски и игриво, и он резко чувствует приятный возбужденный жар, вспыхнувшее почти животное желание, который день против воли преследующее его запахами гвоздики, муската и ванили, согревающее щеки, томящее туго стянутый поясом низ живота и стесняющее походку. – Предпочитаешь забываться в пошлых бульварных вещах, но не говорить о них? Надо же, а в прошлый раз мне показалось, что ты весьма словоохотлив. Но ладно, ладно… эти, несомненно, тщательно отобранные из в целом не привлекательного плебса… мужчины или женщины? – колко пройдясь по придирке, продолжает интересоваться Донасьен. – Не тщательно отобранные. И те, и другие. – И могу я спросить, сколько именно тех и других? – Пять женщин, трое мужчин. – И ты с ними был, мой милый?.. – М-м?.. – Максимилиан не понимает. – Мужчиной или женщиной? – непосредственно спрашивает Донасьен. – О, – и лицо Максимилиана немного меняется, становится строже. – Не уверен, что раньше видел потребность в такой формулировке, но если была бы насущная необходимость выбирать именно из… хорошо, я предпочитаю брать удовольствие, а не получать. – Кто бы мог сомневаться? – Донасьен шутливо закатывает глаза. – Так значит, ты никогда?.. – Я не сказал, что никогда. – Тогда с кем? С мужчинами, с женщинами? – С теми и с другими, – сухо кивнув, негромко повторяет Максимилиан. – Но, предупреждая следующий вопрос, нет, я никогда еще не… практиковал пассивную содомию в полном понимании подразумевающегося под этим словом значения. – Ну-ну, ничего. Это всего лишь значит, что мир еще полон новых восхитительных возможностей для тебя, – легкомысленно комментирует Донасьен. – А мне больше интересно сейчас, ты предлагал им этакую шалость, или они сами? – Они, – коротко откликается Максимилиан, и Донасьен легонько задумывается. – Интересно, котенок. Ладно, что до твоих мужчин и до тебя, здесь все ясно, а вот женщин такого склада, к слову сказать, даже в Париже по пальцам пересчитать. Может быть, я даже их знаю? – Может быть. Но я не буду называть их. Они обе, насколько я представляю, до сих пор замужни. – Ты, распутник… – Донасьен фыркает. – Что же, не страшно, мы вернемся к этому разговору и тому, чем именно тебя содомировали, позже. А пока… расскажи мне о своих мужчинах. Я же должен знать, чем тебе понравиться. – Ты не похож на них, – отрезает Максимилиан, живо поднимаясь по последней лестнице, ведущей прямо на улицу. – М-м… Как будто бы я слышу некоторую ревность в твоих словах, мой милый. Ты был влюблен в кого-нибудь них? Может быть, до сих пор влюблен? Или… может быть, я кого-то из них тоже знаю? – Может быть. Не до сих пор. Не знаешь, – педантично отвечает на все вопросы Максимилиан. – Тогда что скрываться? – Донасьен с трудом уже поспевает за ним, короткие полные ноги и высокие каблуки туфель несколько замедляют его шаг, и он как будто немного раздраженно перехватывает висящую на его локте укрытую бумагой корзину, переступая смоченную дождем лошадиную навозную кучу. – Я просто хочу знать… насколько ты образован, милый мой. – Достаточно, – еще раз отрезает Максимилиан, останавливаясь наконец перед открытой дверью дешевого отеля на бедной, заполоненной не имеющими к ним никакого интереса горожанами улице Клери. – Пойдем? – он спрашивает, зная, что легкий румянец все равно выдает его волнение. И горячая влажная рука, перехватившая его руку, его не успокаивает. – Комнату, пожалуйста. Ненадолго, до… – Максимилиан педантично извлекает из левого кармана своего пестрого жилета скромные часы, разве что по циферблату едва заметно украшенные позолотой, и, раскрыв их, опускает взгляд, – да, до шести часов мы ее освободим. Усталая полная женщина с плохо вымытой бледной шеей щурится, слегка поворачивая голову и глядя мимо его плеча; ее мягкий второй подбородок приятно покачивается. – Одна кровать, мсье? – она спрашивает безразлично, но с этим вниманием опытной гостиничной хозяйки. – Нет. Стол, пожалуйста, – Максимилиан убирает часы и кивает на зажатую под мышкой стопку бумаг, перевязанных тонкой бечевкой. – И два удобных кресла. – Конечно, – так же безразлично соглашается женщина. – Что-нибудь еще, мсье? – Да. У вас ведь есть кофе? – Максимилиан тоже щурится, поправляя очки. – И что-нибудь к нему… может быть, яблочный тарт? – Все найдется, мсье, – женщина пожимает плечами. – Замечательно. Тогда подайте сразу и до шести не беспокойте нас. – Ты стесняешься меня? Или тех вещей, которые мы будем делать? – спрашивает его Донасьен, когда, получив ключ и подождав, пока им зажгут лампы и свечи, нальют воды, чтобы освежиться с улицы, и принесут кофе и обед, они проходят в дальние комнаты по узкому захламленному коридору. – Я имею право на свои бульварные и пошлые фантазии, – невыразительно и негромко отвечает Максимилиан, идя впереди и чуть замедлившись, позволив своей руке грязно скользнуть под полу расстегнутого темно-зеленого аби. – Я каждую неделю вижу тебя в кресле, в нашей секции. Я хочу взять тебя в кресле. Он запирает дверь так же педантично, как делает все в своей жизни, откладывая после ключ на маленький афинский столик и аккуратно опуская трость рядом с ним, подбивая и кладя свои – он не помнит, что в них – бумаги. Некоторая нерешительность, сковывающая не хуже собственных только что произнесенных слов, не удостоенных ответом, все же приостанавливает от того, чтобы сейчас же обернуться, но он справляется с собой, жестко упершись каблуком в скрипнувшую доску. Донасьен де Сад уютно устроил свою корзину на крашеном под красное дерево секретере – и смотрит на него спокойно, так же спокойно опустив руки и разве что чуть наклонив голову к плечу. Он необычный, серьезный, без обыкновенной дешевой плотоядной улыбки своего до отвращения жабьего рта, как будто даже немного уставший и… старше, чем обыкновенно кажется. Максимилиан преодолевает стеснение, с определенным неудобством понимая, что все эти эмоциональные решения написаны на его лице, и подходит чеканными шагами, смотря сверху вниз и складывая руки за спиной. – Приглашаешь меня на галантный менуэт? – а Донасьен опять откровенно смеется над ним; его только что спокойное некрасивое лицо так подвижно и изменчиво, и так сложно уловить отдельное выражение, так хочется со звонким, красным шлепком ладони остановить, прекратить это. Максимилиан сдержанно пропускает глупую шутку мимо ушей и слегка наклоняется к нему, как будто взаправду держа плечи ровно, как в танце. С кривых губ готова сорваться любая новая пошлость, а ярко-голубые глаза смеются, смеются, смеются над ним – и наконец перестают, закрываясь. Скабрезные литераторские губы такие горячие, мокрые – и открывающие ему вход в глубокий, животный рай; влажный язык обжигает лаской, руки похотливо оплетают шею. Чужое сердце бьется неожиданно часто и ощутимо близко; мягкой голой груди наверняка холодно от металлических пуговиц плотно застегнутого аби, нужно, нужно расстегнуть, снять и его, и жилет, вжаться в жаркое тело через тонкую влажную сорочку, но Максимилиан только быстро целует жарко приоткрывающиеся губы, сжимая чужое лицо – некрасивое, пошлое, манерное, деланное – в обеих ладонях. Его ведет, как пьяного, он не умеет пить, не умеет любить и не знает меры, но самое глубокое знание об этом куда требовательнее, чем ему бы хотелось. Игривая, обвивающая тяжелый воротник вышивка золотыми нитями и шелковой тесьмой колет пальцы, обременительно тянущий запястья темно-зеленый вельвет соскальзывает на пол из рук. Он не всегда испытывал страсть, но всегда, с детства был податлив ей. Он искренне презирал Донасьена как гражданин – и так же искренне хотел его, как животное. Это делало его руки влажными – гвоздика, мускат, ваниль, темная изнанка развязанного жабо, болтающаяся на потных пальцах туфля. Это делало его сердце жестоким – атеизм, распущенность, либертинаж, неуместная злая шутка, нарочное непослушание в полуприкрытых голубых глазах. Он сам дергает нижнюю, холодную пуговицу своего аби, а чужие горячие, мягкие, измученные, но не знающие черной работы пальцы умело пробегаются по обтянутым сукном пуговицам жилета. Влажные изнутри туфли с прибавляющими роста каблуками, пахнущие так, что вжатый в мягкий живот член еще стыдно твердеет, по одной остаются где-то за пределами его зрения; в его пределах – только жадно дрожащие черные ресницы, небритая смуглая щека и остающиеся жирной пудрой на тыльных сторонах ладоней наполовину седые, с еще пробивающейся чернотой длинные волосы. Чужая животность, в которой находили утешение столь многие, вызывает естественную брезгливость, равно как эти общественные отхожие места за тонкими шторками, – и такую же естественную потребность. Желание быть услышанным душит до обиды, желание заткнуть рот ведет ладонь полуторами футами тиковой трости, желание облегчить то, что он никогда не называет иначе, чем на латыни, томится, стянутое мягким хлопковым бельем. Чувственное одиночество ищет чувственного же понимания. Пастельный репсовый аби падает под ноги, и твердый каблук впечатывается в пестрое сукно подкладки. Мягкие пальцы тянут белоснежный, целомудренно стянутый на горле шейный платок, оставляя болтаться краями поверх торопливо развязываемого жабо, сухие, вытертые от чернил пальцы наскоро хватают смуглую кожу под болтающейся сорочкой, собравшийся мягкими складками жирок на прогнутой пояснице, удерживая; влажные ступни – ноющий, тянущийся изгиб от носка до пятки – оставят на пыльном полу и пестром сукне мокрые отпечатки. Жаркий, похотливый рот ни на мгновение не отпускает его, ни на минуту, и в нем все утешение мира. Все утешение мира – в глубоко скользнувшем в рот языке, в мягких, раскаленных губах, о-де-ви-поцелуями от подбородка до шеи, во владеющем любовном укусе, расцветающем темным лиловым пятном над левым плечом. "Я хочу, чтобы ты взял меня по-скотски, сзади, как животное. Я хочу владеть тобой также. Я хочу быть твоим мужчиной, твоей женщиной, твоим сраным сатанинским козлом и левиафаном. Я хочу тебя, ханжа и девственник. В отеле на улице Клери не знают наших лиц и наших имен. Ох, как же ты покраснел, мой поросеночек. Да, скажи мне сейчас, что это грубо, скажи мне, что презираешь эту дешевую скабрезную поэзию, и скомкай, порви лист, чтобы сохранить свое ханжеское лицо. Я не рассержусь. Как сердиться на того, кто сейчас не сможет при всех подняться, чтобы с достоинством мне ответить? Я хочу его внутри себя. Сейчас же. Скажи мне "да", и я скажу, что лежит в моей корзине". Максимилиан хватает за подбородок – остановить, оборвать слишком горячие поцелуи в шею, в обнажившуюся под сползшим, похабно развязанным жабо кожу плеча, в раскрытую грудь – и снова мокро вжимается ртом в рот. – Это не грубо. Это пошло, – сказал он, аккуратно вкладывая лист – гвоздика и ваниль – в свои бумаги и снова поднимая взгляд на развязно опершегося локтем на его комиссарский стол Донасьена. – Но я хочу оказать содействие вашему занятию и, признаться, уже лелею мысль позже с тщанием вникнуть в наиболее… узкие ваши места. Встретимся за этим после собрания. – Покажи мне себя. Разденься, – шепчет Максимилиан, хватаясь за пуговицу чужого лацбанта и, опустив взгляд, торопливо расстегивая свободный, разношенный пояс. Он не чувствует стыда, сжимая мягкие бедра в ладонях и опускаясь поцелуями по скуле и щеке – сухими обожженными меренгами, – по шее – бесцельно потянув зубами ленту бархотки, – по груди – вдоль похабно стекающих на живот белесых бус; жемчужины и аметисты попадают под губы вместе с твердым соском, нитка вяжется в зубах, когда он сжимает пальцами полноватую грудь, так и просящуюся из развязанного ворота, по-детски жадно присасывается и невольно поднимает глаза. Флегматически возбужденный взгляд; согласно приоткрытые, потемневшие влажные губы звучат низким вздохом, руки уверенно давят на плечи. Максимилиан опускается на одно колено, пошло проехавшись открытыми губами по лоснящемуся животу, закрыв глаза и влажно прижимаясь ртом к кучерявым волосам. Он находит силы отстраниться, только берясь за сбегающие по бокам полных бедер холодные и гладкие пуговицы кюлотов, вытягивая их из петель по одной и снова поднимая голову. Донасьен расстегивает пуговицу на поясе подштанников, внимательно смотря на него, и потягивается за спину, неспешно развязывает шнурок на поясе сзади. Максимилиан сухо вздыхает и берется расстегнуть его вторую ногу. Ничем больше не придерживаемые замшевые кюлоты соскальзывают по волосатым ногам. Завязки подштанников под коленями легко расходятся следом, и тонкий, остро пахнущий заношенный шелк тоже покрывает крупные грязные ступни. Восхитительно голые полные бедра манят самой идеей того, как они могут разойтись и после сжать его, не меньше, чем еще не поднявшийся, но уже тяжело набухший, напрягшийся между расставленных ног насыщенно-красный член, густо обвитый темными, блестящими, крашеными глетом волосами; от них низко и душно пахнет животным желанием, немытым возбужденным телом и сочным соленым семенем, непроизвольно наполняющими рот слюной. – Подумать только, сегодня самый опасный человек во Франции преклоняет передо мной колено, – щурится Донасьен, мягко, кончиками пальцев касаясь его плеча. – Во сколько еще лет в Венсене мне это встанет однажды, мой друг? – Ты дешево льстишь мне, – скупо отрезает Максимилиан, не спеша подниматься; он касается губами нежной, подвижной кожи у основания члена, прикрытого длинными кучерявыми волосами, не сдерживая глубокого вдоха и явственно пьянея от острого запаха чужого голого тела. – Ты делал это раньше, мой милый? – негромко спрашивает Донасьен, обводя кончиком пальца тугой пудреный завиток на его виске. – Нет. Один короткий ответ – и нежная, влажная головка, до которой Максимилиан такими же короткими поцелуями по тяжелому стволу добирается неприлично быстро, соскальзывает по приоткрытым губам, когда темно-красный член твердо напрягается. – Ты хочешь сделать это для меня? – Если ты замолчишь, – без настоящего интереса говорит Максимилиан, придерживает за бедра, аккуратно обхватывает упругую головку губами и соскальзывает языком по ней, влажной, под сползшую немного кожицу. – Иди сюда, – тихо просит Донасьен, и его член еще твердо приподнимается, напрягшись и выскальзывая из легонько охвативших губ. Губы влажные и тоже мгновенно приобрели солоноватый вкус; Донасьен целует их, напряженно поднимаясь на носки, обводит бедра, прижимаясь. Выпутывает изумрудные очки из приставших седых волос, потягивается мимо и вслепую находит им место на крышке секретера. Распоясывает соскользнувшую по бедрам трехцветную перевязь, расстегивает лацбант и горячими, горячими, горячими пальцами тянет тугие пуговицы пояса. – Я не уверен… – шепчет Максимилиан, когда тесный пояс наконец освобождает его живот и кровообращение становится слишком… сильным. – В чем? – спрашивает его Донасьен, расстегивая пуговицу подштанников следом и обнимая его, чтобы развязать их сзади, сладко прижимаясь своим наполовину поднятым членом к его твердому, немного торчащему из разошедшейся проймы, и это так… Максимилиан притискивает Донасьена к себе ближе, прихватив за его мягкий, полный зад, покрытый курчавыми темными волосами, и тесно потирается об его член, подтягивая выше за малость подвисающие ягодицы. – …в том, что у меня хватит терпения снять все это, – он дышит ртом и издает какой-то невнятный и тихий возбужденный стон в горячие, смутившие его очередным распущенным поцелуем губы. – Но тебе и нет в этом нужды. Зачем тебе так скоро раздеваться донага? Не желаннее ли будет до времени ревностно сохранить некое таинство нашего греховного брака? – а Донасьен так же грубо ведет его – душной кадрилью и игривой итальянской форланой, а не галантным менуэтом, – тяжело наваливаясь и ловко учитывая попавшую под ногу не кресло, но кушетку; Донасьен без слов предлагает устроиться здесь, придерживает за спину, давая почти упасть на обитую темно-синим турецким жаккардом лежанку, и стягивает его кюлоты и подштанники на колени, легко и естественно седлает его голые бедра, вжимаясь в губы, вжимая в спинку глубоким поцелуем. – Да, пожалуйста, иди… иди сюда… – Максимилиан ласкает его влажную спину под пропотевшим шелком и тянет к себе, усаживая на себя плотнее, раздвинутыми бедрами и горячей промежностью на свой прижатый к животу член, пачкающий тонкую льняную сорочку между пошло расстегнутыми полами жилета; он полулежит на кушетке, весь покрасневший до шеи, и мокро целует мягкие заросшие груди, больно кусая соски и соскальзывая зубами по твердым жемчугам. – И все же… ты нетерпеливый мальчишка… – вздыхает Донасьен, но приподнимается и лезет рукой между собственных раздвинутых бедер, обхватывает ладонью его твердый член и, оттянув кожицу, пристраивает между своих ляжек. – Подожди, – а Максимилиан отнимает его руку, тянет, прижимает к губам, покрывая быстрыми возбужденными поцелуями липкие пальцы, мягкую ладонь и покрытое темными волосами запястье, – тебе же так будет больно, нужно как-нибудь тебя смазать… у тебя там, в твоей корзинке, найдется что-нибудь?.. – Ох, да ты что, и вправду не отказывал себе раньше в этих милых содомских шалостях, Максимильен? – а Донасьен только мягко посмеивается над ним, выворачивая запястье. – Мне не будет больно, мальчик, у меня сзади даже посвободнее, чем тебе надо. А ты и без того влажный, масло только притупит нам с тобой удовольствие, – он еще слабо ласкает его член рукой, снова пристраивая между своих бедер, слегка пропуская в ложбинку между ягодиц. – Ох, да и как же тебе это нравится, Максимильен, войти в меня насухую… он у тебя никак стал еще тверже? – Донасьен еще немного мастурбирует его, прижимая к своему горячему заду, и неспешно садится ниже, понемногу опускается на него, вызывая их обоюдный вздох. Влажная, нежная головка и вправду совсем малость упруго, свободно проскальзывает в давно разработанный зад, и Донасьен только слегка еще придерживает рукой, опускаясь по твердо напряженному стволу; он мгновенно краснеет – кажется, первый раз, когда это видит Максимилиан – и глубже дышит ртом, парой толчков крепко насаживаясь. Внутри у него так мягко и горячо, он плотно обхватывает подтекший член, но не этак туго зажав, а скорее мягко, как женщина, впуская его внутрь почти целиком с этим жарким, чуть натирающим удовольствием, приостанавливаясь и давая им обоим насладиться тем, как его зад несильно поджимается от возбуждения на сухом напряженном стволе. Но руки Максимилиана уже жадно соскальзывают ему на бедра, и он нажимает на них, насильно насаживая до конца и горячо, в слабый стон выдыхая. Так глубоко, и внутри так тепло, так естественно, как будто он вправду хотел именно этого столько раз, сутуля плечи и заканчивая рукой в платок. – Двигайся, – он говорит через силу, напрочь позабыв грамматику и орфоэпию, откидывая голову и пачкая турецкий жаккард жирной пудрой. – Ты сейчас уже разрядишься, мой милый, – не спрашивает Донасьен, плотно упершись коленями в кушетку по обе стороны от его бедер и первые пару раз неторопливо, суховато покачиваясь вперед и назад, давая возбужденно подтекающему члену чуть смазать его изнутри. – Да. Двигайся, – а Максимилиан берет его за подбородок, притягивая к себе – притягивая к своим потемневшим губам и бесстыже погружая язык в его рот. Он никогда не был таким. Даже с теми, другими, даже задыхаясь от страстей – никогда. Этот мягкий, не подмытый, опробованный любым, кто соглашался, сразу глубоко впустивший его, похотливо раскрывшийся и принадлежащий сейчас только ему зад заставит его кончить раньше, чем он почувствует вину за это. Он влажно, с зубами целует Донасьена, его шею, руки, его груди, на которых ритмично стучат друг о друга жемчуга и аметисты, пока тот быстро двигается на нем, пока тот сладострастно содомирует его, шумно дыша носом и со шлепками насаживаясь, сдаивая ноющий член. Его собственный немного опустился и теперь мягко трется о его живот, его сбившуюся сорочку, но это явно не делает удовольствие Донасьена меньше; он немного зажимается, еще плотнее охватывая член, и почти что стонет. – Постой… подожди немного… Луи, пожалуйста… – Максимилиан просит, когда он зажимается теснее, приоткрывая раскрасневшийся рот, и его член снова крепнет; слишком тесно, слишком горячо. – Ох, Луи… – он больно кусает губу и никак не может это прекратить; тугое удовольствие прокатывается по телу, и он с силой вжимает ногти в живо двигающиеся бедра, почти против воли сдаваясь напряженной нужде, кончая внутрь, в так мягко открывшийся и глубоко пустивший его зад, щедро спуская в него свое семя. Раздышавшийся, тоже явно наслаждающийся его быстрой разрядкой Донасьен ласково гладит его по краю волос и щеке, и это до ожегшего удовольствия контрастирует с тем, как он владеет им, его плотью и его семенем, своими грубыми, быстрыми скачками. – Ты очень хорошенький, как оттраханный ангелочек хорошенький, когда кончаешь, мой пылкий Эрос, но больше не зови меня так, – но отзывается Донасьен неожиданно серьезно, постепенно замедляя движения бедер. – Мы как будто сношаемся в секции. Не скажу, что мне не нравится сам замысел, но все же… у меня есть урожденное имя. Донасьен. Или… можешь звать меня Франсуаз, если так хочешь, – он прижимается с придыханием, медленно пропуская в себя его еще твердый член, немного слезая, приподняв бедра, и снова с тихим хлюпаньем семени глубоко насаживаясь. – Хорошо, но… Франсуаз? Зачем это? – а Максимилиан цепляется за слова, чтобы хоть как-то собрать себя, все еще возбужденного, даже если только что так распутно разрядившегося и слившего столько семени в этот мягко зажимающийся зад. – Затем, что я сегодня буду твоей женщиной, мой невинный котенок, – опять смеется над ним Донасьен, ласково целуя его губы и гладко выбритые щеки. – Разве тебе это не нравится? – Нет, – Максимилиан не уворачивается от поцелуев и возвращает их сторицей, но его голос становится суше – даже если член все еще горячо напрягается от не проходящего, разливающегося по телу возбуждения. – Если б я хотел совокупиться с женщиной… я завел бы знакомство с женщиной, – он хотел закончить менее очевидно, больше сказать о том, почему, но не увидел в этом ни нужды, ни телесной возможности. – И все они пали бы к твоим ногам, мой оратор, мой комиссар, мой Максимильен. И королевы рынка, и маленькая австрийка, и твоя покорная Франсуаз, – продолжает смеяться Донасьен, плотнее усаживаясь и медленно ерзая своим влажным и жарко сжимающим член задом. – Перестань, – с легкой сердитой ноткой велит Максимилиан. – Мне они не нужны. – А зря, мой милый, – легкомысленно продолжает Донасьен, – так ведь ты теряешь большую часть удовольствия. Ты бы ведь только знал, как мне приятно быть твоей любовницей, твоей опробованной перед алтарем, раскупоренной перед божьим взором суженой, одалиской, твоей сейчас, мой возлюбленный Максимильен, как приятно покрывать тебя поцелуями, принадлежать тебе и давать тебе владеть мной. Так же, как тебе приятно целовать и сжимать мои ляжки и мои сиськи – и брать меня, как женщину. – Нет. Я сказал тебе перестать, – Максимилиан злится – а жемчужины и аметисты снова часто перестукиваются, когда Донасьен, с чувством объезжая верхом его так и не ослабший, еще порядочно крепкий член, снова живо качает бедрами вперед и назад. – Ты сейчас не в театре де Божоле, ты здесь, только со мной, и зачем тогда эти пошлые игры? Зачем обманываться? – он возбужденно придерживает Донасьена за бедра, за мягкий зад, помогая так сладко качаться и удобнее подсаживая. – Я хотел остаться в отеле с мужчиной, которого я знаю – как бы его ни звали, Луи, Донасьеном или Франсуа, – я хотел и хочу быть здесь с ним, с тобой, а не с… турецкой одалиской. – Хорошо, хорошо… – шепчет Донасьен, чуть приподнимаясь и со шлепком усаживаясь обратно на его член. – Как ты захочешь, мой милый Максимильен. Все будет так, как ты хочешь, только добавь мне еще своих чудных пальцев… – Что?.. Ах, – Максимилиан не сразу понимает – его так и ведет, голова идет кругом, – но послушно сдвигает мятую сорочку, обхватывает пальцами твердый и напряженный темно-красный член, лаская его и ритмично продергивая кожицу. – Нет, нет, нет… – но Донасьен сипло смеется, сбиваясь в дыхании, – не здесь, мой милый, это очень, очень хорошо, но давай же, вставь мне еще пальцев сзади… – О чем ты?.. – Максимилиан тоже сбивается – от того, как неожиданно возбужденно и тесно поджимается скользящий по его стволу зад, – но Донасьен только крепче притискивает его к спинке кушетки, чуть слезая с его члена и прижимаясь горячими губами к уху. – Давай, помастурбируй себя, мой милый, дай своим пальцам тоже побыть во мне. Ты увидишь, почувствуешь, как легко, как хорошо они войдут. Не надо пока глубоко, просто немножко поласкай меня и себя. Я хочу принять тебя всего, мой возлюбленный Максимильен, только сплюнь на них слегка, возьми их сперва в рот, чтобы тебе было приятней. И он, верно, думает, что это должно еще возбудить Максимилиана, но это только малость остужает его и вынужденно заставляет сосредоточиться на чужой жадной просьбе. И хотя она не шокирует его и даже не слишком смущает, но все же немного… он чувствует некоторую уязвленность, как будто бы вправду понимая, что Донасьен не способен удовлетвориться тем, что он может и хочет дать ему в своей мере, но все равно втайне желая, чтобы сейчас, пусть бы еще недолго тому было бы достаточно его одного, без этого… телесного излишества. Может быть, позже, может быть, даже этим днем позже, может быть, он даже и согласился бы еще на те жеманные, манежные игры, но… все это слишком – раздражающе – требовательно и быстро. – Тебе уже сейчас настолько недостаточно меня? – и он негромко отшучивается, сглаживая и плотно устраивая руки на мягкой талии, придерживая и стыдно вожделея только этих сладко снующих вперед и назад полных бедер. – Если тебе слишком… влажно… или свободно, отпусти меня ненадолго, я только возьму свой платок и уберу… все лишнее. – Нет, нет… я что, оскорбил тебя? – а Донасьен чуть отодвигается, прибирая волосы на виске – на запястье остается сальный белый след. – Твою нежную мужественность? Нет, мой милый, я не подразумевал такого… твой прелестник хорош и все еще ох как тверд, но неужели ты вправду думал насытить меня им одним? Людям, мужчинам моего склада нужно куда как больше, мой милый, чтобы достичь удовольствия, такая уж несправедливость, – он жеманно кривит рот, поглаживая Максимилиана по горячей щеке и продолжая мягко двигаться. – Ну что же теперь, если природа не была так добра к тебе, чтобы наградить тебя достойным твоего существа орудием, разве мы с тобой не можем ласкать друг друга чуть более, чем ей предположено, чтобы нам обоим было от этого хорошо? – О. Это… – Максимилиан никак не находит слов. Он все так же хочет, хотел ласкать Донасьена, и членом, и пальцами, и ртом, но… не так. Это безразличие, бесчувственный плотский интерес к удовлетворению и болезненно хлестнувшая по щеке честность… задевают его ощутимо остро. Он садится выше, выворачиваясь под Донасьеном, и с силой сталкивает его в сторону, к изголовью кушетки; его член все равно стал прилично мягче, и поведшее было голову удовольствие испарилось почти без следа. А Донасьен укладывается на боку легко и естественно, как откинутая кошка, оставив полную голень лежать поперек его ног и смотря на него через плечо. – Мне стоило выбрать слова помягче, да, мой милый? – он спрашивает непосредственно – и ногу тоже подтягивает, как кошка, когда Максимилиан сбрасывает ее. – И что теперь? Уйдешь, только утолив свое скоромное вожделение? Оставишь меня здесь, в наказание жалеть о сказанном? Я недолго буду жалеть, представь себе, но немного все же буду. – Не будешь, – машинально отвечает Максимилиан, опираясь обеими ладонями на лежанку; прошедшее удовлетворение мешается с какими-то неясными, неудобными эмоциями. – Откуда бы тебе об этом знать? – ядовито интересуется Донасьен, легонько перебирая ногами. – Если только ты не допускаешь, будто бы знаешь все и обо всех. Ах, да ведь именно так ты и мнишь о себе, котенок. Только, если уж на то пошло, следовало бы тебе до того, как оскорбляться и будировать, так же полюбопытствовать о моих потребностях и нуждах – кои, впрочем, я уверен, тебе действительно заведомо были известны, и в таком случае меня может только удивлять твоя прелестная наивность в том, что сам, бесспорно, пленительный факт нашего свидания способен возместить мне некоторые твои от природы… слабые места, – он заканчивает с определенным ворчливым неудовольствием, и Максимилиан вспыхивает. Он хорошо знаком с этим чувством, резким, порывистым и вспыльчивым, стесняющим и неловким. Чувством, когда чужая бравада слишком сильно напоминает ему о том, что у него еще есть нетерпимое сердце, а не только приводящая его в такие места легко занимающаяся кровь. Он поднимается, опираясь на кушетку одним коленом, и, плохо владея собой, сгребает левой рукой жирные, перевязанные черной лентой волосы. Ему кажется, что Донасьен даже взвизгивает, взмахивая ногами, когда он утыкает его лицом в мягкую турецкую подушку. – Тебе ведь нравится изводить меня этим напускным… пристойным словоблудием? – Максимилиан спрашивает негромко, вдавив соскальзывающие по густо пудреным волосам пальцы в затылок и крепко вжимая Донасьена лицом в темно-синий жаккард. – Нравится смеяться надо мной, ревностно оберегая свое мнимое достоинство, свое самолюбие? – плечо даже немного ноет, так крепко приходится держать за затылок, за шею, потому что Донасьен выворачивается из-под его ладони, упираясь руками в кушетку, и правым коленом тоже, соскальзывая левой ногой на пол. Максимилиан опять вспыхивает от этого, от невнятных богохульных ругательств в подушку и извивающегося изнеженного, смуглого и лоснящегося тела. Он вдавливает другую ладонь в мягкую спину, с трудом удерживая, и невольно соскальзывает взглядом к соблазнительно полному, качающемуся туда-сюда заду. Первый шлепок звонкий и сразу обжигает их обоих – и ладонь Максимилиана, и мягкую смуглую ягодицу Донасьена. Тот даже замирает, проехавшись локтем по кушетке, и Максимилиан раздраженно хмыкает. – Ох, и это тоже нравится, да? Нравится вести себя, как ребенок, чтобы тебя наказывали, как ребенка? – и он несдержанно бьет еще раз, так же звонко шлепнув понизу другой ягодицы. – Ты безответственный человек… малодушный литератор… и посредственный любовник… который на самом деле боится, что его уличат в этом… и куда больше обидится, когда я уйду, чем хочет показать… – он сопровождает каждую характеристику крепким шлепком, так, что смуглый зад быстро розовеет, а его ладонь начинает тепло ныть. Донасьен молча елозит локтями и коленом по кушетке, не то немного приподнимая зад, не то все же зажимаясь, и Максимилиан снова хмыкает, отвешивая ему еще один сочный шлепок. – Так и быть. Я больше не сержусь на тебя за это, – он наклоняется ниже, крепче сжимая взмокшую под тяжелыми волосами шею и несколькими сильными, до вспыхнувшей на коже красноты ударами обжигая себе руку. – Подождешь, пока я схожу к твоей корзинке? – он спрашивает негромко, погладив горячую задницу – и еще сильно, больно, не меньше чем десятком жестких ударов подряд отшлепав мягкие бедра. – Н-нх, – Донасьен выдыхает в подушку и приподнимается на локтях, когда Максимилиан наконец отпускает его и с желанием соскальзывает ладонью под шею, помогает развернуться набок. Целует порозовевшую щеку и видимые ему линией чувственного профиля темные губы, еще с силой шлепая покачивающийся от этого мягкий зад. Замечает, что приятно изогнутый темно-красный член все такой же твердый и, только немного подвисая под своей тяжестью, приподнят довольно близко к животу. – Это от того, что я делаю, я имею в виду, только рукой, или от чего-то еще тоже? – Максимилиан кивает, все так же негромко спрашивая, но Донасьен только мотает головой, еще немного поворачивается и оставляет пару пьяных поцелуев на его губах и выбритом подбородке. – Я уже боюсь отвечать тебе, мой милый, – к нему быстро возвращается игривое настроение, он закидывает руку назад, ласкаясь и хватая за шею под развязанным воротом сорочки, и по-кошачьи жмурится, пока Максимилиан хлестко шлепает его по ягодицам, пока оставляет на них и на ляжках не сходящие, расплывающиеся по коже насыщенно-розовые пятна. Он поднимается, откинув руку Донасьена, и подтягивает подштанники и кюлоты. Чуть онемевшие пальцы плохо слушаются, чтобы застегнуть их, и он только придерживает пояс одной рукой, делая несколько шагов к секретеру. Сминает прикрывающую корзину бумагу, без какой-либо мысли откладывая ее на столешницу, и вытаскивает плотно перетянутые веревкой березовые розги, вымоченные до того в соленой воде с одеколоном. Недлинные, немногим больше двух футов, с несрезанными почками, и каждый прут чуть толще его мизинца. Максимилиан морщится – такие вещи никогда не вызывали у него симпатии – и, распустив еще немного влажную веревку, держащую прутья, сперва откладывает их на крашеную столешницу. Все же, чуть потерев обожженную ладонь о бедро, застегивается – стоит быть честным с собой, член слегка напрягся от этих шлепков, и, кое-как заправив его в небрежно стянутые подштанники, туго застегнуть пояс и лацбант поверх оказывается довольно тянуще и приятно, – возвращает на нос свои очки, методично заправив дужки за уши и выправив из-под них не попавшие под заботливые пальцы парикмахера мелкие сухие прядки, и только после выбирает из прутьев один, проводит им по своей ладони. Набухшие после вымачивания почки немного царапают нежную, болезненно сухую кожу, и Максимилиан выдыхает носом, решительно поворачиваясь. И наивно замирает, слегка смутившись и ощутив густо окрашивающую щеки краску. Донасьен снова разлегся на кушетке, как кошка, только теперь на животе, шире расставив ноги и плотно упершись коленями в мягкую лежанку. И одна его прогнутая спина с собравшейся на лопатках мятой, нестираной сорочкой заставляет кровь откровенно приливать к щекам, груди и стянутому паху, что говорить про раздвинутые, ничего не скрывающие ляжки с едва заметными на смуглой коже старыми тонкими и светлыми полосами. И хотя Максимилиан отнюдь не сознавал себя невинным агнцем до этого, он знал своих любовников и при свете дня, и имел достаточно полное представление об их самом интимном виде, и, бывало, брал их сзади в числе прочего, но этот бесстыже выставленный зад, даже в тенях пробивающегося сквозь прорехи в занавесках дневного света, подвесной эмалевой масляной лампы и нескольких жирандолей, возбуждает его до тошноты. Заросший черными волосами, похабной влажной оправой спускающимися к свисающей между ляжками темной мошонке, видимо растянутый частыми практиками и животно, возбужденно приоткрытый, с неестественно припухшим краем, он заставляет сглотнуть и машинально, пошлым движением поправить свой член через тесно поднатянувшиеся кюлоты. – Ты… – звучит возбужденно и жалко, и Максимилиан опять чеканит шаг, возвращаясь к кушетке и возвращая в голос самообладание. – Я хочу спросить тебя, – уже лучше, мягче, но он не дает себе послабления, еще проводя прутом между двумя пальцами и, пока примеряясь, опуская его на розовые ягодицы, неспешно проводя по ним тоже, давая Донасьену почувствовать царапающие почки своей уже разгоряченной кожей. – Я хочу, чтобы ты отвечал, пока мы будем… Это возможно? – Я же сказал тебе. Все, что ты захочешь, мой милый, пока этот магический батожок, этот всевластный жезл в твоих руках, – Донасьен опускается щекой на жаккардовую подушку, открывая Максимилиану свое лицо, и ленивым пошлым взглядом окидывает его ноги, туго затянутые в кюлоты, и заглядывается между ними. – Хорошо, – кивает Максимилиан, еще немного краснея, шагая ближе и мимолетно касаясь кончиками пальцев похабнейше выгнутой поясницы. Быстрый, легкий свист березовой розги даже немного оглушает его, когда он коротко замахивается, но звонкий и хлесткий звук, с которым та опускается ровно поперек мягкого зада, остается в памяти куда как ярче. В памяти остаются слабо дрогнувшие ноги, жаркий, сладострастный выдох в турецкую подушку и сам чувственно поджавшийся зад, возбужденно сократившийся и снова раскрывшийся. Максимилиан чувствует окативший его от этого жар, непроизвольно напрягая прижатый тугими кюлотами член и крепче стискивая прут. – У тебя было много любовников? – но он холодно спрашивает, удерживая руку, чтобы не погладить этот нежный и растянутый, явно желающий его пальцев зад, и с тем же коротким замахом ударяя второй раз, так же ровно поперек, до снова окрасившего дрогнувшие ягодицы румянца. – Этот вопрос сейчас – всерьез, мой возлюбленный Максимильен? – с придыханием спрашивает его Донасьен, опять по-кошачьи изгибаясь и немного переставляя ноги. – Да, – соглашается Максимилиан – и припечатывает его ягодицы розгой еще, до проявившейся на них красной полосы. – Я хочу, чтобы ты сказал это вслух. Хочу, чтобы ты давал себе осознанный отчет в том, что именно говоришь, – и еще один хлесткий удар, стегнувший такой же сочной розовой полосой по обеим возбужденно поджавшимся ягодицам. – Да. У меня было много любовников, Максимильен, – после небольшой паузы соглашается Донасьен; его голос тоже приобретает кошачьи, мурлыкающие нотки. Но Максимилиан продолжает не сразу, сперва легонько прикусив губу и методично нанеся несколько сладких ударов – около пяти, – исполосовывая смуглый зад легкими розово-красными следами. – И они все… удовлетворяли тебя? – наконец он спрашивает, плавно проведя розгой по румяным ягодицам и с силой хлестнув еще раз, так, что новая розовая полоса сразу легонько вспухает. – Да, – выдыхает Донасьен, прижимаясь грудью к кушетке и еще выставляя зад; новый жесткий удар остается тонкой и тоже вспухшей красной полосой, пересекшей еще видимую предыдущую. – Нет, – он сжимает подушку у себя под подбородком, начиная ерзать под жестко проходящейся по его заду розгой, когда красные, сочно наливающиеся одна за одной полосы уже сплавляются друг с другом, окрашивая ягодицы равномерным ярким румянцем; честный ответ на такой никчемный вопрос стоит Максимилиану не меньше десятка новых ударов, и он хмурится. – И что ты делал, когда они тебя не удовлетворяли? – но спрашивает он тем же тоном, почти безразлично охаживая слабо поджимающуюся задницу, хлесткими шлепками все еще взвизгивающей, пусть и не такой тугой уже розги оставляя на разогретой коже сочные рдяные отметины. – Ничего, – влажным выдохом отвечает Донасьен после еще нескольких ударов; его это все как будто не трогает, хотя он и прилично возбужден – темно-красный член поднят к мягко провисающему животу, и ягодицы приятно напрягаются, – но не похоже, что ему в самом деле больно. – Ты велел им делать вещи, которых они не хотели? – справившись с тоже ожегшим возбуждением, спрашивает Максимилиан, проводя пальцем по чуть замочаленной розге и, не скупясь, отходя к секретеру взять новую. – Да, – соглашается Донасьен, чуть расслабляясь в ожидании его, переступая коленями; зад у него весь теперь красный, с отдельными вспухшими полосами, неровно пересекающими ягодицы. – Я не принуждал их, – он добавляет, слегка поворачивая голову, и несдержанно шипит сквозь зубы, когда Максимилиан со звонким хлопком опускает новую тугую, соленую розгу на его зад. – Ты делал с ними какие-либо вещи насильно? – и это поразительно, каким сухим остается его голос, когда, не сдержав руку и еще двумя смачными ударами перекрестив чувственно поджимающиеся ягодицы, он, кажется, готов стыдно спустить в свои тесные кюлоты. Он глубоко дышит, чувствуя явственно поплывший шум в ушах и незаметно отводя повлажневший воротник сорочки, жалея, что тот уже расстегнут, и даже не сразу понимает, на что именно Донасьен, которому, впрочем, явно уж не до его воротника, отвечает. – Да, – он легонько стонет, и спина сладко вздрагивает, когда соленая розга снова со смачным хлопком впивается в кожу, оставив под собой новую темную отметину. – Потому что они не слушались, когда ты велел? Или только от того, что ты хотел этого насильно? – еще два вопроса, и Максимилиан подкрепляет их десятком прерывисто ложащихся на темнеющие ягодицы ударов, сочных и быстрых, пунцовым румянцем расписывающих кожу. – Потому что я хотел, – наконец глухо отвечает Донасьен, окончательно разогревшийся, прогнувшийся, сквозь зубы постанывающий в подушку. – Ты хотел?.. – Максимилиан ожидает продолжения, хлестким взмахом припечатывая дернувшиеся ягодицы; они становятся все темнее, этот плывущий в тенях слабого освещения цвет возбуждает в нем острое, болезненное желание, и он поддается ему. – Отыметь их, оттрахать, засадить им и как следует отделать… – а Донасьен откровенно стонет в подушку, подгребая под себя обеими руками и прикусывая ее; после новых жестоких ударов его припухший зад весь темно-красный, не раз пересеченный насыщенными багровыми полосами. – М-м. Хорошо, – Максимилиан откидывает повлажневший от пота прут и, на несколько мгновений отойдя, возвращается с новым. – И ты… ты хочешь так же оттрахать меня? – он спрашивает резко, нанося звонко хлестнувший удар поперек выставленных ягодиц, и растянутый зад снова возбужденно поджимается, так туго, расслабляясь после и доводя его до минутного головокружения. – Да, – Донасьен еще раз стонет; от выступившего пота розга чуть липнет к лоснящейся красной коже, оставляя за собой сочные, вспухшие багряные отметины. – Да, – его член тяжело напрягается, и, кажется, немного сочится; его тело возбужденно пахнет потом, семенем, немытыми волосами в промежности и разогревшейся кожей. – Насильно? – короткий вопрос – и короткий, до острой боли скользящий удар по уже истерзанному розгой заду. – Нет, – еще стон и еще удар. – Да, – розга хлестко обрабатывает вспухшую кожу, до нового горлового стона. – Нет. – Тогда… как ты этого хочешь? – плечо ноет, но Максимилиан игнорирует это; он хочет ответов – и смять этот распухший, пунцовый зад пальцами, причиняя такую боль тоже. – Я хочу еще… выпори меня, выпори как следует, мой милый… – а Донасьен бормочет в подушку, выгибаясь и чувственно подставляя красный зад под обжигающие удары, – отделай мои ляжки, отходи яйца, не стесняй себя, золотце, н-нх… – он стонет, когда Максимилиан с тугим хлопком еще раз припечатывает его ягодицы и опускает разогревшуюся ладонь на влажную от пота, дрожащую поясницу. – Хорошо, хорошо… – он тоже возбужденно бормочет, поглаживая и немного надавливая, заставляя еще прогнуться. – Я сейчас вернусь, только возьму еще… – он хочет взять новый прут сейчас, чтобы не прерываться позже, но не удерживается, сперва проводит ладонью по горящей, темной ягодице. Донасьен стонет носом, сильнее возбуждая его желание, и он не может ему противиться. Дальше он бьет молча. Донасьен сжимает ноги, прижавшись грудью к кушетке, так, что его ягодицы окончательно расходятся, давая Максимилиану постоянно лицезреть приоткрытый, сжимающийся и разжимающийся зад, а зажатые ляжками яйца слегка выпирают между ними, так и провоцируя ударить. И Максимилиан не сдерживается, первым быстрым ударом согревая ляжки, очередной хлестнувшей розовой полосой. Донасьен вскрикивает, непроизвольно сжимая бедра, когда гибкая и соленая березовая розга обрезанным концом проходится по его яйцам. И громче стонет с каждым новым ударом, затыкая рот турецкой подушкой, потому что Максимилиан, плотно сжав губы, хлещет его ляжки размеренно и тяжело, то и дело чувствительно и больно задевая поджимающуюся мошонку и нежную промежность. Он останавливается, только очередным крепким ударом надломив хлопнувшую об сомкнутые ноги розгу, только когда Донасьен уже слабо подвывает сквозь сжатые на турецком жаккарде зубы, только когда его красные бедра сжимаются и расслабляются без ударов, непроизвольным сокращением мышц. Максимилиан чувствует подтекающую сзади по шее, от жирно пудреных волос струйку пота, чувствует, как взмокли его подмышки, и сорочка липнет к ним и спине. Он утирает шею и промокает переносицу под очками, легонько разминает плечо. Возбуждение уже давно достигло какого-то нестерпимого, сведшего между ног и оставшегося пахнущими потеками на свежем хлопке подштанников предела, и он постоянно чувствует ведущую тошноту от этого. – Мы… мы никогда не понимали, как аббаты могут уставать, когда… когда секут учеников, – он тяжело дышит, не так тяжело, как уткнувшийся лицом в подушку, будто растекшийся по кушетке Донасьен, но все же, и на плохо держащих ногах отходит обратно к секретеру. Горячие пальцы, кажется, вплавились в надломанный березовый прут, и он с трудом откладывает его, сразу после беря новый. – Они ведь секли тебя тоже, да, Максимильен? Спускали с тебя эти нанковые штанишки и пороли по голым ногам, по ляжкам над сползающими чулочками? – неожиданно, хриплым голосом спрашивает Донасьен, отрывая лицо от подушки, когда он на таких же нетвердых ногах возвращается; он тоже сильно вспотел, но его глаза влажные по краю не от этого. – Нет, – Максимилиан качает головой, опять касаясь ладонью напряженной поясницы и предлагая ему продолжить. – Камиля иногда. Меня… то ли жалели, то ли и вправду было не за что, – примерившись, он снова опускает розгу на багровые ягодицы – раз коснувшись и сразу махом ударив. – Но он у тебя… вставал ведь, когда ты смотрел, как пороли других? Камиля? – Донасьен дышит ртом, развернув к нему лицо, и сладко-сладко вздрагивает всем телом, и стонет вполголоса, когда Максимилиан охаживает его розгой по раздвинутым темным ягодицам снова и снова, до свежих вспухающих отметин. – Нет, – но Максимилиан только стегает его красные ляжки еще раз, уже сбившись с порядка. – Это было по-другому. Жестоко. Отвратно. – А сейчас? Сейчас он у тебя твердый? – но Донасьен не отстает, слабо, глухо вскрикнув от очередного смачного, задевшего промежность удара и запихивая расшитый край подушки себе в рот. – Да, – коротко отвечает Максимилиан, невольно возбужденно соскальзывая рукой и жмурясь от того, как Донасьен опять больно вскрикивает – тугая розга, и без того оставляющая пунцовые синяки на выпоротом заду, зацепляет кожу и резко рассекает ее в сразу выступившую кровь. Максимилиан на мгновение робеет, не зная, продолжать ли ему, но похотливо поплывший взгляд Донасьена не позволяет ему быть робким. – Расстегни, – он пьяно хрипит, вытащив подушку изо рта и чуть взмахивая рукой, – дай его сюда. Максимилиан безуспешно дергает пуговицу непослушной рукой, шагая ближе к его лицу, и ахает жарким выдохом, когда цепкие, трясущиеся пальцы отведенной левой руки живо расстегивают лацбант, когда Донасьен вытаскивает его твердый и влажный под крайней плотью член из разошедшейся проймы и, приподнявшись на локте, берет его в рот, ласкает влажным горячим языком и сосет сухими губами. Он не так хорош в этом, как стоило бы от него ожидать, но Максимилиан только шумно дышит ртом, взявшись за его мокрую шею и притягивая к себе. – Я могу сейчас уже… разрядиться тебе в рот, мой Донасьен, – он возбужденно предупреждает, изо всех сил сдерживая стон этого грязного удовольствия, когда Донасьен с тугим причмокиванием обсасывает его подтекшую головку и слегка мастурбирует его рукой. А потом с таким же причмокиванием выпускает из потемневших губ и смотрит снизу вверх. – Позже. Обязательно позже, мой милый. А сейчас, – он машет рукой куда-то назад, снова заваливаясь на кушетку, – вернись к тому, что начал. И не застегивайся. Я буду смотреть на тебя, на то, как он твердеет, когда ты… – и он снова в стон охает, когда Максимилиан без предупреждения бьет его, по свежей выступившей крови, оставив на коже жгучий соленый след. Донасьен стонет, в голос стонет ртом, то жмурясь и сводя брови, то вправду смотря поплывшими полуприкрытыми глазами, оставляя на темно-синей подушке подтекший след от слюны, и Максимилиану хочется сказать ему, чтобы он был тише, но он не находит в себе сил ни на что, кроме хлестких, звонких ударов. – Проблядский господь! – Донасьен выгибается и ругается, когда очередной скользнувший удар рассекает кожу еще в одном месте, и брызнувшая кровь остается на розге. – Драть тебя в жопу и в пиздень, чтоб тебя великомученики и апостолы нетесаными кольями в рот ебли и заставили еще за ними говно жрать, сраная ты падаль! – его мокрая спина трясется, а замершему Максимилиану хочется резко и нервно рассмеяться от этих непосредственных, грубых, предельно возбужденных криков, но он может только снова вернуться к секретеру, безразлично отбросив мокрую розгу. В этот раз его рука тянется мимо, он все еще вздрагивает, слыша спиной уже тихие, невнятные богохульства в турецкую подушку, и уверенно берет веревку, которой были перевязаны розги. На туалетном столике – немецкая фарфоровая чаша для умывания, наполненная водой. Максимилиан кое-как плещет ей себе на щеки, после обмакивая, утапливая веревку, и, капая водой на пыльный пол, возвращается к Донасьену. Он сворачивает ее раз и немного скручивает. И без жалости наносит первый удар поперек кровоточащих рубцов. Гибкая, тяжелая мокрая веревка с каким-то всхлипом хлещет по окровавленному багровому заду, обвивая его горячей болью, и Донасьен громко и надсадно рычит в подушку, тесно сжимая ляжки; это должно быть куда больнее, Камилю как-то досталось мокрой веревкой, и он сказал тогда, что лучше б его даже выпороли вожжами. И хотя Максимилиан не строит насчет себя иллюзий, его рука далеко не такая сильная или хотя бы привычная к порке, как у лицейских аббатов, кажется, это действительно больно: Донасьен дергается под каждым сочно хлопающим ударом и подвывает в закушенную подушку, сжимая ноги. У него вся поясница блестит от пота, а темно-красный член еще напрягается, влажно пачкая живот, когда мокрая веревка последний раз обвивает его ляжки, чуть не до мяса впиваясь в ссаженную кожу. Она выскальзывает из пальцев Максимилиана, когда он забирается коленями на кушетку, утомленный, распаленный, обессиленно-возбужденный и чувствующий себя животным. – Ох, Боже, Донасьен… – он несмело опускает ладони на багровые ягодицы, проводя большими пальцами поперек ощущаемых, вздувшихся рубцов. Ему хочется поцеловать каждый – когда Донасьен болезненно и возбужденно стонет, отставляя зад, подаваясь в его руки – и пройтись языком по этой мягкой, открытой ему дырке, запустить в нее язык и еще увлажнить ее своей слюной. Он раньше делал так, целовал так, но Донасьен не спрашивал его об этом. – Ты зовешь меня – или этого своего сраного ослоебского дурня, которому по кретинскому недоразумению возносишь свои восхищения вместо меня? – у Донасьена еще находятся силы дерзить, но Максимилиан не особенно вслушивается в его отборную ругань, оттягивая пройму подштанников и высвобождая туго подтянутую мошонку. Он не расстегивается, придерживая член тремя пальцами, и прижимает нежную, всю влажную и сильно пахнущую головку к растянутому заду. Она входит легко, хотя и приятно туже, чем раньше – из-за того, как Донасьен еще возбужденно зажимается, – член сладко и тесно въезжает в задницу сразу почти весь, и Максимилиан обессиленно впивается ногтями в истерзанную розгой кожу, плохо контролируя свое неожиданно разогревшееся тело и сразу насильно толкаясь еще глубже в этот горячий, мягкий, так плотно охвативший его зад. – Да, да, вставь мне, мой милый, засади мне глубже, пусть твой блядский член порядком уже обслужит меня, черт тебя дери… – Донасьен опять невнятно ругается, кусая золоченую кисть подушки, и живо подмахивает торопливым толчкам Максимилиана, негромкими стонами сопровождая каждый шлепок своих измученных, отстеганных бедер об его ноги. Максимилиан удобней прихватывает его за эти бедра, там, где, изгибаясь, их отходила самым концом мокрая веревка, натягивает на себя, на свой член, глубоко и свободно въезжающий в раскрытый, часто поджимающийся зад. Левая нога Донасьена соскальзывает с кушетки, он упирается мокрыми, остро пахнущими пальцами в пол, а локтями – в лежанку, восхитительно прогибаясь и давая лицезреть во всей красе густые черные волосы, обвивающие темную каемку зада и скользящий в нем внутрь и наружу влажный розовый член. – Ты выдрал меня прутом, выдери и своим дивным членом… оттрахай меня, спусти в меня, в свою дрянь, в свою блудницу, наполни меня, сука, до дна наполни!.. – Замолчи, замолчи, замолчи… – Максимилиан повторяет одними губами, зная, что Донасьен его не слышит, но крепко задыхаясь и не имея возможности издать хоть звук, только так быстро качая бедрами с этими частыми, стыдными шлепками. Донасьен внутри такой нежный и мягкий, такой влажный – из-за него, его оставшегося внутри семени, из-за того, как он прямо сейчас возбужденно течет – и так тесно обхватывает его напряженный член, легонько сдаивая и заставляя забыться до накрепко впившихся в поясницу, собравших кожу на ней складками пальцев. – Н-нх… пожалуйста… не прекращай, не бросай меня, долби меня крепче, дрянной, дрянной мальчишка… – и Максимилиана обжигает еще, когда он просит, и еще тесно зажимает его, делая это им обоим слаще, и, уткнувшись лбом в подушку, рукой ласкает себя под животом. Это почти доводит Максимилиана – и доводит его самого, ему нужна всего пара движений, чтобы снова застонать, грубо, богохульно выматериться и спустить на жаккардовую лежанку; только тогда он расслабляется в натягивающих его руках, сжимая член внутри, и стонет, стонет носом, и от него остро и пресно пахнет заливающей жаккард спермой. Максимилиан дышит ртом и натягивает его еще грубее, единственно желая сам спустить внутрь, когда Донасьен, утомленный, с силой слезает с его члена, оттолкнув попытавшиеся удержать руки. – Нет-нет-нет… я же обещал тебе, мой милый… – его голос звучит пьяно, когда он проезжается голым коленом по белесой луже собственной спермы и, едва окинув взглядом, наклоняется, плотно обхватывая член Максимилиана рукой и беря в рот. Он сосет туго и быстро, обрабатывая головку и натянутую уздечку языком и губами, и потом открывает рот шире, подставляет высунутый язык, бесстыже смотря снизу вверх и так же быстро надрачивая влажную головку тесно сжатыми пальцами. Максимилиан кусает губу; голова так идет кругом от удовольствия, его так тошнит от удовольствия, и сладкая судорога прокатывается от живота вниз, когда он спускает первую густую струйку на подставленный язык. Он стонет, прикрывая глаза и безответственно сминая пальцами слипшиеся от сала и пудры волосы, когда Донасьен еще туго сосет ему, принимая в рот его сперму, и снова дрочит головку, вытягивая язык. Белесое семя пошло стекает на него, весь его рот полный семени, и Максимилиану кажется, что это все слишком, слишком долго; он тихо стонет от накатывающей, мучительной истомы, вслепую хватаясь за спинку кушетки и сливая последние капли в подставленный рот. Донасьен глотает и слизывает с головки еще пару выступивших капель, уже ласково подрачивая еще твердый член, лаская его языком и большим пальцем. И приподнимается на коленях, удерживая в ладони и поглаживая. – Иди, иди сюда, мой ненаглядный… – он мурлычет, кажется, понимая, что ноги Максимилиана вовсе не держат и, наконец отпустив его член, увлекая его в горячие, жаркие, потные объятия. Укладывает куда-то на кушетку и снимает скользнувшие по потной переносице очки, опускает их на пол. – Тебе нехорошо? – поглаживает открытую под развязанным воротом и расстегнутым жилетом грудь, живо спускается пальцами ниже, потягивая пуговицы пояса, чтобы облегчить дыхание, и ложится рядом, оплетает, обвивает, просовывая голую ногу между его ног и прижимаясь так близко. – Кощунственно это вот так сейчас спрашивать, – Максимилиан морщит нос, но миролюбиво укладывает руку на его плече. – Кровь немного ударила в голову. Это сейчас пройдет, – он еще раздраженно дергает носом и нарочно притискивает Донасьена крепче, прикрывая глаза и мягко потираясь об него. – Немного? – а Донасьен касается влажным, пахнущим семенем большим пальцем его носа, легонько утирая под ним. – Д-да, это иногда… со мной бывает, если я… волнуюсь, – Максимилиан чуть смущается, но Донасьен только облизывает подушечку пальца, глотая его кровь так же, как до этого проглотил его сперму. – Тогда тебе нужно чаще этак спускать, мой милый, чтобы меньше от такого волноваться, – уверенно утверждает он, утирая новую подтекшую каплю. – Ну да теперь, кажется, это моя забота, так что не беспокойся больше об этом, – он улыбается с той лаской, которую Максимилиану минутной слабостью хочется принять за настоящую, но он только притягивает Донасьена ближе за шею и растрепавшийся queue. Целоваться с ним душно, но так мягко, так сладко; влажный язык соединяется с его языком, припухшие губы приоткрываются ему навстречу и ласкают с утомленной, удовлетворенной нежностью. Максимилиану кажется, что он не хочет ничего уже, кроме этого, но теплое возбуждение снова согревает его тело, когда Донасьен, не прекращая целовать его, вжимает его бедра в свои и долго, плавно покачивается с ним вместе, ласкаясь этой немудреной, но одуряюще приятной детской влажной лаской. – Ох, а я гляжу, мне не стоило так быстро разочаровываться, – мурлычет Донасьен ему в губы в какой-то момент, покрывая их медленными, жадными поцелуями. – Ты спустил дважды и только еще хочешь. Клянусь, и четверти часа не пройдет, и ты сможешь еще раз отделать мою жопу, да похлеще этих жеребцов, спускающих все за раз… – Раньше, если ты сей же час не замолчишь, – бормочет Максимилиан, гладя его волосы и прижимаясь губами к лоснящейся щеке. – Но, как бы мне ни хотелось иного, будем разумны: лучше бы мне до того все же выпить немного кофе и освежиться, чтобы не залить тебе спину кровью, – он отстраняется и, привычкой сперва потянувшись к рукаву за платком, пальцами вытирает снова закровивший нос. – Все, что ты захочешь, мой любимый Максимильен, – опять жеманничает Донасьен, но все же послушно отстраняется. Он осторожно садится в изголовье кушетки, набок, подобрав ноги, и фыркает, пока Максимилиан тоже удобнее усаживается на лежанке и запрокидывает голову, чтобы кровь не запачкала сорочку. – Меня так не секли уже лет… да чуть ли не больше десятка лет, мой милый, – живой и подвижный, Донасьен все же поднимается с кушетки, охнув, и, насколько может видеть не особо шевелящий головой и полуслепой без очков Максимилиан, неровным шагом отправляется к секретеру. – Где ты выучился этому трюку с веревкой? – покопавшись в корзине, Донасьен извлекает из нее что-то маленькое и таким же осторожным, чуть прихрамывающим шагом возвращается на кушетку. – В лицее. Камиль… – Максимилиан останавливает себя, не считая нужным распространяться подробнее, аккуратно поднимает голову, придерживая двумя пальцами переносицу, и меняет тему. – Это больно? – Да. Да, мой милый, – Донасьен так же осторожно и тщательно устраивается на избранном месте и открывает маленький китайский табачный пузырек из расписного нежно-розового стекла, завернутый в бледно-красный твиловый платок. – Это больно, – он высыпает немного табака на запястье, разравнивает и, наклонив голову, шумно и резко втягивает его поочередно одной ноздрей и другой, после в свою очередь зажимая переносицу. – Возьми тоже. Тебе… с этим полегче станет, – он говорит немного сипло и сжимает ноздри, кивая на нос Максимилиана и протягивая ему пузырек. – Благодарю, – кивает Максимилиан, принимая его чистой рукой и высыпая немного табака на испачканную кровью ладонь. Он делит высыпанную щепотку на две половины и, немного смяв каждую в пальцах, втягивает табак носом, после опять запрокидывая голову. Вместе с кровью носоглотку сразу окатывает острым табачным привкусом с влажной и сладковатой тенью жасмина, и он сдерживается, чтобы сразу не чихнуть и не запачкать все вокруг светло-красными брызгами. – Ты выпорол меня не как человек, который хочет, – тем временем замечает Донасьен, шмыгая носом и прижимая к ноздрям платок. – Без ярости, без неистовства. Обычно первый раз секут иначе. Сначала этак несмело, потом все жарче и жарче, они начинают смеяться, плохо следят за рукой и больше возбуждают себя, чем меня. Обыкновенно я предпочитаю, чтобы меня пороли те, кто помладше, лучше даже подростки… те, у кого нет детей, если я явственно доношу свою мысль, и их еще самих приходится учить. У тебя тоже нет навыка, умения, но… у тебя хорошая рука, чтобы причинять боль. Не пьяная, почти не гуляет, ты порол меня не возбужденным баловством, не минутной блажью, а так жестоко, так… безразлично, – он смачно чихает, зажимая лицо платком, и, утерев нос и хмыкнув, опускает взгляд. – Ох, да кажется, это не только мне по душе. Мой зад, казалось бы, все еще горит адским огнем, но сами воспоминания о том, как жестокосердно ты меня охаживал, укрепляют мой настрой не хуже шпанки, – он хихикает и еще утирает нос перед тем, как протянуть платок Максимилиану; его темный член, уложенный между сведенных ляжек, и вправду немного набух, став потяжелее и вызывая смутное желание еще подержать его в руке, лаская и дав сызнова излиться пресно пахнущим семенем. – По всей видимости, ты подразумеваешь, что я должен почувствовать себя польщенным, но я не… – приняв платок и высморкавшись, Максимилиан легонько хмурится, но Донасьен останавливает его поднятием руки. – Ш-ш, мой милый. Не говори ничего, дай тишине сохранить мою иллюзию. Дай мне чаять, что ты захочешь наказать меня еще за что-нибудь, – он по-детски прикусывает указательный палец, так и сидя набок, и его член еще, легонько напрягшись, приподнимается над бедром, а Максимилиан только качает головой, кашлянув и вздохнув. И осторожно садится, опираясь на кушетку. – Черт… – пальцы соскальзывают по невысохшему семени, мгновенно пачкаясь и прилипая, и Максимилиан машинально отдергивает их и обтирает платком, всем уже в красно-коричневых пятнах. – Так неприятно? – с искренним интересом спрашивает Донасьен, но Максимилиан только еще раз качает головой. – Нет. Просто… стоило, наверное, нам раньше подумать об этом… – он встречает непонимание во взгляде и поясняет. – О пятнах. – Ох, не забивай себе этим голову, мой милый. Это же отель. Здесь к такому привыкли, – Донасьен машет рукой, снова шмыгнув носом, забирает у Максимилиана платок и еще раз хорошенько чихает. – Хорошо, кстати, что ты довольно-таки одет. Я сам здоров и обыкновенно осматриваю своих любовников… на предмет венерии, но в таких местах стоит быть осторожнее с мебелью, если только, конечно, ты не хочешь умащать своего прелестника ртутной мазью или употреблять внутрь селитру с английской солью, – он опять чихает, и, вытершись, протягивает руку с платком, утирает нос одарившему его строгим взглядом Максимилиану тоже, давая и ему от души чихнуть. – Ох, – слабо высморкавшись и с сомнением отведя его руку, Максимилиан наконец оглядывает себя; так и расстегнутые белоснежные кюлоты вокруг проймы все мелко забрызганы кровью из рассеченных ягодиц, и вид у этого самый что ни на есть компрометирующий. – Вот уж прелесть. И мне теперь идти в этом к себе почти через весь Париж… – Ну, ближе к утру, будь уверен, никто этого не заметит, мой милый друг. В предрассветном сумраке никому нет до таких вещей никакого дела, – Донасьен безразлично успокаивает его, пожимая плечами. – А мы что же… ты думаешь, останемся здесь до утра? – раздраженность в голосе Максимилиана быстро сменяется интересом, и он поднимает взгляд, едва заправившись. – А ты способен удовлетвориться этим малым? – так же с интересом спрашивает Донасьен; он сидит довольно близко, и зрачки кажутся такими расширенными, от табака, бесстыдной охоты или мимолетного эроса. – Потому что я все еще не чувствую себя до краев наполненным. Я все еще вожделею тебя в себе, вожделею пустить тебя обратно в эту теплую и влажную колыбель, орошенную твоим семенем. Я желаю, чтобы ты имел меня нескончаемо долго, чтобы тебе нужно было вытирать каждый раз, как ты достаешь, и чтобы у меня текло по ляжкам весь завтрашний день, чтобы не только эта отрадно терзающая меня боль напоминала о тебе, мой любострастный палач. О нет, мой Максимильен, усилиями твоей розги я разожжен хуже великого римского пожара, и шести дней не хватит, чтобы затопить его как следует. Но, впрочем, я смиренно готов довольствоваться малым и постараться утолить свою потребность за те скупые, короткие часы, которые ты можешь уделить мне. По крайней мере, если ты еще дашь мне вдоволь попрактиковаться с твоими девственными губами и устроиться как следует в мягкости твоего рта – разумеется, после того, как ты наполнишь меня еще, – он снова покусывает палец, прямо смотря; его член приподнимается выше, постепенно наливаясь кровью и твердея. – Ну, так скажи мне, сможешь ты сейчас уйти? Да или нет? – Нет, – улыбка трогает самый край губ Максимилиана, и Донасьен, удовлетворенно хмыкнув, поднимается. – Впрочем, нам не обязательно проводить все это время здесь. Позже можно будет прогуляться или даже взять фиакр и направиться в твой отель или мою квартиру, – он подбирает свои лежащие на полу подштанники и живо надевает их, не завязывая под коленями, только стягивая пояс сзади и вдевая пуговицу в петлю. – Пристойно застегнешься, сбрызнешься духами, прикроешься своей лафайетовской перевязью – и ни одна живая душа даже мысли не допустит о том, как ты грязно мог сношать меня в задний проход и пороть соленой розгой. – В отель невозможно, – Максимилиан, тоже поднявшись, подбирает очки, застегивает пояс на одну пуговицу и отходит к афинскому столику рядом с кушеткой. – Я живу не один. – Тогда… – наскоро одевшись, Донасьен оборачивается к нему и криво улыбается краем рта. – Впрочем, сейчас еще светло. Так что пока я навещу хозяйку, сообщу ей, что мы задержимся… по очень, очень важным делам. – Хорошо, – кивает Максимилиан, поднимая маленький немецкий кофейник и наливая подостывший кофе в расписную чашку из дешевого сервиза. – Да, только спроси у нее еще сладкого крепленого вина. У меня горло сплошь высохло. А если не будет, пусть отправит кого-нибудь купить, я заплачу. – Как скажешь, мой возлюбленный Максимильен. Будешь наслаждаться кофе и тартом, когда я вернусь? – Определенно. – Будешь возражать, если я пока поработаю ртом, а после снова заберусь тебе на колени и задвину твоего прелестника в себя по самую шерстку? – Донасьен останавливается, полуобернувшись, глядя непозволительно для своего возраста игриво и пробегаясь липкими пальцами по расшатанному дверному косяку, и Максимилиан почти не скрывает улыбку, пригубливая кофе и четко чувствуя сбегающую по гладко выбритой коже кровавую каплю. – Определенно нет.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.