ID работы: 8314495

Le Procope. Grillage

Слэш
NC-17
Завершён
34
автор
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Донасьен наклоняет серебряный кофейник, набирая кофе в маленькую чашечку мейсенского фарфора, и бросает задумчивый взгляд на выложенные на терракотовую мраморную столешницу карманные часы. Почти ровно восемь. За полуприкрытым занавеской окном еще совершенно темно, но в ноябре в Париже светает поздно. Он пригубливает кофе, отвлеченно покачивает чашкой и протягивает руку поправить занимающие фарфоровую вазу желтые розы. Он знает, что Максимилиану они нравятся, избитые, безымянные, именно те, которые ты на излишек ливров – или нищенский остаток су – купишь такому же безымянному избраннику, и флегматически беспокоится лишь о том, что их душный сладковато-горький запах перебьет тщательно подобранные для сегодняшнего утра слащавую ваниль и пикантную корицу, которыми отчетливо подают его сорочка, волосы и шея. Перевязанная бумажная коробка, только принесенная снизу, следом притягивает его скучающий взгляд, и, справившись с сонливой ленцой, он потягивает белую ленту на ней и, заставив себя пошевелиться, придвигает ближе украшенную пленительным восточным сюжетом десертную тарелку. Дверной колокольчик звенит, когда он заканчивает. Максимилиан Робеспьер аккуратно, едва слышно цокнув каблуком, переступает порог и придерживает слегка разогревшееся быстрой ходьбой дыхание, сразу сбившееся еще от близости распущенного, полураздетого, едва покинувшего теплую постель тела, у шеи пахнущего ванилью и корицей – Донасьен молча тянется мимо него запереть дверь. На пастельном репсе аби и шейном платке блестят мелкие, разметанные капли холодного ноябрьского дождя, а почти полностью седые, непричесанные волосы, только свободно собранные черной бархатной лентой, подвиваются на висках от влаги. – Ты не был еще сегодня у парикмахера? – негромко спрашивает Донасьен, различая в седине светлые, русые прядки и развязно потягиваясь распустить ленту, запуская бесстыжие пальцы в пушистые, едва прибитые дождем волосы. – Зайду позже, – Максимилиан ластится к его руке, подаваясь за ней, за скользнувшей по плечу, вниз к промокшим туфлям, лентой, почти целуя смуглое запястье. – Скажу, что мне нездоровится. – М-м, отважное решение для тебя, мой милый друг, – попытаться сохранить мученическое и хворое выражение лица после интимного свидания. Разве что удастся выдать твой взволнованный румянец за лихорадку, – а Донасьен выглядит почти влюбленным, проводя ладонью по его груди и принимаясь неспешно расстегивать влажный после дождя аби. – Разве что… – соглашается Максимилиан, без стеснения наклоняясь к его пахнущему кофе рту. Они целуются, как мальчишки, как забывшиеся в прихожей под мехами подростки, торопливо, взахлеб, одними пальцами взявшись за руки. – …но встретиться с тобой вечером, после… этого, вот что будет невыносимо, – откровенно шепчет Максимилиан, покрывая быстрыми поцелуями смуглые щеки, – ты ведь будешь пьян, будешь отчего-то дразнить меня и смущать, ревниво смеяться надо мной, и даже ни для чего бы, все одно после собрания вернешься к своим распутным гуляньям, скверный, дрянной ты маленький человек… – Ох уж… ты мнишь обо мне столько плохого, мой тигр, представляешь меня каким-то демоном, которому в радость только безобразно докучать тебе, – кокетничает Донасьен, пошло обвивая его шею руками и вжимаясь раскрытым ртом в рот; ему все равно приходится привставать на носки, даже на высоких каблуках своих цветастых сафьяновых мюли, но зато он может чувствовать, как легко загорается вожделением Максимилиан, как невольно и желанно вжимается в его бедра. – А если даже вечером ты и будешь все еще голоден до плотских страстей, заставляющих тебя так сердиться, то лучше возьми фиакр до этой самой двери, и я открою ее для тебя, отпущу, прогоню всех гостей и согрею тебе постель. Хотя ты и покрываешь меня подозрениями, но верь же мне: я как радетельный литератор первым заинтересован в ублаготворенном настрое своего комиссара и готов не спать ночь, и еще одну ночь, и еще тысячу ради того, чтобы на секцию Пик была обращена только твоя добродетель, – глубокий поцелуй сбивает дыхание так же, как и жадные сухие руки, обхватившие бедра; Донасьен раскрывает свои ярко-голубые, ангельские глаза чуть шире обычного, зная, какое приятное впечатление производит эта толика удивленной невинности на его лице, отчетливо чувствуя крепость этого впечатления сквозь тонкие шелковые подштанники. – Язвишь… да, так, верно, и чувствовала себя Ева, доверившись ядовитому змею; хотя ей и явно проще было почувствовать себя единственной в своем роде, когда их было всего двое, а не шесть сотен тысяч… Но отложим твои иудины клятвы и поцелуи до ночи, – а Максимилиан, как и всегда, необыкновенно скуп с ним, отчего-то сдержан, прикасаясь губами к его невыбритому подбородку и отнимая его руки, жадно, с похотью целуя пахнущие кофе, заварным кремом и розой пальцы. – Сейчас твоя постель, должно быть, еще теплая… ну и что я за человек, ты ведь пригласил меня выпить кофе, а я хочу только, чтобы ты проводил меня к ней. – Живой, живой человек, Максимильен… человек с данной ему природой горячей плотью, для которой моя утренняя постель все же будет слишком холодна, – обольщает его Донасьен, тоже отнимая руки, запястья от поцелуев. – Да и у меня тоже есть одна занимательная фантазия, я хочу рассказать тебе о ней, пока ты будешь завтракать. – Хорошо. Значит, прежде кофе, – и Максимилиан соглашается, последний раз целуя его в середину ладони; когда он улыбается, непростительной природной ошибкой кажется сам неумолимый факт того, что он, ребенок с распущенными седыми волосами, уже переступил порог третьей декады своей жизни. – Я отпустил прислугу с вечера, но, если ты голоден, в буфете еще как будто бы оставались гратен и немного пикардийского паштета… – проходя в столовую, Донасьен ловит себя на том, что, возможно, стоило бы опустить некоторые лишние детали, но Максимилиан только вознаграждает его сухим снисходительным взглядом, легонько поправляя белоснежный шейный платок и осматриваясь. – И все же я не завтракать к тебе пришел, Донасьен, – его голос тоже сухой, но по-своему успокаивающий; он прилично опускается на приставленное к столу кресло от разобранного дюшес-бризе, болезненно худой и плотно утянутый приколотым к воротнику сорочки платком, жилетом, кюлотами, чулками и даже пряжками туфель. – И что же, даже десерт не попробуешь? А я специально для тебя спустился и взял заварных профитролей к кофе, – Донасьен мимоходом снимает колпак с десертной тарелки, двигает ближе к Максимилиану чашечку и склоняет над ней горячий кофейник. – У нас здесь, разумеется, не Прокоп, и не подают ледяной смородиновый сорбе, но выпечка весьма себе приличная. – Ну… разве что парочку, может быть, – Максимилиан, разумеется, еще не завтракавший, легко соблазняется, бросив искушенный взгляд на пирожные из тонкого заварного теста, щедро сдобренные кремом и залитые поверху горячим шоколадом. – И даже этим ты сделаешь меня счастливым, мой милый, – а Донасьен никак не устает от деланных интонаций, тоже опускаясь в парное, обитое кремовым жаккардом кресло и беря свою чашечку. – Ну что же, для начала… прошлым разом ты обещал рассказать мне, чем именно тебя содомировали твои предприимчивые любовники, – он пригубливает кофе, целомудренно глядя на Максимилиана поверх чашки. – Мы начнем сразу с этого? – Максимилиан приподнимает бровь, придирчиво выбирая себе профитроль, и осторожно переносит его на чайное блюдце. – Хотя я в любом случае и не обещал тебе. – Нет-нет, мы же никуда не спешим, – Донасьен делает еще небольшой глоток и отставляет чашечку. – Если хочешь, поговорим сначала издалека об этих людях. Имея о тебе некоторое представление, я полагаю, тебя с ними связывали особые… интимные отношения. Поправь меня, если эти предположения неверны, – он тоже берет профитроль и, придерживая его двумя пальцами, целиком отправляет в рот. Сочный и сладкий глоток – крем и шоколад – по-своему производит впечатление на Максимилиана, педантично и по-детски невоспитанно расщепляющего свой профитроль на блюдце. – Н-нет, – он отвлеченно слизывает заварной крем с одной из половинок профитроля, после раскусывая ее также напополам, – нет, пожалуй, все верно. – Ты сказал, что, может быть, даже был в них влюблен, – замечает Донасьен, возвращаясь к кофе; он хочет немного, игриво смутить Максимилиана, но тот отвечает спокойно и задумчиво. – Да, может быть. Я не знаю, не уверен. Мне иногда бывает сложно… отчетливо называть какие-то чувства. Например, толковый словарь ясно утверждает, что влюбленность является приязнью и расположением большими, чем простое телесное влечение. И что же, мне теперь опираться в этом понимании единственно на словарь или также на мои собственные, непосредственные ощущения? – он отправляет в рот вторую половинку профитроля, сразу приглядываясь к следующему. – Не могу сказать, меня более пленяет то, что ты сверялся в этом со словарем, или то, что ты можешь процитировать что-либо из него на память, – с искренним интересом комментирует Донасьен. – Я немного занимался поэзией в Аррасе, – с несколько смущенной улыбкой поясняет Максимилиан, – а в ней нужна точность терминологии, как и во всем. И я предпочитаю помнить верное значение терминов, чтобы во время даже вольного диспута не оказаться однажды в бедственном положении. – Ох. Это… ты такой милый, мой Максимильен, – неожиданно просто замечает Донасьен, отставляя чашку и сводя пальцы под небритым подбородком. Максимилиан хмыкает, деля пополам второй профитроль и откладывая его. – А ты когда-нибудь был влюблен, Донасьен де Сад? – он меняет тему, так же задумчиво слизывая теплый шоколад с указательного пальца. – Да, – и Донасьен отвечает легко, снова беря чашку и сочно отпивая кофе. – Нет, – он отвечает честно спустя несколько мгновений и смеется. – Прости меня, мой милый, мой хороший, но я должен был собственнолично лицезреть это, несомненно, искреннее, только что не порицающее сомнение в твоих оливковых глазах. Нет, мой Максимильен, к счастью или сожалению, любовь так же незнакома сердцу твоего покорного слуги, как и твоему собственному. Страсти, влечение, чувственный эрос, приязненная благосклонность, но любовь?.. – он подпирает щеку ладонью и пьет кофе мелкими глотками, не отводя пронзительно-голубых глаз от Максимилиана. – Я очень дурно обходился со своей женой, со своей законной половиной, Максимильен. Я дурно обошелся со множеством людей, особенно женщин, и причинил им очень много боли и горестей. Я ужасный человек, Максимильен, никуда не годный, и совершенно несправедливо было бы, существуй твой Господь, хотя бы уж не наделить меня вдобавок ноющим от чувствования сердцем. Но вот он я, таков, каков был рожден, перед тобой… и ты возьмешь меня таким, – Донасьен слизывает теплую темно-коричневую каплю, сбегающую по фарфору. – Так патетично, – замечает Максимилиан, со вкусом отпивая свой кофе. – Вряд ли более, чем твоя сегодняшняя речь на собрании. Готов поставить на это триста ливров сию же минуту, – Донасьен улыбается краем губ. – Туше, – и Максимилиан тихо смеется. – Не хочу больше об этом. Давай вернемся к приятному. Они содомировали меня пальцами. – Ты имеешь в виду эти хорошенькие и желанные шаловливые пальчики, для разнообразия проскальзывавшие между ляжек, когда они работали ртом? – Донасьен наклоняет голову к плечу. – В том числе, – соглашается Максимилиан, надкусывая профитроль с краю; немного заварного крема остается на его верхней губе. – Но мы… также практиковали это друг с другом, как entrée. И еще чтобы разогреть после… – Ох, да, мой друг, я соглашусь с таким способом… употребления, – а Донасьен отправляет еще один профитроль себе в рот, тоже почти сразу глотая его. – Ничто не укрепляет ослабший было настрой мужчины лучше пары пальцев у него в заду. – И ничто так не подогревает его аппетит, – кошачьи глаза Максимилиана кажутся еще зеленее в слабых лучах застенчиво-розового рассвета, пробивающихся из-под занавесок, и бликах хрустальных подвесок жирандоли. – Но знай, Донасьен, что я уже слишком голоден для hors-d'œuvre, – о, да неужели он тоже кокетничает? – и предпочел бы увидеть на этом столе что-нибудь… посущественнее, – прикончив профитроль и облизнув крем с губ, он ведет по холодной мраморной столешнице ладонью, в контраст своим словам несмело накрывая ногти Донасьена кончиками пальцев. Почему-то это прикосновение жжется нетерпимее, чем если бы он даже утянул его в шоколадно-кофейный поцелуй, скользнув ладонью под развязанную сорочку. – Ты кстати заметил это про стол, – не убирая левой руки, Донасьен потягивается правой и аккуратно откалывает скромную стеклянную платяную булавку от его воротника, откладывает ее на столешницу. Потянувшись снова, обводит шею Максимилиана, нащупывает позади нее пряжку шейного платка; ловко подцепив его складку пальцем, неспешно вытаскивает ее, на мгновение туже стянув горло и заставив Максимилиана зажмуриться, и с шорохом расстегивает пряжку одной рукой, вызывая тихий вздох от того, как разошедшиеся края платка теперь свободно соскальзывают на плечо и грудь. – Потому как, мой дорогой Максимильен, я не менее твоего жажду разложить на нем глубоко насаженное на вертел rôti. Сдернуть зубами его горячую, дымящуюся корку и, выворачивая каленым прутом, надорвать его нежное кровящее мясо, – Донасьен неторопливо разматывает витки платка, почти не касаясь шеи Максимилиана и только утапливая пальцы в белоснежных льняных складках. – Я собираюсь оттрахать тебя на этом столе, мой Максимильен, и только откажи мне, – он тянет край на себя, кажется, собираясь легонько придушить, но только распуская собранный ворот и давая развязанному платку соскользнуть между ног Максимилиана, – и я оборву все пуговки на твоих опрятных кюлотах, положу тебя на этот rosso antico животом и возьму тебя насильно. – Ох, ты провоцируешь меня взять время и тщательно обдумать свой отказ, – а Максимилиан различает определенную дурную, дикую шутку в его интонации и улыбается, отпуская его пальцы и потягиваясь за очередным профитролем; Донасьен медленно ведет рукой вниз и расстегивает первую тугую, обтянутую желто-зеленым сукном пуговицу его жилета. Он пока не смотрит еще ниже, оставляя для себя некоторым приятным секретом plat principal, и больше изучает лицо Максимилиана, его тронутые рассветным румянцем и оспой щеки, подрагивающие ресницы, прикрывающие отведенные глаза, и падающие на линию челюсти распущенные седые волосы. Отвлеченный уроками маленький хорошенький лицеист, чей узкий жилет по одной пуговице расстегивает Донасьен де Сад; эта прелесть невинности резко возбуждает его желание, наливаясь жаром между тесно сжатых, скрещенных ног, там, где Максимилиан, только опустив свои кошачьи глаза, мог бы увидеть поднатянувшиеся на бедре шелковые подштанники. – Здесь такие распутные картинки, – тем временем негромко замечает Максимилиан, еще слегка краснея, придвигая ближе десертную тарелку и проводя указательным пальцем по ее краю; когда они убрали несколько профитролей, глазурованный рисунок стал виден, и теперь Максимилиан смущенно разглядывает его, осторожно раздвигая оставшиеся пирожные. – Это сказки тысячи одной ночи, мой милый, – безразлично откликается Донасьен, расстегивая впившуюся в его живот пуговицу. – У одного датского художника они в свое время обошлись мне в неприличную сумму. Но до последнего су стоили того. – Я таких не слышал. Не хочешь рассказать мне одну? – Максимилиан, поправив очки, внимательно разглядывает обнаженную сирену, морскую деву, оплетающую покрытыми чешуей ногами бедра какого-то разодетого халифа или эмира, пока тот скабрезно тискает ее обнаженные груди; приоткрытые, глянцево обласканные кистью художника розовые губы ее лона свободно охватывают его твердый член, основанием натирающий маленькой каплей жемчужной краски прорисованный клитор. – Могу и одну, но за одной обязательно последует другая, так уж сложены эти сказки, – безобидно смеется над ним Донасьен, вытягивая последнюю пуговицу, прикрывающую пояс кюлотов. – Их царю Шахрияру рассказывала прекрасная Шахразада, ночь за ночью, чтобы он не убил ее, и совокуплялась с ним между тем, и рожала ему детей, ровно тысячу и одну ночь. – Хм. Такие сказки, если б ты захотел рассказать их мне, я мог бы слушать и дольше тысячи… – Максимилиан сбивается, когда Донасьен отодвигает свою чашку, поднимаясь, и одним живым, мальчишеским движением опускается ему на легонько расставленные колени, сводя их своими сильными, горячими изнутри бедрами, и принимается развязывать первый узел его жабо. – Обманщик, – он говорит в подающие кофе и горячим шоколадом губы, быстро распутывая один узел за другим, – ты же сейчас и пяти минут не продержишься, – и не дает Максимилиану ответить, по-мальчишески оправдаться, быстро и развязно целуя его губы, щеки и шею. Он спускается ниже по ключицам и груди, получив достаточно таких же сладких поцелуев в ответ, слезает с подрагивающих под его весом ног, целует живот через сорочку и разводит бедра Максимилиана, опускаясь между ними на колени; потеряв по пути одну из цветастых мюлей, оставшуюся лежать на боку где-то под столом, Донасьен прижимается губами к обтянутой замшей стройной ляжке, уже расстегивая тугие пуговицы лацбанта и пояса. – Ты такой твердый, мой прелестник, – он фривольно заигрывает, шире раскрывая пройму кюлотов, поглаживая налитой член через тонкий хлопок подштанников. – Скажи мне, Максимильен, ты хочешь, чтобы я поначалу взял его в рот, хочешь, чтобы я сосал его? Да или нет? – Да, – тихо отвечает Максимилиан, наклонив голову и как нарочно сдерживая себя, целомудренно лаская рукой его щеку. – И я хочу того же, мой милый Максимильен, – а Донасьен и вправду возбужден; он вжимается носом в разошедшуюся пройму подштанников, покрывая быстрыми поцелуями подрагивающий нежно-розовый ствол и вдыхая солоноватый, со вкусной кислинкой запах от завивающихся русых волос, – я хочу ублажить тебя ртом и взять тебя, когда ты уже не сможешь этого терпеть, но, мой милый, для этого ты не должен будешь спускать. Ты хорошо слышишь меня? – Да, – повторяет Максимилиан, тяжелее задышав и запуская пальцы в его распущенные, тяжелые и мягкие волосы. – Если ты спустишь, пока я буду тебя ласкать, я накажу тебя. Мне придется тебя выпороть, даже если на первый раз и рукой. Ты слышишь меня? – Пусть, – Максимилиан вздыхает, притягивая его ближе. – Возьми его… Ртом. Прошу тебя. И Донасьен считает это согласием. Он расстегивает пуговицу подштанников мимолетным движением пальцев и, не мучая, даже не собираясь мучить так, сразу крепко сжимает и потягивает член, проводя языком по нежной уздечке и забирая головку в рот, лаская рукой у самого основания ствола. Максимилиан вздыхает так громко и закрывает рот ладонью, густо краснея, откидываясь на мягкую спинку разобранного дюшес-бризе и смотря на него сверху вниз из-под полуопущенных ресниц. Донасьен медленно сосет его член, оттягивая рукой мягкую кожу, немного продергивая ее по твердому стволу; повседневные черные аметисты легонько постукивают на его запястье. Он то и дело немного выпускает изо рта, с влажным причмокиванием соскальзывая по открытой головке губами и снова тесно засасывая ее, и неторопливо вылизывает горячим языком туго натянутую уздечку. Он делает все так замедленно, нарочно тянет – нежная головка, все выскальзывающая из губ, еще наливается кровью, – никак не давая кончить, и это почти больно, он знает; Максимилиан так тяжело дышит, покусывая пальцы и шире расставив ноги. От него солоно пахнет этим охочим аппетитом, вожделением, когда Донасьен останавливается, больше красуясь, подставляя вытянутый язык и медленно водя большим пальцем туда-сюда по натянутой влажной уздечке, и незамутненные прозрачные капли выступают на набухшей, столь нуждающейся в тугой хватке пальцев и губ головке. – Прекрати это… так… – Максимилиан просит, тихо простонав горлом, когда Донасьен, еще оттянув кожицу, снова берет его член в рот целиком, и влажно, свободно сосет, и медленно выпускает изо рта, дразняще и плотно крест-накрест скользнув языком по уздечке. И мастурбирует его, туго сжав и больно водя рукой то вверх, сдавливая потекшую головку – то через долгие-долгие секунды снова вниз, под налившийся насыщенно-розовый венчик и дальше по влажному от слюны стволу, сильно натягивая кожицу. – Почему? Ты хочешь, чтобы я делал это как-то иначе? – Донасьен спрашивает, наклоняя голову – и, несколько раз широко облизав, по одному берет в рот и сосет его подтягивающиеся яйца. – Да, – а Максимилиан неприкрыто стонет, подаваясь бедрами к его руке – когда он зажимает его член под набухшей головкой, чуть лаская, потягивая ее, но почти не двигая рукой. – Нет. Я хочу сейчас же заняться с тобой любовью. И хочу разрядиться тебе в рот. Так хочу, Донасьен. Я хочу спустить, потому что это так… хорошо… я не могу больше, Донасьен, разреши мне сейчас спустить тебе в рот… – он по-детски просит, сбиваясь от частого дыхания, несознательно лаская рукой шею Донасьена, залитый румянцем, румяным рассветом; его живот под расстегнутым жилетом так твердо напряжен. – Ты в самом деле хочешь этого сейчас? Или хочешь спустить, когда я уложу тебя на живот и наконец засажу тебе? – флегматически спрашивает Донасьен, прекращая вылизывать его туго подтянувшиеся яйца, поднимая голову и так же бесстрастно размазывая подтекающие по одной капли по твердо налитому стволу; в его сжатом кулаке чуть чавкает, и Максимилиан еще краснеет, хотя куда уж еще. – Я не уверен, что смогу вытерпеть. Я сейчас уже… поласкай меня еще немножко, Донасьен, mon chouchou… ох… – он такой нежный и так тихо, непрерывно стонет, когда Донасьен легонько и влажно сдаивает его головку своими мягкими губами, побыстрее мастурбируя его пальцами под ней – не мастурбируя, туго сдрачивая ее пальцами, и он знает, что Максимилиан знает это слово. Максимилиан всхлипывает, и его живот напрягается еще тверже, когда он сжимает волосы Донасьена в кулаке; первая тугая струйка семени проливается ему на губы и подбородок, но следующую он уже принимает в рот, тесно засасывая потяжелевшую, насыщенно-розовую головку и надрачивая языком уздечку. Он отстраняется, когда Максимилиан спускает последние капли, и, давая его семени еще немного стечь на подбородок, не стесняется показать приоткрытый рот перед тем, как проглотить. – Ты, скверный мальчишка… я велел тебе не спускать, – он глотает дважды, окатывая глотку этим пресно-соленым вкусом, и с лживым игривым порицанием смотрит вверх; на его губах и подбородке остается белесая сперма, и Максимилиан тянет его к себе сцеловать ее. – Ты сердишься? – раскрасневшийся и утомленный, Максимилиан притягивает его еще ближе, за плечи, за распущенный ворот сорочки, поднимая и укладывая к себе в кресло, на свое колено; его член еще набухший, тяжело лежит на животе, и Донасьен мается искушением больно поласкать его рукой, отвечая на липкие и соленые детские поцелуи. – Немного, – но он продолжает поддерживать такую же детскую пьяноватую игру, хмурясь и распущенно ласкаясь рукой под развязанной сорочкой, задев пальцами нежный сосок и немного потеребив его; Максимилиан прикусывает его губу в новом поцелуе и сладко вздыхает носом. – Поможешь мне убрать со стола, мой милый скверный мальчишка? – Донасьен стискивает его сосок пальцами и немного мнет, и Максимилиан рассредоточенно кивает. Покачнувшись, Донасьен надевает слетевшую туфлю обратно и отправляет в рот еще один профитроль перед тем, как сложить на тарелку свои блюдце с чашкой и занять свободную руку вазой. – C'est délicieux, – он вольно комментирует после того, как глотает, и удовлетворяется тем, как Максимилиан, застегиваясь, все розовеет и жадно заглядывается на его губы и немного торчащий из прорехи подштанников темно-красный член. Максимилиан помогает ему донести кофейник и прочую посуду до дубового кухонного стола; сладковато-горький запах желтых роз сопровождает их и ведет Максимилиана странной, быстрой лаской, этой сутулой, немного угловатой, обернувшейся новыми сухими поцелуями и шарящими под сорочкой горячими руками, несколько подзадержавшей их возвращение. – И что теперь? – спрашивает его Максимилиан позже, прислонившись бедрами к обеденному столу, бесцельно проводя пальцами по увешанной жемчугом и аметистами груди, по лоснящемуся полуголому животу; он поддевает подштанники за пояс, просовывает большой палец в пройму, поглаживая твердо оттягивающий их член, и как будто немного смеется. – Ты по-прежнему хочешь этого на столе? Или все же предпочтешь, чтобы мы с тобой согрели твою непозволительно холодную постель? – Это в любом случае покамест подождет, мой дорогой, – но Донасьен только по-кошачьи улыбается, показывая зубы и жмурясь от того, как приятно сухая подушечка пальца проходится по краю нежной кожицы. – Ты помнишь, что я говорил тебе? Разумеется, Максимилиан не помнит. Он поднимает свои малость затуманившиеся желанием глаза, нечетко глядя, когда Донасьен перехватывает его за пояс, крепко удерживая, и первый раз смачно прикладывает его зад раскрытой ладонью через тонкие кюлоты. – Ах!.. ты не можешь же в самом деле меня так бить! – но Максимилиан отчего-то тоже смеется, по-детски упираясь руками в грудь и почти не пытаясь освободиться, только заново розовея и ерзая под обнимающей поясницу рукой, когда Донасьен еще раз сильно шлепает его. – Почему это? – продолжая улыбаться, он сразу дает новый чувственный, разогревающий шлепок по маленьким ягодицам. – Ты не можешь так бить своего комиссара, – шутливо парирует Максимилиан, совсем переставая вертеться, когда ладонь быстрыми, жгучими шлепками охаживает обе его ягодицы, и Донасьен сипло смеется, прижимаясь губами к его щеке. – М-м… Тогда, может быть, мой комиссар желает лечь мне на колени? Так его задок окажется повыше, а то сокровенное местечко, куда эта несомненно полезная порка будет отдаваться, как раз потрется о мои бедра. – Н-нет… нет, так хорошо, – шепчет Максимилиан ему в ухо, обнимая за пояс и вздрагивая от очередного похотливо согревшего ягодицы шлепка. У Донасьена тяжелая рука, он хорошо это знает. Еще будучи помоложе, он иногда порол мальчиков, не только вымоченной в уксусе розгой и не только привязывая их ремнем к своему излюбленному кольцу для таких практик, хорошо знавшему и его собственные соскальзывающие по нему в истоме пальцы, но и так запросто, рукой также. Этих ангельски красивых collégiens и юнкеров, он обнимал их, задирал их сорочки до лопаток и порол до багровых отпечатков ладони на бледно-розовых ягодицах, пока крупные, еще детские слезы не падали им обоим на грудь. Донасьен предпочитал употреблять их после этого насухую, и лучше до крови, подтягивая за узкие бедра, кусая губы и быстро наполняя их своим семенем, и после утешать боль грязными ленивыми поцелуями в темно-красные ягодицы и ляжки, вкладывая в распухшие от укусов и слез губы то сладкий финик, то липкий от сахарного фруктового пюре и капли шартреза макарон. И это всегда было больно – обоим должно быть больно, чтобы было хорошо, – но не так, как с Максимилианом. Максимилиан тяжело и тихо дышит рядом с его ухом, обнимая, чувствительно вжимая пальцы в бока через сорочку с каждым тугим шлепком, и отчетливо знает, что делает. Ему не надо обманываться хрустящими от сахара пирожными, он вкусно и сознательно постанывает, когда тяжелая ладонь смачно припечатывает его напрягающиеся ягодицы, и – благодаря несколько компенсирующим разницу в их росте высоким каблукам мюли – Донасьен четко чувствует, как ему нравится прижиматься к его тяжело напряженному члену, слегка потираться об него под особенно крепкими шлепками и утыкаться своим, еще мягким, но ощутимо набухшим. И хотя Донасьен с огромным удовольствием вправду бы перекинул его голым через колено, так, чтобы маленькие ягодицы и мошонка были открыты его жестко охаживающей руке, и отходил бы их и ляжки кожаной перевязью до черных синяков, через каждый десяток ударов еще содомируя открытый зад пальцами, он не может избавиться от соблазнительного вожделения самого этого согласия этакой галантной сцены Франсуа Буше, с которым Максимилиан приникает к нему, запустив наконец сухие разгорячившиеся руки под сорочку, лаская его спину и возбужденно прикусывая мочку уха. Донасьен вздыхает и поглаживает, немного мнет его ягодицы, гладит его теплое, возбужденное тело, тоже забирается ладонью под сорочку и тискает твердый сосок, целуя всю красную шею, потому что Максимилиан не поднимает лица. – Ты бы только знал, мой прелестный Эрос, каких трудов мне стоит стерпеть, не срезать твои пуговки и не взять тебя сейчас же на этом кресле. Когда-нибудь ты мог бы забраться в него на коленях, взяться за спинку, чтобы я без какого-либо труда вошел в тебя и разрядился сразу, только вкусив твоих тронутых уже первинок, но тяжесть наказания заключена в том, что учитель должен быть столь же многотерпелив, как и его… пылкий ученик, – Донасьен покусывает нижнюю губу и мнет его сосок пальцами, слегка выкручивает, после сдаваясь себе и снова гуляя рукой по телу, возвращаясь к наверняка уже ноющим под кюлотами ягодицам. Он прикладывает их поочередно тоже разогревшейся ладонью, звонко охаживает, сам не сдерживаясь и приникая к горячему, воспаленному телу, донельзя вожделея его и едва слышно постанывая в закушенное плечо под сползшими с него сорочкой и жилетом, когда Максимилиан наконец приподнимает голову, мягко целуя его ухо. – Хватит, – он шепчет распаленно, но твердо, касается губами и щеки, и скулы. – Это становится… слишком эмоционально. Я хочу остановиться, пока не рассердился на тебя за что-нибудь… сказанное или сделанное в этой горячке. – Нет, подожди немного, мой милый. Нельзя же прекращать это так, на середине. Сколько еще ударов ты выдержишь? – успокаивающе и негромко спрашивает Донасьен, поглаживая его по ярко-красной щеке. – Телом? Или сердцем? – подумав, отвечает вопросом Максимилиан, потягиваясь тихо, целомудренно поцеловать его, и Донасьен не отказывает ему в этом. – Сердцем, – он выбирает, не сразу отстраняясь. – Немного, – честно отвечает Максимилиан. – Ты в любую минуту можешь дать мне повод, а я, ты знаешь, быстро… выхожу из себя. – Десять или пятнадцать? – с улыбкой спрашивает Донасьен, плотнее прижимая его к себе. – Пятнадцать, – почти не раздумывая, лжет Максимилиан, и это сладкой мальчишеской бравадой легонько колет Донасьену сердце. – Хорошо. Тогда иди сюда, – он отстраняется и, рывком придвинув к себе кресло, опускается в него, широко расставив ноги. – Обопрись мне на плечи, обними меня, – разводит руки и принимает Максимилиана в почти отцовские объятия, давая, наклонившись и невольно прогнувшись в пояснице, прижаться к себе, и целомудренно, тепло целует в щеку. – Я буду считать каждый удар. И утешать тебя после каждого. Наказание должно быть тебе в удовольствие тоже, Максимильен. – Хорошо. Только не говори так об этом больше, это меня… немного беспокоит. – Тебе нечего беспокоиться, моя отрада, – так же успокаивающе шепчет Донасьен, примериваясь и удобнее опираясь каблуком цветастого мюли, – я тебя не обижу, – и шлепает Максимилиана с размаху, больно приложив ладонью понизу ягодиц, так, что тот прикусывает губу. – Это первый, – вправду считает Донасьен – и мягко, с языком целует его в губы, заглаживая и утешая ожегшую боль после такого крепкого шлепка. И, через силу оторвавшись от приникающего к нему рта, бьет еще раз, сочно и звонко. – А это второй, – целует шею, влажно приласкав ее языком и заставив Максимилиана сдержанно вздохнуть – и шумно охнуть, когда ладонь еще раз охаживает его ягодицу. – Третий, – и снова ртом в рот, глубоко запуская язык, смягчая и смущая перед тем, как с тугим хлопком еще раз опустить тяжелую ладонь. – Четвертый. О, Максимилиану нравятся его поцелуи – и его шлепки. Он целуется жадно, мокро и быстро, когда его руки вздрагивают на плечах от боли, и только еще тянется, подставляет шею и ластится, кажется, быстро заново возбуждаясь и вкусно подавая разогревшимся вожделением. – Ты хотел бы, чтобы я остановился сейчас?.. – тихо спрашивает Донасьен, едва отрываясь от его торопливых юношеских поцелуев и сразу снова приникая губами к его красному лицу, наслаждаясь этой детской, какой-то птичьей лаской и поглаживая горящие ягодицы. – Пожалуйста, перестань это, Донасьен… – а Максимилиан только сильнее приглашает его, обвивая его шею руками и отвечая на хлесткий удар по напряженно поджавшимся ягодицам тихим стоном в ухо. – Пятый, – и почти без промедления еще раз крепко шлепнуть, не давая сосредоточиться и толком прочувствовать боль. – Шестой. Максимилиан охает еще, пока Донасьен целует его красное ухо и ласкает, гладит его ладонью – и опять прикладывает с тугой отдачей без предупреждения. – Седьмой. Стройное, распущенное его жесткой рукой тело возбуждает в Донасьене все больше желаний, и он ненадолго прерывается, обводя дрогнувшее бедро и сжимая Максимилиана между его возбуждающе ладных худощавых ног, лаская его набухший член и мягкие яйца через замшу. – Ты так хочешь, мой Максимильен, – Донасьен шепчет, чувствуя нестерпимую потребность в чужой руке на своем члене тоже, и мимолетно расстегивает тугую пуговицу. – Помастурбируй себя немного, пока мы с тобой предаемся этому сладкому наказанию. Он распускает пройму подштанников, давая полувозбужденному члену выскользнуть из нее, и возвращается к желанному занятию; ладонь почти вплавляется в горящую ягодицу. – Восьмой. Донасьен чуть перекладывается, чтобы смотреть мимо отведенного плеча, на то, как между стройных бедер чуть вперед подвисает нежно-розовый, потяжелевший член, на то, как Максимилиан послушно обхватывает его рукой, сжимая и медленно лаская, вперед и назад водя ладонью по стволу. – Девятый, – Донасьен бьет с жестким коротким замахом, тяжело впечатывая ладонь и чуть сводя ноги, когда Максимилиан опять негромко стонет, вздрагивая, касаясь его уха влажными зубами и медленно мастурбируя свой явственно наливающийся кровью член; паскудный мальчишка заслуживает за это еще одного жестокого, сильного удара, от которого рефлекторно сжимает член под нежной головкой и так сильно пахнет. – Десятый. Донасьен не ожидает разве что, что перед следующим ударом Максимилиан торопливо опустит руку; горячей, чуть липкой ладонью он живо нащупывает и обхватывает его торчащий из подштанников член, нарочно сильно оттягивая кожу на нем и задевая всю налитую, чувствительную головку, из-за чего шлепок выходит смазанным, особо болезненно приходится между ягодицей и ляжкой, и Максимилиан невольно впивается в мочку уха Донасьена зубами, парой грубых движений руки едва не заставив его сейчас же разрядиться себе на живот. – Од-диннадцатый, скверный ты мальчишка, – выдыхает Донасьен, сразу прикладывая его еще раз, чуть не застонав от живо работающей над его членом руки. – И двенадцатый тебе разом… Да стой же, постой, будь потише немного, Максимильен… ты же знаешь, к чему это приведет, если ты будешь и дальше этак славно баловать меня… и вынуждаешь меня либо прервать наказание и овладеть тобой сейчас же, хотя бы и твоим ртом, твоими ляжками, либо поддаться принципу и рисковать спустить до того, как я прилично отделаю твои лакомые бедра… а мне ведь еще нужно придержать семя, чтобы хорошенько утешить тебя, мой возлюбленный. – А разве не для того ты все это затеял? – а Максимилиан жжет дыханием его щеку, выгнувшись под ласкающей его зад рукой и медленно мастурбируя его член кулаком. – Не чтобы только распалить нас с тобой и бросить, как только мы захотим? Нам не нужны такие игры всерьез, Донасьен. – Ты будешь должен мне еще три удара, мой милый, – и, помолчав для вида, Донасьен соглашается – и слегка придерживает Максимилиана за плечи, помогая выпрямиться; все лицо у него густо-красное, даже оспинок почти не видно, а нежно-розовый, возбужденный член так сладко торчит из проймы подштанников, что хоть сейчас же снова бери поглубже в рот. – Если кто-либо из нас о них вспомнит потом… в них тотчас же пропадет смысл, – справедливо замечает Максимилиан, помогая Донасьену расстегнуть его пояс и пуговицу на подштанниках – и поглаживая его руки, когда он приобнимает развязать стягивающий их сзади шнурок. – А я гляжу, не просто так ты не рассказал мне в прошлый раз, каким именно образом все же сумел избежать этих профилактических лицейских наказаний, милый мой, – смеется Донасьен, так и оставаясь в кресле, целуя его живот и выпирающую округлую косточку над стройным бедром и расстегивая кюлоты вниз по правой ноге. – Скажу тебе только, что переубедить блудливого либертина куда как проще, чем безгрешного аббата, – тоже улыбается Максимилиан, чуть склоняясь и расстегивая пуговицы на левом бедре. Он дает кюлотам соскользнуть по сухим икрам, дает Донасьену развязать плотно стянувшие под коленями завязки подштанников и аккуратно переступает через них, когда они падают следом, и освобождается от туфель тоже, наклоняясь и по одной подцепляя их за пятки. Его безупречно ровные, стройные ноги кажутся особенно бледными из-за шафранной нотки, появившейся в розовом утреннем свете, и такие же, как на лице, оспины хорошо видны на едва тронутых светлыми подвивающимися волосками бедрах. Максимилиан возбужден, возбужденно отступает назад, упираясь этими желанными бедрами в стол и опираясь на обе ладони; влажный и твердый нежно-розовый член высоко стоит, прикрытый у основания собравшимися складками тонкой льняной сорочки, полупрозрачной в падающем с улицы свете, не скрывающей стройное, разогретое тело и тяжело поднимающийся мягкий живот. Донасьен протягивает руку, возбужденно касаясь по-мальчишески острого колена – и подвязки белоснежного шелкового чулка, туго облегающего голень, щиколотку и стопу – и ведя ей выше, наконец поднимаясь из кресла. – Иди, иди же сюда, мой любимый Максимильен, – стягивает пестрый жилет на локти, спускает совсем, роняя к столь желанным, обтянутым чулками ногам, и крепко подхватывает за талию, подсаживает на стол. Сухие, совсем незаметно тронутые болезнью ладони крепко упираются в терракотовую столешницу, и Максимилиан усаживается удобней, слегка проехавшись голым задом по холодному мрамору. И приобнимает сведенными ногами за пояс, обнимает за шею, как пьяный, подставляет под такие же пьяные поцелуи губы и грудь, лаской оголяет смуглое плечо и чувственно кусает – и отстраняется, откидывается назад и опирается на локти, только когда Донасьен жадно притягивает его за бедра еще ближе. Обтянутые белоснежным шелком чулок ступни осторожно ложатся ему на плечи, и маленький член влажно пачкает узкую сорочку, когда Донасьен так же жадно наклоняется между его раздвинутыми ногами. На отшлепанных маленьких ягодицах расцвели неестественные и сочные розовые пятна, а промежность под мошонкой слабо пахнет душистым мылом, розовым лосьоном и белым вином. – У тебя не должно быть потребности мыться, когда ты приходишь ко мне, мой Максимильен, – Донасьен горячо выдыхает между его ног, поднимая взгляд, хотя его отчего-то и сильно возбуждает сама мысль о том, как Максимилиан до света, в одной сорочке, подмывался не нагретой водой, сидя на биде. – Если ты решишься прийти ко мне ночью, то будешь влажно пахнуть моим семенем, моим членом и дневным испражнением, и я расцелую тебя только с пущим рвением, – и он видит, что Максимилиану есть что педантично ответить, и не дает ему, вжимаясь губами между его раздвинутых ягодиц, горячо целуя и обсасывая его зажатый зад. Максимилиан сипло стонет, откидываясь еще назад, кажется, наконец опускаясь на спину и шире разводя дрогнувшие колени; его маленький член, кажется, становится только тверже, как и тяжело ноющий член Донасьена, так и не сбросивший ни капли семени. О, Донасьен хорошо и полно ощущает это сейчас, вылизывая такой податливый, почти детский задок и скоро уже запуская в него язык, растягивая туго сжатую каемку и испытывая почти нестерпимое желание от того, как мягко и тесно та все же приоткрывается под скользящим внутрь и наружу языком; ему хочется так тщательно отлизать эту нежную дырку, чтобы дать Максимилиану кончить, хочется трахнуть ее языком и сосать ее, отсосать ее так, чтобы она похотливо открылась, готовая глубоко принять его член и его семя, но он здраво рассуждает о своих возможностях сейчас и ограничивается тем, что, смачно сплюнув, только еще разок глубоко отделывает ее языком и отстраняется, не вытирая мокрый, пахнущий опробованным задом рот. Он быстро отходит к геридону со слабо переливающейся на нем жирандолью, возбужденный и встрепанный, с твердым, высоко торчащим из проймы подштанников темно-красным членом, и так же быстро возвращается с граненой золотистой склянкой на четверть фунта, наполовину наполненной маслом. – Ты сделаешь так еще? Если я приду вечером? – а Максимилиан так и опирается на локоть, на одну полусогнутую руку, упираясь соскальзывающими пятками в столешницу. – Верь мне, я хочу этого куда больше тебя, мой любимый Максимильен. Но сейчас ты даришь мне самый дорогой подарок, свою бесценную девственность, и я не испорчу момент, раньше времени залив тебя всем переполнившим мои яйца семенем, – Донасьен неровно, грубо улыбается, подхватывая его левую ногу. – Обопрись на меня, мой милый, – кладет ее себе на плечо, утыкаясь носом в натянутый на ступне чулок. Совсем немного темный на носке и пятке, тот слабо подает потом и куда больше – сношенным шелком, но Донасьен все равно возбужденно прикусывает ступню, откровенно втягивая носом ее запах и проводя ладонью по перехваченной чулком голени до самой подвязки. – И не надевай больше свежих чулок. Мне будет только в радость сосать и мять твои натруженные ноги. – Можешь снять один сейчас, если хочешь, – немного сипло говорит Максимилиан и обнимает другой ногой его за пояс. – Нет, нет. Ночью. Ночью я раздену тебя всего и оближу твои сладкие потные ступни, но сейчас… будь милосерден к моему долготерпению, – не удержавшись и втянув ртом, чуть пососав пару обтянутых шелком пальцев, Донасьен все же оставляет это. Мягко уложив ногу Максимилиана обратно на плечо, он расстегивает пуговицу подштанников, удобней спускает их на бедра и с тщанием смазывает маслом свой твердый член, а после поглаживает той же масленой рукой член Максимилиана, медленно и с удовольствием мастурбирует его и приподнимается на носки даже в высоких мюли, вжимая налитую головку между его ягодиц. – Я помастурбирую тебя немного, мой милый, чтобы тебе было полегче, но не проси меня сейчас о большем… я не оставлю тебя, пока не насажу по самую шерстку, и тебе придется самому справиться с этой болью. Разве что с моей рукой, – Донасьен все болтает, так же медленно и тесно лаская твердый член и сильнее вдавливая свою головку в зажатый вход. Максимилиан напряженно охает, чуть подтягивая колено, когда та, вся в масле и смазке, больно проскальзывает внутрь немного – и стонет горлом, когда Донасьен с силой всовывает ее глубже, сам задыхаясь от этого, от того, как крепко тугой задок сжимает его, сжимается на его головке, сейчас же сдаивая ее и толкая к тому, чтобы стыдно, по-детски кончить, даже не вставив. Твердый член напрягается в его грубовато скользящем кулаке несколько раз, стройная нога дрожит на плече, и Максимилиан смотрит на него своими изумрудно-зелеными глазами так, будто то ли сейчас же спустит, то ли сейчас же расплачется. – Потужься немного, милый мой, моя сладость, так он легче войдет, – Донасьен быстро шепчет, почти чувствуя тошноту от острого, болезненно дающего в низ живота желания, и Максимилиан, часто дыша, слабо кивает. А Донасьен думает, что определенно, совершенно явственно и однозначно кончит сейчас, наполнив этот тесный зад семенем, когда тугая каемка напряженно приоткрывается, выталкивая его и одновременно впуская глубже. Донасьен даже забывает о том, чтобы мастурбировать Максимилиана, попросту с силой всовывая свой член внутрь, погружая головку целиком в мягко охватившие ее, сразу сжавшиеся стенки. Максимилиан рычит сквозь зубы, напрягая живот, но тесная ласка, несколько раз скользнувшая по стволу ладонь и потерший уздечку большой палец явственно утешают его боль. – Да, вот так, ты можешь впустить меня, котенок, можешь взять его всего и разрядиться на нем… я столько чаял отсношать тебя в зад, котенок, прошу, пусти меня, это будет так хорошо, когда я задвину тебе, и мы спустим с тобой, разрядимся с тобой вместе… – Донасьен пьяно, заискивающе бормочет, не в ритм лаская, продергивая его член и не собираясь никак больше жалеть, четырьмя жесткими, на выдохах, толчками больно растягивая его по-детски тугой зад, натягивая Максимилиана на свой член за бедро, пользуясь скользким маслом, не дающим ему толком зажаться, щедро смазавшим болезненно распирающий нежную кишку член, и останавливаясь, только когда вжимается заросшим темными волосами лобком в его промежность. Донасьен понимает, осознает себя, бросившего ласкать Максимилиана, вжавшего еще масленую руку в его живот, навалившегося и пьяного, и зло, с зубами целует его открытую грудь, часто напрягая горячий член в нем и слушая его тяжелые, незнакомые стоны. Кошачьи глаза выглядят болезненными и совсем поплывшими, от Максимилиана остро пахнет желанием, вожделением, локти соскальзывают по гладкому мрамору, и он в стон дышит ртом. – Тебе ведь хорошо, котенок? Скажи, что тебе хорошо, потому что я никак не могу больше терпеть, – Донасьен приподнимается, упершись ладонью в столешницу, возбужденно балансируя на носках и поднимая правую ногу Максимилиана, также укладывая ее себе на плечо; он течет, он может разрядиться и так, только чувствуя, как девственный задок, часто сжимаясь, сдаивает его яйца. – Н-нх. Замолчи. Замолчи и оттрахай меня, – грубое слово срывается с целомудренно сухих губ, когда Максимилиан окончательно валится на спину, еще подтягивая уложенные на плечах ноги и тесно, возбужденно зажимаясь внутри. – Все, как ты прикажешь, мой комиссар, – и Донасьен не сопротивляется накатившей похоти, удобней беря его за бедра и первый раз со шлепком натягивая на себя. Это так постыдно, непристойно быстро. Донасьен живо двигает бедрами, часто погружая и вытаскивая член, так маслено скользящий в донельзя узком задке, подтягивая Максимилиана за напряженные ляжки и так глубоко растягивая его, задвигая ему свою крупную головку и приятно, до удовольствия и неги приятно изогнутый ствол; Максимилиан несдержанно, торопливо мастурбирует себя, закрыв глаза, надрачивая ладонью почти одну только влажную головку и вздрагивая, зажимаясь, постанывая и дыша ртом. Частые короткие стоны, частые шлепки взмокшей кожи; Донасьен совершенно не представляет, как с этим всем можно продержаться еще хотя бы немного. Он вытаскивает, когда четко чувствует, что сейчас уже кончит, и крепко зажимает член под головкой, задерживая дыхание. Максимилиан пьяно поднимает голову; ладонь так и скользит по члену, быстрым-быстрым ритмом доставляя ему удовольствие. – Я тоже сейчас уже… мой Донасьен, mon chouchou… – он шепчет; стройные ноги в тугих белых чулках на едва держащихся мягких подвязках соскальзывают с плеч, соскальзывают со стола. Он поворачивается чувственной и бесстыжей рассветной грезой, весь бело-розовый и распущенный, припадает на локоть, расставляя ноги и прогибаясь в пояснице так, что живот сводит. Зад его все такой же тугой, чуть припухший и цинично открытый жадному взгляду; Донасьен придерживает его за худое бедро под упавшей сорочкой и сразу насильно, глубоко засаживает в упруго разошедшуюся, жаркую, тесную, промасленную дырку. Да, вот так вот хорошо, как поспешно двигающие бедрами животные, мучимые потребностью сбросить семя, с дрожащими ногами и чавкающим под тугой долбежкой маслом; Донасьен крепко натягивает Максимилиана за стройные ляжки до частых-частых шлепков, пока тот быстро мастурбирует себя под животом. Благослови драть-его-в-его-сраную-дырень-господь эти блядские туфли. Донасьен охает, когда Максимилиан зажимается туже, с силой сдаивая его, когда слышит, как он грязно, невнятно чертыхается, когда чувствует солоно-пресный запах его брызнувшей спермы. Его член так тесно и сладко трется в горячем задке туда и сюда, и он напрягает живот, закусывает губу, наконец позволяя себе застонать горлом и до ударившего в голову переслащенного хмеля спуская внутрь струйку за струйкой чистого, животного удовольствия. Он утомленно прижимается к бедрам Максимилиана, подтянув за них, остается в нем, неожиданно для себя не желая вынимать. Ему нужно прерваться, всегда было нужно восстановить силы, даже в отрочестве, но он не чувствует обыкновенного для себя охлаждения, этого состояния, пригожего для кофе, понюшки табака и того, чтобы лениво валяться на дюшес-бризе, едва прикрывшись и ведя никчемный кокетливый диалог. Нет, нет, сейчас ему хочется улечься с Максимилианом на постели, оставшись в нем, задвинув мягкий член поглубже внутрь, и потискаться, понежиться, лениво распалить себя грязным шепотом в покрасневшее ухо, раздеть Максимилиана и ласкать его грудь, живот и бедра, пока у них обоих заново не встанет и пока он, Донасьен, не сможет, почаще шлепаясь полными бедрами, поиметь своего комиссара, на боку или нагнув, но слушая его утомленные стоны и только возбужденно глядя, как ярко-розовый локоть быстро движется вдоль его нездорово хрупкой, ладно лежащей в смуглых ладонях талии. – Дай мне немного времени, мой возлюбленный Максимильен, и я возьму тебя еще, – шепчет Донасьен, с силой вжимая бедра и покрывая поцелуями прикрытую льняной сорочкой лопатку, – хоть половину, хоть четверть часа, только пойдем, полежи со мной. Я стяну твои опрятные коллежские чулочки, расцелую тебя везде и полижу тебе… я хочу еще содомировать тебя, любить тебя, беседовать с тобой, только дай мне немного… – Не могу, – не отстраняясь, Максимилиан удобней упирается локтем и тянется к оставленным на другом краю стола карманным часам. – Скоро уже десять, и совсем неприлично будет являться к парикмахеру позже, – он слышится запыхавшимся и удовлетворенным, но обыкновенно, раздражающе сдержанным. И тихо, так же удовлетворенно стонет горлом, когда Донасьен, стерпев его упрямство, вытаскивает из него свой мягкий, влажный и липкий от спермы член. – Ладно, ладно, мой неугомонный деловитый котенок. В конце концов, кто я таков, гонимый отовсюду литератор, рядом с тобой, ежедневно и еженощно трудящимся во благо нации? – он иронизирует, походя вытираясь рукой и подтягивая подштанники за пояс, заправляясь и застегивая пуговицу, расправляя распущенную сорочку поверх. – Не преувеличивай. Может быть, сегодняшнюю ночь я даже буду свободен, – и это специфическое детское, эмоциональное кокетство Донасьен с определенным удовлетворением оставляет в памяти – запахом ношеного чулка, сбрызнувшего кожу белого вина и спермы, – пока Максимилиан торопливо надевает свои подштанники, туго стягивая пояс; его растекшееся по терракотовой столешнице белесое семя совершенно неприлично сочетается цветом с молочным шелком чулок на стройных ногах. Максимилиан застегивает кюлоты так же быстро, едва пробежавшись сухими пальцами по всем пуговицам, и вдевает ноги в туфли, пока Донасьен, прислонившись бедром к столу и скрестив руки на животе, любуется им. И только когда Максимилиан подбирает с пола и надевает свой жилет, так же туго застегивает его, Донасьен снисходительно цокает языком и качает головой, легонько шагает вперед и берется за воротник его сорочки, без особого труда повязывает приличные, скромные узлы один за другим и после выправляет аккуратистское, словно завязанное собственной хозяйской рукой жабо поверх высокого воротничка жилета, плотно затягивает на нем протянутый Максимилианом шейный платок и скалывает их вместе платяной булавкой. – Спасибо, – Максимилиан тянет его руку к губам, оставляя на внутренней стороне ладони целомудренный, благодарный поцелуй, и кое-как прибирает волосы, только после вспоминая, что стягивавшая их лента давным-давно осталась в прихожей. Он уже отвлеченно, как будто виновато улыбается краем рта, разворачиваясь на каблуках, и они глухо, немного неровно щелкают по паркету, сопровождаемые гулким цоканьем высоких каблуков мюли, останавливаясь у вешалки. – Я все еще как будто бы чувствую тебя внутри, – Максимилиан говорит негромко, осторожно подбирая свою ленту и подвязывая седые волосы. – Ты умеешь… оставить за собой впечатление, Донасьен де Сад, – быстро накидывает аби, привычкой застегивая нижнюю пуговицу, и снова тянет смуглую, столько ласкавшую его сегодня руку к лицу, целуя между пальцами, осыпая быстрыми и жаркими касаниями губ ладонь и запястье. – Ну… что же, до встречи. – Приходи, приезжай ко мне сегодня, мой любимый Максимильен, – а Донасьен обвивает его свободной рукой за шею, шепчет в губы, в щеку, в сжатые на его ладони пальцы. – После собрания, возьми фиакр, я возьму тебе, только приезжай. Никого не будет, я никого сегодня не позову, никого, кроме нас с тобой. Я перегну тебя через изножье кровати, я употреблю тебя языком, как тебе нравится, и отымею так, что твои ноги потеряют всякую способность ходить, и тебе придется остаться. Я возьму тебя ночью тоже, сзади, по-скотски, я буду любить тебя ночью и заправлю тебе еще утром, когда ты задремлешь от усталости, и будешь в полусне, со слюной здесь, – целует в уголок рта, – подмахивать мне, и мы кончим с тобой вместе, и нам придется неспавшими, непричесанными пойти в кафе завтракать, и кто-нибудь может увидеть, кто-нибудь может подумать… нет, нет, мы никуда не пойдем, потому что иначе ты действительно рассердишься на меня, потому что мои грязные руки скованы обществом, и я принужден не затрагивать ими понапрасну твое безупречное реноме… – он все бормочет, жадно уже впиваясь губами в шею над самым воротником, явственно марая упомянутое реноме красным, винным синяком любовного укуса. – Скажи мне, пообещай, ты приедешь, Максимильен?.. Да или нет? Максимилиан молчит, уткнувшись носом в его развитые, распущенные темные волосы, густо тронутые сединой, и медленно, глубоко дышит. – Да, – склонившись, он трогает влажную шею – ваниль и корица – губами и отстраняется. – Да. А теперь оставь, мне надо… парикмахер ждет, и нужно еще будет вернуться в отель. – Так иди, – Донасьен смеется и расцеловывает его руку, которую он никак не отнимет, и напоследок этаким вульгарным шаржем на светское прощание сладко еще целует его щеки и губы. Но дверь закрывается, захлопывается, ненадолго оставляя в прихожей только едва слышное эхо быстро цокающих по ступеням каблуков скромных дешевых туфель, и сцена меняется. Донасьен без выражения, неспешно возвращается в квартиру, легонько покачиваясь и минуя столовую. Забирает с кухни вконец остывший серебряный кофейник и мейсенскую чашечку, так же не собираясь заходить в кабинет или спальню. В первом его ждут недоконченные, брошенные сценические наброски, вскрытый отказ из "Комеди Франсез", подписанные его рукой долговые расписки мадам де Монтрей и раздраженно сломанная перьевая ручка, а во второй – мягкая разобранная кровать, так и манящая желанием бессильно пролежать в ней до самого вечера, укрывшись под теплым одеялом от всех тревог. Кто сказал, что жизнь либертина полна упоительной неги и райского блаженства? Сраное брехло. Оставив посуду на обеденном столе, Донасьен подтаскивает к нему убранный в угол пуф, накрытый старой и потрепанной, шелковой с мехом накидкой, и, придвинув к тому с обеих сторон кресла, укладывается в них, заворачиваясь в кремовый шелк. Тревога не отступает, обыденно преследуя кажущейся тенью где-то под полуопущенными занавесками, в льющемся из окна дневном свете, но теплая истома, согревающая бедра, и укутывающий подбородок вылезший мех все же немного успокаивают ее. Донасьен вытаскивает руку из-под накидки, наливает себе еще холодного кофе и забирает чашку за надежную оградку подлокотников дюшес-бризе. И, задумчиво отпив, собирает немного еще влажной, пусть и остывшей спермы Максимилиана Робеспьера двумя пальцами и тоже отправляет в рот. И, не красуясь ни перед кем, пошло размазывает ее по языку, доставая пальцами до горла и утомленно прикрывая глаза. C'est délicieux. Ça a le goût du paradis.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.