Наклубившиеся друг на друга и подгоняемые охлаждённым бризом массивные тучи, градиентом переходящие от белых вуалей сверху к тяжёлому грязно-лиловому цвету у самого низа, затянули пепельно-серое полотно, именуемое предвечерним летним небом. Казалось, что они висят так низко над головой, будто сейчас одна такая туча осядет на любую первую попавшуюся крышу и не исчезнет, пока вся вода не вытечет из неё, и она вновь не станет кипенно-белым облачком, а небо не вспорет себя и не выльет все свои скопленные грозы и ливни на уморённый предшествующей дождю удушающей духотой город. Крупные капли падали сверху непроходимой стеной, шумно разбиваясь об асфальт и оставляя пузырьки на уже успевших набраться лужах.
У Донхёка в душе почти также.
Кажется, будто всё внутри сейчас точно так же разорвётся от давления и боли. Волна дрожи рождается в самом солнечном сплетении и проходит по каждому нервному окончанию в его теле, пока не заканчивается в кончиках пальцев. Он вдруг осознаёт, что руки его бесконтрольно трясутся, пока по лицу струятся капли ни то безжалостного летнего дождя, ни то его собственных горьких слёз.
Он знал, что будет так. Это случается с ним каждый грёбанный раз. Каждый несчастный раз он зарекается прятать свои чувства и эмоции внутри себя под тремя тысячами замков и никогда больше не подпускать никого близко. И каждый раз в глубине души прекрасно понимает, что бесполезно.
Марк пролез к нему под кожу с самого первого его доброго слова, адресованного Донхёку, с самого первого его такого простого
«привет» и самой первой обезоруживающей улыбки, которую парень с карамельными волосами уже никогда не сможет забыть — эта улыбка скоро вознесёт его до самых седьмых и восьмых небес, а чуть позже станет его смертельным проклятием.
— Зачем ты так... — едва живым тоном произносит он, ощущая, как грудную клетку сжало в железных тисках и как тяжело ему стало от этого дышать.
Марк стоит напротив под этим же проливным дождём и смотрит прямо на Донхёка сквозь промокшие тёмные пряди, по которым крохотными капельками струятся слёзы, которыми разверзлись сами небеса от представшей перед ним картины.
— Прости меня, — начинает он, каждым следующим словом безжалостно полосуя Донхёка по и без того израненному сердцу, на котором ни для кого и ни для чего уже нет и живого места. — Ты же понимал, что рано или поздно мы закончимся.
Самое мерзкое чувство во вселенной: слышать то, что молился никогда не услышать из уст любимого человека. От этого становится так непереносимо больно, что хочется стереть себе память об услышанном, потому что мозг отказывается мириться с неизбежным. Каждое слово рождает внутри такую ужасную боль, словно все его внутренности перемалывают одновременно, и даже полноценному спасительному вдоху мешает перманентно вставший там ком в горле, удушающе ухватившись за шею своими цепкими щупальцами. Он не понимает, что в данный момент для него больнее — дышать или всё же нет. Кудри Донхёка почти не выпрямились от пролитого на них дождя, но он чувствует, как с каждой секундой и неосознанным, вызванным невротическим спазмом движением на нём намокает его лёгкая кипенно-белая рубашка — она Марка, но Донхёку она полюбилась почти так же крепко, как и её владелец, что давал ему носить её как свою собственную тогда, когда ему только вздумается. Она пахнет Марком, в ней его дух, навсегда частями застрявший на уровне переплетающихся между собой нитей ткани; Донхёку хочется верить, что в ней застряла и его тёплая любовь, если она вообще когда-либо была.
От боли и обиды на самого себя хочется закричать на всю эту проклятую площадь, на которой застал их этот проливной ливень, ознаменовавший конец всему, что они так отчаянно и долго строили вместе, но в итоге только и может, что сдавленно вымолвить сквозь зубы так тихо, чтобы только Марк мог слышать:
— Что я сделал не так?
«Родился», — откуда-то из сокровенных глубин его подсознания сразу же всплывает такой честный ответ его внутреннего голоса, что предупреждал его миллион с половиной раз, постоянно мерцая на краю сознания и никогда не давая забыть, что может быть, если вдруг они с Марком —
не навсегда. Сколько раз он слепо игнорировал его, отдаваясь брюнету всем своим нутром и существованием и полностью пропуская то, что назад от него он получал едва ли половину того, что отдавал. «Но он же говорил, что любит, он так хотел быть со мной, так обнимал, как не обнимал никто другой». И сразу же вспоминает, сколько раз эти самые фразы проходили одну и ту же дорогу со всеми, кто был до Марка. От осознания своего бессилия перед очевидным, которое он безотчётно принимал за несуществующее, очередной спазм внутри настойчиво выжимает из него всё живое, а по щекам с новой силой прокладывают свои больные дорожки кипящие, едкие слёзы.
Кто-то когда-то сказал, что слёзы радости почти безвкусные, а слёзы от горя такие же горькие, как и то, из-за чего человек плачет. Донхёку кажется, что от этой жгучей горечи следов от них эти ручьи сейчас прожгут кожу на его щеках, словно ожоги от кислоты слов, что ему сейчас приходится слышать, но которые так некстати.
Как же глупо было снова отдать всё подчистую и остаться ни с чем. Как же глупо было верить, что это оно самое, как глупо было встречать те же вехи на их с Марком пути, что и с теми, от кого Донхёк едва ли успел залечить свои раны, оставившие болючие саднящие рубцы, по которым прямо сейчас так решительно без ножа режет Марк, бесстрастно и не щадя.
Как же это больно — падать не впервые, а падать уже в который раз на одно и то же место.
Он чувствует себя котёнком, что снова и снова возвращается к ногам обидчика, на этот раз ожидая помилования, ожидая, что всё будет по-другому.
Донхёку так больно, что он даже не чувствует, как ногти впиваются в сжатые в кулаки ладони. Пожалуйста, если кто-нибудь свыше слышит, забери его душу прямо сейчас, потому что ещё одного слова от Марка он может не перенести.
Он снова не смог. Снова не удивил, снова не удержал. Может быть, снова нашёлся кто-то лучше него, кто-то, кто сумел стать близким ему, кто-то ещё более красивый, чья улыбка была ярче и смогла отпечататься Марку под веками, как не смогла его. Может быть кто-то снова оказался добрее него и подбирал слова попышнее, получше и покрасивее, чем он вообще мог собрать во времена своих особых приливов любви и нежности; когда говорил всё так, как есть, и всё, что было у него в голове. Ни одно его от чистого сердца сказанное слово так и не смогло растопить лёд того, кому он посвящал их одно за другим, вручая с каждым звуком самого себя, пока не исчерпался до конца, оставшись совершенно пустым и отдавшись кому-то, как оказалось, совершенно чужому, кому это даже не было нужно.
— С тобой всё хорошо, Донхёк, — голос Марка едва различим то ли от шума дождя вокруг, что никак не собирается останавливаться, а наоборот, лишь с каждой минутой нарастает, то ли от гула в голове Донхёка из-за пелены назойливых, роящихся мыслей и в то же время пугающей опустошенности за ними.
Марку безумно жаль. Он видел, что происходит с поцелованным солнцем мальчиком с карамельными волосами, и не смог больше брать, не будучи способным отдать взамен. Он определённо любил его, но не так сильно, как любили его. Он не мог больше смотреть на эту несправедливость, которой он стал причиной, потому решил сделать всё так, как получается сейчас. Он любит Донхёка всем своим сердцем, но никогда не сможет вернуть ему столько же, сколько получал. Он знал, что этому солнечному мальчику нужно больше, чем он мог вернуть, и от этого становилось так отвратно и мерзко из-за самого себя и всего вокруг. А теперь он смотрит на разбитую душу перед собой в его собственной белой мокрой рубашке, которая так подходит его цвету кожи и золотому отливу в волосах, когда на них попадает солнечный свет. И он видит его горькие слёзы, которым стал причиной он сам и никто иной, и теперь не может понять, как было бы хуже: оставить всё как есть и жить с этим чувством и беспричинно привязанной к нему душой ещё бог знает сколько или просто разорвать всё сейчас, пока со временем не стало ещё тяжелее.
На душе становится так гадко от сделанного, что он сам едва сдерживает судорожные вздохи перед тем, как рассыпаться самому.
Раскаты грома звучат так неистово и гулко, будто это сама жизнь раскалывается надвое прямо посреди них, а дождь продолжает мучительно оплакивать горе этих двоих. Донхёк едва стоит на ногах, его пошатывает от каждого удара сердца о грудную клетку — мир сейчас совершенно точно остановился для него, а сам он всё ещё продолжает двигаться.
Марк пытается отвлечься и проводит рукой по своим мокрым чёрным копнам, убирая неприятно прилипшие от воды пряди со лба, но никак не может отвести взгляда от единственного солнечного создания, который так заметно угасает у него на глазах. Сердце до боли сжимается, заставляя Марка сделать шаг ближе к нему и обнять так, словно он хочет отдать ему всего себя по возможности и без, всю свою стойкость и непоколебимость, которой у него самого осталось немного, но на этот раз он готов положить к его ногам всё, что только у него есть, потому что одних только чувств недостаточно. Он понимает, что всё равно будет мало.
Он неуверенно и осторожно обвивает руками Донхёка, будто пытаясь защитить от этого мира, но забывает защитить от самого себя. Тот утыкается носом в его плечо и начинает так мучительно тяжело рыдать в голос, что Марк и сам больше не может сдерживать слёз. Пусть хотя бы в последний раз он побудет для Донхёка тем, кем не мог быть всё время, пусть он в последний раз безмолвно расскажет Марку о своей боли, которую теперь не может держать в себе, а он навсегда заберёт её с собой и оставит после себя только очищение и исцеление. Он желает ему только истинного счастья, но понимает, сам он дать ему этого не может.
Чувствует его горячее дыхание и такие же обжигающие слёзы, вступающие в яркий контраст со ставшими от этого почти ледяными каплями дождя, у себя на плече.
Какой же ты дурак, Марк.
Донхёк бесконтрольно дрожит от холода и сотрясающих его рыданий, пока он нежно гладит его по волосам. Ему бесконечно погано от того, что даже при расставании он плачется в плечо тому, кто растоптал и разорвал его всего в клочья. От этого слёзы наступают снова и снова, приливам которых у Донхёка нет больше ни сил, ни желания сопротивляться.
Как же ему больно, господи, как же ему снова больно.
— Пожалуйста, не уходи, — отчаянно шепчет он едва слышно и сдавленно, вцепляясь пальцами в футболку Марка и царапая кожу под ней.
Ему сейчас всё равно, что ему ответят на это, потому что он понимает, что погибнет, если не произнесёт этого вслух.
Он сделает всё, что угодно, лишь бы Марк остался. Он не вынесет пустоты, которую он грозится оставить после себя, потому что Донхёк чувствует, что оставил всего себя в его руках, которые теперь больше не будут гладить его по голове вечерами и перебирать его шёлковые карамельные волосы, что пахнут так же сладко, отпугивая тяжёлые и мучительные мысли, что съедают его каждую ночь перед сном; которые больше не защитят его от опасностей, таящихся вне объятий Марка; которые больше не проведут нежно пальцами по его губам.
Которые он больше не сможет удержать рядом с собой.
— Я не могу, Донхёк, — также тихо и сорванно шепчет он, позволяя каплям дождя уносить его горе и сожаление прочь, только бы не заплакать самому. — так будет лучше.
Всегда так. Так, сука, каждый раз, и Донхёку даже становится смешно от того, что всё в его жизни настолько циклично, что судьба даже не может выдумать каждое новое расставание, прокатывая их одно за другим по одному и тому же сценарию, но с разными актёрами. Почему Марк оставляет его сейчас? Где что-то пошло не так? Ему не хочется верить, что всё между ними было обречено ещё даже до самого начала. Отказывается. Он так сильно любит Марка, что хочет остановить время и замереть так навсегда, пока он здесь, пока он обнимает его и пока хоть какие-то стены построенных их собственными руками песочных замков не смыла очередная волна, приход которой, как оказывается, неизбежен.
Ему просто хочется хотя бы раз в некоторое время слышать, что он любим, быть уверенным, что из тысячи вариантов (хотя бы из двух) выберут именно его, видеть, как кто-то будет хотя бы немного заботиться о нём, укрыв его ножки пледом перед сном или сказав, что никакой его зачёт не стоит его слёз и переживаний. Как кто-то просто так невзначай скажет ему, что он рад встрече с ним, скажет, как он важен.
Донхёку просто физически нужно знать, что его хоть немного любили.
Марк не до конца понимает, что делает. Через прикосновения к чужому загорелому затылку, через дыхание в плечо и через вцепившиеся в него руки он чувствует всю эту боль от пыток, что он причинил Донхёку и продолжает причинять с каждым своим словом. В данный момент времени что бы он не говорил — будет больно им обоим.
Его самого начинает безбожно потряхивать от таких честных, но до смерти страшных сотрясаний, которые передаются и чувствуются каждой клеточкой его тела, к которой так безысходно жмётся Донхёк. Марк прижимает его ещё ближе к себе, осознавая, что делает лишь хуже им обоим, но ничего не сумев поделать с собой. Он хочет подарить ему спокойствие, вымолить прощение за свою собственную оплошность, допустив изначально одну простую ошибку — дать этому яркому солнцу зелёный свет, но даже не думая о том, что не сможет справится со всем, что ждёт его дальше вместе с ним.
Он немного отстраняется и глядит на мокрую опущенную карамельную голову. Эта картина безбожно рвёт его на части. Вновь поддавшись своим уничтожающим их обоих искушениям, он нежно проводит рукой по щеке Донхёка, стирая и сбивая с пути пальцами мокрые и горячие дорожки, а затем приподнимает его подбородок, пытаясь поймать избегающий взгляд чужих глаз, в первую же секунду жалея об этом: глубокие глаза цвета невероятного чёрного чая стали ещё темнее, веки опухли и покраснели, а сам взгляд затуманился от слёз и непрошеной боли, которую ему сейчас приходится переживать совершенно одному.
Марк хочет наконец вытащить из него и унести с собой всё плохое и больное, вырвать из самых глубин души Донхёка в самый последний раз и оставить его чистым и здоровым.
Он слепо подаётся вперёд медленно, но уверенно, и целует Донхёка так, чтобы забрать все его переживания, всё отчаяние и бесконечную печаль. Его губы такие горькие от выплаканных слёз, что Марк задыхается. Донхёк сразу же самозабвенно прижимается ближе, обвивает руками его шею и отдаётся полностью, так привычно и естественно, потому что даже на этот раз он не может по-другому. Это плачущее солнце бесцеремонно ломает брюнета своей честностью и чувственностью, ломая заодно и себя самого. И Марк без страха и сомнения позволит ему сломать себя на этот раз, потому что он заслужил это. Он причинил ему столько боли за всё это время, что это — самое малое, чем может отплатить ему Донхёк. Он продолжает судорожно вздыхать даже в поцелуй, и буквально через пару мгновений Марк чувствует, как у них на губах разливается ещё одна горькая слеза, смешиваясь на их импровизированном поле боя. И вновь от ошеломляющих эмоций Донхёка у него начинает кружиться голова, но он в последний раз заберёт всё, что Донхёк отдаст ему, чтобы навсегда забыть.
Когда становится тяжело дышать, Донхёк отстраняется первым, прислонившись ко лбу Марка и прикусывая свою нижнюю губу, чтобы подавить рыдания и не плакать так громко, как ему хотелось бы. Их обоих трясёт эмоций друг от друга, что отражаются и отскакивают от одного к другому, как шарик для пинг-понга. Первым глаза открывает Марк, но парень напротив него может лишь жмуриться так сильно, чтобы ничего не видеть ещё несколько секунд после того, как распахнёт веки. По его угольно-чёрным длинным ресницами стекают дождевые капли, падая на усыпанные родинками щёки и исчезая на его и без того мокрой коже.
Ещё секунда, и это никогда не закончится. Марку так безумно больно от вида того, что он сделал с одним единственным человеком, который любил его так сильно и сломя голову. Он ласково убирает со лба Донхёка потемневшие от воды пряди волос и целует его туда же, где только что коснулись его пальцы.
Плачущее солнце понимает, что
так обычно целуют только в последний раз.
— Прощай, Донхёк, — надорванно шепчет Марк ему в висок, легко и мягко поглаживая по голове.
Он лишь чувствует, как тот убирает руку, а тепло его тела больше не согревает, поскольку Марк оставляет его.
А потом становится пусто.
Донхёк не может заставить себя открыть глаза, оттого лишь может чувствовать, как безумно стало холодно, когда Марк отстранился. Ещё секунд пять ничего не происходит. Дальше он едва ли может слышать с каждым мгновением неизбежно отдаляющиеся от него шаги, в которых, как ему кажется, от него уходит и его собственная душа, забыв захватить с собой тело.
Секунда — и всё стихает.
Он один на один со своей пустотой, никому не нужной любовью, раздробленным в микроскопическую пыльцу сердцем и с истерзанной, искомканной тончайшей тканью, по обычаю, именуемой его душой.
И всё. Больше ничего нет.
Замерев, он стоит так ещё минуту, не в силах обернуться. Посмотреть, куда ушёл Марк. В висках безжалостно бьётся пульс, заставляя невольно отсчитывать каждый круг, что совершает по телу каким-то чудом гонимая сердцем кровь. Слышит своё дыхание, что позволяет ему осознать своё присутствие здесь и сейчас, позволяет не упасть в обморок. Отчётливо ощущает, что сейчас кто-то подойдёт к нему сзади, тепло обнимет, скажет, что всё это глупости, что он любит его так сильно, что никогда бы не позволил себе отпустить. Донхёк расплачется лишь сильнее, но повернётся и несильно ударит его в плечо, начав причитать, что так делать нельзя и что это просто ужасная шутка. Марк лишь тепло посмеётся над ним, обнимет так крепко и по-родному, а затем попросит прощения, поцелует в макушку и они вместе пойдут домой — греться и мириться.
Но ничего не происходит.
Ещё две минуты спустя он всё ещё стоит один посреди улицы, и только понемногу утихающий шум разбивающихся об асфальт капель раздаётся где-то далеко снаружи, когда внутри него так тихо, что можно сойти с ума.
Теперь ему нужно снова собрать себя по крупицам. Ему нужно научиться дышать заново, научиться смотреть на небо заново. Научиться видеть счастье в жизни — также заново.
Из-за туч едва заметно показывается первый луч света.
Ему нужно научиться обходиться
без Марка.
Ему нужно научиться жить заново.
/ / /
В открытое окно бесстыдно льётся солнечный свет и робко проскальзывает свежий летний ветерок, немного поднимающий прозрачную и едва осязаемую занавеску своим дуновением, и обходит всю комнату, задевая мебель и воздух прохладным шлейфом. На улице слышен утренний приятный щебет, напрочь отнимающий какое-либо желание вставать сегодня из тёплой, уютной постели.
— Так что же это случилось с тобой год назад? — раздаётся голос из-под одеяла, и оттуда сразу же показывается загорелый носик-кнопочка и любопытные густо-чайные глазки.
Тюль поднимается ещё выше от порыва ветра, и парень кутается в одеяло чуть сильнее, горами накидывая основную его часть на верхнюю часть тела, хотя ноги его по самую середину голени торчат из-под него абсолютно неприкрытые. Невероятно красивые загорелые ноги на чистом белом постельном белье смотрятся просто безумно привлекательно.
Рядом на кровати раздаётся глубокий вздох, но поцелованный солнцем парень не поворачивает голову на звук, продолжая своими сияющими глазками разглядывать светлый потолок комнаты. Он почему-то знает, что на этот вопрос он обязательно получит свой законный ответ, нужно просто немного времени.
— Год назад я понял, что не смогу жить без тебя.
Донхёк понимает, что расползается в улыбке и радуется, что половину его лица всё ещё скрывает белое одеяло. Он немного ворочается, укутываясь ещё немного сильнее, становясь похожим на большой карамельный круассан из белого пшеничного теста.
— Твои методы познания не очень безопасны для ментального здоровья других людей, — пытаясь скрыть ликование бурчит он, но улыбка всё равно накладывает оттенок на его довольную интонацию.
На пару секунд в комнате воцаряется обыкновенное молчание, и парень немного поворачивает голову к окну, всё ещё пряча лицо за одеялом, услышав какой-то странный скрежет и стук — оказывается, к ним на подоконник села птица.
И снова глубокий вздох, за которым сразу следует какое-то ворошение — кто-то раскапывает его белые одеяльные клубы, служившие подобием крепости, а уже через мгновение Донхёк чувствует, как кто-то нежно проводит рукой по его голове, аккуратно смахивая радужно-карамельную с пастельно-радужными прядками чёлку назад, а затем совсем зарывается в его волосы. Парень неосознанно подставляется под ласку родных прикосновений, которым он готов доверить даже больше, чем свою собственную жизнь.
— Все уроки усвоены, а извинения принесены их законным владельцам, — тёплый и добрый голос обволакивает Донхёка, пока чужая рука спускается ниже и поглаживает его затылок. Затем кто-то утыкается носом ему за ушко, и шепчет. — Теперь я никогда и никуда тебя не отпущу.
Наконец Донхёк находит в себе силы открыть глаза.
За последний год Марк почти не изменился. Разве что после всего, что между ними было, они оба осознали, что не способны прожить друг без друга и нескольких дней. Просто не смогли. А теперь Донхёк каждый день, каждую минуту и каждую секунду может с упоением наслаждаться той любовью и вниманием, которое уделяет ему Марк — отныне всего этого более, чем достаточно.
С радостной улыбкой глядит на того, кто сказал ему эти слова, а затем приподнимается и оставляет лёгкий и невинный поцелуй на губах Марка.
— Я люблю тебя.
— Я тоже тебя люблю.
Такие простые слова, от которых всё встаёт на места. Уже довольно долгое время он не боится признаваться Марку в своих чувствах, ему не страшно произносить эти слова, потому что он без единого сомнения уверен, что всегда получит в ответ то же, и он знает на сто процентов, что на этот раз это будет честно и от чистого сердца.
Теперь это абсолютно взаимно.
Марк целует Донхёка в лоб, а затем ещё раз в губы — томно и глубоко, растягивая каждую секунду на три, прикусывая его нижнюю губу, а затем нежно зализывая это место. Теперь ему есть, что отдавать, есть что сказать без слов и подарить безвозмездно. Затем он отстраняется и садится на кровати, натягивая свои круглые очки и раскрывая книгу на том самом месте, где остановился.
Донхёку так хорошо и тепло, что он тянется к свободной руке Марка и переплетает с ним пальцы.
Ему больше не страшно, потому что Марк больше не упускает ни единой возможности показать ему, как он любим и дорог ему.
Белая рубашка висит на стуле — теперь она принадлежит только Донхёку, потому что, даже если Марк прочитает все существующие книги на этом свете, он никогда не может подобрать слов, сумеющих передать его красоту и великолепие, чтобы описать его в ней.
Ни одна его слезинка больше её не коснётся.
Никогда и ни за что на свете.
«—я хочу быть с тобой,
и я буду с тобой»