автор
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2323 Нравится 84 Отзывы 449 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

О силе одной страсти надо судить по силе другой, которую для нее пожертвовали. Стендаль

***

Азирафель любит мир, человечество и свои привычки. Любовь очень понятна — она выражается естественно, ощутимо крепнет. Исчезая — оставляет пустоту. У любви нет граней — она абсолютна в своем превосходстве, но люди познали то, что имеет власть над ними куда большую, что будит по ночам, приводит к необдуманностям, к ошибкам, в неправильной пропорции к несчастьям и радости. Люди познали страсть. Азирафель говорит «патетика». Слово книжное, литературное, но в «страсти» что-то настораживает, болит, сдавливает, в то время как «патетика» остается совершенно безобидной, простой, бесхарактерной. И в редкие минуты, отвлекаясь от книг, зеленого ромашкового чая, граммофона с мягко урчащей виниловой пластинкой, на которой записан гавот из оперы Жюля Массне «Манон Леско», Азирафель пытается ее понять. Несколько веков все время начинает заново. Задумывается над тем, что из себя представляет патетика и в чем ее отличие от любви. Любовь — беззаветная, безответная, взаимная, горячая и бескорыстная. Страсть всегда остается чем-то другим. Ускользающим, как светлячок, испуганный солнечным светом. Азирафэль питает слабость к вычурно-неправдоподобным мемуарам, главная ценность которых — слова. Наиподробнейшие описания. От принципов кровной мести до… половых актов с королями, рыцарями, дамами, пиратами… Слово «секс» Азирафель тоже не любит, ничего толком о нем не знает, всегда как-то подсознательно думает, что оно ведет к искушению. Возможно, так и есть, если Кроули часто его произносит. В мемуарах можно прочитать обо всем — мемуары об этом будто догадывались и ждали его внимания, покорно и молчаливо лежа в теплом, сухом подвальчике. Азирафель тщательно следил за тем, чтобы не повторился случай месячной давности, когда Кроули, по упущению Ангела, прочитал отрывок из мемуаров Джакомо Казановы и назвал любовные похождения последнего «ничего не стоящей лживой ерундой». Громкого, сотрясшего весь дом хохота ему вполне хватило, чтобы быть осторожнее. Он читал мемуары, как справочник, а Кроули, как всегда, все портил. Его злой и острый смех до сих пор будто бы лежит на страницах. В этих мемуарах — вся патетика, разрушающая, создающая… удивляющая, вполне понятная по своему исполнению, но загадочная по зарождению — любовь начинается с той же симпатии, но остается до конца уважительнее, нежнее. Патетика — громче, чувственней, ее хочется понять, попробовать, будто надкусить сочный плод… Дурные ассоциации с эдемским яблоком, конечно. Но патетика — последнее из того, что Азирафель не чувствовал, последняя черта, разделяющая его и обычных людей, и не все черты надо переходить, но патетику, страсть, почти до дрожи в коленях, хотелось… попробовать. Ощутить. Своего рода эксперимент, в котором не было ничего предосудительного, и не должно быть ничего дурного… Иначе с чего бы ему оказаться вместе с Кроули в кинотеатре на премьере американского триллера, где под бодрую оружейную дробь на экране убивают, рыдают, страдают и занимаются… любовью? — Сексом, Ангел, — почти ласково шепчет Кроули, и Азирафелю однозначно не нравится, как тот кладет ладонь на его колено, расправляя тонкими пальцами ткань на брюках, — нет здесь никакой любви. Опять это въедливое слово. Азирафель смотрит с интересом, лишь изредка отворачиваясь на самых откровенных секундах — будь то любовь, изображаемая в подробностях, или же пытаемые люди. Американцы изобретательны до всякого рода страданий, и пусть даже на экране — они выходят почти натуральными. Кроули не смотрит фильм вовсе, прожигает его взглядом, змеиным, острым, искусительным. Патетика — синоним страсти. Но к описанию Кроули подходит только одно слово, загрязненное, шипящее, ломанное. Кроули похож на страсть — Азирафель чувствует в нем то, что походит на… искушение, вожделение, на желание. Его страсть — горячая и вполне осязаемая. Пальцы у Кроули быстрые и ловкие — им хватает одного касания, и по коже, даже сквозь плотную брючную ткань, идет жар, и в груди что-то болезненно завязывается в тугой узел, начинает пульсировать, гораздо отчетливее, чем даже биение сердца. Азирафель не знает, где границы этим касаниям, и не знает реакцию человеческого тела — чувствует все неведомое, будто он в Начале, когда была первая гроза, когда укрывал Кроули крылом от дождя… Всё, как в Начале. Разве что Кроули, в отличие от него, провел эти шесть тысяч лет не за одними поручениями от Ада — он участвовал в каждой эпохе, и обо всем знал много больше. Иногда Азирафель завидовал — тому, например, как он управлялся с мобильником, тогда как Ангелу приходилось вынужденно ладить с одной из первых моделей телефонов. Иногда Азирафель боялся — Кроули искушал всех и вся, и его тоже, бесконечное число раз, и каждое тысячелетие не было похоже на предыдущее, и везде ему удавалось оставаться… невероятным, манительным. Искушающим. В каждом тысячелетии (или даже чаще) Азирафель где-то да был искушен. Но не в том, что называется «страстью». — Всё-то у тебя шиворот навыворот, Ангел, — почти жалуется Кроули, возвращая руку на подлокотник, и одному Богу известно, что он имел в виду. И непонятно кому известно, почему столько раз слышимый хриплый голос, всегда готовый стать змеиным шипением, вдруг гонит волну испуга по телу. Или не испуга? На экране люди сталкиваются губами, языками — эти языки касаются зубов, возможно, достают до неба, наверняка, щекочут его. Губы блестят от слюны, а глаза, против всяких правил и принципов анатомии — закатываются, на щеках остаются тени от трепещущих ресниц. У девушки на экране расползается румянец, горячий, стыдливый, и Азирафель пытается представить, что такого особенного в этих поцелуях, что они, не оголяя ничего, не касаясь интимных мест, заставляют людей… пылать. Разбрасывают дрожь. Присутствие слюны в любом месте, помимо ротовой полости, должно сопровождаться дискомфортом — так думает Азирафель и давно знает, что думает слишком примитивно. Актеры американского триллера целуются с профессиональной последовательностью, но испытывают от вынужденной сцены явное удовольствие. И это… так странно. Ведь у поцелуев нет вкуса, они не могут быть нежны так же, как форель под укропным соусом, и точно не напомнят сливки на топленом молоке. Поцелуй — что-то совершенно странное. Кроули наблюдает за ним с абсурдной пропорцией любопытства и понимания — и уж точно знает и чувствует все то, что вызывает у Ангела смущение и оторопь. — Ангел, — начинает тихо, когда Азирафель, робея, задает вопрос, — у поцелуя вполне может быть вкус, но в этом нет ничего хорошего. Поцелуи должны быть безвкусны и приятны. — Чем они могут быть приятны? Это же неэстетично! — О, Ангел, Бога ра… нет, ладно, Ангел, никто не думает об эстетичности, когда целуется. Поцелуй — это как… один из способов открытого выражения чувств. Или симпатии, — Азирафель сосредоточенно оглядывается на экран, — Ну же, Ангел, где твое «возлюби ближнего своего»? — Я люблю ближнего своего, но никого не целую. Любви не обязательно проявляться физически. — Может быть, но… — со стороны экрана доносится тихий стон, прежде чем кадр сменяется, и у Азирафеля при виде совершенно откровенной сцены идет по спине волна жара, будто он подсматривает что-то слишком интимное, — поцелуй — это прелюдия самого главного удовольствия. — Вовсе не обязательного. — Вовсе не обязательного, — покладисто соглашается Кроули, придвигаясь к нему ближе и касаясь дыханием розовеющего уха, — но… весьма… приятного. Соблазн. Патетика или страсть, как бы она ни называлась, однозначно начиналась с соблазнения. Азирафель прожил шесть тысяч лет, и в его воспоминаниях есть всё, но ничего из «чувственного», что могло бы окончательно связать его с родом человеческим. И берясь вдруг вспоминать… становится даже как-то скучно. Люди писали о любовницах, любовниках, флирте, многоженстве, гаремах, проститутках, евнухах — и подо все подкладывали эту совершенно дикую, греховную страсть. Но именно страсть заставляла и заставляет воевать, приносить себя в жертву, строить города, сочинять книги. Она как будто лежит в основе всего сущего, даже создания Вселенной и мира. И пугающее слово страсть всегда оказывается значимее, ощутимей слишком плоской патетики, но Азирафель не может справиться со своей привычкой и беспокойством — его пугают те знания, которые он ищет. Актеры фильма изображают войну и жертвы, и все, что толкает их экранных героев — исключительно патетическое безумство и жажда. Друг к другу, к жизни, к свету, к любви. Страсть — живая потребность, она руководит каждым жестом и словом — искушает примитивностью, открытостью. — Это слишком… безответственно. — Ссстрасть питает жизнь, — отвечает ему рокочуще-мягкий голос Кроули, и в его шепоте как будто слышится шипение. Азирафель клянет воображение и то, что он представляет, как много… касаний и ласки может подарить в поцелуе этот его невероятный язык. Кроули смеется над его внимательностью хриплым, грудным смехом, неспешно постукивая пальцем по подлокотникам кресел, и понимает в этой кипучей страсти до зависти много. Неизвестное смущение, слабо сформировавшееся ощущение чего-то запретного останавливает от самого простого — попросить Кроули объяснить, но в то же время… что дадут разговоры. Азирафелю кажется — чем дольше он смотрит на экран — что ему не хотелось бы слов, хотелось бы действий. И он совершенно не знает каких. Знает лишь, догадывается, что всю природу страсти можно ощутить лишь в собственном теле. Лишь собственным телом. — Что ты так пялишься в эту ересь? — спрашивает Кроули, и в темноте его глаза кажутся почти янтарными, мягкими и заостренными, как лед в стакане виски Dalmore, — Ни порнушки, ни эротики… симпатии к месиву и расчлененке за тобой не помню… саундтрек полная дрянь, — голос его снова обыкновенен, но Азирафель хорошо знает, как он умеет и любит им его обманывать, — Что ты здесь ищешь? Азирафель хочет честно ответить «страсть», но обрывает сам себя на полуслове, когда на экране, совершенно не правдоподобно, но почти… искренне, героиня пускает себе пулю в лоб над трупом своего любовника, в знак вечной любви и после смерти. Азирафель ничего не знает о страсти, но в том виде, в котором предстает на Земле — она обольстительна и прекрасна.

***

Шесть тысяч лет на Земле убеждают Кроули только в одной примитивной истине — человеком во всех смыслах оказывается быть проще. Кроули завидует людям и тому удобству, с которым они могут грешить, осознанно или по чьему-то замыслу — в том случае, если дурное раскрывается, так просто, для спокойствия собственной души, сказать, что «бес попутал». Или что-то в этом духе. Когда ты сам бес, демон, и носишь еще множество нелестных названий, списать собственный грех, вроде дружбы с Ангелом, с той же легкостью не удается, так как Демона никто не мог запутать или сбить с пути истинного — он сам сбивал и путал. Но если наблюдать несколько веков за тем, как у Азирафеля блестят глаза, цвета зефира и серого лондонского утра, совершенно обыкновенные для Ангелов и самые необыкновенные для Кроули, то некоторые изощренные искушения Демонов перестают идти в сравнение с его случайными жестами, касаниями и взглядами. Азирафель искушает светом. Не режущим глаза — спокойным, нежным, обволакивающим, как туман над лавандовым полем. Азирафель одно сплошное искушение, даже когда вдруг, стоя рядом с ним где-нибудь между стеллажами в книжном магазине, стягивает с его лица очки, разглаживает пальцами слабую красную полосу на переносице. И не маскирует за этим жестом ничего. Азирафель прямолинеен и изначально любит всё живое — Кроули питает слабую надежду, что его чуть сильнее прочих. Азирафель не умеет врать, хотя старается, когда хочет что-то ему доказать — Кроули знает наперед, что тот задумал, и в этом, наверное, главный плюс их дружбы и Соглашения. Кроули любит раскрывать чужие мысли, а Азирафель хочет быть раскрытым. Но не теперь. — Ты говорил, что поцелуй предвосхищает… главное. Сколько раз ты испытывал главное? Человеческая природа алгебраично проста — на все оказываются свои формулы. У Демонов вместо формул — хаос, у Ангелов — забвение и арфы, и весь их бурный стрекочущий звон мешает Кроули за мечущимся взглядом, слишком непривычным в этом беспокойстве, увидеть… причину. На все есть своя причина, даже на этот поход в кинотеатр не на мелодраму, а на триллер, на эти вопросы и неуместное внимание к сценам с поцелуями, раздеванием и массовым расстрелом. — Тысячи раз, Ангел, — покладисто отвечает он, и у Ангела алеют скулы, жар перекидывается на кончики ушей, будто Азирафель испытывает настоящий… стыд, — Десятки тысяч раз. Человеческое тело для этого весьма удобно, знаешь ли… — он обрывает самого себя. Ангел ничего не знает. Ангел потерял целые века развлечений, порока, сладости и удовольствий. И потому он такой… светлый. Из серебряного серого цвета, из ванильной мягкости и упрямства слоновой кости. Азирафель. Они спускаются по эскалатору вниз, к выходу из торгового центра, и это место, и количество людей вокруг не способствуют тому, чтобы обсуждать нечто подобное, пусть даже для одного из них это в порядке вещей. Что-то происходит, меняется, Азирафель остается задумчив, и их разговоры не первый день скатываются в плоскость «физических» подробностей. Это почти напрягает. Самую малость, впрочем. Ту самую малость, которая заставляла его весь сеанс наблюдать за сменой выражений мягкого лица и лилово-неоновых отсветов на коже. — Человеческое тело удобно для… патетики? — Азирафель закусывает губу и это вдруг… почти соблазнительно. Но Кроули, кажется, догадывается, в чем дело. — Какая к черту «патетика»? Мы же не в 19 веке. Людям было бы скучно жить, если бы их тела не годились для развлечений. Например, для секса. Кроули лучше других знает, как Азирафеля пугает это слово — своей прямолинейностью, недвусмысленностью. Знает и говорит намеренно, чтобы на бледной коже появилась краска и Азирафель отвел взгляд — вид его опущенных ресниц, чуть обиженного выражения лица гонит волны огня по крови. — Страсть… процесс непроизвольный, — продолжает он, — Она виновата во всем, что происходит не по дьявольской воле, — Кроули чуть замедляет шаг, приближается к Азирафелю и, говоря, почти касается губами его уха, — В поисках удовлетворения страсти человек способен на все. Она властна даже над нами. Все это слишком забавно и непредсказуемо — будь Азирафель прежним, он бы отстранился от него, возмутился бы его действиям, вместо этого — внимательно смотрит, подается ему навстречу и самый короткий миг их губы слишком близко друг от друга. Кроули мучительно душит в себе соблазн. И до последнего не знает, что остановило его от такой легкой награды за шесть тысяч лет флирта, взглядов украдкой, откровенных намеков и полного отсутствия взаимного интереса. Наверное, здравый смысл. Паршивый и безотказный антидот любой страсти. Они садятся в припаркованную в самом неудобном месте назло инспекторам полиции машину, и когда Ангел зябко ведет плечами, Кроули жалеет, что в те времена, когда сотворили его «Бентли», обогрева кресел еще не придумали. — Я просто… размышляю, — пространно вдруг отзывается Азирафель, — я стал думать о том, что все деяния и решения людей преисполнены не любви… а патетики. Любовь старее, глубже… и я хотел понять… Осторожнее! — его машина не обладает той же удивительной маневренностью современных спорткаров, и на всяком крутом повороте у Азирафеля такой вид, словно они могут перевернуться. Могут, разумеется, но Кроули не отказывает им в маленьком чуде, — И я хотел увидеть, как патетика может проявляться. Подобный фильм — ведь неплохой… образец? — Не говори «патетика». Это почти анахронизм. И… ты заставил меня полтора часа смотреть американский триллер про наемных убийц и преступников-неудачников, потому что пытался найти… — мимо них со свистом мчится машина, и Азирафель одному ему ведомым образом ухитряется вцепиться в его запястье, — пособие по пониманию страсти? — Нечто вроде, — неловко пожимая плечами, Азирафель пытается смотреть куда угодно, но только не на него и не на дорогу. Пальцы неохотно отпускают запястье и у Кроули где-то внутри рождается знакомое желание продлить прохладное прикосновение ладони, — Послушай, у… страсти много форм, я знаю. Но как она может заставить человека пожертвовать столь многим, своим покоем, здоровьем, деньгами, ради… обладания другим человеком? Я понимаю, когда некий предмет, дом, может, страна. Но человек? — Ангел, — почти смеясь, тянет Кроули, любуясь выражением стеснения на лице Азирафеля, — обладание людьми — это самое сладкое, самое волнующее, потому что только в этом случае страсть может стать взаимной. — Тогда это называется любовь, — Азирафель усмехается, будто разгадал древнейшую загадку. — Любовь требует всего целиком, страсть — только удовольствий. Люди трахаются и расходятся, и никто не думает о любви. Затем они снова встречаются, и не для того, чтобы подержаться за руки. Они снова трахаются и расходятся. И это называется страстью. — И только лишь? — говорит Азирафель и улыбается, — Мне иногда кажется, что страсть это просто слово, которое скрывает любовь, чтобы та не выглядела такой всесильной. Улыбается загадочно, неясно, многозначительно. Кроули не понимает оттенка его чувств, как и того, почему он вдруг смотрит на него так открыто. Его мягкая улыбка виновата в слабых морщинках вокруг улыбающегося рта, но что, если не одна из форм страсти, заставляет Кроули считать их… обаятельными. Азирафеля — особенным. Он и прежде был особенным. И чувство к нему — сугубо личным, внутренним, интимным. Как людям нужны воздух или кровь, так каждое столетие Кроули, сначала Змий, потом Кровли, потом Энтони Дж. Кроули искал в толпе всегда старомодную, кремового цвета одежду, волосы, перламутрово-белые, как речной жемчуг, и серые глаза, иногда льдисто-серые, иногда, как пергамент старой книги. Все столетия симпатия перехлестывала через край, выливалась в любование и ревность — если Ангел говорил о ком-то с очевидным интересом, если Ангел любил кого-то сильнее прочих, если Ангел для кого-то что-то делал, Кроули… пылал, как фитиль факела. Всегда и теперь. Ангелы иногда примитивны до ограниченной наивности. Ясного и очевидного не видят в упор. Но в наивности Азирафеля есть своя неосязаемая магия — и в его задумчивости, и в его… неискушенности. Он похож на сладкое эдемское яблоко, до которого еще никто не дотянулся. Яблоко краснеет под лучами солнца, румянится, так и просится в руки. Приложить немного усилий — и яблоко само упадет… Но яблоку лучше на ветке. Азирафель часто упрекает его в том, что он портит магию момента, в действительности — портит он сам. Кроули останавливается на парковке у «Ритц» — неплохой способ закончить такой выдающийся на каверзные расспросы день хорошим ужином. Но когда они выходят из машины и Ангел чуть ли не хлопает в ладони от предвкушения, в его взгляде снова что-то взблескивает, меняется. Улыбка оседает на мягких, всегда чуть вопросительно изогнутых губах. Внутри что-то болезненно и сладко бьет в грудную клетку. — Как ты говорил…? — беззаботно произносит Ангел, — «Поцелуй — это один из способов выражения чувств»? Прежде, чем Кроули успевает разгадать, что такое снова творится у него с глазами, Азирафель тянется к нему и тепло целует в уголок рта. Нос улавливает десяток разнообразных запахов, но выделяется один- единственный почти что оседающий вкусом — вкус утра, матового сияния солнца, марципана и высушенных страниц. Запах, относящийся только к Азирафелю. Он говорил — совет цирюльника, но это никак не относится к одеколону. Это вкус его губ, это вкус воздуха вокруг него. Его хочется пить, сцеловывать, упиваться им… Шесть тысяч лет взаимного уважения и дружбы-на-некотором-расстоянии смываются в пропасть с лихостью воды в унитазе, когда Азирафель, чрезвычайно довольный собой, отстраняется, а Кроули делает совершенно необдуманные поступки, потому что прижимает его всем телом к машине, едва различая очертания удивленного лица, тяжело выдыхает ему в рот, и целует — глубоко, вязко. Обхватывает за поясницу, чтоб не вырвался раньше времени — на парковке никого нет, один фонарь едва ли дает свет, и Кроули использует каждое мгновение, пока Азирафель поддается ему, чтобы выпить с его губ этот нереальный, пьянящий вкус. Его собственный. Необъяснимый. Головокружительный. У поцелуев не должно быть вкуса — так он говорил. Не должно быть, если только это не Азирафель. Ни ужаса, ни сопротивления, будто он знал уже какое-то время, что если неловко поцелует его именно сейчас — у Кроули случится помутнение рассудка. Он растерян и возбужден — это какое-то ирреальное, пугающее безумие, которое должно было случиться тысячу лет назад точно, но не сейчас, не на этой парковке, потому как страсть, так мучившая Азирафеля, всегда жила вблизи от него. Безумие ощущается внушительным цунами — один из них точно в их власти, но вырываться нет ни желания, ни сил. Природа чистой страсти. Влечения, ужаса, исступления, вожделения, одержимости. Азирафель не умеет целоваться, от этого тоже туманит голову, но его слабый укус в нижнюю губу Кроули чувствует вполне отчетливо. Как и то, что сам он вжимает Азирафеля в машину сильнее, ставит колено между его ног, когда тот проходится пальцами по его голове, когда губы Кроули оказываются на его шее… Все заканчивается как по щелчку пальцев — из «Ритц» выходит молодая пара, он рассказывает о чем-то, бурно жестикулируя, она пронзительно смеется, и оба они направляются к соседней с ними машине. Кроули отступает так резко, что у Азирафеля подкашиваются ноги, и он едва не падает. Ангел выглядит… подавленным. Это настолько заметно — по той неловкости, с какой он поправляет свою неизменную бабочку в клетку, воротник рубашки и задранные манжеты. Кроули хочется себя ненавидеть, хотя он и так, время от времени, проклинает себя со дня падения. Но эта дьявольская тяга к искушению должна была коснуться кого угодно — не Азирафеля. — Ух ты, — не находит он ничего лучше. Старательно не смотрит на него, но и не отступает от машины, — Кроули, ты… — Ни слова! — он предупреждающе вскидывает руки, и на ум тоже не приходит ничего оригинальнее, — Забудем это недоразумение и… всё. Шесть тысяч лет на Земле по-прежнему убеждают Кроули только в одной примитивной истине — человеком во всех смыслах быть проще. Ни за что не приходится оправдываться. За поцелуй, за внезапность, за себя самого и… желание. За страсть. Она сильнее всего на свете, выдержит расставания длиною в столетия и любыми разумными доводами может пренебречь. — Недоразумение… — пространно повторяет Азирафель, касаясь губ кончиками пальцев, будто на них все еще остается след поцелуя. Азирафель усугубляет глупость до фатальной неразрешенности. Подходит к нему, почти не смотря назад, на пару, которая из машины может видеть их. Знакомым, но слишком двусмысленным теперь движением касается пальцами дужек, стягивая очки с его носа — и все так же разглаживает едва заметную, продавленную красную линию на коже. Но теперь его рука следует к скуле, пальцы замирают у губ — в том же движении, что еще недавно на его собственных. Кроули ловит его случайный взгляд, и «недоразумение» в одно мгновение становится закономерностью.

***

Азирафелю нравится чувствовать себя беспомощным. Сначала это пугает. Прежде всего это ощущение — подкожное, внутримышечное, неотъемлемое — будоражит разум. Разум твердит, что так нельзя. Быстро сдавшееся человеческое тело отвечает — можно. Страх не вырывается дальше мыслей — Азирафель дышит запахом Кроули, его одеколоном, им самим, как афродизиаком, и расслабляется в его руках. Затем это ощущение нравится, нравится собственная неискушенность, и все совершаемые открытия — Азирафель теряется в себе, находится в себе, впечатляясь божественным экспериментом над человеческим телом. Чувствительное, нежное, даже боль от пальцев, проходящихся по ребрам, это тело принимает грубой лаской. Удивительное тело, созданное для поцелуев и касаний. Патетика — грубый термин. Анатомический, однобокий, недостаточный. Страсть безгранична в своей власти — испытав ее лишь раз, Азирафель не знает, как жил без ее тисков, без обострения всех органов чувств сразу. Глаза ищут Кроули — его ломаный профиль, его сжатые губы и капельку пота на виске. Прижимается к изгибу шеи — в нос ударяет запах мандарина, красного яблока и… ванили. И чего-то острого, возможно, принадлежащего самому Кроули, остро различимого среди всего прочего. Поцелуи его невозможны, рваны — их хочется еще, так много, как сможет уместить в себя время ночи, когда в машине, за тонированными стеклами, они предоставлены сами себе. Как нравится чувствовать себя беспомощным, так нравится это грохочущее, спаянное с самим Кроули — его желание к нему, его стремление им обладать. Это цельным чувством заложено в его губах, во вздохах, в укусах в шею, в том, как пальцы расправляются с жилетом, с рубашкой, с поясом брюк, как касаются особенно чувствительной кожи бедер — во всем этом слишком много интимно-личного, желанного. Люди хотят быть желанными, знать, что кто-то сходит по ним с ума… Азирафель понимает людей, и если бы мог — впредь не считал бы страсть грехом. Скорее естественностью, без которой пропадает вкус жизни. Руки Кроули успевают быть везде, и Азирафель не знает, где им лучше быть — на его спине, под лопатками, где растут крылья, и чей трепет он чувствует даже сейчас, или на груди, скользящими по животу, или в самом низу, между ног, проделывая там что-то такое, от чего глаза стекленеют, а рот наполняется вязкой слюной. Он чувствует себя слишком… распахнутым, совершенно голым, в то время, как у Кроули лишь расстегнута рубашка и приспущены джинсы. — Шесть тысяч лет, — выдыхает он ему в губы, но не целует, не позволяет Азирафелю притянуть его к себе за волосы, перехватывает запястья, прижимает к сиденью и до боли стискивает, — Я держался от тебя подальше… достаточно, чтобы не поддаться соблазну, а ты… , — взгляд его становится совершенно отчаянным, разозленно-больным, и это странное, смешанное чувство в его беспокойной кипящей душе Азирафель не может разгадать с самого первого поцелуя, — а ты все испортил… Исступление бьется, как ястреб, с чем-то нежным и мягким — Азирафель касается раскрытой ладонью его горячей груди, и там бьется, затмевая сердце, горячая любовь, а терзает ее безжалостная, патетично безудержная страсть. Опасная их близость к нему воодушевляет и льстит — этот хаос оставляет на них общий отпечаток, вплавливает друг в друга, смешивает, как две субстанции. В бесконечной ласке множится боль — когда Кроули, совершенно завораживающе, облизывает пальцы и просовывает их в него, растягивая тугое отверстие. Вид у него столь загнанный, что Азирафелю, прежде, чем он, зажмурившись и закусив губу, отворачивается, кажется, что эта боль на самом деле не его — что все чувствует Кроули, мелко вздрагивающий, лихорадочно и жадно оглядывающий его. — Думаешь, мне не хотелось этого… — шепчет Кроули, и Азирафель продал бы бессмертную душу, чтобы еще раз услышать эти слова, — я схожу с ума… я столько лет схожу с ума, а ты… просто поцеловал меня, — боль становится дискомфортом, терпимым и где-то даже оттеняющим ласку пальцев на его члене, — зачем, зачем, зачем, глупый ты ангел, — почти болезненно говорит он, губами прослеживая путь от виска к губам. — О, Боже… — выдыхает Азирафель, когда пальцы исчезают, а Кроули быстро и неловко спускает вниз джинсы вместе с бельем. Внутри урчит собственное желание, туго обвивая его бессмертную душу, трепещущую в распалении и ожидании, а губы внезапно пересыхают от вида чужого члена — обвитого венками, с гладкой, горячей головкой. Кроули приставляет ее ко входу, и прежде, чем Азирафель успевает представить насколько это больно, двигается вперед, разом наваливаясь на него — Азирафеля как подбрасывает, выталкивает из тела, и будто только руки Кроули удерживают его на месте. Жарко. Душно. Глаза ослепляет яркий фонарь соседнего дома, попадающий в заднее окно, но этот свет — последнее, о чем Азирафель может думать, когда губы Кроули снова накрывают его собственные, рука обводит чувствительную головку члена, а невыносимая, болезненная растянутость становится… адски приятным томлением. Хочется податься бедрами вперед, забыть как дышать, впитать в себя все запахи, отстраниться от мучительной ласки и продлить ее до бесконечности. Человеческое тело испещрено нервами — внизу, в паху, все скручивается в тугой узел, горит, клокочет, стягивает все удовольствие в одну точку с каждым быстрым, прерывистым движением. Голос Кроули оказывается завораживающе хриплым — по коже идет волна стылости вперемешку с жаром. Азирафель ни единой секунды не знает, что происходит — только то, что ему хорошо, и что когда Кроули задевает что-то внутри, Азирафель непроизвольно выгибается в пояснице. — Запоминай, Ангел-который-хотел-узнать-страсть, — выдыхает Кроули, затуманенным взглядом пытаясь найти его собственный, — мы занимаемся сексом, я трахаю тебя, и это. называется. страстью. Ему непривычны все эти ощущения, и постоянно кажется неестественным то, что он лежит на спине, стонет сквозь плотно сомкнутые губы, и пытается развести бедра еще шире — раскрыться полностью. Кроули тяжелый и настойчивый — плотно располагается между его ног, входя небыстро и глубоко. У него на лбу вздута венка, и пока он сосредотачивается на ощущениях, и будто от чего-то сдерживается, Азирафель касается ее пальцами, касается влажного виска, щеки, и проводит большим пальцем по растресканным губам. Глаза, как полыхающая пустынная земля, впиваются в него гарпунами, он стискивает пальцами его бедра и размеренность уступает бешенству — член врывается внутрь быстро и сильно, выбивает душу и возвращает обратно. Если бы можно было — Азирафель подпустил бы его еще ближе, хотя ближе некуда и нельзя… Член трется о живот Кроули, и Азирафель в окончательном смущении откидывает голову назад, позволяет целовать себя в шею, кусать, когда чужая рука накрывает его возбуждение, и гладит так же лихорадочно, также настойчиво, бешено… Кроули бесконечно шепчет «сам виноват», касаясь его лба своим. Жар становится их общим. Тело реагирует стонами, приходится закусывать губы, чтобы не давать им выйти наружу — они, громкие, бесстыдные, пугают его мыслью, что он теряет власть над собой. У него оказывается чувствительная шея и ключицы, каждое касание к которым вызывает трепет по всему телу — он отдается в пояснице и задерживается между лопатками. Будто напоминание о крыльях. Трепет полета в предрассветном небе проигрывает тому, как Кроули жадно впивается в его рот, вжимая в сидение машины и двигаясь внутри. Что-то трудно объяснимое скапливается в паху, тянет и требует прикосновений. Ближе, ближе, ближе… Сильнее. Все заканчивается внутренней вспышкой, взрывом Вселенной, брызгами звезд под веками, и током, прошившим его насквозь и лишившим сознания и воли. Когда внутри расползается горячее тепло, проникающее в каждую клеточку, Азирафель чувствует себя рассыпавшимся паззлом, который теперь необходимо заново собрать. Но он точно не будет таким, как прежде. Кроули лежит на нем, влажным лбом утыкаясь в плечо и дышит медленно, загнанно, выдыхая в его шею и щекоча дыханием. Он все еще внутри него, и это смущает и волнует Азирафеля почему-то сильнее, чем тот факт, что они только что занимались сексом, и он познал страсть. Кроули приподнимается на руках, и самое короткое мгновение на губах появляется редкая-редкая, чудесная, покоряющая, что людей, что ангелов — прозрачная улыбка. Она стоит всех тысячелетий, в течение которых Азирафель издалека наслаждался ей, чтобы теперь, просто не закрывая глаза, увидеть все ее совершенство. — Как ты? — осторожно спрашивает он, проводя тыльной стороной ладони по щеке. Азирафель приникает к ней, к открытой ласке, и сбивчиво отвечает, еще не до конца владея собой: — Хорошо… Боже, как мне хорошо. Кроули поспешен и требователен — всякий раз, проскальзывая между его губ горячим языком, заставляет Азирафеля терять ощущение земли. Но все кажется правильным. Естественным и закономерным. Уже позже, когда они пересаживаются на передние сидения машины и едут домой, Азирафель думает, что так однажды и должно было случиться — даже случилось поздно, а может, все шло именно так, как надо, согласно Непостижимому Плану. Вестминстер не спит даже глубокой ночью — тихие кафетерии граничат со старыми пабами, с дорогими ресторанами и освещенными витринами. Азирафель за столетия, проведенные в прогулках по Сент-Джеймсскому парку, помнит совершенно разные его детали — тысячи глаз, с каждым столетием меняющуюся одежду прохожих, ужины в «Ритц», прогулки вдоль Букингемского дворца, прямая улица Пэлл-Мэлл, ведущая к его книжному магазину, по которой Кроули проезжает без оглядки на светофоры. В воспоминаниях о Вестминстере есть едва уловимое… постоянство. В этом постоянстве всегда рядом — Кроули. Во фраке и цилиндре, в пижонском наряде в стиле битлз, в современных узких джинсах и дизайнерском пиджаке, с пульверизатором, с черными очками, с развязной походкой… Целующий его, владеющий им, предающийся с ним страсти на заднем сидении машины. В воспоминания о Вестминистере теперь навсегда вшиты, врублены, как засечки на дереве — поцелуй, сорванная с него одежда, машина, и движения, размеренные и рваные… весь этот вечер, почти обжегший, навсегда опаливший его сознание страстью, вплавивший их с Кроули друг в друга. Нерушимо и прочно. Каким бы ни был — столетия рядом с ним всегда остается именно Кроули, даже безрадостный день наполняя своим едва уловимым, успокаивающим присутствием. Какой бы страсть ни была еще — Кроули ее лучшая форма.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.