ID работы: 8404539

Сan I be your baby?

Другие виды отношений
R
Завершён
9
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

If I get a little prettier, can I be your baby?

Настройки текста

In the land of gods and monsters, I was an angel, Living in the garden of evil, Screwed up, scared, doing anything that I needed, Shining like a fiery beacon.

Мы встретились, когда ему было десять. Я нашла его в ворохе глянцевых журналов и книг, среди стихов о свободе и рассказов о море. Его звали Скотти Аддамс, и ему ужасно, ужасно не повезло родиться мальчиком. Мальчиком из Теннесси. Не знаю даже, что именно было ужасным в его существовании: белый невысокий забор вокруг зеленой лужайки перед домом — ровно такой же, как у соседей, и в доме напротив, и дальше, вниз по улице два или три квартала; или футбольные матчи, на которые родители его водили каждые выходные, — не знаю. Иногда мне кажется, что ужасным и невыносимым существование Скотти делала его мать. Она говорила, подстригая ему ногти на руках и ногах, даже когда Скотти исполнилось шестнадцать, чтобы он никогда не пел и не насвистывал, не клал слишком много лимона в чай и не выжимал его в чашку, потому что «так делают только черные, Скотти Аддамс!» А может быть, все дело было в звездно-полосатом флаге, вывешенном у порога? Скотти глядел на него каждый день по дороге в школу и обратно, когда возвращался с тренировки по бейсболу, или когда парковал велосипед в гараже после прогулки — все глядел и глядел. А флаг шептал ему отцовским строгим голосом, едва развиваясь от слабого теплого ветра, что он должен скорее вырасти в настоящего мужчину, отслужить в армии и вернуться домой героем. А Скотти Аддамс, знаете, никогда не умел сказать «нет». В своей комнате, между стеной и шкафом, он прятал блокнот — десять или двенадцать стихов — труд всей его недолгой жизни. Он скрывал их от унылого равнодушия отца и придирчиво-хлестких нравоучений матери, от добрых преподавателей и злых одноклассников, от безызвестных поклонников, которых пока не было, и возможных строгих критиков в белых халатах — он прятал свой блокнот от всего мира. Но не от меня. И я читала их… и пыталась быть доброй… но они были очень плохи, его стихи, потому что Скотти отчаянно боялся творить, проживая жизнь с оглядкой на людей, вместо того, чтобы быть честным и гордым. Я смотрела, как Скотти выкуривал сигарету за сигаретой, спрятавшись за дешевый мотель у грязной разбитой дороги, на окраине «самого солнечного города Нашвилл — столицы кантри», и думала, что мне чертовски жаль его. Как же чертовски жаль! Ужасно хотелось закричать: «Ты действительно должен быть сумасшедшим, чтобы согласиться на такую жизнь! Лучше бы, наверное, ты умер от какой-нибудь неизвестной болезни, вроде астмы, чем…» Я рассказывала ему о будущем и о том, как однажды он, взрослый, обнаружит себя, лежащим на кровати без сна, в разводе, без работы, уставшим от бесконечных пьянок и несложившейся жизни, больше всего желающим спать лет пять или десять к ряду. Или вечность. Напрасно убившим себя так рано. Тогда как я могла бы подарить ему если не настоящую жизнь, то хотя бы призрачную надежду. Вот, что я говорила ему! Ах, если бы он только слушал… Вместо этого он гнал меня от себя — из себя — снова и снова, заходясь в удушающих слезах, раз за разом спрашивая меня, почему же ему досталось это тело, которое было чужим и далеким. Записываясь в сан-блок морской пехоты, он по-прежнему гнал меня от себя, умоляя оставить в покое его мысли. Даже год спустя, примеряя парадную военную форму корпуса морской пехоты Соединенных Штатов, Скотти, уже понимая, что каждое мое слово о будущем, сказанное ему когда-то, неизбежно, неумолимо превращается в правду, все еще гнал меня, как одинокий человек гнал бы заблудившуюся кошку от порога собственного дома — борясь с неуместным алчным желанием оставить ее себе. Скотти дважды назначал девушкам свидания, но ничего не добился и бросил это, а потом проигрался, пропил все деньги в дешевом баре в Мемфисе. Это было естественным и неизбежным, то, что мой Скотти, в конечном итоге, вернулся ко мне. Я была его маяком, его светом, его путеводной звездой во тьме собственных страхов и безнадеги. — Калперния, — говорил он, — мне так страшно. Я не хочу умирать. А я могла только обнять себя его сухими ладонями, крепкими и сильными. Нам обоим было слишком мало лет, чтобы не бояться. — Мне тоже страшно, Скотти. Я совсем не знаю, что делать… Скотти? СКОТТИ?! Напрасно я его звала — он угас у меня на руках. В моих руках. Скотти Аддамс во мне умер ради того, чтобы Калперния Аддамс могла жить. Да и где жить — смешное ли дело?! В мире, где меня никто не ждал и не любил. В мире, о котором новорожденная я не ведала ничего: кто я есть, кем хочу быть и как следует жить? Но самое главное, что я узнала, оставшись совершенно одна, — из солдата очень сложно сделать девушку.

You got that medicine I need, Fame, liquor, love, give it to me slowly. Put your hands on my waist, do it softly, Me and God we don’t get along, so now I see…

Мальчику Скотти Аддамсу плохо жилось в Нэшвилле — так я думала. Что ж… Калперние Аддамс пришлось хуже во сто крат — канун Рождества с тех пор всегда ужасает меня. Хорошо, что отец Скотти — мой отец — не умер, пытаясь отпить воды из стакана, когда я вошла в родительский дом на огромных каблуках, сгибаясь под тяжестью армейской сумки и рождественских подарков. Пришлось бы хоронить его по католическим традициям — в землю. Не думаю, что у меня тогда хватило бы моральных сил нести массивный коричневый гроб. Конечно, то были ужасные мысли, недостойные и низкие. Но правда в том, что мысли моих родителей были куда страшнее. И они не задерживались в их головах, а обрушивались на меня бесконечным потоком брани и богобоязненного дерьма. Всё кончилось в пять минут. Я ушла молча, грациозно и с чувством невероятного облегчения, оставляя прошлое в прошлом вместе с подарками к Рождеству. О, эта дивная новая жизнь в Нэшвилле… Хотелось бы мне сказать, что она закружила меня, как ветер — осенний лист, но едва ли это было правдой. Скорее, я была похожа на размокший окурок, подхваченный сточными водами. И хотя солнце было по-прежнему щедрым на ослепительные, но бесполезно-холодные лучи, а записка моей домовладелицы трещала о задолженности пока еще не слишком требовательно, дела мои были плохи, откровенно говоря. Издателям было совсем плевать на поэмы об увядших папоротниках, желтых, как кукуруза. Что было нужно, так это хороший комик: старый стиль, юмор с шутками о боли абсурда — и ничего больше. Мои же стихи были или мертвы, или просто молчали, неустанно подвигая меня к отчаянию — к самому его краю. Пустые бутылки из-под вина, пузатые, как раздутые трупы, окружали меня своей бесполезностью, не принося ни успокоения, ни вдохновения, ни крепкого сна. Одно радовало — вдали от дома я, наконец, начала чувствовать себя полноценной женщиной, хоть еще и не была ею! Полноценной, нищей женщиной, без знакомых, работы и без жилья — в один из промозглых осенних дней, когда мне в очередной раз отказали в издательстве, в темном узком коридоре, прямо перед дверью в квартиру, я споткнулась о свои вещи и о хозяйку, окончательно проклинающую мое безденежье, посылающую к чёрту, раз Бог оставил меня, — и вопящую, без устали вопящую о квартплате. Мне хотелось возразить ей, что я не виновата, ведь Бог обманул нас обеих, но это было бы ложью, конечно. От унылой рутины моего тогдашнего мировоззрения, от белого безмолвия, наполняющего контуры моей жизни, как сигаретный дым постепенно заполняет маленькую комнатку, я скрылась у всех на виду. Смешно и горько было прятаться среди мужчин, выдававших себя за женщин, в то время как сама я женщиной являлась лишь номинально… Однако же, в клубе было все, чтобы излечить меня от хандры и апатии. Я пела проникновенные песни — собственного сочинения и чужие — глубоким, чуть хрипловатым от волнения голосом, словно погружаясь в экстаз и погружая их, тех кто были в меня самую чуточку влюблены, в глубину своей собственной эйфории. Они приходили в клуб ради меня, и я позволяла им угощать Калпернию Аддамс выпивкой, декламировать очень сексуальные стихи об изнасиловании и вожделении и глядеть на меня, как на Благословенную Вселенную. Боже, мне было девятнадцать — еще бы это не смущало, не тешило самолюбие и не подпитывало мою хрупкую женственность! И, конечно же, едва ли можно было найти более удобный момент в моей жизни для появления Барри Уинчелла. Он был задумчивым, застенчивым и замечательно угрюмым. Барри приходил со своими дружками, садился за столик возле самой сцены и долго, томно посматривал на меня из-под своих угольных ресниц. Даже сейчас я не слишком уверена в том, чего же больше было в том взгляде — страха, или желания. Мне сразу стоило бы сказать «нет», когда Барри позвал меня на свидание. И продолжать говорить «нет» себе и ему: «нет» — коротким юбкам, «нет» — длинным вздохам. Не нужно было глядеть на него, когда мы танцевали среди вешалок в гримёрке под медленную песню Depeche Mode, равно как не стоило соглашаться на танец. А я — дура! Дура-дура-дура, потому что согласилась, не раздумывая ни секунды. И согласилась бы снова. Не ради робкого ощущения его широких ладоней на своей талии, а только лишь для того, чтобы продлить молчаливое волшебство между нами, до краев наполняющее меня желанием быть его женщиной.

In the land of gods and monsters, I was an angel, Lookin' to get fucked hard. Like a groupie, incognito, posing as a real singer, Life imitates art. You got that medicine I need Dope, shoot it up straight to the heart please I don't really wanna know what's good for me God's dead I said ‘Baby that's alright with me

Мы со Скотти были девственниками до восемнадцати лет, и знаете, Скотти повезло, что он не познал, что такое секс. Может быть и к лучшему, что он был не способен приблизиться к другому человеку и ощутить страсть. Его природная стеснительность и некая скованность перешли мне, как по наследству переходит желтый Pontiac 58 года: от умирающего старика — любимой внучке. Секс в то время виделся мне чем-то мерзким, стыдным и отвратительным, насколько вообще может быть отвратительным акт совокупления двух обнаженных, несовершенных людей. И я оттягивала его, как могла. Мой первый любовник — его звали Джерри — был мечтателем, романтиком и наркоманом. Он был тонкой натурой и творческой личностью, что запивала ЛСД дешевым портвейном. Джерри мог часами глядеть на звезды, размышлять о тленности сущего и совершенстве иных миров, и он мастерски умел сворачивать самокрутки. Знаете, во всем остальном он был совершенно бесполезен. Тогда, почему-то, мне казалось необходимым открыть ему тайную нежность моей души — я читала Джерри свои ранние рифмы, стесняясь их пошлой девственности. Но, в конечном итоге, звезды под ЛСД привлекали его гораздо сильнее меня, поэтому стихи мои оказались не поняты, а роман, длившийся всего две недели, довольно банально подошел к концу, завершившись после нашего с ним совокупления в дешевом мотеле. В последующем я действительно довольно быстро свыклась с тем, как сантиметры пустого пространства одиночества разрастались вокруг меня, окутывая невесомостью и тишиной. Я кричала от одиночества, всякий раз, когда выскакивала на улицу в одном плаще на голое тело, чтобы выбросить мусор в проезжающий мимо погрузчик; или с резкой, глупой музыкой ветра, возникающей, когда мне приходилось бежать за автобусом. Вот до чего дошло. Мое сердце было разбито, что, впрочем, не являлось такой уж неожиданностью. И все же, именно тот скомканный опыт показал мне, что секс — это очень личное и вдохновенно-прекрасное, исходящее из самой сути человека, из его нутра, дыхания и его речи. Барри вторгся в меня, как грустный гитарный мотив, заполнив воздух поверх моей кровати кричащими мечтами о будущем, тенями, что прятались по углам дома и в моих волосах, когда я оставалась одна, и горячим воздухом моей грустной милой квартиры. Я была влюблена. Я поняла это всем своим естеством, прочувствовала на мембранном уровне тонких материй моей души. Мы вплавлялись друг в друга, жмурясь от света, бьющего сквозь нас и сквозь старые шторы, пока душа — одна на двоих — на мгновение не вспыхивала под веками последними лучами заходящего солнца. И просыпались уставшие, с красными глазами, но готовые усладить мгновения рассвета. Мы прошли разврат на заднем сиденье такси, в мириадах насмерть испуганных светлячков в поле за амбаром, на пустой стоянке, на задворках ресторана итальянской кухни, закрытого на санитарный день, и на шатких креслах старого кинотеатра. В его объятиях, неуверенных и любопытных, мне удалось развить в себе чувство глубокой откровенности. Во мне зародилась потребность выражать свои чувства: через прикосновения, через поцелуи, через сбившееся дыхание и стоны от особенно сильных его толчков внутри моего несовершенного тела, которое он, почему-то, находил прекрасным. Я, сквозь смущение, рассказывала ему свои стихи, а Барри слушал их с благоговейным трепетом — даже ладони его дрожали, когда он гладил мои колени и выше, между ними, исключив из этого действа даже намек на пошлость, оставляя мне лишь нежность, восхищение и поцелуи его лихорадочно — всегда, когда дело доходило до моей поэзии — горячих губ. Встреча с Барри многое изменила в моей жизни. Наконец, кто-то любил меня так же, как любила я, и впервые в жизни я чувствовала, что меня принимают целиком. И хотя мы никогда не говорили о об этом — о нашем чувстве, но, окруженные маревом из пустяковых обещаний и волшебных невесомых прикосновений, мы искали счастливой жизни для нас двоих. Той самой, о которой я задумывалась все чаще: мне не хотелось быть просто любовниками, я, с каждым днем все сильнее, жаждала принадлежать ему до последней написанной мною строчки. Глупо было бы отрицать тот факт, что я не желала, чтобы Барри открыто заявил свои права на меня, как на свою собственность. И, конечно же, это не представлялось возможным. Бесполезная, едва ли женщина — жалкая ее пародия — вряд ли я смогла бы вообразить существо более нелепое, чем-то, что я являла собой. Кто была я? Новенькая машина, в которой имелся изъян заводской сборки. Несущаяся на всех парах без тормозов, прямо в бетонную стену. По радио в моей голове вещали голоса лицемеров и лжецов о свободе и демократии, совокупляясь в истерике с ханжеской чушью о равенстве, которое никогда не будет доступно таким, как я и подобным мне, напуганным и заблудившимся. И Барри, смущаясь своего импульса, но отчаянно желая высказаться, летел во мне, рискуя разбиться насмерть: — Бог создал тебя, лежащей в постели. И он точно знал, что делал, — начал однажды мой Барри, отдышавшись и скатившись на край кровати. Мне хотелось трогать его голые плечи своими холодными ладонями, кусать и вылизывать его соленую шею, пока он хрустел пальцами, взволнованно продолжая открываться мне. — Бог создал горы, моря и огонь одновременно. Он породил ненависть, будучи мертвецки пьяным. Он ошибался, позволяя Дьяволу создать насилие — тот был сверху… Но когда Бог создал тебя, лежащей в постели, Он превзошёл весь свой ебаный Космос. Мое бедное сердце чуть не скончалось — никто никогда не пытался говорить со мной на одном языке. Нужно было сказать категорическое «нет» ему, страстно и тупо разгуливающему с голым задом от моей кровати до холодильника в одной только армейской майке, но я лишь соблазнительно улыбалась, раскинувшись на измочаленных простынях во всей своей оттраханной красоте.

No one's gonna take my soul away I'm living like Jim Morrison Headed towards a fucked up holiday Monitor, squeeze squeeze and I'm singing Fuck yeah, give it to me, This is heaven, what I truly want is Innocence lost, innocence lost…

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.