Тридцать метров под землей

R
Завершён
327
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 4 086 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
327 Нравится 22 Отзывы 70 В сборник

Часть 1

Настройки
Я впервые поцеловал его, когда мне цепануло ухо шрапнелью. Не то чтобы мне было очень больно: наверное, из-за болевого шока все чувства отшибло. А может, я просто тогда не понял даже, что произошло. Крови было много, а я просто чувствовал, как что-то теплое течет на лицо, затекает за шиворот, липнет к волосам. Совсем как тогда, в детстве, когда я лет в пять потянулся за киселем к столу и развернул его на себя. Не помню, кто на меня тогда ругался: то ли мать, то ли отец, но кто-то сильного отвесил подзатыльника, аж в глазах потемнело. И тогда темнело в глазах. И чужие пальцы на затылке тоже были, липли к волосам, а из уха все что-то текло и текло. А я света белого не видел: перед глазами сплошная, мазутная темень. Я не знал, почему двигаюсь. Это после я понял, что меня тащили на себе медсестры, а тогда мне казалось, что мое тело расплавляется, тает, вот-вот — и я сам превращусь в тот тягучий кисель. А когда движение прекратилось и я упал на что-то твёрдое, грубое, появились пальцы в мокрых липких волосах и голос, который сливался с шумом в моей голове. До чертиков под глазами знакомый голос. — Вась, Вась, не спи, Вась. А я вроде бы и не спал. Я просто не хотел открывать глаза, потому что как-то в них было тяжко, мутно. Мне хотелось сказать ему, что я не хочу спать, но во рту было вязко от земли и теплой жидкости, что все текла и текла. — Вася, смотри на меня. Смотри, не спи, Вась. Мне хотелось на него посмотреть. Наверное, больше всего. А он все говорил и говорил, и держал мои волосы на затылке. К моему лбу что-то прикасалось, и тогда, сквозь пелену пыли в голове, мне вдруг захотелось, чтобы это был его лоб. Я попытался открыть глаза, залитые жидкостью, пылью, грязью, но не увидел сразу ничего, кроме волн из темно-красных цветов. Мне тогда вспомнилось, как отец все обещал свозить меня на море, и с этой мысли голос его стал пропадать, обрываясь только в «Вась, Вася...» Я все еще не чувствовал боли. Или чувствовал, но не понимал, что это она. — Вась, слышишь? Открой глаза, открой глаза, ну, давай. Я не понимал, почему ему это так важно, но если это так — значит, важно и мне. Я попытался открыть глаза. Еще и еще. Морские разводы перед глазами встречали меня свистом в ушах и отдаленным цветом его светлых волос, которые, на самом деле, уже давно тогда не были светлыми из-за грязи. И в момент, когда мне удалось сфокусировать взгляд, весь звук в моей голове оборвался вместе с его голосом, как будто бы слух и зрение были взаимозаменяемы. Я почувствовал, как свист растекается внутрь моей головы, и мне больше не были слышны эти рваные «Вась, Вася...» А мне уже тогда было все равно. Я смотрел в его светлые глаза, чумазое лицо, опалённые брови, не зная, на чем сфокусировать взгляд. Наверное, на отпечатке животного страха в зрачках. Я умел отличать обычный страх от военного страха, потому что на войне перестаешь бояться чего-либо, кроме смерти. И тогда, с этим выражением ужаса на его лице, мне показалось, что я умираю. Наверное, стрельнули в живот или, может быть, в плечо, и текущая из раскрученного, как коряга, уха кровь мне ничего не подсказала. А на краю обескровленного, туманного сознания крутилась лишь одна мысль: спасибо, что я первый. Когда чужие грубые и покоцанные и грязные ладони обхватили меня за лицо, слегка потряхивая, я почти мог прочитать по губам, что он говорит, лихорадочно, незачем, просто чтобы я слышал знакомый голос. Вась, не спи. Открой глаза. Ну же, открой глаза, дурак ты. Да-да, не закрывай, сейчас, подожди, сейчас Ленка придет. Дурак же, ну, слушай, что я говорю. Хоть раз послушай, что я говорю. Жди-жди, Вась, Ленка придет. Он тогда не знал, что Ленку уже застрелили. Как и я не знал, что еще смогу выжить. Я не чувствовал ничего, кроме шума и чужих ладоней. Возможно, мне тогда было настолько больно, что нервы просто полопались. Мне тогда просто захотелось сказать его имя. — Миша... Я выплюнул его с кровью и грязью, хриплым, прокуренным догола голосом, на выдохе, не боясь больше не сделать вдоха. Мне не было страшно. Я был просто рад, что с ним пока что все в порядке. И в тот момент, когда я из последних сил приподнял голову, чтобы впечататься своими губами в его губы, я просто хотел поблагодарить его за это, потому что отчего-то был уверен, что умру. Поцелуй вышел бесцельным, смятым, кровавым и грязным, и его распахнутые, как две раскрывшиеся мины, глаза застыли на месте. Я тогда не заметил, что он ответил на поцелуй. И как долго длилась эта пара секунд. У меня закончились силы, и я снова рухнул головой на грунт. Он смотрел на меня взглядом того самого мальчишки родом из детства, все еще держа мое лицо своими грубыми ладонями, а я глядел на него в ответ своей непроглядной, липучей мутью. Я помню, как он заломил брови. Как скривилось его лицо. Как на его губах остались следы крови. Как он припал к моему лбу своим лбом, шепча: «Вась, дурак ты, господи, ты такой дурак». И еще: «Жди, пожалуйста, терпи. Скоро будет, скоро все будет, Вась». И: «Я здесь, Вась. Здесь». Я отключился с прострелянным ухом, полной готовностью к смерти и своим лицом в чужих ладонях.

*

Леша Петров мертв. И Кирилл. И Сашка. И Ленка — подруга всего моего детства, соседская девчонка; до сих пор, ей-богу, помню, как лазили с ней по всему нашему маленькому городку. Ленка Сидорова. Тоже мертва. До сих пор помню, как она все лезла ко мне с поцелуями, а он морщился, театрально кривился и отворачивался от такой «мерзости». Я всегда отвечал на эти детские, неумелые поцелуи, потому что хотел заставить его что-то почувствовать. От таких мыслей меня стошнило. Опять. Контузия, слава богу, оказалась не сильная, жить буду и дурачком не стал, но приходится же чём-то расплачиваться. Мне снесло почти всю ушную раковину, и вряд ли тогда я понимал, как мне повезло. Тогда я просто закрывал здоровое ухо и пытался понять, не оглох ли я. Из-за огромной повязки, смоченной в чём-то ваты и грязи я ничего не слышал, кроме шума, бесконечного, адского, как будто рядом вот только что взорвалась граната. Я не услышал, как он подошел. Все мое сознание раскололось об его тяжелое, серое лицо, в каждой черте которого горела уже даже не боль — мерзкое, холодное отчаяние. Я помнил, что сделал несколько дней назад. Помнил все то время, пока приходил в сознание, пока трупы разгребали и пытались опознать по личным вещам или медальонам, которые мало кто носил. Я боялся, что он тоже помнил. Хотя он, конечно же, помнил. — Вась, — начал он, и я эту часть фразы всё-таки смог расслышать, — это... Ленка... — Я знаю, — ответил я. И все смотрел на его лицо, каждый момент думая, что еще одна секунда — и станет невозможно. Он скривился. Отвернулся. Зажал переносицу пальцами, так сильно, что даже сквозь грязь на лице были видны белые пятна под подушечками. — Твою мать, Вась, — гаркнул он, и я осознал, что он плачет. — Миша. — Ленка, понимаешь, она же... А вдруг ты тоже мог... — Миша. Он посмотрел на меня, резко, грубо, с такой животной ненавистью в глазах, как будто адресованной именно мне, что я почувствовал клинический, до свиста яркий приступ боли. Я скривил лицо, поморщился, прикладывая ладонь к окровавленному бинту на ухе, и он ринулся ко мне, почти приседая на колени. — Встань, — прошипел я, чувствуя, как сильно от него несет гарью и пылью. — Сильно болит? — спросил он совершенно неуместный, до дури глупый вопрос, и почему-то меня тогда это жутко разозлило. — Да встань, чтоб тебя, — я отпихнул его ладонью не глядя, попадая точно в грудину, и он отпрянул. Мы замолчали: я — бросая косые, лихорадочные взгляды, закрывая ладонью лицо, согнувшись, он — глядя на меня взглядом восточного фронта. Мне так хотелось посмотреть ему прямо в глаза, но боль разрасталась, как чума, и перед зрачками как будто стоял дым. — Прости, — внезапно ответил он, отворачиваясь. — За что? — Не знаю. И мы опять замолчали. Противным, разорвавшимся, как граната, молчанием, от которого становилось так громко, что хотелось заорать. — Где Ленка? — внезапно спросил я, не зная зачем, не контролируя слова, и вопрос напалмом срикошетил мне в голову. Я помню, как у него дернулись брови. И как он сглотнул вязкую горькую слюну. — Где и все остальные. Значит, у подножия крепости. — Ей голову прострелило. Насквозь, — снова сказал он, совсем на меня не глядя. У меня защемило меж ребер. — Не надо. — Даже от волос мало чего осталось. Все растеклось. — Я сказал, хватит. — И Лешу тоже так. Тоже голову разнесло. — Заткнись! Он посмотрел на меня, и я, наверное, впервые, впервые за полгода войны не увидел в его глазах того мальчишки, которого знал всю жизнь. Я впервые не увидел в нем Мишу, потому что я увидел солдата. И челюсти сжимал он тоже по-солдатски. Как цепной, бешенный пес. — Ну да, — начал он, скаля зубы, — ты-то живой, да. И я тоже — живой. Хорошо нам, правда? Я знал, что он говорит это только от невыносимой, режущей по мышцам боли, от громадного, безответного отчаяния, но что-то в его словах меня до глубины укололо. Наверное, потому, что пару дней назад я был готов умереть. — Думай над тем, что мелешь, и скажи богу спасибо за то, что жив, — предупреждающе сказал я, и он тогда усмехнулся самой горькой усмешкой, которую я видел в своей жизни. — К черту твоего бога, Вась, — ответил он и, развернувшись, зашагал обратно из подземельной комнаты, а я уже не слышал его шагов из-за свиста в ушах.

*

Я не знаю, когда понял, что мне больно называть его по имени. До сих пор не знаю. Просто в какой-то момент мне стало невыносимо тошно от этого рваного «Миша!», брошенного в спину первого попавшегося солдата в запыленном немецком окопе, который мы захватывали. Оно рвало глотку, склеивало зубы, потому что я знал: он уже может быть неживой. И мне казалось, что, если я не буду у себя в голове называть его по имени, боль утихнет, развеется, раскрошится и просто осядет во мне, как пепелище военного дыма. Наш сержант в тренировочном лагере говорил, что война будет долгой. Что нам пора привыкнуть к тому, что все самое хорошее — дом, свобода и мир — будет встречаться нам только во снах. В моих снах не было ни дома, ни свободы, ни мира. В моих снах я видел, как ему простреливают грудную клетку насквозь, как вылетают куски его вот только что дышавших легких и как он падает на землю, так и не успев выкрикнуть. И как я ору. Ору его имя, задыхаюсь им, режу глотку об этот истошный, животный вой... ...а потом меня кто-то трясёт за плечо, бьет по щекам — и я просыпаюсь в окопе, на земле, грязный, с отстреленным два месяца назад ухом, не различая ни единого момента. — Вась, проснись, просыпайся, — он тогда тряс меня за плечо, и голос его звучал едко сквозь шум волн в моей голове. Я постепенно приходил в себя, разламывался на части и снова пытался склеится, а он все не отпускал мое плечо, как будто разожмешь пальцы — и я растворюсь. — Вась, — твердо сказал он, заглядывая мне в глаза. — Нормально? — Ага, — на рваном выдохе ответил я, проглатывая слюну в сухое горло. — Ты звал меня. Ну, во сне. У меня сжалось внутри. Разжалось и забилось по новой. — Плохой сон, — отмахнулся я. — Понимаю. В окопе не было света, но я отчетливо видел его лицо. Или, может, я просто запомнил его наизусть и тогда просто представил его перед глазами. — Вась. — Что? Он смотрел мне в глаза, а я смотрел в ответ. И мне тогда было до жути, до колик страшно, что этот момент может стать последним в любую минуту. Ничто не застраховывало от того, что в следующий миг в окоп залетит граната. — Тебе страшно умирать? Мне хотелось ответить, что нет. Хотелось, очень сильно хотелось, но я видел, что ему — страшно. Поэтому я ответил: — Да. Он выдохнул: — Мне тоже. — Это нормально. Странно было бы не бояться. Я врал, и, наверное, если бы не тьма, он бы наверняка это понял. Он всегда понимал. Но тогда, во тьме, его легко было обмануть. По крайней мере, мне так казалось. — Вась. Мне мама писала недавно. — И что? Он замолчал, и я сразу понял, что случилось. — Отец? — Да. У его отца были серьёзные проблемы с сердцем, а новость о том, что сын уходит на войну, оставила неизгладимый рубец. — Он?.. — начал я, надеясь на то, что мне не придется произносить продолжение вслух. — Дней двадцать назад. — Твою мать, — выдохнул я, опуская глаза и чувствуя, как липкая противная материя клеится к моей голове изнутри. Она звалась скорбью и каждый раз била как впервые. Куда больнее, чем удар шрапнели по уху. — Мы должны выжить, Вась, — внезапно начал он тоном, которого я давно не слышал. С тех самых времен в тренировочном лагере, когда каждый из нас еще верил в благое дело. — Я не стану говорить, что мы выживем, — ответил я. — И не надо, — без доли обиды ответил он. — Мы просто должны. И внезапно он схватил меня ладонью за затылок и поцеловал в лоб, мокрый от холодного пота, грязный, в копоти и морщинах. Я почувствовал тогда его сухие потрескавшиеся губы, и этот момент навсегда вырезался на моих ребрах.

*

Я не помню, когда я в него влюбился. Наверное, тогда, когда мне еще можно было влюбляться. Наши отцы работали на одном заводе, и мы с ним в детстве думали, что будем так же: работать вместе, заведем семьи, а потом и наши дети будут идти по нашим стопам. Хотя, на самом деле, так считал только он, а я врал, потому что знал, что ничего подобного со мной не будет. Знал, что в этом мире со мной что-то до мерзости, до порочности не так, потому что в те времена я целовался с Ленкой только для того, чтобы посмотреть на его реакцию. А он мечтал. Мечтал о доме, семье и любви, той самой, глубокой, чистой. Как-то он сказал, что ему неважно с кем, и у меня в груди тогда забилось быстро-быстро, хотя я прекрасно понимал, что он говорит о социальном статусе девушки, на которой женится. А потом началась война. Бесконечная, кривая война, от которой никогда не откажешься, не отречешься, не отмоешься. В тренировочном лагере нам говорили, что многие из нас не вернутся домой. А теперь Ленка мертва. И Лешка. И Кирилл. Сашка, Витя, Володя. Еще один Лешка. Костя и Влад. Все мертвы. Иногда мне хотелось, чтобы и я тоже был неживой: не мертвый, а именно неживой. Просто умереть на время, до того, как война закончится. И ничего, совершенно ничего не чувствовать. Не чувствовать эту тупую, режущую, колющую и ядовитую боль, когда к ногам падает твой товарищ, который делился с тобой сигаретами, рылся с тобой в одной земле, который пришел сюда таким же зеленым юнцом, — а ему просто не повезло. Подцепило снарядом. Еще бы полметра влево — и это мог бы быть я. И тогда, на войне, я тоже не помнил, в какой момент я в него влюбился. Порой мне начинало казаться, что нет этой черты, что это всегда было со мной, с самого рождения, и мне становилось страшно от этой мысли. Так же страшно мне было, когда во время нашего с ним ночного дежурства он сказал, что больше не хочет возвращаться домой. — Что ты несёшь такое? — спросил я, пытаясь разглядеть его лицо в темноте. — То, что слышишь. У него был серьёзный, почти какой-то мокрый голос, а глаза — уставшие. Взрослые. — Что значит «не хочу возвращаться домой»? — То и значит, Вась, — выплюнул он, доставая из нагрудного кармана старую помятую сигарету. — Мои ждут меня таким, какой я был. А я уже не тот. — Они ждут тебя любым, дурак, — со внезапно раскалившейся злостью бросил я. Он часто говорил вещи, о которых вряд ли много думал. Или, наоборот, думал слишком много. — Ошибаешься, — он бросил на меня сухой взгляд и подпалил сигарету. У меня сжались все внутренности от мысли, что кто-то из немецких разведчиков сможет увидеть огонек в темноте. И тут же он горько усмехнулся: — Может быть. Я иногда его совсем не понимал. И это вгоняло меня в склизкое раздражение, вызывало такую злость, что сложно было смыкать зубы. — Вась. — Что? У меня было ощущение, что мы разговариваем в последний раз. — Если я умру, ты это... маме моей напиши. — О чем ты говоришь? — с распахнутыми глазами спросил я, и мне впервые хотелось, чтобы второе ухо тоже не слышало. — Напиши, что я не отступил. Не отказался от оружия. И от родины. — Ты лучше мол... — Нам завтра в бой, Вась. — Нам всегда в бой, — зачем-то ответил я и сразу понял, что зря. Он посмотрел на меня надломленным взглядом, какой я ненавидел больше всего. — Просто прошу: напиши ей, — он опустил взгляд и затянулся. — Я просто чувствую. — Что? — Как будто... не знаю. Как будто... наверное, я готов. Я понял, о чем он. Понял, к чему он готов. Меня вдруг затошнило от страха. — Молчи, черт тебя. Молчи. — Вася... — Заткнись, бога ради. Не надо. Он замолчал. Усмехнулся, а я чувствовал, как постепенно темнеет в голове. — А ты все о своем боге, да? Мама верила в бога. Честно верила. И всегда говорила мне: «Когда никто больше не поможет, поможет Бог». И я, наверное, раньше тоже в него верил. И тогда, в тот момент, тоже, может быть, верил. Вот только Ленке бог не помог. Как и никому другому из наших товарищей. — Я просто говорю хватит, — ответил я. Мне с каждой секундой становилось все более тошно. — Ты всегда так говоришь. — Что на тебя нашло? Я злился. На то, что он больше не тот мальчишка из моего детства. Что он больше не тот, кто пришел в тренировочный лагерь с одной единственной целью: победить всех фрицев. Спасти родину. Выжить и вернуться домой. — Я боюсь, — тихо сказал он. Так тихо, что можно было расслышать, как дрогнул его голос. — Мы все боимся, — ответил я, перехватывая из его рук почти догоревшую сигарету. Наши пальцы на секунду соприкоснулись, и мне вдруг стало холодно. — Не ври, — он покачал головой. — Я не вру. — Врешь. Ты не боишься. — Что за бред ты несешь? — буркнул я, чувствуя себя так, будто бы меня раскрыли, будто бы из меня щипцами вытянули правду. Как будто бы он всегда это знал. — После того, как тебя ранили, — он указал пальцем на свое ухо. — Ты стал другим. — И каким же? — саркастически спросил я, пытаясь скрыть за этим фальшивым тоном панику в своей голове. Мне тогда казалось, что именно здесь пролегла черта между нами. Не в момент прихода на фронт, не в момент, когда я его поцеловал губами в крови. Именно здесь. — Взрослым, — ответил он, и у меня перехватило дыхание. Я откашлялся и отвел взгляд, чтобы не сорваться. — Другим. Совершенно. — Да хрень это все, — отмахнулся я, зная, что это бесполезно, что он давно меня раскрыл. — Нет, Вась. Далеко не хрень. Я тебя знаю слишком хорошо. Я открыл рот, чтобы сказать, что ни черта он меня не знает. Открыл и закрыл, потому что сам бы тогда сморозил полную чепуху. Мы замолчали. Сигарета плавилась в моих пальцах, а я все никак не решался ее выбросить, как будто бы это не просто измотанный временем кусок бумаги. Как будто бы это какой-то символ той черты, которая подвела нас к краю. — Ты даже по имени меня перестал называть. У меня защемило в легких, и я дернулся, потому что не был готов к этому. Наверное, я был готов ко всему: к убийству, к потере, к смерти — но точно не к этому. Свист в ушах расколол барабанные перепонки, и в какой-то момент я подумал, что потеряю сознание. Я сглотнул сухую слюну. Отвернулся. Мое сердце колотилось так громко, что впору было ему уже перегрузиться и остановиться. — Я не хочу тебя терять, Вась. Мне становилось хуже и хуже, и я изо всех сил старался сдержать рвотный позыв в пределах глотки. Просто старался задержать дыхание, чтобы успокоить дурное, глупое сердце. — Честно, не хочу. Я открыл рот, чтобы сказать ему что-то в ответ, но не нашел ни единого слова. Я часто фантазировал, как смогу ему признаться, или открыться, или сказать хоть что-нибудь о том, что я на самом деле чувствую. Сказать, что со мной что-то не так. И что это «что-то не так» — он сам. Я поднял на него глаза, и мы сцепились взглядами так, как будто видим друг друга в последний раз. — Я не прощу тебя, если ты умрешь, — серьезно сказал он, а мне уже было настолько больно, что хотелось просто застрелиться. — Миша... — А ты — прости, — выдохнул он и подался вперед, впечатываясь губами в мои губы.

*

На следующий день он погиб. Мне срикошетило в ногу, и я еле добрался до базы, ползком, на руках, стирая лицо об острые ветви репейника. Мы захватывали немецкий лагерь, но разведчики просчитались, и фрицев там оказалось куда больше. После команды «Отступаем!» я ринулся назад, но внезапно почувствовал, как пуля, лязгнув по металлу, прошлась по голени. Я заорал и упал на одно колено, успев отскочить в сторону, в траву. Кто-то еще пару раз стрельнул в мою сторону, но промазал. Я пополз на север, где находилась наша база, зная, что до нее несколько километров. Наверное, я не боялся умирать, но мне до смерти хотелось жить. Я не помнил, как всё-таки добрался до базы, но за это время ночь прошла. Утро встретило меня мокрой от травы росой и лучами солнца, бьющими в голову. На базе меня встретили медсестры и пара наших, которые добрались быстрее. Я не помню, кто это был: возможно, Витя, или Паша, или Дима. И так же я не помню, к кому кинулся в полубреду, хватая за грудки, спрашивая, не видели ли Мишу. Мне ответили тогда, что не видели давно, и, наверное, именно тогда я отключился. С утра наш сержант объявлял тех, кто так и не вернулся на базу. — Марченко, Козлов, Васильев, Островский. Дима Островский. Значит, это всё-таки был не он. — Лазаренок, Климчук, Калиновский, Ерефеев... Калиновский. Калиновский Михаил Александрович. У меня что-то в груди громко, разрывно ухнуло, и дальше я уже не слышал фамилий. Я не слышал ничего, кроме шума и свиста в ушах, совсем как тогда, с тёплой жидкостью на лице, «Вась, Вася...» и вкусом крови, разделённым на двоих. И мне почему-то тогда казалось, что он просто пропал. Спрятался в кустах, так же, как и я. Или он ранен. Я не знаю, почему я думал именно так. Наверное, потому, что знал, что он мертв. Я подошел к Саше, нашему товарищу, пока тот внимательно, с горечью на лице слушал слова сержанта. Почему-то положил руку ему на грудь, сжимая форму, и проговорил невнятно прямо в лицо: — Миша. Надо его найти. Он где-то, где-то там... Саша застыл на пару секунд, а потом сглотнул, и в радужке его глаз всплеснулось такое горькое, такое отчаянное сочувствие. А я все смотрел и смотрел ему в глаза, не понимая, почему он медлит. — Вась. Мишу нашли уже. — Где он? С ним все в порядке? — сказал я в полном, лихорадочном бреду, глотая слова, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. Я тогда знал, что он ответит. Знал, как он это скажет. Знал. Ей-богу, знал. — Он... он мертв, Вась. Я сглотнул. Отстранился. И почему-то усмехнулся. — Мне жаль. Я знаю, вы были близки. Я кивнул, чувствуя, как внутри моей грудной клетки растет и расширяется черная дыра беспросветной пустоты. Чувствуя теплую, почему-то соленую жидкость на губах и лице. Я не помню, до сих пор не помню, как оказался на улице, в том месте, где он сам меня к себе притянул. День назад. Один, один день назад. Я вдохнул свежий воздух разорванной глоткой и внезапно чуть не завыл во весь голос, успев закусить ребро ладони. Я помню, что не чувствовал тогда ничего. Не чувствовал даже боли, отчаяния, скорби. Я ощущал лишь безликую, насмехающуюся пустоту, смотрящую на меня его глазами. Я обещал, что напишу его маме. Обещал, что не буду жалеть. Обещал, что обязательно, изо всех сил его прощу. Я выл сквозь мокрую грязную ладонь и уже не чувствовал боли в подстреленной голени, боли в давно подбитом ухе и боли от того, что никогда больше его не увижу. И мне впервые было настолько страшно умирать, что больше уже не хотелось жить.

*

Война закончилась пять лет назад. Я выжил и вернулся домой, к матери, отцу и младшей сестре, Таньке. И к тете Любе, его матери. Она, увидев меня, залилась слезами, шепча такое знакомое, такое болезненное «Вась, Вася...», такое, как будто я снова вернулся в конец сорок первого года. Я передал ей жетон, который он носил на шее всегда, потому что знал: этот жетон дал ему его отец, когда мы только уходили на фронт. Он отдал мне его за день до смерти, как будто бы и вправду все чувствовал. А она вернула мне его назад. Когда я впервые надел его на шею, в моей груди прожглась дыра, которую уже никак нельзя было залечить. Миша Калиновский умер семь лет назад. И я все семь лет пытаюсь его простить. Каждый день, каждую ночь — я пытаюсь. Я пытаюсь простить его, когда перечитываю старые письма матери, которые удалось сохранить; когда просыпаюсь по ночам от кошмаров; когда после этих самых кошмаров прикладываю холодный жетон к губам. Когда чувствую вкус крови и грязи на языке. И когда пытаюсь не сойти с ума от выстрелов, что слышу в своей голове каждую ночь. Я пытаюсь простить его и уже даже не надеюсь, что бог мне в этом поможет. Миша умер семь лет назад. А я семь лет назад перестал бояться не умереть.
327 Нравится 22 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (22)