ID работы: 8432666

линия молотова, линия мажино

Слэш
PG-13
Завершён
87
автор
Harellan бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
87 Нравится 8 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Велиат знал: однажды — рано или поздно — к ним придет гроза. Такая, после которой в миг забудутся все предыдущие. И когда она появилась, то не нависла черными тучами, не выхолаживала скрипучее крыльцо ветрами, отпуская всем и каждому время и возможности скрыться за стенами: она открыла дверь тяжелой брякающей связкой и сказала, что впредь будет тут жить, как делали раньше ее родители — пара с тяжелого ростового портрета, что Велиат видел на чердаке (он, признаться, удивился разительному сходству девушки — Элоизы — с ее отцом, удивился этому почти идентичному профилю, достойному находиться на любой монете, разрезу глаз и тонкой линии губ, поджатых в неприкрытом отвращении; он, признаться, мысленно искренне посочувствовал тому, что Элоиза не впитала с материнским молоком хоть немного женской красоты: нежной, весенней красоты, которая даже на художественном полотне ощущалась предельно четко). Элоизу не спугнула их сущность и теплый прием, она стоически перенесла все выпады и, затворившись после за первой попавшейся дверью, с пустотелым мрачным терпением долго и затрудненно кашляла в свои шелковые платки и возилась с чемоданом, пытаясь удержать слезы от страха и напряжения. И теперь она тут: чистит столовые приборы, которые без надобности забивали ящики; стирает чуть выцветшие шторы, годами скрывающие солнце; копошится в огромной кипе неоплаченных счетов и подшивает под свою фигуру материнские платья. Даже сейчас Велиат случайно застает ее за работой — Элоиза, чуть румяная и разгоряченная домашним трудом, до блеска намывает окна, едва заметно качая головой в такт музыке, очередной симфонии (Шостакович, восьмая), созданной для концертных залов, благородных жилищ, пристанищ искусства и балетных репетиций, которыми Элоиза разбавляет свои будни, — но никак не для повидавших виды гостиных. Велиат поднимает иглу с грампластинки. Тишина закладывает уши. Элоиза оборачивается, не скрывая раздражения, и отходит ближе к открытому окну; вокруг дома тьма, непроглядная и сырая, как в свежей могиле, она словно вплетается в ее темные волосы, становясь единым целым. — Ах, это вы… — Элоиза наигранно смягчается и расслабляет плечи. — Пришли разрушить мое душевное равновесие? Если да, то поторопитесь, а то я со дня на день стану совсем бесчувственной. Элоиза продолжает мыть окна, всем своим видом показывая, что его присутствие ее не напрягает. Как жаль, что Велиат, повидавший за свою жизнь несчетное количество девушек, которые притворялись в разы лучше, в ту же секунду раскрыл ее никчемную игру. Как жаль, что он заметил пропажу филейного ножа из набора кухонной утвари, который теперь наверняка служит опорой для ее мнимой безопасности. — У меня и в мыслях не было ничего подобного, так что выдохни, — Велиат говорит тихо и ласково, таким голосом обычно признаются в любви. Элоиза фыркает: как можно более горделиво, как можно более насмешливо. — Я выдохну лишь когда вы все канете в Лету, а до этого момента я не могу позволить себе подобную роскошь. И прошу, хватит на меня так смотреть! Я прекрасно понимаю, что в ваших глазах кажусь ребенком, что не знает хитрости и уловок, но уверяю, я не стану легкой добычей, — говоря это, Элоиза не мечется и не впадает в истерику, что удивительно для девушки ее возраста. — Даже если я выглядела уязвимой в свой первый день, то это лишь потому что была шокирована. Велиат молча слушает, и в молчании его Элоизе мерещится безразличие — совершенно естественное для существа более сильного, но оттого ничуть не менее обидное. Безразличие это пронзает ее сердце горьким гневом. Это ее дом, ее вещи, пусть и обхоженные чужаками, здесь все в миг стало начинено гневом. — Будь я на твоем месте, то не бросался бы такими словами. Это крайне глупо, потому что не каждый тут обладает стойким терпением. Например, Иван предельно раздражителен и не скупится на жестокие меры. Ты представь: а если он вдруг поранит тебя, если оставит следы на твоем красивом лице? — беспокойство из его голоса можно черпать ведрами. — Меня не пугают увечья. И смерть, единственное в мире избавление, меня не страшит. — Элоиза бросает мягкую вафельную тряпку в ведро с водой и начинает закрывать окна. — Так что если хотите запугать меня, то придется прибегнуть к чему-то более изощренному, но предупреждаю, что я бездействовать не буду. Самое мгновение Велиат выглядит очень внимательно слушающим. Такое воодушевляет — по-прежнему через гнев. — Это угроза? — Узнаете, если будете упорствовать, — поясняет Элоиза со всей необходимой тактичностью, необходимой аккуратностью, каких требуют подобные разговоры, и поднимает за ручку ведро. — И если у вас нет ко мне вопросов, то прошу меня простить — ночью обещали дождь, а у меня еще много работы. — Так она и сказала? Интересно. Велиат застает Владимира в библиотеке, он читает «Униженные и оскорбленные», уложив корешок книги себе на запястье и прижимая ее к ладони пальцами. Мягкое бумажное издание обтрепано так, словно тоже пережило Вторую мировую войну. Велиат говорит диалога ради, устроившись поудобнее в соседнем кресле, и лишь под конец вспоминает о Элоизе, с которой столкнулся поздним вечером. Владимир, выглядящий открытым к его словам, но глубоко безразличным, только при упоминании девчонки отрывает взгляд от страниц. Велиат сидит, впившись пальцами в подлокотники кресла, ногами загребает по ковру — цветочный узор расползается под его взглядом, виноградные лозы змеями скользят под журнальный столик на тонких лапках. Владимир говорит о том, что Элоиза, единственный отпрыск четы Городецких, наверняка сама захочет их всех изничтожить в какой-то момент, изрезать каленым железом и изгрызть паленое мясо рядом зубов, которые только под это и заточены. И он, Владимир, не предпримет абсолютно ничего лишь потому, что ему искренне интересно: растеряет ли Элоиза перед этим все свое человеческое? Склонит ли голову, чтобы впиться другому в горло? Обратит ли их пляску смерти в красочный мясной ансамбль? Или так и будет целомудренно вышивать золотыми нитками узоры на черных платьях и напевать колыбельные вечернему солнцу? — Впрочем… пока все это лишь беспочвенные домыслы. Можешь спросить с меня, когда я покончу наконец со своими печалями. Велиат отзывается мгновенно: — А зачем? Высказывайся, если пожелаешь. В конце концов, чаще всего мы держимся приблизительно одной и той же точки зрения. Несмотря на то, что Владимир всегда тяготел к более лаконичным беседам, он почему-то ухватывается за возможность продолжить диалог. Велиату хочется думать, что это из-за него. — «Мы»? «Приблизительно одной и той же точки зрения»? — Владимир нагоняет скепсиса в голос. Велиат невозмутимо отмахивается: — О, не придавай значения такой глупости. Потому что разнимся мы именно в мелочах — исключая один-единственный случай. — Это какой? — Ты всегда все усложняешь. Владимир изящно вскидывает брови. — Вот как. Тогда не могу понять причину того, что ты всегда так рьяно ищешь моей компании. — Но я ведь не сказал, что мне это не нравится. Признаться честно, во Владимире нет вещей, которые могли бы не нравиться Велиату. Потому что в каждую из них он влюблен. Влюблен в его манеру речи и глубокий, мягкий голос, ручей из крови в какую-либо зону мозга, точащий дерево сознания, который подарен непременно шелковой изнанкой горла; влюблен в его поведение и привычку укладывать вещи в определенном, известном лишь ему одному, порядке; влюблен в крошечную темную родинку на его правой ладони и в каждую отдельную асимметрию его лица и тела. Владимир по каждой статье на вес золота и даже если у него есть какие-то проблемы и изъяны, то в них он тоже влюблен. Во всяком случае, Велиат называет это влюбленностью, даже несмотря на то, что им, вампирам, высшие чувства не дозволены. Просто потому что он не знает, как это еще назвать. Одержимостью? Ее он, пожалуй, перерос пару столетий назад. — Хотя, будь ты, мой дорогой друг, проще, нам с тобой не приходилось бы тратить столько времени на ненужные хлопоты, и мы бы занимались чем-нибудь другим. — Велиат мечтательно прикрывает глаза. — Сам знаешь, к твоему обществу трудно оставаться безразличным. Я вот небезразличен. Конечно, а как можно было остаться безразличным к тому, кто исказил все твои понятия эротичного, заменив полуобнаженных фигуристых девиц на тяжелые плащи с бархатной подкладкой; на развязанные галстуки и завернутые до локтя рукава накрахмаленных рубашек; на пальцы, освобожденные от плена кожаных перчаток и обнаженные запястья. Велиат часто представляет, как ладонь Владимира накрывает его пальцы и Велиат прижимается губами к кисти; Велиат часто представляет, как сводит ладони Владимира и поднимает их над головой, не думая о том, что предплечья начнут ныть от боли. Да будут прокляты те, над кем не имеет власти плотское влечение. Да будет же Владимир проклят. — Небезразличие самый привычный недуг молодости. Ты даже заметить не успеешь, как он пройдет, — Владимир остается вдумчивым и сосредоточенным, даже когда Велиат пытается выманить реакцию поярче. — Тогда позволь мне насладиться этим недугом сполна, пока он не исчез. И позволь пригласить тебя позавтракать вместе. До рассвета еще далеко. Владимир не смеется над таким предложением, но уголки его губ ползут на мгновение вверх. Как жаль, что Велиат видит это мгновение. У Владимира нет ни одной причины соглашаться. Кроме, пожалуй, жалости, которая выращена на понимании того, каково это: годами жить без какой-либо страсти, без какой-либо интересующей цели, а просто кормиться и придаваться торпору в надежде увидеть солнце из старых воспоминаний. Таким тошнотворным опытом он, кажется, обладает в избытке. — Я не против, — наконец говорит Владимир и встает. Велиат любит смотреть, как Владимир двигается по библиотеке; да и везде в целом. Он делает только логичные движения, чтобы не уставала нога, от кресла к книжной полке, потом вниз по лестнице к вешалкам, где Велиат вызывается помочь ему надеть пальто. Зонт тоже несет он и держит его больше над Владимиром, чем над собой, отчего его правое плечо быстро вымокает. Они быстро доходят до города, где вся одежда сделана из брючной материи и на задымленной сцене какого-нибудь клуба очень много стульев ради свободы танцпола, где пахнет бензиновой пылью и мокрой кожей, где светофоры, ряды мокрых машин-комет и, что удивительно, играет ядовитый американский джаз. — О, «Привет, Долли!», как непривычно слышать ее тут. — Разбираешься в джазе? — Честно? Я только эту песню и знаю. Ее всегда играют в лифтах в дорогих отелях. Владимир поджимает губы и передергивает плечами. Он не любит лифты и не любит, когда дорогие джазовые произведения режут на куски и заставляют круглосуточно литься из монтированных в деревянные панели под потолком лифта колонок. — Тебе стоит сходить в места, где играют настоящую музыку, — заявляет он. — Знаешь, хорошие места. — Вся хорошая музыка и так есть у нас дома. — Да, но, возможно, у нас скоро не будет дома. Велиат морщится. Вот сейчас-то ему точно не хочется думать об Элоизе и обещаниях ее грубого языка. Когда угодно, но только не сейчас, когда он нервничает, маниакально подсчитывая шаги навстречу и вместе с тем каждый из них считая неправильным, лишним, ошибочным. Как долго крепли их странные отношения, подпитываясь все более доверительными беседами и прикосновениями, которых могло и не быть, так и креп подвох, который Велиат, кажется, везде замечал. Он никак не может понять, отчего тот, кто всем своим видом говорит ему успокоиться, только множит судороги в его конечностях; отчего тот, кто взывает к его доверию, не протягивает ему руки. Отчаявшись, он делает шаг, на который способен. Где-то на середине пути Велиат предлагает Владимиру взять себя под руку. Для удобства, для скорости и в глупом, глупейшем прямом смысле этих слов. И Владимир не отказывает, его бережные ладони — и даже дважды более бережные, чем обычно — цепляются за возможность. Велиат с силой сжимает пальцы в кулаке. Даже тут Владимир не такой. Телесный. Полностью подчинивший себе эту материю. Словно способный разговаривать прикосновениями. Аккуратность, с которой он держится, все меньше кажется Велиату прежней, дружеской. Какое-то время они оба молчат, не глядя друг на друга. По ощущениям — довольно долго. Велиат вновь наталкивается на Элоизу; она на крыльце, укладывает завернутые старой газетой розы в корзину, а затем поправляет свой наряд для парадных молебен — расправляет подол богато расшитого, кипенно-белого платья с высоким воротником, оглаживает мантоньерки, которые словно вплетаются в бледную кожу, и поправляет капор. Когда она поднимает лицо, восхитительно чистое и гладкое (большая редкость для молодых девушек в нынешнее время), Велиат замечает на нем следы особой усталости, которую испытывают обычно матери, сталкивающиеся с юношеским максимализмом. — Ах, это вы… — Элоиза, как обычно, наигранно приветлива, а взгляд ее, как обычно, светится подозрительностью. — Не думала, что скажу это, но я рада вас видеть… вернее будет сказать: я рада, что вижу именно вас, а не кого-то другого. Велиат уже научился оставлять ее подозрительность без внимания. Пускай подозревает: в ее положении только глупец не обрастет паранойей. Мимо распахнутых дверей, ведущих с террасы на кухню, проходит Владимир, читая на ходу Рэймонда Чандлера — им библиотеку обогатила Элоиза. Следом лисом проскальзывает Иван, положив ему руку на плечо, что-то спрашивая. Элоиза даже не смотрит в их сторону, только раздраженно вздыхает на звуки шагов, прищуриваясь. — Иван? — интересуется Велиат. — Итан… но не думайте, что я собираюсь жаловаться на его действия. Не вам. Жаловаться на его ужасные сигареты, хочет спросить Велиат, но молчит. До появления Элоизы он никогда не заставал Итана за таким дело, но сейчас нет ни дня, чтобы тот не закурил сигарету — нечто ручной сборки, на вид жутко дорогое, с легким запахом кедра. Итан курит лишь для того, чтобы хоть как-то прибить обоняние. Итан курит лишь для того, чтобы не обонять Элоизу. Иначе он хочет ее сожрать. Таков уж Итан. — На твоем месте я бы поступил так, — доносится до ушей Велиата голос Владимира, — взял тяжелую совковую лопату и бил бы по позвоночнику до тех пор, пока он не сломается. Владимир проходит обратно, со смехом разговаривая с неотступно следующим за ним Иваном; тональность его смеха была очень приятна слуху — низкая, но мягкая. — Черт возьми, Володь, этого я точно не ожидал от тебя услышать. Велиат кидает в сторону дверей косой взгляд. Он прекрасно понимает, почему Иван частенько хвостом ходит за Владимиром; тот располагает, производит впечатление человека всезнающего и способного все понять. — Думаешь, что в отцовском доме тебя лучше поймут? — без особого интереса спрашивает Велиат у Элоизы. С такими людьми, как Владимир, действительно хочется разговаривать. Или… — Я даже представить не могла, что вы настолько низкого обо мне мнения! — Элоиза резко поднимает тон своего голоса, тут же привлекая внимания; она выглядит так, словно и впрямь оскорбилась на такие слова. — Есть вещи, о которых не узнает никто и никогда. И ваше нахождение здесь — одна из тех вещей. И поверьте мне, что даже самый лучший из исповедников в самый черный из дней, когда откровения будут кипящей рекой рваться из меня наружу, угрожая рассудку умственному и душевному, не узнает того, что я делю кров с чудовищами. — А разве такое укрытие уже не считается тяжелым грехом? Сколько же тебе придется преломить хлеба и распить вина после месс, чтобы вымолить одну единственную душу для Вседержителя? — интересуется Владимир, вставший в дверном проеме. Вероятно, его из коридора привлекли слова Элоизы и он пошел к ним. Заметив Велиата, Владимир приветствует его одним кивком. — Ровно столько, — неожиданно сухо отзывается Элоиза, — сколько требуется крови, чтобы навсегда утолить жажду одного единственного вампира. Владимир выразительно приподнимает брови и не менее выразительно качает головой. Велиат смотрит на него и думает, что Владимир, возможно, даже не догадывается об истинном смысле этих слов. Или, напротив, догадывается, но не подает виду из каких-то личных соображений. Или он слишком вежлив. Или слишком безразличен. Велиат смотрит на него и замечает, что цепочка на жилете Владимира слегка перекрутилась. Изъян этот едва заметен, однако желание его устранить становится ужасно велико. — В таком случае я буду просто обязан помолиться за тебя. Позволишь составить тебе компанию на сегодняшней службе? — Категорически нет. Даже если святые места не сжигают вас до ступней, это не значит, что вы вольны там расхаживать. Тонко тикают антикварные напольные часы, Владимир перебирает пальцами по костяному оголовью своей трости и слушает с самым внимательным — даже слишком внимательным — лицом, а затем улыбается. — Правда? Какая жалость, а мне всегда нравились церкви. Там так… умиротворяюще. Велиат, — Владимир поворачивается к Велиату, который смотрит на него с самым оживленно-заинтересованным выражением на лице, — тебе нравятся церкви? — Конечно! Еще со времен, когда я был человеком и окна моего дома выходили на лютеранский собор. Я всегда просыпался и засыпал под перезвон колоколов. Это было сказкой. Велиат хорошо помнит последние годы своей жизни: Палермо, Сицилия; черные, масляные, длинные корабли, пенные следы, поднятые рулями в прибрежной воде; мокрая пыль — ее запах, шум прибоя, легкий бриз; терракотовый цвет стен, терраса, увитая виноградом, и собор в огромных окнах. Он помнит вечера, залитые кровавым закатом, обнаженных девиц на своих бедрах: их большие и тяжелые груди, их большие и тяжелые серьги, их сахарные улыбки и сахарные комплименты. Он помнит, как счищал с языка зубами творожный каметозный налет, пил сладкое вино из стеклянных зеленых бутылок и ставил их липким дном на материнские письма; он никогда не читал их и не писал ответы. Он помнит рассветы, во время которых смотрел на себя в зеркало, старое, в деревянных цветах и листьях, и ел сладкие завтраки, как настоящий итальянец; он помнит бессонные ночи, пахнущие оливковым маслом, и дневной воздух, густой и сладкий, как сгущенное молоко; он помнит тепло солнца, на котором мгновенно сгорал и неделями ходил с красными пятнами на лице и локтях. Впрочем, сейчас с последним все еще хуже. — Те, кто не желает отмаливать свои грехи, не должны посещать церкви. Это неправильно. Это просто… мерзко и неправильно, — подытоживает Элоиза, махнув рукой в знак окончания разговора. Она берет в руки корзину и уходит, громко цокая маленькими каблучками своих туфель. Велиат хотел бы спросить: а что делать тем, кто просто не сможет отмолить их, как бы сильно он этого ни захотел? Неужели кто-то простил бы ему всех тех девушек, что он приводил сюда (многие из них были несовершеннолетние, как та девчонка в красном платье, что врала своим родителям, говоря в миленькую розовую раскладушку мам, я заночую сегодня у Розы, завтра утром тебе позвоню и нервно ковыряя блестящие пайетки на подоле, пока ехала с Велиатом в такси; у нее была хорошая девственная кровь, хрупкие шейные позвонки, и она быстро потонула в торфяном болоте, в которое Велиат кинул ее, чуть не забрызгав краденое пальто от Мейсона Марджела, так идеально сидящее на его плечах) и которые уже никогда никуда не возвращались? Конечно нет. Но они стоили всех маленьких приватных историй, которые Владимир, в благодарность, рассказывал ему — до мельчайших деталей, словно под увеличительным стеклом, или вскользь, как на огромной витрине — прежде чем удариться в одиночество, что он жаждет после насыщения. — Когда дело касается эмоций и ощущений, Элоиза становится такой честной, — говорит Владимир, стоит им остаться одним. — А что ты хотел от инквизиторской дочки? — Велиат поднимается, разглаживая штанины на коленях, и подходит к Владимиру: аккуратно отцепляет цепочку и, разгладив ее, звонко прищелкивает обратно, лишний раз проведя ладонью вдоль пуговиц. — Прости, но она умоляла меня поправить ее. — Осторожной покладистости, — отвечает Владимир, не отводя взгляда от рук Велиата. — Нам давно пора заиметь зеркало без серебряного напыления. — Можно теперь поручить это дело Элоизе. Как хозяйке. — Боюсь, что ее следующим контраргументом будет заряженный пистолет или остро наточенный нож для нашего горла. Велиату кажется, у него получится отшутиться. — Я не возражаю. К тому же… может, твой второй рот будет менее сдержанным… Владимир молчит достаточно долго и смотрит достаточно пристально и остро, чтобы пробудить в Велиате волнение. — О, все может быть, — наконец говорит он нехорошим, тихим и хитрым голосом, от которого Велиату тут же хочется выругаться и напрямую спросить о границе их нетоварищеского поведения. Да и есть ли она где-то, кроме его головы? Ведь как бы часто Велиат ни ходил за ним по пятам, ни разглядывал, ни приставал ни с шутками, ни с прикосновениями, Владимир был не изменим в своем отношении к нему. Он вел себя приветливо и не показывал того, что как-то раздражен или утомлен его обществом. И хоть это, признаться, уже можно было считать великим достижением, покуда с остальными Владимир вел себя на порядок холоднее и мог посчитать правильным уйти прямо посреди наскучившей беседы или вовсе прямо высказать свою неприязнь, Велиату, сохранившему в себе человеческую жадность, этого было мало. Велиат возникает рядом с Владимиром совсем тихо, как возникают кошки, пришедшие за лаской или угощением; доверительно заглядывает в глаза, втекает ладонью под локоть и начинает шагать рядом. Из распахнутых окон голос Итана развлекает Ивана и Рафаэля очередной клубной историей; говорит он, как обычно, достаточно громко, что услышать что-то еще — особенно разговор, ведущийся на улице — тяжело; окно этажом выше тоже открыто, ветер играет со шторой, Элоиза слушает бесконечную «Жизнь в розовом цвете», Эдит Пиаф все никак не устанет петь. (вот человек без ретуши, человек, которому я принадлежу) — Владимир, друг мой, ночь сегодня прекрасна! — Велиат очень красноречиво улыбается — мягко, снисходительно. — Каждая ночь прекрасна, Велиат, — ответ он получает крайне сухой. Велиат знает, что застал его не в самое подходящее время — насытившись кровью, Владимир любит подолгу бродить в одиночестве, успокаиваясь от ощущения бури в венах, которую он не знал куда деть. И причина этому — отсутствие войн, с которыми ничто не могло сравниться. Все в этом доме, кроме Элоизы, знали, что Владимир прошел каждую значимую, для его нации, войну не ради своих или чужих интересов, а ради самого ее факта; он хранит ордена и медали в железной коробке из-под печенья, в которую никогда не заглядывает, чтобы придаться ностальгическим рассказам, описаниям еще целого купола Святой Софии, при нападении на Константинополь (С-a-r-i-h-r-a-d); он никогда не рассказывал о тяжести войны с Золотой Ордой и их жестокости; никогда не хвалился тем, как резал французов на коалициях и бросал их тела в снег и пепел горящей Москвы; никогда не описывал бомбардировку Горького, надсадный и раздражающий вой аварийных сирен на заводах, от которого было никуда не деться; никогда не говорил о темноте влажных улиц, их сплетения, стылых туманных утрах, радостных первых полосах на газетах и криках «победа». Он просто держит спину и прячет лезвие в основании трости. Велиат думает, что Владимир правда очень хочет старой войны, чтобы чувствовать себя тем, кем он является; Велиат думает, что она сидит у него под кожей и никакие книжки, никакие дома в тихой лесной глуши не смогут ее изгнать. — Ты говоришь это каким-то совсем уж безрадостным голосом. Что-то случилось? — Да, случилось. — И что же? — Что-то, что я не могу принять, как бы долго я об этом не размышлял, а потому скажи мне, — Владимир умолкает ровно в ту секунду, когда из окон раздается громкий смех, и продолжает говорить, стоит ему поутихнуть. — Признайся, отчего ты теперь за мной повсюду ходишь? Даже сейчас, зная, что я не располагаю должным для бесед настроением, ты пришел. Есть ли какая-то причина? Помимо твоего небезразличия к моему обществу. Велиат знает, что застал его не в самое подходящее время. И он сделал это намеренно. — Мне просто нравится находиться рядом с тобой, — преспокойно отвечает Велиат, не шелохнувшись. — Не ищи в моих действиях иного умысла. Будь проще. Странное неприятное ощущение трогает Велиата, охватывая всю руку; аккуратно, почти не беспокоя Владимира, он ведет плечом, прислушиваясь к ощущениям: было жарко, было непривычно — и на том все. Владимир останавливается и смотрит на него снизу вверх. Велиат ловит себя на том, что рефлекторно вспоминает название своего одеколона. — О, правда что ли? — голос Владимира, прежде сухой и серьезный, мурлычет, стоит молчанию от столь тесной друг для друга дистанции стать невыносимым. — Более ничего? Все так же ласково холодно улыбаясь, Владимир делает шаг настолько близкий, что мыски их туфель соприкоснулась. Велиат, не способный долго держать себя в руках, прикасается пальцами к его боку. — Признайся же мне: откуда в тебе столько упорства? — Владимир переходит на шепот и говорит все быстрее. — Я знаю тебя. Ты эгоист, каких поискать. Даже с небезразличием в карманах ты бы давно уже забросил любые попытки обратить меня к себе. Что это, а, Велиат? Никогда он не видел Владимира настолько открытым, настолько позволяющим, и Велиат, волнующийся о том, что будет сожалеть об упущенной возможности, пробирается ладонью под расстегнутое пальто, пробегается пальцами по его ребрам, через жилет и рубашку. — Что же это? — повторяет он шепотом, склоняясь все ниже, ниже; из дома доносится звон стекла и громкие девичьи возгласы. — Вопиющая злопамятность? Дружеская привязанность? О, нет, мой друг, мой упорный Велиат, на месте которого давно сдался бы любой — это то, в чем ты способен признаться разве что самому себе. — Это бездарное, бездарное, бездарнейшее влечение, порожденное самой нелепой влюбленностью, — шепотом заключает Владимир, поправившись. — Владимир, — гораздо тише обычного говорит Велиат, собравшись с силами для попытки перехватить ведущую роль. Привычный Велиат всегда являлся первым, был самоуверен и лучезарен, с голосом бодрым и громким. Его напор ломал каждого, каждого заставлял устать, вымотаться, обозлиться. Только Владимир оставался к подобному умиротворенным; он всегда наблюдал и слушал, и улыбался так, будто был только рад этому. И только он мог раскрошить этот напор в кашицу без комочков. — Помолчи и послушай меня, — повелевает Владимир, и Велиату кажется, что его схватывает мучительная горячая оторопь. Он слушается и затихает, длинной сухой ладонью принимает Владимира под поясницу, представляя, как запылали бы от такого жеста его скулы. Будь он человеком. — Я чувствую, как тебя ко мне сейчас тянет, — мягко произносит Владимир. — Знаю, чего ты хочешь, слушая мой голос. Твоих слов, твоих чувств всегда было слишком много, чтобы они не оказывали влияния. Ты только представь каково это: противиться тому, что зовет тебя день за днем. Велиат томится в ожидании обличительных слов, но в голове его оставались лишь мысли о поцелуях, медленных и глубоких; в голове его оставались мысли о близости без оглядки на что-либо. — Ты говоришь мне быть проще, — шепчет Владимир. — Так может обратимся к простоте вместе? Мне кажется, Велиат, мы с тобой очень, очень голодны на чувства. Давай не будем отказываться и напоим их все сразу. И каждый возьмет то, что он хочет. Только признайся мне. — Владимир, — повторяет Велиат. Услышав свой голос — едва ли не слабый, едва ли не просящий — он печально и безнадежно понимает, что пропал. — Признайся мне, — все так же шепотом произносит Владимир, наклоняясь еще ближе. Перед смертью не надышишься. — Да, — покорно говорит Велиат, медленно и неповоротливо. — О, кровь Господня, да! Я знаю, ничего из того, что между нами когда-либо происходило, не должно было вызвать подобных чувств, ведь только в любовной лирике единственное прикосновение лишает рассудка, но… Но влюбиться очень легко — ты начинаешь, а после осознаешь, что пристрастился. Чувствуешь пробуждение инстинктов. Свое собственное пробуждение. — Неужели на весь женский пол сошла чума? — едва слышно спрашивает Владимир. Велиат чувствует, как Владимир упирается ладонью ему в грудь, отстраняясь. — Ты не понимаешь… — Велиат крепче ухватывается за него. — Ты нравишься мне не как человек моего пола и не как человек противоположного пола. Мне, если честно, абсолютно плевать на это и на другие рамки, кроме тех, где есть только ты. Ведь ты это все. Ты — все. И знаешь, что еще… знаешь, что… Он возненавидит себя потом за эту ошибку, потому что ею он обрек себя на слепоту, но сейчас он прижимается своими губами к губам Владимира, красивого, непростительно и жарко красивого Владимира; поцелуй горячит, и Велиат дует, мягко дотрагиваясь языком до верхней губы, прежде чем протолкнуть его глубже в рот. Он чувствует, как Владимир сминает его рубашку под своей ладонью; возможно, это выглядит как попытка отступления; возможно, это читается как оставь мне пространство, давай не будем торопить события и все то дерьмо, за которое цепляются люди, чья любовь даже в страшных снах не забредает в темный лес, полный мертвых тварей; полный сумасшествия, капающего с расчерченного затылка; полный крови, текущей по глотке; полный неосторожных путников, чьи тела булькают в засасывающих болотах. Велиат знает: не может уже быть никакого отступления, не осталось уже никакого пространства, Владимир сам избавился от него. Он держится за него и чувствует его язык в своем рту; его вечный голод, не чувство, а инстинкт, в своей голове; его странную любовь — там, где когда-то стучало сердце. Сколько времени проходит, прежде чем Владимир кусает его в поцелуе, обнажая клыки, заставив оторваться от себя — Велиат не смог понять, потому что желание, вязкое, паточно-темное, едкое, сорокаградусное, как егермейстер, растворило в себе чувство времени, стянув, ко всем этому, судорогами ступни. Ему, разумеется, хотелось большего, хотелось сгрести Владимира за волосы, потянуть их назад, припасть к обнажившейся шее и обвести языком гортань, удерживаясь от желания вгрызться в нее зубами; хотелось никогда не убирать руки с тонкой талии и оглаживать пальцами «кошачье место». Владимир успевает перехватить трость ближе к ее середине и замахнуться. Велиат успевает ухватиться за набалдашник, который ощутимо бьет по ладони. — Я не разрешал тебе целовать меня, — все так же шепчет Владимир. Точно так же. Его ощущения, кажется, остались нетронутыми. Он, кажется, не почувствовал абсолютно ничего. Ему, кажется, и впрямь просто-напросто все равно. — Ох, прости мне эту вольность, — бархатно, опьяненно — и пьяняще — говорит Велиат, стоит лихорадке первой страсти немного утихнуть. — Твои слова до беспамятства заласкали мне разум, я ничего не мог с собой поделать. Владимир поджимает губы и, чувствуя нарастающую в ногах тяжесть, убирает трость, вновь опираясь на нее. Он молчит, очень долго молчит, словно пытается вспомнить что-то. «Жизнь в розовом цвете» все еще доносится из окна. Велиат так хочет, чтобы пузырь эмоциональной недозрелости Владимира лопнул и все вытекло из него густой кровавой рекой по колено, как в тысяча девятьсот сорок втором, на улицах Сталинграда, когда ему приходилось по десятку раз за день пить, чтобы выжить, молчать, чтобы выжить, убивать, чтобы выжить. Мысленно поймав себя на абсолютно осознанном удовольствии от очередной оказии с физическим контактом, Владимир понимает, что на сегодня с этим пора завязывать. — Я более не потерплю таких осечек подле себя, — с прохладцей говорит Владимир. — Доброго дня. Затем Владимир ступает назад, и назад, и назад, он просто уходит, поднимается по лестнице с глянцево блестящими перилами, листает книги, оценивает обезличенность; оценивает собственную человечность, иные чувства, помимо отстраненного раздражения, что порой безосновательно накатывает, и усталости. Близится утро, обещая быть теплым, безветренным: Велиату очень хочется отправиться куда-нибудь бродить до самого рассвета — а потом, вернувшись в свою комнату, впасть в торпор. Когда они еще раз сталкиваются, Владимир настолько занят какими-то бумагами, что даже не оборачивается; только ладонью указывает на соседний стол. — О, Велиат, раз уж ты здесь, будь так любезен, передай мне те папки, — в его голосе столько той спокойной благожелательности, что нравится Велиату, что отказать невозможно. С первого этажа вновь доносится «Ночью в белом сатине», Элоиза нашла эту пластинку сегодняшним вечером и беспрестанно крутит самую невыносимую, самую тоскливую песню о любви часами напролет. Джастин Хейворд говорит, что это все потому что я люблю тебя. — Благодарю, — приняв необходимое, Владимир бросает на него лишний взгляд; трактовка дается сложно, то ли мы можем поговорить, то ли на этом все. Владимир занят, Владимир спокоен. Таким спокойствием можно стирать в порошок горы и города. — Могу ли я еще в чем-нибудь быть полезен? — О, нет, спасибо. Велиат смотрит на собранное, строгое лицо Владимира, на его плотно сжатые губы, и вдруг понимает, что никому прежде и никому в будущем он не захочет подчиниться с искренней, изнывающей готовностью, никто другой не будет выглядеть в его глазах таким идеальным и неотразимым из-за целого ряда недостатков и просто неприятных и непонятных, на взгляд Велиата, черт, которые он как-то сумел сделать своими сильными сторонами. Ведь Владимир и вправду идеален. Перед ним не страшно упасть на колени. — Совсем нет? Он позволяет себе ту ошибку, за которую грызут потом, мучась стыдом и ужасом, собственные локти. Как всегда безупречно чуткий к промахам Владимир поднимает взгляд. В его глазах понимание и почти что веселый безразличный интерес. Именно так смотрят на тех, кто не желает скрывать докучливых глупых чаяний и страшится проявлять их с большей смелостью. — Совсем нет, — отвечает Владимир все так же спокойно и отводит взгляд, показывая, что углубляется в свое дело. Велиат не позволяет себе показать, какая его пробирает оторопь. Остается последняя ступень, хуже которой нет ничего. Просить. Совершить тягостное преклонение, которого Владимир не просил и которого он не оценит. Гордость, как всегда, просыпается не вовремя. Сейчас о ней можно было бы, наверное, и позабыть. Он уже почти решается на шаг назад, как вдруг Владимир расслабленно пожимает плечами, но теперь слегка улыбаясь. Такой улыбкой можно убивать, не поднимая руки и прикасаясь к оружию. — Впрочем, если у тебя у самого есть ко мне какое-то дело, ты можешь подождать. Владимир говорит это абсолютно легко, как умеет гладить и касаться. — Ждать долго, будь уверен, не придется.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.