.when you light the candle.
23 июля 2019 г. в 21:34
Фрэнк ещё никогда не смотрел ни на кого с таким трепетом в сердце, сбитым дыханием и круглыми-круглыми, — точно каждая из бесчисленных мелких монет в карманах его джинсов, глазами. И хоть они и были раньше похожи на кофе, который всегда остывал у него по утрам, но теперь каждый из них отливает золотистым пламенем. Теплым, блестящим, пылким, будто кто-то подсыпал в него космическую пыль.
Утренняя роса как обычно пачкала холодом его ступни, когда он, только что спрыгнувший с последнего вагона поезда, прибегал на лавандовый луг, который всегда с нетерпением дожидался его, будто первых лучей восходящего солнца.
Но теперь не только душистая лаванда приносила ему счастливые мгновения жизни.
Теперь фонари вдоль рельсов потухали раньше ровно на сорок три секунды;
теперь звезд на небе было больше ровно в сорок три раза;
теперь в те минуты, когда Фрэнк позволял стеблям цветов обрамлять его тело, его сердце пропускало сквозь себя ровно сорок три искры;
ровно сорок три дня назад он начал разделять этот лавандовый рай с кем-то помимо своих демонов.
Его звали Джерард, и он казался Фрэнку самим искусством, хоть и вовсе не принадлежавшим профессионалу. Джерард никогда не поправлял ворот своей рубашки, обнажал свои совсем не ровные зубы в по-обдолбанному счастливой улыбке, а копна его вечно лохматых черных волос пахла луговыми цветами и детским печеньем.
Его звали Джерард, и больше всего на свете он любил луга и отпечатки лиловой краски на его пальцах, которые расплывались по его коже перманентными кляксами, а цветы оставляли свой след где-то под ребрами.
Его звали Джерард, и он появлялся так же быстро, как и потом исчезал. Он казался фантомом, который по-издевательски ласково нападал на каждый сон Фрэнка и стирал в труху каждую его мысль, оставляя господствовать в черепной коробке только себя.
Его звали Джерард, и его глаза загорались каждый раз, когда он смотрел на пурпурно-пряные рассветы и тускло-белые звезды, что догорали на небосводе, когда было отчетливо слышно, как щебетали птицы и грохотали колеса поезда.
Когда и в сердце можно было услышать соловьиную трель, а мысли гремели сотней ржавых вагонов, Джерард приезжал в пропахшую нафталином квартиру Фрэнка и оставлял в его пыльной комнатушке цветочный аромат, пил чай с ромашкой и клеил на ободранные стены прошлогодние листья, подпевал Йену Кертису и проливному дождю за стеклом.
— А ведь у них есть что-то общее, — негромкие слова выскакивали из его рта вместе с горьким облаком сигаретного дыма. — Хотя бы то, что оба умерли слишком скоро.
А когда пепел, подобно праху, был рассеян над пепельницей, они вновь отдавались объятиям мокрой травы и душистых цветов, и каждый лавандовый лепесток хранил за собой что-то неповторимое. Дождевые капли и остатки росы путались в волосах, слова застревали в гортани, но они были и не нужны: больше могли сказать лишь случайные прикосновения.
— Ты — цветочная королева, — говорил Джерард и тихо смеялся, пока нещадно вырывал из земли цветы, ведь их место, считал он, было только в волосах Фрэнка.
«Ведь цветам нужно быть ближе к солнечному свету».
— Ты — мой лавандовый луг, — отвечал Фрэнк.
Частым гостем в его доме был не только Джерард, но и назойливый кашель и насморк. Запах лекарства вновь пропитал кожу Фрэнка насквозь, а лавандовый аромат был лишь сладким отголоском в его простуженной голове. Тогда Джерард нещадно бросил пачку новенького Winston'a за шкаф в гостиной и немедленно вбежал в кухню за очередной чашкой ромашкового чая. Нет, конечно же не для себя.
В те мгновения колючий плед казался Фрэнку пушистым облаком, а обжигающая губы ромашка (которую Джерард вновь перезаварил) солнцем согревала горло.
И после недели, проведенной у давно сгоревшего телевизора, они оба вновь вернулись в свой лавандовый рай
и тогда Фрэнк впервые прервал их томное молчание негромким «люблю»,
и тогда просыпанный на пол сахар начал казаться ему звездным небом,
и тогда запах лаванды и печенья перманентным пятном отпечатался на его простынях.
Каждый вечер они наполняли ванну чуть ли не до самых краев и сбрасывали туда цветастую бомбочку, естественно, пастельно-фиолетовую и слегка розоватую. Казалось, тогда расстояния между ними не существовало вообще;
существовали лишь негромкие голоса и поцелуи, что оседали на губах, на скулах, на ключицах, между лопаток;
существовали лишь лавандовые свечи и поблескивающее в их пламени красное полусладкое.
Обычно их ссоры заканчивались звуками битой посуды и дверным хлопком, колким «прощай» и «еще увидимся», что можно было легко разглядеть в глазах каждого.
Но теперь у Фрэнка уже не было сил убирать с кухни острые фарфоровые лепестки и надеяться на лучшее. Теперь он позволил разбитым тарелкам пройтись по его телу и оставить кровоточащие раны, когда тот в отчаянии упал на пол, а куски штукатурки беспощадно обрушились на него. Теперь пламя ароматной свечи больше напоминало слезу, а не рассвет в его н̶е̶ раю.
Больше всего на свете Фрэнк ненавидел воспоминания, что мутной картинкой отображались на экране его подсознания.
Больше всего на свете Фрэнк хотел, чтобы сухие цветы в его вазе вновь стали фиолетовыми, а не пепельно-серыми, каким теперь сделался его разум.
Больше всего на свете Фрэнк надеялся на то, что перестанет сливаться с пылью в своей комнатушке и наконец откроет окно нараспашку, даже если по стеклу будет барабанить проливной дождь.
«Он умрет слишком скоро».
Через две недели перед уже давно сгоревшим телевизором простыни больше не пахли цветами и детским печеньем. Лекарство от кашля будто застряло в горле саднящей раной, старые обои уже не пестрели оттенками прошлогодних листьев, а хриплое «не уходи» так и гремело в голове сотней вагонов ржавого поезда.
«Не уходи».
«Не отворачивайся в молчании».
«Перестройка жизни».
«Маска».
«Н-е-у-х-о-д-и».
— Знаешь, что общего между дождем и мной? — спросил Джерард, стоя на пороге квартиры Фрэнка. — И чем я не похож на Йена Кертиса?
— Да пошел ты.
— Кертис умер. А дождь и я, мы оба возвращаемся, когда ты этого даже не ждешь.
Фрэнк больше не смотрит на пламя душистых свечей, и штукатурка теперь не щекочет спину, падая за ворот футболки. Сейчас его глаза заливаются лучами восходящего солнца, а ворот полон искр от одного только присутствия Джерарда. Утренняя роса снова пачкает прохладой их тела, что утопают в этом лавандовом раю, и будут утопать там, еще, наверное, целую вечность.