***
— Ишь, тоже мне, — тянет Доминго, глядя сквозь тёмные очки и не без блаженства отпивая: больные в суставах ноги уже не те, что в двадцать лет, когда отплясывать со всеми женщинами подряд казалось делом плёвым, да и правое колено ноет и болезненно тянет, — аукается старая травма. Интересно, когда и где он растянул тогда сустав? В Толедо? В Загребе? Может, в Сараево? — Скорее уж дева и чёрный медведь, — пожимает плечами подсевший Тревор и снова шумно сморкается. Старший, бородатый и при всей внешней тяжеловесности тихий в походке, сам похож на медведя, — того самого, который может разодрать до потрохов одним только взмахом когтей: Тревор весит под центнер, и места за столом становится ощутимо меньше. — Вылечи ты уже насморк. — Это хроническое. Гайморит. Доминго морщится, вытягивая ногу и потирая больное колено. Хорошо быть молодым. Вон Деллинджер, не моргнув, открутил четыре круга джиги, а теперь, рассевшись на столе и болтая ногами в берцах, пялит огромные прозрачные глаза на всё вокруг, — помнится, Йора принесла его совсем малявкой, который даже ползать не умел, а сейчас он тратит карманные на сигареты вместо конфет и таскает то кошкодавы, то туфли на заказ, пусть и тридцать восьмого размера только: ростом не вышел. А Сандрино Пинкколо? Бедняга. Ведь когда-то ходил упруго, как на пружинах, — гордый, смуглый, первый итальянский красавец в тогда ещё маленькой банде торговцев оружием, — а сейчас сидит, обмахиваясь салфеткой и переводя дыхание после одного танца: широкие плечи ссутулило время, точёная фигура отяжелела, да и былой упругости уже не видать. Да и я не молодею, снова думает Доминго, потирая глаза под очками, и подливает себе толедское. — А я её приглашал три раза. — Тревор разочарованно вздыхает, глядя, как долговязый острый Цезарь, придерживая Моне за руку, даёт ей возможность покружиться в танце, и снова трёт нос. — У женщин странные вкусы. — Может, ты просто не в её вкусе. — Я хоть не натыкаюсь на стулья. И я не абы кто, молодой дон. — Подперев подбородок, Тревор привычно цепко всматривается в жесты чужого для синдиката человека. — Ты ведь позвал его как гостя? Так? — Если бы не он, мы бы не выручили столько. — Доминго вытягивает обе ноги: колено уже не ноет. — Он варит лучший метамфетамин. — Оно и видно. В лаборатории явно гуляет ловчее. Доминго молчит. Моне, не прерывая танца, — прежний, лёгкий и живой, перешёл в вальс, и у неё выбилась из причёски целая прядь, — уже что-то говорит Цезарю и хмурится, и её рука не особенно спешит столкнуть его ладонь с талии, а Цезарь слушает, периодически натягивая на плечо сползшую подтяжку. — Какая разница, как и с кем он танцует, Тревор, если он поставляет товар? От вина на губах тлеет привкус оставленной ламанчской земли.***
— Ах, боже! Я выйду, ладно? — чуть ли не взмаливается Моне, когда после вальса идёт уже третий танец, — снова, чтоб его, быстрый. — Тут духота. Не успевает Цезарь, у которого уже тоже начинают ныть ноги: возраст, что ли, аукается? Что за чушь, он ещё так молод, ему тридцать девять! — и слова сказать, а женщина, похожая в своём платье на экзотическую лесную птицу, уже отпускает его локоть и упархивает к веранде, подхватив подол. Только вылезшие из причёски светлые пряди хлестнули по открытой белой спине. «Ну, нет уж». Отодвинув стул и забрав кинутый на него пиджак, Цезарь, натягивая его на ходу, с целеустремлённостью танка продвигается следом. Снаружи, несмотря на поздний час и, судя по сырости, недавнюю морось, почти тепло, горят мандариновым светом фонари и окна, а воздух пропитался озоном и созревшим, вот-вот готовым сорваться с ветки девятнадцатым днём сентября. Цезарь морщит нос на запах озона, чешет переносицу и, подумав, приваливается к косяку, сунув руки в карманы. — Зачем ты потащила меня позориться, женщина? — Почему так сразу — позориться? — Моне пожимает голыми плечами и, развязав уложенные в узел волосы, стягивает наново, перебирая спутавшиеся прядки. От Моне пахнет мятой и чем-то сладким, — женский запах, это было очень хорошо слышно ещё там, в зале, под вальс какого-то не известного Цезарю композитора. — А ты что, Тревора не слышала? Он обозвал меня! — Тревор всегда такой. Любит смеяться над всеми. Невелика беда. — Сам он медведь. — Верно. Ты скорее баран горный. Упрекать её дальше бессмысленно, да и не больно-то хочется, — на правду не обижаются, и Цезарь садится на резную ограду, вытянув ноги и рассеянно разглядывая ботинки. И не вспомнишь, как давно не выдавался, как сегодня, повод их почистить, — ни в лаборатории, ни на кафедре на них никто не смотрел. — Сколько времени ты уже в синдикате? Пальцы у Моне вздрагивают, но пряди она наматывает на заколку без малейшей запинки. — Больше десятка лет. — И что, каково это — пахать на дона? — Болтаешь, будто знаешь. Моне смеётся, и трудно разобрать, горький это смех, насмешливый, беззаботный или всё сразу. — Есть крыша и работа. Вот каково. А семьи нет — ну что ж? Видно, это моё место. — В «семье» дона? Забавные у него представления. Моне садится рядом, глядя в одно из окон, из которого льётся тёплый свет. — Зала-адил, — тянет она и оборачивается, сощурив тёмные в вечернем полумраке глаза и сложив руки на коленях. — Ты не так уж и плохо танцуешь, кстати. — А то. — Хотя по тебе и не скажешь, — звучит мирно, но совершенно безжалостно. — Да-да, пошути ещё про ботаника, женщина! Цезарь нарочито хрустко разминает пальцы. — Чего ты, кстати, выбежал за мной? Хочешь ещё раз пригласить? Жарко? При виде её голых плеч, спины и открытой шеи, — волосы у неё послушные, совсем не как у него, и чуть вьющиеся, и так хорошо лежат в заколотой причёске — становится прохладно. — Нет. Просто так. — О, значит, захотел поболтать? Тебе ведь там скучно, я права? — Моне, дружелюбно улыбнувшись без тени насмешки, чуть склоняет голову к плечу; промолчав на это, Цезарь краем уха слушает, как солист-скрипач выводит за открытой дверью первые ноты безмятежной и нежной «Соллей». — Ты красивая в платье и без этих очков, кстати. — Любая женщина красива, когда приводит себя в порядок. — Но в короткой юбке лучше. — А-ха! — Моне смеётся беззлобно и громко. — Мужчины, мужчины. Не знаете, что ль, что когда много закрыто, то это интереснее? Цезарь немного неловко, но решительно укутывает Моне в свой ещё тёплый, уже немного мятый пиджак, сминая под него волосы и рукава. — Ой! — Вот и закройся. Вечер сегодня холодный. — Я холод плохо чувствую. — Ну-ну! — Цезарь укоризненно стучит пальцем по её лбу. — Мне не нужна больная птица-секретарь. Моне придерживает пиджак на плечах — с чёрной тканью её тонкие пальцы с коротко обрезанными ногтями кажутся ещё белее — и, помедлив, улыбается по-девчачьи хитро. — Знаешь, что? Угадай-ка, кто я по зодиаку. — Раз я чёрный медведь, — Цезарь, окончательно расслабившись, поджигает сигарету и безмятежно затягивается: дурная привычка, подхваченная у профессора Вегапанка на кафедре в Баден-Вюртемберге, — то ты прекрасная дева. Сто процентов, отвечаю. Моне, придвинувшись ещё ближе, облокачивается на него всем своим не шибко тяжёлым по его меркам весом, склонив голову на плечо и сонно глядя, как Цезарь длинно и замысловато выдыхает дым в прозрачное и мокрое звёздное небо. — Ты угадал.