ID работы: 8524243

Осень

Гет
R
Завершён
31
автор
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
31 Нравится 7 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Из обмякших, безвольно повисших вдоль тела рук выскальзывает сумочка. Негромко шлёпается в лужу под ногами, разбрызгивая грязь.       Три раза колёсико зажигалки прокручивается с характерным заедающим щелчком. И все они – лишь брызги слабых искр. На четвёртый же рождается тонкая дрожащая струйка огня.       Она мягко освещает руку, потрескавшиеся кирпичи неприглядных стен и граффити, слабо выступающие из темноты подворотни неясными символами и магическими знаками. Едва слышно шуршит ткань на оседающем теле. Что-то глухо ударилось о бетон. Ледяные покалывания в подушечках пальцев и скованность в теле отступили вместе с рваным хриплым вздохом. В груди закололо от обжигающе-холодного влажного воздуха осенней промозглой ночи.       Пронзительно выло где-то под низким каменным потолком, свистело октябрьским ветром в ржавых трубах, расползшихся толстыми пятнистыми змеями по сырому бетону стен. Слегка подрагивали онемевшие руки, а вместе с ними и робкий белёсо-жёлтый огонёк зажигалки. Упираюсь свободной ладонью в шершавую стену, чувствуя пальцами очертания холодных кирпичей: сколотые щели, чуть царапавшие кожу, длинные трещины, неровности кладки.       Унять дрожь в коленях значительно проще, имея опору. Бесконечный тоннель подворотни поглощал звуки, приглушая мерный стук ливня, идущего непроходимым потоком где-то далеко во внешнем мире; слышно лишь как воздух со свистом выходит у меня из груди. Мы спрятались достаточно глубоко, чтобы капли не могли долететь до нас. Губы дрожат.       Судорожно выдыхаю и осторожно опускаюсь на корточки, придерживаясь за стену – рука плавно скользит по облупленным кирпичам, пересчитывая массивные каменные плиты. Стараясь не наступить ненароком на затонувший в луже подол пальто, наклоняюсь к тебе, поднося зажигалку ближе.       Твоё худощавое лицо озаряется мягким оранжевым светом. Подносишь дрожащую светящуюся струйку к зажатой в тонких, милых мне губах сигарете и прикуриваешь, прислоняясь лбом к пыльному стеклу. С трудом различаю в нём твоё отражение, старательно всматриваясь в острый прямой нос, тёмные брови, полузакрытые глаза, лиловый синяк на скуле. Теперь виднеется ещё и мерцающий красноватый огонёк на конце шоколадной элдешки¹.        Тихо моросящий дождь монотонно постукивает в открытое настежь окно, капает на подоконник и твои узкие стопы – ты сидишь, притянув к себе колени, упираешься спиной в однажды разрисованную тобой же стенку, смотришь куда-то вниз; по лицу внезапно пробегается белый свет. Слышно, как во дворе проезжает машина; свет сползает на потолок, вытягиваясь длинной дорожкой, и пропадает, едва достигнув соседнего угла. Холодом тянет так, что достаёт даже до дивана, – свешенные вниз ноги безбожно мёрзнут.       Сжимаю пальцами прохладную застиранную простыню, обмотанную вокруг бёдер, и отчаянно пытаюсь найти в себе силы встать.       Дома хорошо.        Выдыхаешь горьковатый дым в открытое окно, чуть подаваясь вперёд, затягиваешься жадно – красноватый огонёк стремительно ползёт по сигарете прямиком к твоим прозрачным пальцам. У меня от такого обычно горят лёгкие, и я тогда с непривычки захожусь в сухом кашле от горечи дыма. Сжимаешь и разжимаешь пальцы ног, видимо стараясь согреться, стряхиваешь пепел сразу за стекло, не заморачиваясь с пепельницей, – керамическое блюдце со сколотыми краями осталось на кухне; и всё равно стараешься не попасть на мою рубашку в крупную синюю клетку.        Она и мне-то велика, а тебе и подавно, но ты её один хрен не отдаёшь уже пару лет: одёргиваешь постоянно сползающий с плеча рукав, закрываешь костлявые ключицы и разноцветные пятна по телу плотным фланелевым воротником. Это осень рисует синяки по твоим острым коленям, нежной тощей шее, забавно хрустящим вывихнутым запястьям: раскрашивает кожу разводами фиолетового и малинового, и они переливаются зелёным и жёлтым, уходят порою в чёрный.        При их виде у меня в душе словно теплится что-то, знаешь, будто разгорается какой-то неведомый огонёк, – ты всякий раз напоминаешь мне новогоднюю ёлку, увешанную яркими игрушками. У меня до тебя такой никогда не было. Ни ёлки настоящей – на праздник, ни на каждый день, которая возвращает в сердце уют.        Методично постукиваешь пальцами по сигарете, чтобы стряхнуть пепел.       Непонимающе постукиваю по пластиковому корпусу зажигалки – в подворотне снова темно. Ты отдала мне эту хрень пару дней назад заправить бензин, и я, дурак, согласился, а сам закинул в карман куртки и напрочь забыл – думал незаметно купить новую, чтобы не возиться. Кто же знал, что совсем скоро она могла пригодиться?       Звонко капает с водосточных труб в озёра лужиц скопившейся воды, разбивая их. Пахнет сырым бетоном, затхлой плесенью и разлитым пивом – когда я заходил сюда, где-то под ногами звякнула бутылка, отлетев в сторону. Ещё остро пахнет медью: в воздухе витает терпкий металлический запах крови. Так, что мне хочется даже, чтобы запахло сладковатым сигаретным дымом с привкусом шоколада.       Я с трудом вглядываюсь в твоё лицо, явственно бледное и в темноте, едва освещаемое лишь слабейшими отсветами далёких оранжево-красных фонарей, – полуприкрытые глаза с отстранённым взглядом куда-то в сторону и смазанная тёмная полоса под носом. Не теряя опоры, свободной рукой придерживаю за поникшее плечо – ты обмякла, осела, обрушилась вниз. Промокший подол пальто пропитался грязью, сумка, раскрывшись, валялась в распластанных по бетону ногах.        Ты расслабилась, распластав ноги по подоконнику, – безмятежно курила, высматривая что-то там, внизу, заинтересованно разглядывала чёрно-синие шапки многоэтажек с высоты нашего восьмого, отчаянно вытягивая шею. Поднимаюсь с кровати, бросая туда скомканную прохладную простыню, и ощущаю ступнями холод липковатого потёртого линолеума. Мерно тикали дешёвые пластиковые часы, сброшенные вечером в старую коробку из-под обуви к твоим безделушкам – многочисленным тонким кожаным браслетам, одной-единственной паре серёжек, любовно надеваемых только по праздникам и в кино, нескольким посеребрённым подвескам. Дождь уже затихал: редкие капли слабо стекали по стеклу.       – Лёнь, – голос хриплый, будто ты вечно простужена, – может, у тебя снова депрессия?       Внутри мигом поднимается какая-то злоба, закипает, захлёстывая обжигающим океаном руки, губы, пальцы. Странное, пугающее, болезненное опустошение в душе, словно там что-то перегорает – прямо сейчас, в эту самую грёбанную минуту. И я беспомощно сжимаю и разжимаю кулаки, но даже так не могу отрезвляюще больно вцепиться себе в ладонь – коротко обкусанные ногти лишь слегка царапают кожу.        – Ань, а может ты пойдёшь на хуй? – грубо огрызаюсь в ответ, стискивая челюсть, и нервно взлохмачиваю заметно отросшие светлые волосы, отворачиваясь, чтобы успокоиться. Лихорадочно шарю взглядом по стенам с порванными грязными обоями – тут и там мелькают яркие цветы, бережно выращенные на серой шпаклёвке твоей умелой кистью, потому что денег на переклейку у нас нет, не было и не будет. И так это мило, так нежно и славно нарисовано, с такой охренительной любовью, что мне вдруг становится до ужаса противно. До скрипа в стиснутых зубах.       Ты пусть и пытаешься быть сладкой, но ты приторная, приторная до одурения – столько в тебе желчи. Ты никогда не сможешь быть сладкой.       И мне ведь раньше нравилось: девочка в золотых веснушках и с горящим сердцем казалась миленькой. Потом я увидел, как золото покрылось ржавчиной, а вместе с уходящим блеском ушли и умиление, и огонь. Из потрясающей копны рыжих волос, из неожиданно повзрослевшего сердца и даже из нас самих.       – Не пиздела бы, – раздражённо бросаю с нескрываемым упрёком через плечо и замечаю вдруг краем глаза, как ты торопливо свешиваешь ноги в открытое настежь окно, цепляясь прозрачными пальцами за пожелтевшую от времени пластиковую раму, скользишь изящными ладонями по пыльному стеклу.        Замираю внутри и снаружи, не в силах даже вдохнуть, и вместо жара меня захлёстывает уже обжигающим холодом – ледяные покалывания в пальцах и невыносимая дрожь в руках. Сердце мучительно сдавило теснотой грудной клетки. Сквозь оцепенение я могу лишь заворожённо наблюдать за редкими каплями дождя, разбивающимися о твои белые худощавые бёдра по ту сторону, да за розоватым огоньком брошенного на подоконник тлеющего окурка.        В ту самую секунду, видя, как твой умилительно хрупкий силуэт трогательно белеет на фоне чёрно-синих размытых многоэтажек с редкими желтоватыми окнами, я отчасти ждал, когда ты прыгнешь.       Безличное «Давай!» набатом звучало в голове.       Едва вспомнив, как дышать, я подавился сдавленным вдохом, в груди болезненно закололо, а вмиг пересохшее горло сковало немым криком. Дёргаюсь к тебе, путаясь в ослабевших ногах, цепляюсь за острый белый локоть, измазанный зелёнкой, и, чуть не упав, хватаюсь за длинную небрежную косу, болтающуюся где-то на уровне поясницы.       Силой втаскиваю тебя обратно в комнату, выволакивая, наматывая тугой узел потускневших волос на кулак, швыряю с подоконника прямо на пол – яростно шипишь, и, глухо ударившись спиной о линолеум, морозящий мне пятки, ты почти сразу подскакиваешь, подлетаешь ко мне, судорожно трясясь всем телом. Хватаю тебя, стараясь удержать, и стискиваю тощие плечи так, что чувствую пальцами твёрдые кости. Жуткие, распахнутые безумные глаза отчётливо сверкают в темноте комнаты, грудь быстро-быстро вздымается и опускается; сопишь, широко раздувая ноздри.       Внезапно – резкая, пульсирующая, жгучая боль. Ты отчаянно рвёшься, норовя высвободиться из цепкой хватки: вцепившиеся мне в шею длинные ногти беспомощно скребут ключицы и глотку, свежие царапины нещадно щиплет, горит огнём разодранная грудь.        Я взвыл: тёмная кровь брызнула тебе на перекошенное истерикой лицо, осела мелкими бусинами на взметнувшихся бровях, смявших лоб складках и пушистых ресницах. Не выдерживаю: перехватываю чёртовы руки за запястья, но ты умело вырываешь одну, всё норовя исполосовать мне горло. Резко дёргаю пойманную кисть в противоположную ей сторону, выкручиваю одним движением – тихий хруст, и белое лицо похабно искажается криком, перекрывающим визгливый стон.       Звонкий шлепок – это встречается увесистая ладонь с твоей впалой щекой. Протяжно мычишь, стиснув побелевшие губы; истошно извиваешься у меня в руках, подобно гадюке, пытаясь увернуться от нового тупого удара, дёргаясь всем телом и всё силясь садануть меня локтём или коленом, и надрывно хрипишь, рычишь, ревёшь, скулишь сквозь сжатые скрипящие зубы. Каждое твоё движение походит на конвульсию.        Ощутимо хватаю за затылок, крепко зарываясь пальцами в растрепавшиеся волосы, жёстким рывком оттягиваю голову назад, заставляя прогнуться в спине, – хрипло дышишь, хватая воздух ртом, покорно отклоняясь вслед за моей рукой. Дышишь рвано, часто, неровно. Густые струйки крови под носом стремительно заливают тонкие прокуренные губы и текут по тощей шее, скрываясь за распахнутым воротом рубахи.        Властно хватаю за острый подбородок, сжав челюсть, и отвлекаюсь на секунду на то, как пальцы мягко погружаются в белую кожу, – до тех пор, пока не почувствую кость. Смотришь злобно исподлобья, словно загнанный зверь, – карие когда-то глаза кажутся чёрными. Упираешься неповреждённой рукой мне в грудь, силясь оттолкнуть, но можешь лишь бессильно царапать рёбра; втягиваешь шею в плечи и сипишь что-то нечленораздельное.        Пальцами сдавливая выступившие желваки, насильно притягиваю тебя к себе, ловлю одной рукой за здоровое запястье и пока только предупреждающе скручиваю ощутимо кожу под резко выпирающей косточкой. Сердце колотится где-то в горле: наклоняюсь к перепачканному обезумевшему лицу и плотно сжатым губам – уголки рта испещрены дорожками морщин, и кажется, будто кожа твоя – треснувший мрамор в грязных пятнах ржавчины. Противишься: беспомощно трепыхаешься, брыкаясь с утроенной силой.        Цапаю тебя за солоноватую из-за кровящего носа губу, прокусывая её: сдавленно мычишь, приоткрывая рот, и я силой вдавливаю в него поцелуй. Пытаешься оттолкнуть меня локтём: скользящий неточный удар пришёлся прямиком в рёбра. Вновь обжигает волной руки и пальцы, а во рту противно теплеет мерзкая, кислая кровь.        Шерстяная рубашка чуть покалывает, приятно щекочет живот. В комнате прохладно и сладковато пахнет дымом. Зарываюсь руками в рыжие волосы.        Они мягкие, тёплые, словно горячие, и кажется, что они греют окоченевшие ладони, впитавшие сырость бетонных стен подворотни. Ноги уже затекли от долгого сидения на корточках, плечи и шея ныли, но это неважно – ради тебя, любовь моя, я готов просидеть в любом положении сколько угодно. Ступни в промокших кроссовках начали подмерзать, серо-голубая парусина парки стесняла движения и совсем не берегла от пробирающего холода осенней промозглой ночи, поэтому обжигающее тепло твоих волос как раз кстати.       И мне показалось даже, будто они снова горят. И вместе с ними, наверное, вскоре загорятся и ослепительные веснушки, – ржавчина уступит место прежнему золоту – и отягощённое невзгодами и прошедшими годами сердце, и вступившая в свои права осень.       Осень, правда, уже горит: горит безответно, горит беспощадно – безупречный цвет греха. Цвет греха – цвет крови. Из носа, разбитого случайно локтя и раздробленных скул, греющих осенними дождливыми вечерами стены: бетонные подворотни, кафельные в ванной, разрисованные и с порванными обоями в спальне.        Мы познакомились осенью, когда деревья только-только начинали разгораться, а пламенные краски опадающей листвы ещё не обжигали пальцы. В курилке – небольшом огороженном закутке на заднем дворике университета, между мусорными баками и низеньким складом – было душно, пахло никотином и десятком разных сигарет с кнопками и без: клубникой, апельсином, обычным крепким табаком. Стоял гам и хохот – заливалась однокурсница Света, манерно затягивающаяся дамскими суперлёгкими и всё норовящая повиснуть на Витосе – моём друге ещё со школьных времён, что со мной и в огонь и в воду.       От шума и дыма, разъедавшего глаза, разболелась голова, и я хотел выйти из закутка, чтобы подышать, оставив Витальку на попечение Светки, как вдруг в курилку влетела ты – белоснежное лицо с острым длинным носом, подкрашенные тонкие губы, россыпь веснушек по всему телу: начиная от бледных щёк и заканчивая изящными тончайшими пальцами, что сжимали тогда одну лишь зажигалку и ни единой сигареты. От тебя пахло земляникой, но мне казалось, точно самóй жизнью.       Нос, губы, веснушки – это всё умиляло меня, но главный трепет, восторг, какую-то щемящую, словно даже радостную боль в грудной клетке вызывали волосы – шикарные рыжие кудри, в которых солнце полыхало золотом и бронзой, огненными волнами скатываясь на спину, и мне казалось всегда, что от них идёт не только свет, но ещё и тепло.       Я мечтал к ним прикоснуться.       И поначалу – просто мечтал. А потом осень подхватила нас и замотала, как холодный ветер мотает ворохи сухих листьев. Мы гуляли по паркам, проходили километры площадей и аллей, каменных артерий города – подворотен и закоулков, отсиживались в сильные ливни в кофейнях, но бродили в моросящие дожди по раскисшим улицам.        Порою в моменты особо сильного волнения я видел, как всё вокруг пустеет, люди исчезают – все до единого, кроме тебя, а здания разрушаются. Я шёл по безлюдному, заброшенному городу, имея лишь один ориентир, – греющий, мягкий свет твоих рыжих кудрей. И было так тихо, так ужасно тихо: я не слышал ничего, даже стука своего сердца, а после нарастал дикий шум. Что-то оглушительно трещало, хрипело, ревело, выло, словно на меня, одного меня надвигался торнадо. И среди этого воя, треска, рёва набатом, громким набатом, перекрывающим всю эту какофонию звуков, звучало безличное «Давай!».        Ты всегда резко оборачивалась ко мне, взметнув огненные волны во все стороны, чтобы что-то спросить, и улыбалась почему-то глуповато, но так спасительно мило, и каждый раз вдруг заходилась в хохоте – как ты потом объясняла, у меня «было очень смешное лицо» – и замолкало всё вокруг, абсолютно всё: и треск, и вой, и рёв, и даже набат, раздающийся в самой моей голове; всё, кроме чистого, звонкого смеха. И здания вокруг строились обратно, постепенно возвращались на улицы люди и жизнь, и я смотрел на них, не понимая, что со мной происходит.       Единственное, что я понимал – это то, что мне нужна ты и спасительный огонь твоих потрясающих волос.       И однажды стоял такой ветер, что эти длинные огненные волны, в которых я так нуждался, безбожно разметались по спине отдельными прядями, повинуясь ледяным порывам влажного воздуха, и били в лицо, путаясь между собой, хлестали по белым щекам. И я не выдержал.        Остановил тебя на секунду и прикоснулся с замиранием сердца к завесе огня, что мешала тебе видеть мир; поняв, что ты не возражаешь, осторожно убрал по кудряшке за маленькие аккуратные ушки, чувствуя, как они мягко струятся сквозь дрожащие пальцы.        Меня окатило жаром. А ты улыбалась.       И после я стал прикасаться к этому спасительному, успокаивающему огню чаще: ненавязчиво поначалу поправлял растрепавшуюся чёлку, позже – гладил во время объятий кончики, отчего ты вся покрывалась мурашками, а потом и вовсе проводил по шикарным кудрям рукой, расчёсывая их. Через пару лет же нежные трепетные поглаживания сменились более смелыми, а затем я понял, как это удобно: куда легче ухватиться и таскать, наматывая на кулак, за густую косу по пояс, чем за куцый хвостик каре.       И даже сейчас, спустя четыре года, когда, казалось, затасканные волосы потускнели и поблекли, потеряв золотистый блеск, они всё равно продолжали греть мои руки и сердце. И вместе с ними меня грела твоя хрупкая шея: я знал и точно чувствовал, как из тебя выходит тепло.        Вновь упираюсь ладонью в сырой шершавый бетон, чтобы найти опору, – ты совсем не хочешь держать голову прямо, и я вынужден её придерживать, пальцами поглаживая костлявый подбородок. Ты никогда не хотела. И я всегда покорно помогал тебе: держал цепко за челюсть, давя порою так сильно, что оставались синяки-отпечатки.       Ты мне не отвечаешь. Губы у тебя холодные, потрескавшиеся, прокуренные, солоноватые от размазанной тёмной полоски крови под носом: от них слабо пахнет табаком и шоколадом, остро – медью. Ничего страшного, родная. Ты мне уже давно не отвечаешь.       Не ответила и в тот раз. Набравшись сил, и, видимо, смелости, всё-таки оттолкнула, ударив острым локтём точно в солнечное сплетение, ощутимо оцарапав скользящей следом рукой и едва не содрав мою родинку где-то справа на рёбрах.        Я шиплю, отплёвываясь от крови, непроизвольно отступаю на пару шагов, чуть не поскользнувшись на линолеуме, упираюсь резко в табуретку, служившую прикроватным столиком, – с неё слетает стакан, громко звякнув, и вода расплёскивается по полу, разлетаясь каплями во все стороны. Чувствую её холод пятками, пальцами ног и икрами.        – Я уйду от тебя! – захлёбываясь слезами и хриплым криком, ты отскочила назад, выставив перед собой трясущуюся здоровую руку, загнув пальцы так, словно хотела ударить меня не ладонью, а когтистой лапой, дрожала всем телом. Безумные глаза навыкате внимательно следили за каждым моим движением, а рот, судорожно хватающий воздух, напоминал зияющую рану. – Обязательно уйду!       Меня передёрнуло, как от судороги: внутри всё снова похолодело, пальцы онемели, грудь стиснуло внезапным спазмом. Я ушёл тогда на подкашивающихся ногах на улицу, схватив лишь джинсы и напялив парку прямо на голое тело, громко хлопнув дверью. Внезапно накатившая слабость пробивала дрожью, руки не слушались, а мир вокруг начал менять свои очертания.       Практически затихший дождь в один момент смолк окончательно, но не постепенно, как это бывало обычно, а словно по щелчку пальцев; холодная капля, упавшая на щеку, пропала в следующую же секунду. Лужи под ногами застыли, покрывшись мутной корочкой, чёрное небо, затянутое тучами, вмиг выцвело в грязно-серый. Желтоватый свет, льющийся из окон многоэтажек, вырастающих по обе стороны от меня, потух, а вслед за ним один за другим гасли уличные фонари.       Здания начали рушиться. Сначала по кирпичику, осыпая каким-то серым песком, а после сразу целыми блоками: великаны-панельки, упирающиеся в самое небо, стремительно летели прямо на меня, и тишина вокруг сразу сменилась треском – тихим, едва различимым, но постепенно становящимся таким громким, что казалось, будто он звучит в моей собственной голове.        Целая бетонная стена с открытой болтающейся форточкой упала передо мной: я не услышал грохота или скрипа и вообще не слышал ничего, кроме треска, напоминающего помехи. Клубы пыли и песка взмыли в воздух, неприятно резанув глаза, и приходилось часто-часто моргать, чтобы видеть хоть что-то.       К оглушительному треску начали прибавляться привычные шумы: звон, вой, рёв, рык и хрип неизвестных ни мне, ни кому-либо ещё существ; существ, которых, возможно, и не существовало в природе. И когда все эти звуки, слившись в единое целое, стали настолько громкими, что, казалось, я вот-вот оглохну, они неожиданно ослабли перед знакомым безличным набатом.       «Давай!»       И мне вдруг всё стало ясно.       Я наконец-то понял, что именно ему нужно. Я всё время давал почти то, что требовалось. Я был совсем близок к спасению.       И от этого осознания смолкло всё вокруг: грохот, звон, рёв. И даже оглушительный треск, и страшный рык, и нечеловеческий вой. Клубы пыли и песка, резавшего глаза, застыли в воздухе, не желая опускаться на землю. Очередной массивный кусок бетона, летевший вниз, чтобы превратить меня в прах, завис в полёте. Всё вокруг замерло и опустело. Всё стало куда безжизненнее, чем до этого отрезвляющего осознания.       Я шёл по этим пустым улицам, уже ни капли не боясь, что ты прыгнешь.       И не прыгнула.       Спала спокойно, свернувшись калачиком на краю кровати и кутаясь в треклятую шерстяную рубашку, когда я вернулся. Растрёпанная коса была переброшена через плечо, на щеках чернели разводы смазанной туши. У обоих подсыхали чешуйки крови на свежих ранах: у тебя – под носом, у меня – на исполосованной царапинами груди.       Мимолётно отразившись в лужах под ногами, фонарик телефона осветил мертвенно бледное лицо: смазанная тёмная полоска крови под носом и пожелтевший синяк на скуле, а отстранённый, неживой взгляд полуприкрытых глаз был направлен куда-то в сторону. Твоя голова безвольно рухнула на грудь, стоило мне только отпустить острый подбородок из цепкой хватки пальцев. Я заметил, как у тебя стремительно синеют приоткрытые тонкие губы.       Они были такого же синего цвета в тот самый осенний вечер несколько лет назад, когда я попытался тебя утопить.       Мир тогда был заполнен грозами: всё чаще ночами небо разрывалось на части, вспыхивало, разгораясь всполохами и искрами света, словно расходясь по швам, непрерывно грохоча. Ветер выл в трубах под крышей, раздувая призрак занавески, и хлопал межкомнатными дверьми. Деревья на тот момент успели облететь, отдав бурые листья сырой земле, но осень всё равно продолжала пестрить яркими красками – на скуле у тебя виднелся свежий малиново-красный синяк, по цвету напоминающий спелое яблоко. Тогда я впервые ударил тебя: ты подлезла не вовремя под руку, а я был зол, ужасно зол. Настолько, что осмелился замахнуться.       Ты оцепенела, тупо хлопая широко раскрытыми глазами, стояла и смотрела на меня, едва дыша, только нелепо двигала ртом, выдавая беззвучные слова, и пошевелилась, лишь когда я стукнул тебя кулаком по лицу. Зажмурилась сразу же, хрипло зашипев, отвернулась, схватившись за глаз, и вся сжалась комочком, съёжилась, втягивая голову в плечи. Ты тогда ещё даже не плакала и уж тем более не кидалась на меня, чтобы расцарапать глотку. Ты просто не могла найти причину и всё пыталась выспросить: «Почему, за что?», а я отмахивался, потому что и сам не понимал.       Не понимал, почему не бросила меня в ту же секунду. А ведь не бросила: на следующее утро помогла подняться с постели и попыталась накормить – запихивала тосты с соскобленными горелыми краями и заставила выпить молоко. Мне кусок в горло не лез: ты думала, что я отравился.       И, наверное, так и было. Сломался вместе со всеми устоями и убеждениями, принципами, какие у меня только были, в тот самый момент, когда под костяшками пальцев почувствовал твою острую скулу: запустил какие-то процессы внутри, поддался неизвестному яду, надолго одурманившему голову.       А ты всё заглядывала мне в лицо обеспокоенно и щупала лоб, уточняя, хорошо ли я себя чувствую и точно ли мне не нужны лекарства. А потом спросила невзначай, сразу после того, как предложила Полисорб: злился я на тебя и поэтому ударил, или нет?       На тебя ли я злился?       Думаю, всё-таки нет.       Тогда я ещё не умел злиться на тебя. Я злился, потому что не понимал, что именно просит дать загадочное оно, преследовавшее меня уже слишком долго даже тогда и не отпускающее до сих пор.       Это началось давно, очень давно: я всегда видел и слышал что-то, чего не видели остальные, – возможно, они просто не могли. В детстве мне чудились жуткие твари, молча выглядывающие из-за углов, которые просто улыбались и ничего не делали, но меня пугал сам факт того, что за мной кто-то постоянно следит.       Их вытянутые серые лица виделись мне в зеркале в ванной, я видел очертания изломанных тел в проёме или темноте моей комнаты. Они склонялись к кровати каждую ночь, протягивая к изголовью скрюченные руки, подсвеченные из-за приоткрытой двери узкой полоской света, заботливо оставленного мамой в коридоре.        Иногда я натыкался на других потусторонних обитателей нашей квартиры – на костлявые тени, которые отдалённо напоминали людей, замотанных в лохмотья. В основном я видел женщину (я почему-то знал, что это женщина), болтающуюся у меня в комнате под потолком: она повесилась прямо на люстре.        Когда я рассказывал обо всех этих существах родителям, они лишь отмахивались, мол, пройдёт. И оно правда прошло, но быстро сменилось другими кошмарами. И я не знаю, с чем было бы проще мириться.        Ночью, когда все спали, в абсолютной тишине порою звучали громкие аплодисменты или шум помех, словно кто-то переключает радиоканалы. А зимой, когда мне было около пятнадцати, я впервые услышал то, что пошатнуло мой мир навсегда.       Я сидел на алгебре, пытаясь сосредоточиться на происходящем в тетради, но внутри упорно поднималась необъяснимая тревога, заставляющая сердце бешено колотиться, а пальцы неметь. Горло в один момент стиснуло спазмом, и мне показалось, что меня сейчас вырвет.       Я встал на негнущихся ногах из-за парты, кое-как выдавив какую-то глупую отмазку, – пересохший язык нехотя ворочался во рту, быстро заполняющемся вязкой слюной, – и спешно поплёлся в туалет, цепляясь за стены и чувствуя, как земля уходит из-под ног.       Меня не вывернуло наизнанку, и я даже не оставил хреновый школьный обед в мальчишеской уборной спустя пару неудачных попыток, только умылся холодной водой – спасительная прохлада медленно помогала прийти в себя.       Приходилось стоять, вцепившись пальцами в облупленные бортики старых стрёмных раковин, чтобы не упасть. Тошнотворно воняло сигаретами: школяры курили в туалетах, думая, что они не палятся перед учителями.       Было отчётливо слышно, как капает вода с протекающего крана да бешено колотится сердце у меня где-то в горле. А через секунду – свистящая тишина в ушах, заполняющаяся нарастающим треском радиопомех.       Я не понимал, откуда он взялся, но следующее, что прозвучало тогда в мужском туалете на четвёртом этаже моей школы, было в разы непонятнее и страшнее, чем тот несчастный шум.       Это был громкий, но безличный голос прямо у меня в голове.        «Давай!»        И оно не утихло, как это бывало раньше с аплодисментами или радиопомехами. Оно продолжало просить, нет – приказывать, настаивать на чём-то, хотело, чтобы я что-то ему дал, и его голос постоянно нарастал, оглушая меня изнутри.        На занятия я так и не вернулся. Меня нашли всё в том же туалете, где я сидел, сжавшись в углу под раковиной, в обнимку с мусоркой, беспомощно скребущего стены, задыхающегося от жуткой истерики. Пальцы уже кровили, а голос в голове всё не утихал.       Я смотрел немое кино с участием моего одноклассника Лизы, которого, видимо, прислали проверить, почему я так долго. Он всё тормошил меня, пытаясь привести в чувства, а после побежал за учителем и медсестрой.       Суматошно повторяющееся, беспорядочно стучащее в висках «Давай!» начало утихать, лишь когда я увидел испуганное лицо матери.       Я потихоньку начал различать её срывающийся голос, всё ещё перекрываемый гулким набатом в голове, а спустя пару минут уже мог понимать, что мама пытается сказать. Я сумел даже слабо кивнуть в ответ на какой-то вопрос, а после меня все вместе подняли на ноги и потащили к машине. Отец ждал внутри.       Родителям в больнице сказали, что это была паническая атака: прописали антидепрессанты и отпустили с миром. Они помогали какое-то время, и мой консервативный папаша, увидев улучшения, решил, что я в порядке. «Просто-тревога-из-за-экзаменов».       И экзамены были сданы – пусть и со средней успешностью, а я всё равно не прекратил слышать странные вещи. Но родители об этом так и не узнали.       Если в школьные времена голос беспокоил меня не так часто, всего несколько раз за пару лет в старших классах, то, повзрослев, я совсем потерял покой – особенно когда мы с тобой начали встречаться. Ты была моим спасением, но одновременно с тем ты была причиной всему.       Ты – зло, рождённое одним апрельским вечером, явно чтобы свести меня в могилу.        И даже тогда загадочное оно снова подчинило меня, заставив служить.       Я злился, потому что не понимал, что именно оно от меня хочет, что ему нужно дать. Оно кричало, стучало в виски, сводило меня с ума, повторяя одно и то же: безличное, жуткое, пустое «Давай!».       И я пытался дать разное: глотал горький крепкий кофе литрами, после чего пару часов не мог сосредоточиться ни на чем, кроме этих жёстких приказов, чем делал себе только хуже, напивался водкой до беспамятства – ведь я учитывал прошлые ошибки – и прокалывал себе пальцы булавкой, наивно надеясь, что моя кровь его удовлетворит.       Оно и вправду хотело крови, но не моей.       Треск помех и оглушающий пустой голос в голове не смолкали, и с каждой моей неудачей становились всё громче. Оно не давало заснуть, всё время что-то прося, приказывая дать ему нечто, из-за чего я окончательно перестал слышать окружающий мир и совсем не понимал, что ты говоришь.       И именно в тот момент ты пыталась что-то сказать. Сначала легко трогала меня за плечо, позже – терпеливо дёргала за рукав, упрямо думая, что это поможет, и всё время настойчиво открывала и закрывала рот, из которого вылетали немые слова. Ты буквально кричала, не понимая, почему я молча стою и смотрю на тебя, ничего не предпринимая, и я вдруг наконец начал слышать звуки твоего голоса, прорывающегося через оглушительный шум и звон в моей голове.        Я хотел, чтобы вы – все вы! – замолчали, и я ударил тебя, потому что просто хотел тишины.       И стоило раздаться глухому шлепку моих костяшек о твою скулу, как смолкло всё: и ты, и треск, и даже тот самый безличный оглушающий набат, мучивший меня уже несколько дней.       Он смолк не потому, что нашёлся звук громче или важнее.        Он смолк потому, что я впервые дал ему то, что оно просило.        И доказательство этой дани - малиново-красное, яркое, словно спелое яблоко, пятно, - пылало у тебя под глазом.       Оно было великолепным и одновременно с тем самым отвратительным, что я делал в своей жизни, поэтому мне безумно хотелось смыть следы своего вынужденного жертвоприношения безличному ему.       Я пошёл в ванную комнату, не выпуская из рук наполовину пустой гранёный стакан с водкой, затем хорошо отхлебнул и, почувствовав, как язык мгновенно обожгло горечью, поставил его на стиральную машинку. Заткнул пробкой слив в ванной и выкрутил холодный кран до упора.       Я с каким-то странным умиротворением смотрел, как мощная струя ледяной воды бьёт в ржавый чугун ванны и разлетается по кафельным стенам сотнями маленьких блестящих брызг, отражающих в себе желтизну плоского светильника под потолком, что напоминал мне полную луну.       Скоро всё закончится.        Когда покачивающиеся волны уже захлестывали перелив, грозясь выплеснуться на пол, я закрутил кран обратно и громко позвал тебя по имени, ни секунды не колеблясь.       Я знал, что делаю всё правильно, что ты меня поймёшь.       Знал, потому что ты улыбнулась своей широкой нежной улыбкой, когда спешно вбежала сюда и увидела плещущуюся в ванне воду. Я шагнул к тебе, заглянув в доверчивые карие глаза, и ласково погладил по голове, аккуратно заправляя за уши растрёпанные волосы, которые в желтоватом свете казались медовыми, будто пропитанными солнцем и давно ушедшим летом. А потом крепко ухватился за горячий затылок, невольно сжав слишком сильно, отчего милое лицо вдруг исказилось, побледнев, а малиновое пятно на скуле стало ещё ярче.       Я подтащил тебя к ванной и, силой перегнув через бортик, рывком опустил твою голову вниз. Чугун протяжно загудел от встречи с острыми коленями, и ты затрепетала у меня в руках, вырываясь, забарахталась неожиданно в воде: пальцы отчаянно скребли по мокрым ржавым стенкам, пытаясь ухватиться за что-то. Ты цеплялась за мою футболку, неестественно выгибаясь, царапала мне бока.       Въевшуюся грязь нужно замачивать, иначе не отстирается.       Потерпи пару минут.       Ты так сильно барахталась, что замочила мне весь живот: промокшая ткань домашней одежды холодила, прилипая к телу, пол совсем скоро зашатался под ногами из-за расплёсканной воды, и становилось всё труднее удерживать рвущуюся тебя. Ты забултыхалась вдруг с неожиданной силой, крепко вцепилась мне в футболку и потянула к себе, и я начал скользить на кафеле, имея все шансы навернуться спиной вперёд. Пришлось всё-таки поднять тебя, чтобы иметь хоть какую-то опору.       Ты взметнула за собой столб ледяных брызг: вода стекала по стенам и чугунным бортам ванны, капала с вымоченных волос на пол, оставляя прозрачные блестящие дорожки.       Губы у тебя посинели, лицо побелело, а шея и руки покрылись красными пятнами. Тебя било дрожью: тряслись посиневшие губы, раскрасневшиеся скрюченные пальцы и разбитые коленки. Ты уже едва могла стоять на ногах, но мерзкое малиновое пятно, оставшееся от жертвоприношения, всё ещё горело на щеке.       Как оказалось – я зря тогда переживал. Малиновый переходил в фиолетовый, из него – в чёрный, тот бледнел, выцветая в синий и зелёный, а после и вовсе оставался лишь жёлтый, медленно впитывающийся в кожу до полного исчезновения.       И мне понравилось. Понравилось наблюдать, как с прошествием дней сменяют друг друга цвета: конечно, красивее всего были именно первые деньки, когда пламенные краски пылающих синяков подчёркивали угасающий огонь обожаемых мной волос и ржавеющее золото веснушек. Промежуточный же холод заживающих гематом совсем не привлекал меня и всё напоминал, как быстро ты, будто бы ломающаяся с каждым новым ударом, охладеваешь ко мне.       Сейчас же ты сама стремительно холодела, безжизненно уронив голову на грудь.        Я по своей воле растоптал в пыль наши чувства, как однажды уже растоптал тебя. Та ссора несколько дней назад стала решающей.        После неё и твоих роковых слов: «Я уйду от тебя!» безличное «Давай!» опять усилилось, снова впервые за несколько лет отняв у меня сон, – с каждым днём звук этого жуткого пустого голоса становился только громче. И я понял, что оно не просто хотело твоей крови или знаменательных жертвоприношений, расползающихся по телу разноцветными пятнами. Оно хотело тебя саму, целиком.        И я сделал всё, что мог. Ты должна понять, как поняла тогда, должна вновь улыбнуться этой своей широкой улыбкой, пусть и не такой нежной, как раньше.       Растягиваю безжизненные холодные губы пальцами, подушечками чувствуя скользкие зубы и влажные десны. Уголки рта приподнимаются, а мягкая кожа вокруг сминается в складки. Свободной рукой нахожу твою, безвольно повисшую вдоль тела, упавшую на сырой бетон прямо в лужу. Чуть покачиваю запястье, чтобы стряхнуть с него капли грязной сточной воды, и переплетаю с коченеющими пальцами свои горячие.       Тебе нужны тёплые руки. Ты ведь совсем холодная.        Я сделал это, потому что знал, что ты с радостью снова мне поможешь, как помогала прежде. Ты ведь всегда боролась с моими кошмарами, только тогда приходилось будить меня среди ночи. Тут же тебе просыпаться не придётся совсем.       Неотвратимый последний кошмар начался около часа назад.       На следующий день после ссоры ты вела себя так, словно ничего и не произошло: улыбалась грустно, как обычно, одними лишь уголками прокушенных губ, и спрашивала, как мне спалось, пока мы завтракали остывшим омлетом и подгоревшими тостами. Ты уже не порывалась открыть окно и полететь навстречу мокрому от прошедшего дождя асфальту, а у двери даже не стояли коробки с твоими собранными вещами. Как будто больше не собиралась меня покинуть, оставить навсегда наедине с безличным ним, которое сожрёт изнутри с потрохами, если я дам уйти единственному источнику его энергии.        Ты была тем, что оно просило, и возможно, если бы я всё-таки дал тебе уйти – от меня или из жизни – оно погибло следом, а я смог обрести свободу от нескончаемого кошмара. Если, конечно, не успел бы сойти с ума раньше от невыносимо громкого шума в голове.        В нашей жизни всё оставалось по-старому. Серые слякотные дни сменялись один за другим, работа продолжала быть такой же нестерпимо скучной и раздражающей, но совместные ужины стали гораздо тише – проходили практически мирно, и за ними не следовали скандалы. За это время соседи ни разу не постучали шваброй по потолку или батарее, зато внутри меня усиленно росло напряжение.        Я видел в каждом твоём походе в магазин попытку сбежать, и как мог старался не выходить из дома – боялся, что тогда увижу тебя в последний раз.        Конечно, это не было проблемой. Я с лёгкостью мог за день обойти всех твоих родственников, у тебя их и так немного – пожилая мать, отец, забивший на твоё существование и брат, с которым вы давно перестали общаться (так даже лучше). Друзей у тебя тоже уже не было – они плохо на тебя влияли, да и меня как будто не воспринимали всерьёз, словно я какая-то тряпка, а не мужик; но я не тряпка.       В общем-то, я всегда знал, куда же ты подашься в попытке скрыться от меня. Я смог бы тебя найти.       И всё равно я боялся. Боялся тебя потерять.        Испугался этого и во время нашей сегодняшней прогулки – мы наконец-то вышли пройтись впервые за эти несколько мучительных дней, полных тревог и страхов. Плотно заволочённое свинцовыми тучами небо не предвещало хорошей погоды, а ветер бил в лицо влажными потоками леденящего воздуха, нещадно задувая под парку.       Мы снова гуляли под золотыми листопадами (только я забыл, что жёлтый – цвет разлуки!) в неприметных парках, прямо как пару лет назад, проходили по размокшим от непрекращающихся дождей улицам, всматриваясь в свет и чересчур яркие этим ненастным серым днём краски витрин, и я подумал вдруг, что мы снова счастливы.        А потом разразилась гроза. Небо в грязных разводах почерневших туч рассекалось молниями, белея там, где оставался длинный сверкающий след, хлещущие по щекам порывы холодного влажного воздуха лишь усилились, и начался ливень, сопровождаемый гулкими раскатами грома.        Что-то тихо трещало прямо над ухом.       Я совсем не заметил, как гром и стук дождя в железные козырьки подъездов в один момент стихли, уступив ощутимо усилившемуся треску.        Ледяные капли били по макушке и скатывались за ворот, парка вскоре промокла, а ты выпустила свою изящную тёплую ладонь из моей руки и спешно свернула куда-то в сторону, стремительно удаляясь от меня быстрым шагом. Твоя спина в чёрном пальто становилась всё меньше и меньше, растворяясь в непроходимой стене дождя, ненастье бури, и мне вдруг стало неумолимо страшно.       Нечто знакомо завыло, зарычало, захрипело, заревело. В ушах тревожно зазвенело.        Окончательно, словно по щелчку пальцев, пропали люди с улиц, а под ноги посыпался привычный серый песок. Вслед за ним последовали разбивающиеся об асфальт кирпичи разрушающихся зданий. В воздух взмыли клубы пыли.       Дождя больше не было – капли застыли в полёте, а скопившиеся лужи, в которых расходились шаманские круги, подёрнулись мутной корочкой.        Жутко.       И одновременно с тем я был в ярости.       В голове всплыли твои разбавленные хриплыми рыданиями слова, звучащие так же оглушительно громко, как и знакомый набат.       «Я уйду от тебя, обязательно уйду!».       Ты уходила. Прямо в ту ненавистную мне секунду.        Скрылась в какой-то подворотне, оставив меня среди разрухи и серой пыли, от которой становилось тяжело дышать, – лёгкие как будто разрезало крупицами раскрошенных кирпичей в кромешной темноте. Был вечер, пасмурный, осенний вечер, и оранжево-красные фонари угасали один за другим, но мой свет – ослепительный огонь твоих волос – пропал вместе с тобой.       Я побежал следом, перепрыгивая обломки падающих зданий и помутневшие стёкла застывших луж, едва не поскользнувшись. Подворотня оказалась бесконечным тёмным коридором, идущим далеко вперёд, в глубине которого явственно светились, переливаясь позолотой, рыжие кудри, разметавшиеся по плечам и спине. Под ногами звякнула бутылка, отлетев в сторону.       – Аня!       И ты стремительно обернулась, взметнув огненные волны в воздух, заулыбавшись привычно грустно уголками губ, всматриваясь мне в лицо.       – Ну чего ты так долго? – кротко стукнув каблучками сапог, ты шагнула робко ко мне, заглядывая в глаза, заправляя налипший на скулу рыжий завиток обратно за ухо. Твой голос звучал сквозь какую-то пелену.       Яркий огонь волос потух, стоило тебе прикоснуться к ним, и оставил после себя лишь дотлевающие угли, а прежнее янтарное свечение угасало, отражаясь на белом улыбающемся лице меркнущими всполохами красноватого света.       Делаю шаг к тебе, но ты невольно пятишься и упираешься спиной в стену подворотни.       – Ты... Не ушла? – дыхание после бега сбивалось, а слова едва получалось выталкивать изо рта.        – Я же предложила спрятаться. Ты что, не слышал?        Спрятаться, значит.       Вот оно что.       От меня спрятаться, да?        – Нет.       «Давай!»        Оглушительный набат наконец-то перекрыл все остальные звуки мира. Я уж думал, что не дождусь.       В висках стучал безличный жёсткий приказ, а вместе с ним звучали, гулко нарастая, и треск, и хрип, и вой, и звон, и рёв.        Ты говорила что-то ещё, продолжая устало улыбаться, заглядывая мне в глаза, но я уже не слышал твоего голоса.        Для меня звучал лишь треск радиопомех, шум неизвестных, но привычных существ и знакомая просьба.        Всё это время я пытался исполнить не приказ. Это была мольба.       Не хочу больше ничего слышать от тебя.       Я улыбнулся в ответ, старательно вглядываясь в блеск чёрных глаз, улыбнулся впервые за несколько лет по-настоящему счастливо, и склонился к твоему лицу, обхватывая его широкими ладонями.       Я целовал уголки напряжённого рта, впалые щёки, острые скулы, брови, чувствуя осевшие на них холодные капли воды, милый носик с замёрзшим кончиком, носогубные складки и спустился к губам.       Тонким, прокуренным, милым мне губам, сладким губам. Приторным и ненавистным.       Я ненавидел их, потому что видел такими в последний раз, и в последний же раз мог почувствовать тепло.       Ты хотела спрятаться. Убежать, уйти, оставить меня одного с ним – а как бы оно без тебя? Самое главное: как я?       Руки в поцелуе скользят по щекам, поглаживая мягкую прохладную кожу, спускаются ниже. Подушечками пальцев чувствую, как быстро бьётся вздувшаяся венка сбоку под челюстью.       От коротко обкусанных ногтей всё равно останутся следы – неглубокие алые лунки. Надеюсь, они не будут слишком заметными.       Я ведь правда не хочу портить твою красоту.       Ладони смыкаются на тёплой шее, крепко сдавливая, с силой сжимая выступающую гортань. Ты еле слышно сипишь, хрипло хватаешь воздух ртом, как рыба, отчаянно пытаясь вдохнуть, беспомощно скребёшь длинными ногтями по рукавам и с каждой секундой становишься всё тише и слабей.       Перекошенное белое лицо, взметнувшиеся вверх брови, чёрные блестящие глаза. Разметавшиеся по плечам рыжие кудри.       Последний слабый выдох мне в губы.       Осень разбухает красными отпечатками на твоём горле, разгорается ссадинами израненного лица.       Из обмякших, безвольно повисших вдоль тела рук выскальзывает сумочка. Негромко шлёпается в лужу под ногами, разбрызгивая грязь.        Едва слышно шуршит ткань на оседающем теле. Что-то глухо ударилось о бетон.       Осень больше никогда не заплачет дождями, а хрупкая жизнь не забьётся где-то под рёбрами.       И осенью я выберу тебе могилу: уверен, что розы будут прекрасно смотреться возле мраморной плиты. Я найду лучшее твоё фото – ты будешь лучезарно улыбаться на радость окружающим, но ты всё равно не сладкая, ты приторная.       Нас разлучила осень, подворотня и моя шизофрения.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.