***
Саске в такси пытается не выдать своего состояния. Сегодня среда; он забыл пообедать и съел, кажется, все сырные гренки в баре, и теперь они под текилой с кофейным сиропом проступают желчью на языке, когда таксист останавливается возле «их клуба». Саске смотрит на часы и давит вздох — удивительным совпадением там половина четвертого, завтра одна деловая встреча до обеда, но слова «это плохая идея» жуются меж губами и проглатываются со слюной, пока Саске прогоняет очередной приступ тошноты в кресле в душном лаунже клуба, приходя в себя после виражей водителя, прежде чем подняться и дойти до бара. Волосы падают на лицо, когда в него врезается обдолбанный парень, лицо которого Саске было знакомо лучше, чем лица его коллег этажом ниже, и не менее знакомый до противного улыбчивый бармен, объект флирта Ино, отдает ему бокал с виски, но на этот раз он даже не успевает взять бокал в руки — голова, повинуясь инстинкту, притяжению, божественным провидением и вовсе не святым Патриком, боязливо поворачивается. Как будто он стал частью одной из тех историй с призраками, которые рассказываются у костра детского лагеря, попал в ловушку городской легенды, потому что не переходит по ссылкам в разделе «Интересное» в своих email-рассылках по бизнес-подписке. А она ждет его — не Слендермен, не безумный арт-объект Момо, а девушка с розовыми волосами, которую он знает две минуты вчерашнего дня, возникшая, как вспышка в непроглядной тьме вселенной, и оставшаяся в ней Солнечной системой; как будто их переглядка — точка отсчета ее бесконечности, как будто она зашла однажды в этот левый клуб под утро случайно и решила делать так каждый день. И Саске на мгновение думает, что он единственный, кто видит ее в принципе — потому что люди ведут себя как обычно, проходят мимо нее, словно мимо пустого места, а если бы видели — застывали, не в силах взгляда отвести от неброской красоты и мягкого поворота головы, не в силах оторваться от мягкой улыбки. У Саске холодок вдоль позвоночника пробегает и желудок, некогда капризничавший, сжимается в комок: он опередил ее взгляд на несколько секунд, но она неторопливо оборачивается на него с таким видом, словно ему суждено стоять у бара через пять голов от нее, и улыбается, как старому знакомому. Он в неоне — неестественный излом человека, застывший неуместно в пространстве, забытый во времени, не вызывающий симпатии даже у самого себя, а она — теплый свет лампы, уютно растекающийся по мягким рукам и прячущийся в неизменном бокале красного вина, и он вдруг чувствует себя беззащитным, глупым мотыльком; кораблем, который слепо идет на фата-моргану в тумане клубного дыма. И ему бы решить, что в самом деле мираж видит, но пристальный взгляд ловит совсем человеческое выражение: как каменеет ее улыбка, когда рядом с ним снова оказывается другая — Карин, и Саске не помнит ничего с того момента, как запрокинул голову, как виски обжег язык и лед, скатившись по стакану, ударил в губу. Ему кажется, что незнакомка ушла до того, как он закончил пить, но ему также кажется, что здесь что-то не так. Саске не помнит, как его тошнит у дома.***
Он недосып мешает в алкоголе, бередящие голову мысли о девушке — топит в растворимом кофе, размешивает вместо сахара; новенький парень из отдела продаж в курилке мозги вынес, рассказывая всем про конспирологические теории, и Саске единственный вдруг дослушивает его до конца, чувствуя, что не иначе как умом тронулся вслед за ним. У Саске мурашки бегут по рукам, когда думает — вот оно, разогнулась тетива, и лучник попал — совсем как в сказке — в болото зеленущих глаз, потому что в половину четвертого Саске снова у клуба, и готов поклясться богами и святыми, что усилий он к этому не прикладывал, минуты не высчитывал, встречи с ней не искал, идей приехать сюда никому не подавал. Теперь его рассудок, рассудительность, адекватность — мертвы, и теперь на них копошатся черви абсурдных мыслей, роют землю, бередят сердце, и хор их противоречащих биологии голосов безмолвно шепчет — проверь. Проверь, в самом ли деле морская сирена смещает переменные и искажает твою жизнь, запирая ее в этом клубе, и если правда так, и он увяз по щиколотку в постмодернистском дерьмовом фэнтези по вине какого-то ебанутого автора, то выпутываться надо медленно, обстоятельства подминать под себя и знать события наперед, теперь, когда будущее больше не пугающая неизвестность. В закольцованном круге сценарий секунд знать — ключ к успеху. Саске сжимает подлокотники неизменного кресла, прячет мешки под глазами в тенях неона, спешит к бару и, вдруг поддавшись инстинкту и своим подозрениям, изгибается, словно акробат, ловящий равновесие на канате, и пропускает мимо себя наркомана, не разбирающего дороги. Тот заливисто смеется, и Саске ухмыляется ему вслед, как наместник божественного провидения на Земле. Саске кажется, что ему удалось одолеть ситуацию, обрести контроль, и под ногами твердь, а не пропасть. До тех пор, пока Карин, почему-то слезами залитая, не подбегает с бокалами виски, едва ли не прижимаясь к нему, а незнакомка с волосами цвета рассвета за ее спиной больше не улыбается — и Саске с протяжной грустью ловит мысль, что на этот раз он видит прощальный закат.***
На этот раз Саске даже не помнит ничего до определенного момента следующей ночи, но дежа-вю заставляет его пьяное уставшее тело налиться страхом и встрепенуться, а глаза-чернильницы, полузакрытые все это время, резко распахнуться от взгляда на часы, где издеваются стрелки: половина четвертого утра. Его мозг, заторможенный интоксикацией и истощением, резко включает все тумблеры опасностей, и дремавшая энергия вдруг вся резко приходит в движение; кровь внутри закипает, как на круто вывернутом до сильного огне, бурлит по каналам, разносит злость по узелкам, заставляющих людей корчиться от щекотки, а его — вдруг дернуться и провалиться в котел, полный густой, тягучей ярости, пропитавшей его до костей. Она наполняет его, закладывает уши черной смолой, выплеснувшейся из дико сверкающих глаз, заставляя слушать быстрое биение сердца в висках и шум далекого моря, и Саске трясет от необходимости выплеснуть силу, когда контроль протек сквозь пальцы вулканическим пеплом, оставив его в проигрыше. Потому что он снова здесь и время на часах закольцовано; как будто смысл его жизни, его большой, важной жизни, полной побед и поражений, воспоминаний горьких и счастливых, мечтаний и будущего, сжимается до прокуренного клуба на окраине мира, до пары ночных, бесполезных часов. Саске кричит, но понимает, что не издает ни звука, скалится и дубасит по спинке пассажирского сидения, вымещая ту же пьяную, всепоглощающую злость, которая обычно заставляет людей отшатываться от него в страхе, но только Наруто замечает его, застрявшего в узком пространстве салона машины, и за плечи вытаскивает из салона. Руки друга, держащие его, как беспомощного непослушного подростка, смывают эйфорию эмоций, и Саске снова в сомнамбулическом состоянии полумертвой, сорвавшейся с крючка рыбы, что теперь медленно тянется в потоке, неспособная ему противостоять, оставляющей после себя тонкую струйку густой крови, клубящейся в синем неоне озерного дна. Он сдается — и если до этого он только думал, что сдавался, то теперь сдается по-настоящему, позволяя киту проглотить его, как пророка Иону, за попытку сбежать от Бога. «Помнишь, ты обещал мне помочь заставить этого ублюдка приревновать?» — говорит Карин, поминая того, из-за кого плакала вчера, и Саске даже почти не стыдно на то, каким равнодушием в нем резонируют ее слова, растворяясь эхом в полной пустоте, на то, насколько ему срать на проблемы своей подруги, с которой вчера так легко согласился, не прислушиваясь. И вовсе не остатками яростного запала подсвечивается его раздраженный взгляд в сторону Карин, но именно он заставляет Саске рывком стянуть пиджак и убраться на танцпол, где океанская синева оборачивается алым чревом морского чудовища. Каждая тетива натягивается, чтобы быть отпущенной; каждое ружье заряжается, чтобы из него выстрелили. И Саске оттягивается, как последний раз в жизни, надеясь, что в кругах перед глазами, что расплываются от слишком яростных телодвижений выведенного из строя организма, не будет видно ее лица; что красный неон ночи заменит ему потерявшееся в ее волосах хризантемовое солнце, лучи которого, казалось, падали на ямочки на ее щеках каждый раз, когда она светло улыбалась; но он открывает глаза и видит ее: в каждом прохожем, за каждым плечом. Ее образ расплывается в лучах клуба, улыбка селит искорки в уголках зеленых глаз, а Саске трясет головой, задевает остальных танцующих, едва ли не сбивает с ног наркомана, улюлюкает с Карин и думает, что дыхание спирает от танцев, и сдавленный вопль, прорывающийся одной нотой в его смех, ему лишь кажется. Но за чужим смуглым плечом ее улыбка уже совсем не такая. У него действительно в глазах двоится, но когда линии стереокадра сливаются в одну картинку, от нее веет мгновенно остужающей прохладной грустью. Саске отогревается виски на брудершафт с подругой детства и мечтает, чтобы крыша клуба обрушилась на них, и чтобы полуденное солнце внесло краски истины в эти безумные художества на их лицах.***
Саске уже знает, где очнется; как свет подсветки салона автомобиля смешается с ядерными цветами вывески, словно бензиновые разводы на луже, и что на темном циферблате будет половина четвертого глубокой ночи — он проверяет и горько хмыкает с видом пятидесятилетнего старика. Саске помнит, как друзья вытащат его из машины последним, как проведут вдоль охранника и посадят за столик в мягкое кресло. Саске улыбается сам себе ухмылкой Джоконды, наблюдающей за стеклом за сменой эпох. На поверку оказаться запертым в бесконечном круге повторяющихся событий не так страшно. Разве это не то, что переживают люди на протяжении многих лет? Просто их беговая дорожка огибает гору, а его — футбольное поле; потому им кажется, что у них есть разнообразие, а с высоты птичьего полета они обе — разные масштабы одной формы. Вот только его улыбка идет трещинами штукатурки недолговечной копии застекленного оригинала; он и сам лишь копия жизни, и Саске не знает, чем провинился, за что был наказан заключением в тюрьме этой усталой ночи. Но ему определенно хочется обжаловать приговор, плюнуть в лицо судье, и он вскакивает с места, скидывает — снова, как вчера — пиджак и спешит забыться. Идущая мимо него Карин, кажется, собиралась к бару, но Саске вытаскивает ее на танцпол. В его голове пары алкоголя от текило-ликерных шотов из прошлого бара точно подходят мигающему кислотными пятнами стробоскопу, раскрашивающему его серую жизнь в краски суррогатного веселья и прижигающему поверхность его стрессов; Саске растворяется в этом химическом соединении, но громкие звуки и лучи неона лишь задевают его по касательной и стекают, как вода, побежденные глазами незнакомки, которая смотрит долгим взглядом и как будто прощается. Саске вопреки этой пронзительной ноте хочет закрыть глаза, опустить потяжелевшие веки, когда эрзацы эмоций оставляют его, и его собственное утро касается его сердца древесными оттенками долгожданной весны. Она и есть это утро, ласковое и свежее, и когда он ловит себя на мысли о совсем человеческих желаниях — о жажде узнать травянистую мягкость ее объятий и запомнить цветочный запах ее кожи — внутри вдруг тяжелеют сожаления и камнем оседает потерянное время. Потому что это не день сурка. Это не фантастика, его не играет жгучий брюнет, не поет о нем хитовый исполнитель, от сценария отказался актер, и ебанутый писатель не напишет о нем бестселлер — нет, они все нашли тему поинтересней, человека посильнее; в песне текст о том, кто делает подвиги, а правда вот она — это ты повторяешься, а не мир вокруг тебя. Это не тот торчок не разбирает дороги, а ты снова не заметил, куда идешь, потому что люди вокруг почему-то тебе должны. Но на самом деле это не мир вращается — или замирает — вокруг тебя, это ты закольцевал себя, посадил на минутную стрелку и мотаешь круги, свернул с горы на футбольное поле и винишь в своем топографическом кретинизме дорожные службы, а тем временем ни один одинаковый день не проходит бесследно. Откатов на самом деле нет. Ее образ наяву с каждым днем — все расплывчатей, все прочее Саске составлял из крошечных паззлов, собирая их как награды в видеоигре. Но ее настоящая улыбка сейчас заставляет его замереть посреди танцола с поднятой рукой и почти поднесенным ко рту бокалом. Потому что улыбка эта блуждающая, дрожит в душном мареве клуба, и беспредельно горькая, уже знающая, что Саске снова останется на пороге нового дня с этим стаканом в руке и чужой рукой на сгибе локтя. И ему хочется этот стакан себе о глупую свою голову разбить, потому что он обложил себя оправданиями, как пиками из-за защитных щитов, а девушка с волосами рассвета_заката бросилась грудью на каждый, пока перебирала роли для той, другой, что пьет с тобой на брудершафт, а теперь часы последнего шанса с незнакомкой на исходе, и скоро улыбка перестанет быть такой осязательной. Потому что дни сурка проходят бесследно, а его — нет, и упущенные шансы не куролесят на месте по отметкам на циферблате, а отмеряют отрезок, как ленту от рулона, и до картонного проклада Саске осталось совсем немного. Ритм бьет ему по ушам, свет в глаза бьет буквально, когда он трезвеет — впервые за эту неделю, кажется — и видит правду. А с ней и масштабы его выдуманной лжи — то крохотная змея, извивающаяся покорно под ногой сияющей и до боли в глазах резкой истины; змея ничтожная, хилая, как лесной ужик. Цветные всполохи света слепят, но не мешают разглядеть ту самую незнакомку: настоящую. Создание из плоти и крови в сто раз лучше, чем выдуманный им мираж опасной загадки, и он видит ее так, как будто вокруг никого не осталось, как будто знал ее всю жизнь — так же, как она знает его, и улыбается понимающе. Саске откладывает все — бокал, друзей, ночь и предопределения — только хватает пиджак и идет вперед твердой походкой, так уверенно, как не ходил уже лет десять. И выпаливает — нервно, быстро, слишком громко, тоже как лет десять назад, когда был первокурсником, впервые знакомящийся с девушкой: — Хэй. А она, с волосами цвета надежды, оборачивается удивленно, моргает, словно сама проверяет, не чудится ли, и в светлой зелени загорается восторг и облегчение. Краски наваждения окончательно рассеиваются перед черными глазами Саске. А потом только начало пятого на часах, бармен подсовывает им напитки, к которым они не прикасаются, ее зовут Сакура, как то весеннее дерево, что цветет пару дней в году и пропадает бесследно, и в дребезжащих клубных битах они слышат только голоса друг друга, переплетающиеся в диалог, насыщаясь разговором с таким голодом, словно оба только что вышли из изгнания. Утром Саске греет руку Сакуры в своей, шагая с ней по опустевшей улице к такси, и предрассветный сумрак окутывает их прохладой долгожданного нового дня.