Часть II
12 августа 2019 г., 14:09
Война кончается как-то внезапно, сухой газетной заметкой, что в ходе мирных переговоров достигнуты соглашения и что в ближайшее время начнется демобилизация. Больше места занимает рассказ о возвращении Его Императорского Величества и цесаревича Константина из ставки.
— Как же так? — трет переносицу Иван Алексеевич, с которым мы читаем одну газету, коротая время за ранним обедом.
Он переворачивает страницу, и там находится фотография двух монархов: нашего и баварского. Лица у обоих серьезно-надменные, видеть такое выражение у государя непривычно и вызывает недоумение. Фердинанд фон Гравенрейт же, по моему скромному мнению, иной мины не знает. Пока я рассматриваю мутное газетное изображение, Иван Алексеевич читает дальше:
— Михаил III, милостию Божией император Россий больших и малых, и его августейший брат Фердинанд, божией милостию король Баварский, приняли решение, во имя установления мира, об обручении своих детей…
Моя рука с вилкой замирает в воздухе, я пытаюсь сообразить, кого с кем собираются поженить: в царской семье три холостых сына, младшему едва сравнялось четырнадцать, и замужняя дочь, счастливо проживающая с мужем в Курляндии, а у Фердинанда так и вовсе один наследник. Иван Алексеевич делает паузу и уже далеко не так бодро заканчивает:
— Кронпринца Дагомара и Великого князя Дмитрия, — в его голосе слышится растерянность: — Господи помилуй, единственного наследника в бездетный брак! Чем-то сильно хвост прижали баварскому корольку! Князя Дмитрия жалко.
Я вздыхаю и кладу кусочек вареной картошки в рот.
— Политика. Власть предержащие мыслят иными категориями, нежели простые смертные, — говорю я, прожевав. — Если нужна гарантия крепкого мира, то…
— Дмитрий Михайлович, помилуйте! Не надо этих ваших сентенций!
Я пожимаю плечами: не надо так не надо.
— Не обижайтесь, друг мой, — он кладет ладонь на мое запястье и успокаивающе похлопывает. — Но уж так потянуло душком этих, знаете, верноподданнических статеек. Мне просто жаль мальчика: мог бы сочетаться нормальным браком и прожить счастливую жизнь. Вы только представьте, Дмитрий Михайлович, каково это — быть под прицелом сотен глаз и знать, что за спиной только и обсуждают твою семейную жизнь?
— Царской семье к пересудам не привыкать. Как там говорят: на каждый роток не накинешь платок?
— Ах, вы меня не понимаете!
— Увольте, но и правда не понимаю, чем один политический брак может быть лучше другого. Вот шведский король в позапрошлом веке женился же на датской принцессе из-за спорных территорий. Невесте было восемьдесят четыре года. И она же протянула до девяноста девяти, пережив мужа.
Иван Алексеевич оторопело смотрит на меня, растерянно моргает, а потом заливается смехом:
— Уели, Митенька, ох, уели!
Пока он вытирает слезящиеся глаза, я заглядываю в конец газеты, но там уже нет ничего интересного: Ока вышла из берегов под Рязанью и вода продолжает прибывать, в Чикаго прошел град с куриное яйцо, десять человек убиты разбушевавшейся стихией, какая-то крестьянка убила топором мужа, княгиня Глафира Сергеевна осуществляет благотворительный вояж по местам боевой славы русских войск…
— Надеюсь, нас потешат репортажами со свадьбы, — говорит Иван Алексеевич и складывает газету. — Хотелось бы поглядеть, как под венцом будут стоять двое мужчин в военных мундирах.
— Отчего же военных?
— Да дети монархов завсегда военные, — машет он на меня руками.
— Великий князь Дмитрий Михайлович чина не имеет, — говорю я.
— Откуда ж вы знаете?
— Не писали нигде, уж такое сложно пропустить.
— Я готов побиться об заклад, что военный, — стоит на своем фельдшер. — Да вот хотя бы на бутылку «Вдовы Клико»!
Я качаю головой: спор хотя и забавный, и ставка невелика, но как-то это неправильно.
— Скучный вы человек, Дмитрий Михайлович, нету в вас азарта, свойственного молодости, — произносит Иван Алексеевич и встает. — Пойду, найду кого-нибудь, кто согласится.
Его прямая спина служит мне немым укором до тех пор, пока не скрывается за развешанным бельем. Я подпираю голову рукой — благо за манерами следить не надо — и неспешно пью тепловатый сладкий чай. Почему-то заваренный в котле, он имеет совсем другой вкус и запах, что, пожалуй, мне даже нравится. Забытой газетой лениво играет теплый ветерок, колышет страницы, заставляя Фридриха Баварского корчить рожи.
Под растянутый над столами тент, который служит укрытием больше от солнца, чем от дождя, заходят три сестры милосердия, замирают посередине, косятся в мою сторону. Я вежливо улыбаюсь, желаю приятного аппетита и ретируюсь — из памяти еще не выветрился неуклюжий флирт Анны Сергеевны, а с окончанием военных действий девушки совсем осмелели. От их внимания мне неловко и хочется сбежать как можно дальше.
Я иду спасаться в свою палатку, которая удачно прячется в тени раскидистой черемухи, жаль, что ягоды еще не созрели и вряд ли мы тут задержимся до тех пор, пока их можно будет есть. На бревне у входа сидит Силантий и дымит самокруткой.
— Ой, Дмитрий Михайлович, я сейчас уйду! Белье менял, взопрел маленько, вот и присел передохнуть.
— Сиди, — останавливаю я его и устраиваюсь рядом. — Не поделишься махоркой? — с папиросами стало совсем туго, а к курению я уже пристрастился, и воздержание дается с трудом.
Силантий достает кисет, сшитый некогда из куска отличной кожи, отрывает полоску газетной бумаги, заботливо припасенной там же, сворачивает козью ножку, оставляя самый кончик свободным, и передает мне. Я осторожно слюнявлю бумажный край и набиваю внутрь махорку, несколько секунд любуюсь своим творением — самокрутки теперь выходят вполне сносно — и с наслаждением затягиваюсь.
— Спасибо, — с чувством благодарю я.
— На здоровьичко, — с улыбкой отвечает он и, помявшись, спрашивает: — Вроде как слух прошел, что по домам скоро?
— Не знаю, Силантий.
— Уж больно тошно тут, — ноет он и тоскливо смотрит в сторону полустанка, где как раз заправляют водой паровоз. — Шуму много, гарью воняет, к местным на кривой козе не подъедешь…
Наше новое место расположения мне тоже не нравится. Вот уже почти месяц я не могу привыкнуть к близости поездов, крикам обходчиков, звону колокола перед прибытием очередного состава. Умом-то я понимаю, что место удобное на пересечении двух путей, что отсюда нас и отправят по домам в свое время, но смириться с беспокойным соседством не получается, как и нормально выспаться.
— Местные не меньше нас устали от такого соседства.
— Угу, говорят, что всех курей потаскали и собак разогнали. Утром думаю, надо яиц купить, а меня тряпкой со двора, — жалуется Силантий, а я едва сдерживаю смех, вспоминая яичницу на завтрак.
— Зато почту почти каждый день возят, — пытаюсь я утешить Силантия, но тот так глубоко ушел в свое горе, что отзывается не сразу:
— Дык это хорошо тем, у кого родня грамотная. А мне чего от своей бабы ждать, — он машет рукой. — О, опять поезд прибыл.
Мы вместе не сводим глаз с непривычно нового паровоза, покрытого свежей черной краской, с его красной трубы и щегольских красных же колес.
— Ой, чует мое сердце, что большой чин припожаловали, никак не меньше тайного советника, вон вагончики-то какие прицепили, с вензелями!
Я приглядываюсь к выкрашенным в бордовый цвет вагонам, к золотой полосе, проходящей почти под самыми окнами, гербам, которые Силантий непочтительно обозвал вензелями, и вынужден согласиться насчет приезда большой шишки: вагоны с гербами говорят сами за себя.
— Уж не царь ли батюшка? — почему-то шепотом спрашивает Силантий.
— Царский поезд синий.
— Точно! — он хлопает себя по лбу. — А это тогда кто? Нет, ну правда, Дмитрий Михайлович, пойду-ка я разузнаю.
Силантий одергивает гимнастерку, расправляет складки под ремнем и даже надвигает на лоб фуражку, чтобы выглядеть чин по чину. Я лениво размышляю, не пойти ли с ним за компанию, когда на низком перроне появляются дамы, одетые слишком роскошно для заштатного полустанка.
— Видать, просто ноги размять вышли, пока в машину воду качают.
— Возможно, — произношу я с сомнением: дамы явно чего-то ждут, не обращая внимания на паровоз, но оглядываются и оживленно переговариваются. Паровоз тем временем отцепляют, на путях остаются только ярко окрашенные вагоны.
Силантий решительно направляется в сторону станции, а я остаюсь сидеть: любопытство сгубило кошку, и быть сторонним наблюдателем гораздо лучше, чем оказаться в гуще непонятных событий.
Силантия обгоняет Осип Львович в сопровождении Надежды Поликарповны и какого-то незнакомого ротмистра. Он застегивает на ходу ворот мундира, и я невольно поднимаю брови — видеть его в полном облачении мне еще не приходилось, а потому в голову закрадывается мысль: уж не великая ли княгиня пожаловала, дабы укрепить дух болезных и страждущих? Я прищуриваюсь, пытаясь разглядеть гербы на вагонах, и мне даже начинает казаться, что вижу двуглавых орлов дома Романовых.
Я сижу у входа в палатку еще какое-то время и, едва только замечаю начинающийся апокалипсис и всеобщую панику, скрываюсь внутри: Бог даст княгиня надолго у нас не задержится.
Под вечер меня будит Иван Алексеевич:
— Митя! Как можно было все проспать?! Удивительный вы человек, — он вешает ремень на спинку кровати, вздыхает и садится на серое одеяло, которым она застлана.
— Не люблю суеты, — я тоже сажусь, вытаскиваю из кармана часы, но они стоят, показывая пять минут первого, и не понять, дня или ночи. — Который час?
— Без четверти девять. Еще немного, и останетесь без ужина. Идите, может быть, еще застанете очаровательных девиц…
— Свят-свят-свят, — я истово крещусь.
— Вы боитесь юных девушек? — Иван Алексеевич поднимает брови в гипертрофированном ужасе.
— Нет, — фыркаю я, — я опасаюсь церберов, которые обычно прилагаются к этим робким фиалкам.
Иван Алексеевич хохочет, запрокинув голову и хлопая себя по ляжкам ладонями:
— Эк вы точно описали: точно цербер. Княгиня Шаховская глаз со своих подопечных не спускает. Ничего, завтра у вас будет шанс увидеть все своими глазами.
— Завтра? — настроение у меня портится, как-то в уме я уже решил, что благородный цветник нас покинет этой же ночью.
— Полсотни раненых, Митенька, непременно требуют высочайшего внимания.
— Господи, спаси и сохрани, — бормочу я. — Неужто Осип Львович подпустит их к сестринским делам? Вряд ли девицы закончили хоть двухнедельные курсы при какой-нибудь общине.
— Помилуйте, Митя. Они понавезли с собой книжек, будут читать им вслух духовную литературу, благочинно сидя возле кроватей, — Иван Алексеевич не скрывает сарказма: заставлять людей мучиться в жару под одеялами в палатках — это какая-то изощренная пытка.
— Как мог Осип Львович такое допустить? — я торопливо натягиваю сапоги, готовясь бежать и искать старшего хирурга.
— Договорились, что час до завтрака и час после.
— Слава богу, — бормочу я.
— Осип Львович не в восторге, но княгиня исключительно упряма…
Я хмыкаю и решаю не махать красной тряпкой под носом у и без того раздраженного начальника госпиталя. И решаю вообще не показываться ему на глаза, но мои благие намерения пропадают втуне: он сам идет мне навстречу по пути к кухне.
— А, Дмитрий Михайлович, хорошо, что я вас встретил, — говорит он, и меня коробит от такого обращения. — Да.
Он смотрит куда-то вдаль, затем встряхивается почти как спаниель, отгоняющий назойливых мух, и с заметным усилием фокусирует взгляд на мне. Я терпеливо жду продолжения, стараясь не показать нетерпения и не переминаться с ноги на ногу.
— Вы ужинать? Пойдемте, я с вами.
Он говорит это, отвернувшись, как будто я вызываю у него неприязнь или раздражение. Теряясь в догадках и сомнениях, я иду за ним, чтобы уже за столом, сидя напротив, понять: уважаемый доктор пьян! Густой запах алкогольных паров ударяет в нос так, что я невольно задерживаю дыхание.
— Ешь, — велит Осип Львович и устало подпирает голову рукой. — Чертова баба, — бормочет он вполголоса.
— Что случилось? — под его взглядом гороховая каша с салом не лезет в горло.
— Завтра надо побыть в палате, — говорит он и морщится.
— Зачем?! — искренне удивляюсь я.
— Затем! — передразнивает меня Осип Львович и хмуро добавляет: — Дуэнью будешь изображать.
— Но-о…
— Давай без возражений. Завтра воспитанницы княгини будут нести свет духовного просвещения нашим раненым, а они у нас люди простые. Нашатырем запасись, будешь в чувства приводить, ежели что.
— Помилуйте, Осип Львович, под каким предлогом я должен…
— Врачу не нужен предлог, чтобы находиться среди раненых!
— Осип Львович, я…
— Да вот хоть инструменты с Катериной перебирайте или бинтов возьмите скручивать, — он говорит теперь совсем другим тоном, почти заискивающе и смотрит мне за спину.
Я оборачиваюсь: сзади стоит Екатерина Ивановна и с укором смотрит на нас.
— Хорошо, — тут же сдаюсь я. Наверное, он прав, стараясь подстелить соломки заранее. Екатерина Ивановна кивает мне: предстоящее задание ее тоже не радует, — а затем подходит к Осип Львовичу и берет его под локоть:
— Пойдем, Ося, я тебя провожу. Пора отдыхать, совсем ты умученный.
Я провожаю глазами удаляющуюся пару, испытывая нечто похожее на умиление, и возвращаюсь к остывшей каше.
Назавтра я едва не просыпаю и являюсь на место небритый, голодный и не в лучшем расположении духа. Шесть наряженных в белое девиц уже приступили к выполнению долга и читают что-то невыносимо нудное заунывными невыразительными голосами, отчего создается ощущение, что туча оводов облепила одну несчастную корову.
Екатерина Ивановна сует мне в руки кусок белой тряпки, и я начинаю неспешно перебирать пальцами, стараясь сворачивать ровно. Гудение голосов настолько монотонно, что я клюю носом, впрочем, Екатерине Ивановне тоже тяжело бороться с усыпляющей силой печатного слова. Из разных мест время от времени начинает доноситься похрапывание, прерываемое испуганным ойканьем, когда кто-то из девиц повышает голос, чтобы прервать рулады. Я украдкой смотрю на часы: пытка должна скоро закончиться, — и едва успеваю спрятать часы обратно в карман, как сонную атмосферу нарушает истошный женский визг.
Мы с Екатериной Ивановной подскакиваем, переглядываемся и бежим в тот угол, где несчастное создание заходится криком. Она стоит, прижав руки к груди, и находится в почти невменяемом состоянии. Тонкая брошюрка в сером переплете валяется рядом, раненый, которому выпала участь слушать именно эту девицу, сам находится в прострации и бормочет как заведенный:
— Дочка, ты чего, дочк…
На соседней койке раненый укрылся одеялом почти до глаз в попытке стать как можно незаметнее.
— Что здесь произошло? — я пытаюсь выяснить, что стало причиной истерики.
— Бесполезно, — цедит Екатерина Ивановна и отвешивает девице хлесткую пощечину, визг прекращается как по мановению волшебной палочки. — Что за концерт? — Хмуро продолжает она. — Мышь увидала?
— Да как вы!.. Как вы смеете! — задыхается от гнева девица и держится за щеку.
Вокруг собирается толпа и с интересом наблюдает за происходящим.
— В чем дело?! — в палату врывается Осип Львович, за которым едва не бежит сама княгиня, легко узнаваемая по темно-зеленому платью и пышным формам.
— Вот, — Екатерина Ивановна указывает на виновницу, а я малодушно отступаю за чью-то спину: сама мысль об участии в разбирательстве с дамами пугает едва не до дрожи.
— Ну? — хмуро бросает Осип Львович и цепляет на нос пенсне.
— Варенька, милая, что случилось? Кто тебя обидел? — воркует княгиня и бросает гневные взгляды на всех вокруг.
— Он, — Варенька вытягивает дрожащую руку и указывает на виновника ее состояния.
— И что он натворил? — ласково интересуется княгиня.
Девица разражается слезами и прячет лицо в ладонях, так что присутствующим становится ясно, что вина несчастного ужасна.
— Ну-ну, милая, — княгиня успокаивающе похлопывает девицу по предплечью. — Скажи мне.
Но та мотает головой, не отрывая рук от лица.
— Скажи мне на ушко, — уговаривает княгиня и обнимает подопечную.
Я невольно задерживаю взгляд на Осип Львовиче, тот на мгновение закатывает глаза, но тут же берет себя в руки и делает серьезное лицо, со вниманием прислушиваясь к сбивчивому шепоту Вареньки.
— Это возмутительно! — восклицает княгиня. — Какое возмутительное поведение! Я немедленно телеграфирую в столицу, доведу до сведения его величества о тех безобразиях, которые творятся под началом доктора Крошнера!
Княгиня решительно берет зареванную девицу за руку и величественно выплывает вон из палаты, народ расступается перед ней, как льды под натиском ледокола.
— Ну, что натворил-то, болезный? — насмешливо интересуется Осип Львович у виновника переполоха.
— Дык эта, — чуть не плача, отвечает тот. — Балаболка эта все читает и читает, а такого уговору не было, чтоб без завтрака! Я руку-то на коленку ей и положил, чтоб, значится, закруглялась.
— Руку, — Осип Львович снимает пенсне, протирает его и неспешно кладет в кармашек. — На коленку. Благородной девице, — он строго качает головой, но не выдерживает серьезного тона, заливается смехом, хлопая себя по ляжкам.
— Дык эта, она же царю-батюшке жаловаться будет, — мужик не верит в счастливое избавление и уже почти готов отправляться с больничной койки на каторгу.
— Пусть жалуется. Может, и царь-батюшка посмеется, — Осип Львович говорит это без улыбки, затем обводит нас всех задумчивым взглядом. — Что стоите? Марш на завтрак!
Палата пустеет в мгновение ока, остаемся только мы с Екатериной Ивановной и Осип Львович.
— А вы чего? — спрашивает он.
— Беспокоимся о тебе, — мягко говорит Екатерина Ивановна. — Как бы чего не вышло.
— Катя, беспокоиться стоило бы за того, кому есть что терять. А я, к твоему сведению, не настоятель святой обители, и здесь у нас не монастырь. Дурной бабе стоило бы подумать, прежде чем тащить своих невинных агниц во фронтовой госпиталь, где только что и есть рядовой состав, вчера только от сохи оторванный. И я предупреждал!
— Не заводись, пожалуйста.
— А ты не говори ерунды. Лучше вон бинты соберите, а то пороняли все, — он резко меняет тему разговора, потому что пикировка с Екатериной Ивановной принимает уж очень интимный характер и для чужих ушей не предназначена.
Осип Львович задерживается с нами ровно настолько, чтобы его уход не показался бегством, и оставляет нас одних.
— Вот ведь незадача, — Екатерина Ивановна поднимает с пола коробку с рассыпавшимися бинтами. — Девочкам в прачечной опять работы…
— Не переломятся, — в палатку заглядывает Надежда Поликарповна. — И так целыми днями языки чешут. Дай сюда, а то ты опять будешь униженно просить их выполнить свою работу.
— Но ведь по моей вине…
— Это их работа!
Мне ужасно неловко стоять рядом и слушать разговоры, ко мне не относящиеся. Но я, кажется, начинаю понимать логику Осип Львовича: Екатерина Ивановна при всех ее замечательных качествах не смогла бы добиться порядка и строгой дисциплины. Я с тоской гляжу на выход и думаю, какой бы предлог озвучить, чтобы уйти, когда старшая сестра обращает на меня свой взор:
— Дмитрий Михайлович, дорогой, а что это вы завтракать не идете? Сегодня — удивительное дело — на кухне приготовили омлет! Идите скорее, а то без вас все сметут!
Я искренне благодарю Надежду Поликарповну и почти бегу на кухню, надеясь, что мне все же достанется хоть немного омлета.
После отбытия княгини время тянется медленно. Скуку не скрашивает ни ежедневно доставляемая почта, ни бесконечные разговоры о том, когда же придет пора отправляться по домам. Я ухожу по разбитым дорогам подальше и гуляю в одиночестве часами: безделье губительно сказывается на моем настроении, делая желание все бросить нестерпимым.
— И охота вам, Митенька, бить ноги по этим неудобьям, — говорит мне Иван Алексеевич, как будто журя неразумного сына.
— Сил нет сиднем сидеть на месте.
— Так нашли бы себе компанию, — он подмигивает так, что становится ясно: не себя имеет в виду. — Осчастливьте вниманием кого-нибудь из сестер.
— Они на меня заключили пари?
Иван Алексеевич искренне изумляется, а потом смеется:
— Не знаю, Митенька, но они по вам вздыхают все, и это очень заметно.
— Мне бы не хотелось заводить случайный роман, а жениться ни на одной я не могу.
— Да о женитьбе и речи не идет, помилуйте! Митя, вы просто сыч какой-то! Ладно, когда мы падали от усталости там, где стояли, но сейчас-то почему не позволить себе чуточку приятного общения? Даже я, женатый, между прочим, человек, нахожу удовольствие в женском обществе!
— Ну так на вас они и видов не имеют, — резонно, но очень бестактно замечаю я, Иван Алексеевич сникает, но не может удержаться от укола:
— Так и есть, но глядя на вас, Дмитрий Михайлович, складывается впечатление, что женское общество вам неприятно.
— Я не считаю возможным заводить интрижки, тем более Надежда Поликарповна их решительно не одобряет, — проявляя ангельское терпение, отвечаю я.
— Понимаю, — тянет он, и смотрит на меня с сожалением, и я начинаю подозревать, что понимает он что-то свое, а не то, что я пытаюсь до него донести.
Мне неприятен этот разговор. Он воскрешает в памяти досадные моменты из прошлого, и я не могу справиться с гримасой, которая против воли появляется на лице.
— Впрочем, как хотите, — поспешно добавляет Иван Алексеевич, — никто вас не неволит, право слово.
Я киваю с самым независимым видом, который только удается принять, и прохладно прощаюсь — меня ждут все те же дороги среди полей. Но сегодня мысли упорно устремляются в прошлое, и отделаться от них не выходит: я окунаюсь в разбереженные Иваном Алексеевичем воспоминания с головой. И, в конце концов, все же задаю себе тот вопрос, которого избегал долгие годы: а привлекают ли меня женщины на самом деле? Ответ лежит на поверхности, но я избегаю его долгих, наверное, полверсты. И только споткнувшись и едва не вывернув ногу на очередной колдобине, я сознаюсь себе: нет, не нравятся в том смысле, который вкладывают в это слово другие мужчины. Я люблю своих мать и сестру, их общество приятно и доставляет удовольствие. Я прекрасно лажу с Екатериной Ивановной. Если постараться, то я вспомню еще с десяток женских имен, когда общение было непринужденным и доставляло радость. Но все это не то.
Единственная моя попытка романтических отношений с дамой до сих пор вызывает у меня чувство неловкости. Я до сих пор не понимаю, что нашла в безусом юнце роскошная светская львица и каким образом мы оказались в постели. Шампанское ли виною тому, или что иное, но меня постигает оглушительное фиаско. Несмотря на утешения дамы сердца, я позорно сбегаю и запираюсь в своей комнате. Пропускаю завтрак и не хочу вылезать из постели — мне кажется, что только тут я защищен и хоть как-то спокоен. К вечеру меня навещает мать, интересуется самочувствием и развлекает болтовней обо всем и ни о чем. И только тогда, когда я узнаю про отъезд вдовствующей графини Разумовской в Париж, испытываю несказанное облегчение. И многие годы я пребываю в уверенности, что это была последняя прихоть ветреной женщины перед тем, как окончательно покинуть отечество. Теперь же — я останавливаюсь, пораженный пришедшей в голову неожиданной мыслью — мне начинают видеться все события в ином свете, особенно если увязать в одну цепочку и то, что произошло ранее.
В пятнадцать я безнадежно влюбляюсь. Страдаю от невозможности этой любви, с остервенением учу немецкий, чтобы хоть так быть ближе к объекту страсти и чтобы хоть немного отвлечься от неясного томления, которое заставляет грезить наяву.
Меня прошибает холодный пот, когда я вижу под другим углом череду последующих событий: внезапный интерес Разумовской, ее отъезд, согласие отца на мое обучение в Дерптском университете и никаких попыток подыскать мне невесту…
Я долго сижу на нагретом солнцем камне, смолю папиросу за папиросой и пытаюсь уложить в голове новую картину мира. Не могу сказать, что сильно потрясен, в глубине души, наверное, я всегда это знал: первая влюбленность в мужчину все же показательна, как и наша случайная встреча, всколыхнувшая тщательно сокрытые чувства. Вечер подкрадывается внезапно. Вот только что припекало и в жарком мареве лениво колыхались метелки, а уже длинные тени лежат на земле и в зарослях кипрея вовсю стрекочут кузнечики. Пора возвращаться.
На подходе к госпиталю меня встречает Силантий:
— Батюшка Дмитрий Михалыч! Осип Львович вас искали, гневаться изволят!
— Что случилось? — я хмурюсь, не понимая, чем мог так рассердить начальство.
— Не могу-с знать!
Я уверен, что Силантий если и не в курсе событий, то уж догадки-то точно имеет, а потому жду продолжения. Он мнется, но все же, понизив голос, выдает тайну:
— Вестовой прибыл.
— Вестовой? Пора сворачиваться, что ли? — я непроизвольно повожу плечами: теперь понятно, отчего сердится Осип Львович: дел-то полно, а меня нет.
— Не могу знать-с, — неуверенно говорит Силантий и смотрит на меня несчастными глазами: не оправдал надежд.
— Разберемся, — я решительно направляюсь в сторону штабной палатки, по пути вспоминая не к ночи помянутого майора Лукича и его особое ведомство, княгиню с угрозами нажаловаться царю, и придумываю еще парочку причин, по которым меня могут отправить по этапу без суда и следствия.
— Осип Львович?! — окликаю я его через полог у входа, с некоторых пор я опасаюсь вламываться без спроса.
— Явился? — тут же отзывается он. — Заходи!
— Силантий сказал, что прибыл вестовой с приказом.
— Ох уж этот Силантий, — Осип Львович морщится и встает из-за стола, отодвигая стопку исписанных бумаг. — Нам с тобой, Митя, велено явиться в Санкт-Петербург. Немедленно.
— Но… — Я пытаюсь осознать сказанное, но в голове крутится только расстояние до столицы — почти полторы тысячи верст. — Как при этом может быть «немедленно», я не понимаю и, главное, куда. Какое именно ведомство жаждет нашей крови.
— Госпиталь сворачивать прибудет официальное лицо, мне беспокоиться не стоит, — Осип Львович говорит вроде бы спокойно, но желваки на скулах играют, выдавая волнение. — В шесть утра прибудет эшелон, с которым мы и отправимся в Военно-медицинский совет.
— Все-таки княгиня, — предполагаю я.
— Митя, голубчик, нас, полевых хирургов запугать сложно. Ну выслушаем претензии, получим положенную взбучку, отправят служить в какую-нибудь дыру, ну так и без того нас с вами столицы не ждали.
— Хорошо, если так, — неуверенно говорю я.
— Не берите в голову, идите лучше собирайтесь. Попрощаться, небось, тоже захотите. Ступайте, ступайте!
Он машет на меня руками, выгоняя. Ему тоже есть с кем прощаться, и времени на это прощание остается совсем немного.
Собирать мне по сути нечего, сунуть в вещевой мешок смену белья, бикс с личным набором инструментов, бритву, сухой паек да недописанное письмо дело пяти минут, и я иду по госпиталю, испытывая сожаление, что все заканчивается именно так.
— Надеюсь, что мы еще увидимся, — говорит мне Надежда Поликарповна, которую я нахожу в прачечной, и крепко, по-матерински обнимает меня.
— Я тоже надеюсь, — искренне отвечаю я и обещаю непременно написать, уже наперед зная, что навряд ли выполню свое обещание, но отказать не умею.
Прощание с Силантием наполнено неловкостью, но он искренне горюет о расставании. Я желаю ему скорейшего возвращения домой, жму руку и дарю серебряный рубль, чему он оказывается рад:
— Дочке на гостинец отложу, — довольно говорит он.
Ночью я сплю урывками, ворочаюсь и поднимаюсь еще до рассвета. Небо на востоке едва окрашивается в розовый цвет, и вокруг еще стелется туман, обволакивая влажной прохладой. Я делаю несколько энергичных движений, чтобы разогнать кровь, и иду к операционной — по раннему времени единственному месту, где можно разжиться кипятком для чая. Мой пузатый чайник, к которому я странным образом прикипел душой, стоит на остывшей печке, и мне приходится повозиться, чтобы пара поленьев занялась огнем. Я сижу у входа в палатку так привычно, неспешно курю и никак не могу уложить в голове, что это последний раз. Здесь меня и находит Осип Львович.
— Митя, готов?
Я киваю, затаптываю каблуком недокуренную самокрутку и поднимаюсь.
— Чайник-то тебе зачем?
Я глажу закопченный пузатый бок и объясняю, что буду с ним ходить на станциях за кипятком.
— Да-да, что-то я не подумал совсем. Молодец, — Осип Львович трет переносицу, как будто силясь вспомнить что-то важное. — Ничего не забыл?
— Нет, — я закидываю вещевой мешок за спину.
— Тогда с Богом.
И мы идем к станции, куда уже прибывает поезд, готовый довезти нас до самого Санкт-Петербурга.
Нам приходится пройти три или четыре вагона, пока находим место. Измученный проводник предупреждает, что наши проездные документы должны быть в порядке.
— Военная полиция проверяет.
Осип Львович раздраженно протягивает бумагу, заверенную печатью.
Проводник мельком смотрит, удовлетворяется увиденным и, разворачиваясь, задевает мой вещевой мешок, отчего тот с грохотом сваливается на пол.
— Господи помилуй! — едва не подпрыгивает он и крестится.
Один из попутчиков ворчит что-то себе под нос, я не вслушиваюсь, проверяю инструменты внутри: хорошо, что бикс не раскрылся, — остальные трое равнодушно наблюдают, не слишком довольные тем, что пришлось потесниться. Как ехать больше суток в такой тесноте, я представляю плохо.
Поезд дает длинный гудок, предупреждая об отправлении, и медленно набирает ход. За мутным стеклом проплывает домик станционного смотрителя и чуть позже брезентовые бока госпитальных палаток с яркими красными крестами. Я сижу в обнимку со своим вещевым мешком, как, впрочем, и Осип Львович — девать нехитрый скарб совершенно некуда — багажные полки тоже заняты людьми. Подумать только, когда-то я любил путешествия по железной дороге, особенно в детстве, когда семья в августе выбиралась недели на три к морю.
Я кое-как притискиваюсь плечом к фанерной перегородке и прикрываю глаза. Ранний подъем начинает сказываться, хочется подремать, но сделать это в душном и шумном общем вагоне непросто. Усталость еще не перевалила за ту черту, когда окружающий гомон не будет иметь значения.
Вагон катится по рельсам тяжело: то ли слишком стар, то ли слишком нагружен, но каждый стык отдается в позвоночнике. За грязным стеклом почти ничего не удается разглядеть, только силуэты деревьев, которые внезапно наползают на окно и так же неожиданно исчезают.
— Через двадцать минут Николин Лог! — объявляет проводник и протискивается дальше, неловко задевая потрепанный саквояж Осип Львовича, тот раскрывается, и из него на загаженный пол вываливаются инструменты.
— Чтоб тебя! — Осип Львович опускается на корточки и поспешно подбирает рассыпавшиеся скальпели, ножницы, зажимы…
— Простите, простите ради Бога! Я не нарочно! — проводник пытается помочь, но только мешает, наступив каблуком на откатившуюся крышку бикса.
Осип Львович, плотно сжав зубы, садится на место и прижимает саквояж к груди.
— На станции кипяток будут раздавать, есть у вас во что набрать?
— Есть, — отвечаю я, чтобы немного сгладить ситуацию, и показываю свой монструозный чайник.
— Вот и славно, — проводник вымученно улыбается и лезет через чужие ноги дальше: — Николин Лог! Подъезжаем!
— Доктор, вот, — кто-то протягивает отлетевший скальпель.
— Благодарю, — Осип Львович снова лезет в саквояж, перебирает инструмент и хмурится.
В нашем закутке происходит шевеление. Сначала я думаю, что это из-за близости станции и служивые готовятся бежать кто по нужде, кто за водой, но оказывается, это нам уступают место. Народ теснится, и внезапно получается, что можно устроиться почти свободно. Я задеваю свой вещмешок, и из него раздается бряцание.
— Ты тоже доктор, что ли? — молоденький солдатик толкает меня локтем в бок и сам смущается своей вольности.
— Тоже, — отвечаю я.
Поезд дает гудок и начинает тормозить.
— Надо поближе к выходу пробираться, — я поднимаюсь и с тоской смотрю на полностью забитый проход: много нас таких умных, все готовы бежать вперед.
— Не торопись, ваше благородие. — Давешний солдатик подмигивает и лезет к окну: — Ванька, открывай.
Рама окна тут же опускается чьей-то твердой рукой до упора и едва вагон останавливается, как солдат ловко вылезает наружу. Ему передают ведро и, как само собой разумеющееся, мой чайник. Я не успеваю ни удивиться новому титулу, ни возразить против самоуправства — все происходит быстро.
— Ловко! — комментирует Осип Львович.
— А то! — посмеивается бородач, который Ванька. — Оно, конечно, ноги-то хорошо размять, да потом место искать. Сейчас еще больше набьются, — заканчивает он уже не так весело.
— Домой-то все хотят, — включается в беседу мужик на соседней лавке.
— Да кто ж против, но мы и так как селедки в бочке!
Осип Львович демонстративно поудобнее прислоняется к стене, обнимает саквояж и закрывает глаза, мне не хватает наглости на такое поведение, приходится поддерживать видимость беседы, отвечая по большей части односложно. Через четверть часа так же через окно поднимают воду и самого посыльного. Я делюсь заваркой, мы пьем чай под солдатские байки, и потом я неожиданно для себя проваливаюсь в дрему.
Будит меня проводник, запнувшийся о мое колено. Он что-то шепчет Осип Львовичу на ухо, согнувшись вопросительным знаком, и придерживается за край перегородки. Со своего места я не могу разобрать ни слова, да и не хочу этого делать — чужие секреты давно не вызывают жгучего интереса. Кажется, я снова начинаю дремать, когда Осип Львович обращается с просьбой:
— Дмитрий Михайлович, не одолжите ли свой инструмент? Мой не в порядке, вы знаете.
Я поспешно протягиваю свой бикс, спрашивая взглядом, не нужна ли помощь. Осип Львович едва заметно качает головой и возводит глаза к потолку: то ли дело слишком деликатное, то ли пациент стеснительный — все, что я могу понять из его пантомимы, — и остаюсь ждать на месте.
Он возвращается спустя пару часов на очередной станции с загадочным выражением лица, в котором я едва могу уловить что-то близкое к потрясению.
— Митя, — говорит он ломким голосом, — пойдемте.
— Что случилось? — мне становится не по себе, я вскакиваю, готовый бежать, куда скажут.
— Пойдемте, все обскажу по дороге.
Мне режет слух просторечное выражение, настолько непривычное в его устах, что наводит на самые дурные и дикие мысли. Я открываю было рот, но натыкаюсь на множество заинтересованных взглядов и не рискую задавать вопросы. Мы пробираемся к выходу, сходим и почти бегом направляемся в голову состава.
— Вещи-то с собой? — оборачивается вдруг Осип Львович.
Вещмешок я прихватил неосознанно, но теперь рад и показываю его чем-то довольному Осип Львовичу.
— Хорошо, — удовлетворенно выдыхает он и подталкивает к лестнице первого вагона.
Нас ждут, дверь мгновенно распахивается, мы поднимаемся, и проводник тут же запирает ее специальным ключом.
— Сюда, господа, — он делает жест в сторону двухместного мягкого купе.
Осип Львович заталкивает меня первым, благодарит и с явным облегчением закрывает дверь.
— Да что случилось-то? — не выдерживаю я.
— Теперь до Петербурга поедем здесь, — ухмыляется Осип Львович.
Я не могу сдержать изумленный возглас, отчего он начинает смеяться:
— Митя, мы с вами очень нужные люди. Благодаря профессии не только можем заработать на хлеб, но и стребовать себе кое-какие преференции. Я больше часа вычищал нарыв на заднице начальника поезда и совершенно точно заслужил оплату. И мое право выбить в качестве таковой сносные условия проезда.
— А я?
— А ты, Митя, ссудил инструмент, так что имеешь прав не меньше!
— Ваша логика безупречна, — говорю я и с наслаждением растягиваюсь на койке, подсунув под голову вещевой мешок. — Благодать!
Осип Львович устраивается напротив и начинает рассказывать.
— Очень удачно вывалились инструменты, проводник сразу побежал докладывать начальству, а то уж сразу повелело хватать доктора за бороду и волочь к одру. Начальник уж и правда помирать собрался, лихорадка, интоксикация, и сказать никому о своей деликатной проблеме не может. Уж как мялся, как заикался и краснел! Как барышня, право слово!
— А что за напасть-то приключилась с ним?
— Был прыщ, от пота и редкой смены белья вполне вероятное явление, этот осёл, видать, решил выдавить, результат закономерен. Хоть бы водкой протер, — Осип Львович качает головой. — Болван! Режу, а он орет, как оглашенный, а где я ему анестезию возьму? В общем, пришлось пригрозить позвать кого-нибудь держать.
— А перевязывали чем? — я заинтересованно приподнимаюсь на локте.
— Солевым раствором, что было под рукой. Пусть уж сам озаботится поиском на станции аптеки и ихтиоловой мази. Говорят, скоро большой город, уж там-то непременно должна быть.
Осип Львович говорит еще что-то, но я, убаюканный стуком колес, засыпаю. Будит меня остановка. Без привычного покачивания вагона становится неприятно, хочется, чтобы поезд скорее поехал вновь. Осип Львович смотрит в окно с таким же недовольным лицом, какое, вероятно, сейчас и у меня.
— Который час? — спрашиваю я.
— Если верить станционным часам, то без четверти шесть вечера.
— Господа, — в дверь стучит проводник. — Павел Павлович просил передать с глубокой признательностью, — он входит и торжественно ставит на столик бутылку старого бургундского и два стакана тонкого стекла.
— Однако какая роскошь, — произносит Осип Львович, и не понять про вино это он или про стаканы.
— Позвольте заверить, что презент от всей души, — проводник кланяется, вынимает из кармана штопор и кладет рядом. — Попозже я вам кипяточку принесу, ежели захотите.
— После бургундского? — хмыкает Осип Львович.
— Тогда утром, — кивает проводник и смотрит на Осип Львовича просительно и заискивающе: — Мазь доставили, может быть, господин доктор…
— Попозже зайду, часов в десять, — постановляет Осип Львович и царственным жестом отпускает проводника. — Митя, — обращается он уже ко мне: — У тебя что-нибудь съестное есть?
— Галеты, — я лезу в вещевой мешок и достаю несколько штук сухого печенья.
— Годится! — он потирает руки и ловко открывает бутылку. — И ничто и никто не посмеет встать между мной и этим божественным нектаром!
Я смеюсь от нарочитого пафоса в его голосе и наблюдаю, как рубиновое вино наполняет стаканы.
— Ну что, Митенька, за победу?
Я поднимаю свой стакан, салютую им:
— За победу!
Вину бы по-хорошему дать немного подышать, но Осип Львович сразу делает несколько мелких глотков, и мне неудобно медлить, тем более тост такой, что за него грех не выпить. Я осторожно отпиваю примерно четверть и потом просто кручу стакан в руке, жду, пока вино насытится воздухом, раскроет букет полностью.
— Отличное вино! — говорит Осип Львович, он уже успел выпить почти все и теперь жмурится от удовольствия.
— Да, — соглашаюсь я и делаю еще пару глотков.
— А что же вы не пьете, Митенька? — он подозрительно щурится и грозит пальцем.
Я подчиняюсь и осушаю стакан. Опьянение наступает почти сразу — не помогают ни галеты, ни вяленая конина, которую извлекает из саквояжа Осип Львович. Он тоже выглядит слегка набравшимся, но движения не теряют точности и взгляд ясный, разве что делается оживленнее, чем обычно.
— Дома-то поди ждут, да, Митя?
— Я же не телеграфировал, что еду, — я пожимаю плечами. — А так всегда ждут, конечно, — и улыбаюсь, понимая, что соскучился по родным. Как-то раньше задумываться о таких вещах было некогда, я и писал домой редко: не то чтобы сказать было нечего, скорее уж наоборот, но не все можно доверить бумаге. И что греха таить — цензуре.
— Митя, вы из Петербурга?
— Да, — бездумно отвечаю я и хочу откусить себе язык.
— Из Петербу-урга, — тянет Осип Львович. — И чем же вас тогда прельстил Дерпт? Ведь в столице лучший университет…
Я молчу и разглядываю пол: ковер, когда-то красный с цветочным орнаментом, повытерся и приобрел грязный кирпичный цвет.
— Хотя, дорого там учиться, конечно, — находит разумное объяснение Осип Львович.
Молчать становится неудобно, и я ссылаюсь на семейные обстоятельства, которые и заставили меня уехать так далеко.
— Да-да, семейные обстоятельства, — подхватывает он. — Бывает, что из-за них вся жизнь кувырком. У кого несчастная любовь, у кого внезапная дуэль или карточные долги…
— Осип Львович, да какая к черту дуэль! И в карты я играть не умею, там голову надо иметь совсем другую!
— Значит, все же любовь? — он подмигивает и потирает руки.
— Отец не хотел, чтобы я становился хирургом, а я закусил удила и не хотел отступать. Сейчас-то уже причина, побудившая пойти в медицину, кажется чуть ли не надуманной, но тогда я был уверен, что познаю тайны человеческого тела и смогу исцелить всех страждущих. Только… — я замолкаю и задумываюсь о прошлом, о старой няньке, которая оступилась на лестнице и сломала ногу, и которой наш семейный лекарь так и не смог помочь, а мне тогда казалось, что не хотел — в четырнадцать все кажется таким однозначным.
— Только? — выводит меня из раздумий Осип Львович.
— Только лекарства от старости еще не придумали, — я развожу руками.
— Митя, но вы ведь не разочаровались в медицине? У вас очень хорошие задатки, их надо развивать, и было бы очень обидно потерять такого врача, как вы.
— Задатки, говорите? — я чешу затылок и разливаю вино.
— Я не люблю слово «талант» в нашем деле, оно как бы подразумевает, что лечить можно по наитию, а это не так. Это самое «наитие» есть результат многих трудов и интереса к делу, которым занимаешься.
— Да я, собственно, не это имел в виду, — я протягиваю ему полный стакан, тихонько радуясь, что разговор свернул в сторону. — Ничуть не сомневаюсь, что талант это результат трудолюбия и хороших учителей. Предлагаю выпить за наставников!
Осип Львович долго смотрит на меня, как будто хочет заглянуть в душу.
— Да, — сознаюсь я. — Я имею в виду вас.
— Ну мне как-то за себя пить… Да и не сделал я почти ничего — пришлось сразу тебя к делу приставлять, хотя самомнения у тебя было, — он проводит ладонью над макушкой и подносит стакан к губам.
— Это было не самомнение, а попытка выглядеть уверенно, — возражаю я. — Когда за плечами всего две самостоятельные операции…
— Господи помилуй! — Осип Львович крестится. — Если бы я знал, что все настолько плохо!
— Вот поэтому, — я поднял указательный палец вверх, — и пришлось строить из себя опытного хирурга. Но я честно присутствовал на всех операциях, которые проводились в университетской больнице.
Осип Львович качает головой и долго невидяще смотрит в окно.
— Беру свои слова назад. У вас, Дмитрий Михайлович, талант. При таком скудном опыте… Все могло быть гораздо хуже.
Я хмыкаю, едва удерживаясь от того, чтобы не начать петь ему дифирамбы. В первый же день в полевом госпитале он научил меня большему, чем иные профессора за несколько лет. Да и потом, пока не было такого потока раненых, мы проводили вскрытия, даже тогда я понимал, что не для галочки.
— Ладно, ладно, — Осип Львович делает пару глотков. — Что было, то прошло. Поедешь со мной на новое место службы? Наверняка снова не сахарное будет, но я бы похлопотал, чтобы нас вместе отправили. Пару-тройку лет тебе бы еще опыта набраться, прежде чем оседать в столичных заведениях.
— Поеду! — я радостно подхватываю эту идею: лучшего наставника и желать нельзя, но тут же сникаю: — Если это будет зависеть от меня.
На оговорку Осип Львович уже внимания не обращает и принимается строить планы. Я же слушаю вполуха и думаю, что он так легко забыл и скандал с графиней, и майора Лукича, может быть, эти события и правда малозначительны?
— Митя, вы меня слушаете?
— Слушаю, — откликаюсь я. — Только мне обидно очень: то вроде на «ты» по-свойски, а потом снова это ваше «вы». — Я едва не выпаливаю, что надо бы определиться, но вовремя прикусываю язык: он вполне может перейти на имя-отчество, что создаст еще один барьер. — Давайте вы мне будете говорить «ты».
Он ухмыляется и предлагает выпить на брудершафт.
— Но тогда мне вас тоже на «ты» надо, а я не смогу! — спохватываюсь я.
— Вот и я не могу. Путаюсь. Не суди строго, Митя.
На душе становится легче. Вино окончательно ударяет в голову, и я, долго державшись, все же не могу промолчать:
— Осип Львович, простите за бестактность, но как же Екатерина Ивановна?
— А что с ней? — бесцветно переспрашивает он.
— Она… Вы… Она вас любит…
Я запинаюсь и начинаю жалеть, что не смог промолчать, это все бургундское виновато.
— Любит, — эхом повторяет Осип Львович. — И я ее.
— Но… Как же, зачем вы ее не берете с собой? Или потом, да?
— Митя, ей лучше забыть меня, а разлука в этом поможет.
— Но как же так? — растерянно говорю я.
— А вот так! — он долго молчит, о чем-то думает, но потом взрывается — бургундское и ему снесло ограничители: — Она дочь барона! А я еврей из Одессы! Крещеный, обрусевший, но еврей! Не богатый, не родовитый, не ровня я ей. А она смотрит на меня так, будто ждет, что я предложение сделаю, а мне нечего ей дать, кроме службы в какой-нибудь дыре, черной работы да скромного жалованья. Нет, Митя, Катя достойна лучшего, — он рассматривает сквозь узкое горлышко бутылочное дно, потом резко встает: — Пойду, проведаю страждущего. Не ждите меня, ложитесь.
Я остаюсь в одиночестве и до тех пор, пока еще мог удержать глаза открытыми, все размышляю над словами Осип Львовича.
***
Петербург встречает низкими рваными тучами, из которых то и дело сыплется мелкий противный дождь. Северный ветер пробирает до костей и заставляет втягивать голову в ворот кителя, когда мы выходим из здания вокзала. Народу удивительно мало — пассажиры поезда как будто растворились в лужах и проходных дворах, не видно извозчиков, но скорее всего по военному времени их мобилизовали, если не всех, то многих.
— Куда теперь, Митя? — спрашивает Осип Львович.
Я пожимаю плечами: надо домой, но мы вроде бы вместе…
— Пошли в Александровскую больницу, там у меня знакомые должны быть, с комнатой помогут. Завтра с утра в Департамент наведаемся, чиновники страсть как не любят работать по вечерам.
— Хорошо, — покладисто соглашаюсь я, часы на башне как раз начинают бить четыре пополудни, вместо прибытия утром поезд кое-как дополз до Петербурга уже сильно после обеда. Я успеваю сделать несколько шагов рядом с Осип Львовичем, как из-за поворота на сумасшедшей скорости вылетает бордовый «Паккард» с черной брезентовой крышей. Он оглушительно сигналит и тормозит в паре саженей от нас, затем так же резко сдает назад, останавливаясь точно напротив.
— Митя-а! Минька! — кричит очень знакомым голосом шофер, и я не сразу понимаю, что это мой брат — мешают круглые, как у авиаторов, очки и плотно обегающий голову шлем. — Давай сюда!
Я заторможено шагаю к машине, не веря глазам, и трясу головой, как будто ожидая, что вот-вот проснусь и морок исчезнет.
— Я не один, — наконец, говорю я и беспомощно оглядываюсь на ошеломленного Осип Львовича.
— О, ну мы поместимся же, — Костя нетерпеливо ерзает на сидении и оглядывается — где-то слышен рев других моторов.
Я устраиваюсь рядом с братом, Осип Львович с опаской лезет следом. Мне приходится представить его Косте, брат снимает перчатку и протягивает руку:
— Очень приятно, Константин, — и затем, не тратя времени, чтобы надеть перчатку обратно, рвет с места так, что нас вжимает в спинки сидений. — Куда едем? К нам?
— Нет-нет, в Александровские больницы, — торопливо говорит Осип Львович и явно испытывает сильное желание перекреститься: братец не считает нужным сбавлять скорость перед поворотами, а только отчаянно давит на клаксон.
Я невольно оглядываюсь и замечаю погоню: два черных автомобиля стараются изо всех сил сократить расстояние.
— Боже мой, Костя, что ты натворил?! Ты совершенно безответственный!
— Мить, вот честное пречестное слово — последний раз! Лебединая песнь! — он заливисто хохочет. — Я женюсь, Митька! А как женюсь, придется остепениться, буду важный и серьезный.
— Женишься? — тупо повторяю я. — Женишься?!
— Да! Прав был отец, что любовь меня настигнет рано или поздно. Это было как удар молнии. Ее зовут Виктория, и она шведка. Я пал к ее ногам и сделал предложение на третий день знакомства! Ну, надо было, конечно, все сделать иначе, но где я и где правила?!
— Отец сильно рассердился?
— Ах, нет, он смеялся. Никогда не видел, чтобы он смеялся до слез. А вы, Осип Львович, женаты?
— Нет, — бедный доктор все еще не может прийти в себя и сидит, как на иголках, верно, думает, что попал в семью сумасшедших.
Я пихаю брата локтем, с него станется выяснять причины и агитировать немедленно идти под венец — ему нестерпимо хочется, чтобы все вокруг тоже были счастливы.
Мы вылетаем на набережную Фонтанки, расплескиваем лужи, оставшиеся от недавнего дождя, заставляя прохожих отскакивать и ругаться вслед. До Александровской больницы остается совсем чуть-чуть.
— Мы завтра встречаемся где? — торопливо спрашиваю я у Осип Львовича, потому что Костя точно не даст нам степенно попрощаться и обговорить предстоящий день.
— В Департаменте, — почти сразу отвечает Осип Львович, наверное, по дороге уже успел обдумать. — В девять.
Я бы предпочел чуть позже, но спорить некогда — мы уже приехали, и братец тормозит так, что «Паккард» останавливается, как вкопанный, жалобно застонав железным нутром. Осип Львович спрыгивает с подножки и, не оглядываясь, идет к дверям больницы, а мы снова летим по городу, сигналя и распугивая прохожих ревом мотора и клаксона.
— Так откуда ты взялся?
Костя мельком смотрит на меня, тут же возвращая взгляд к дороге.
— Неужто это так сложно вычислить? Тем более я при штабе, — он усмехается. — Но вообще это было спонтанное решение.
— Уже больше похоже на правду, — мне делается смешно. — Тебе нужно избавляться от своей порывистости.
— Повторяешься, а я уже говорил, что собираюсь взяться за ум.
Разговор иссякает, и до дома мы едем в молчании. Хотя нам так много нужно сказать друг другу, но в несущемся по улицам авто вести задушевные беседы невозможно. Мы въезжаем во двор, следом вкатываются еще два авто, и пока брат разбирается со слугами и охраной, я иду к черному входу, а оттуда на второй этаж в свою старую комнату. Здесь ничего не изменилось, словно я уехал из дома вчера, но мне сейчас все кажется чужим и странно знакомо-незнакомым, как бывает, когда находишь на чердаке сундук со старыми игрушками: вроде твое, но ты-то уже вырос.
— Дмитрий Михайлович, — окликает меня незнакомый слуга от двери. — Я ваш новый камердинер Архип.
— Здравствуй, Архип, — я смотрю на невысокого мужчину средних лет с невыразительным, но добрым лицом и боюсь спросить, что стало с моим прежним.
— Ваш Иван при Илларионе Михайловиче теперь, — правильно понимает меня Архип и едва заметно улыбается.
— Спасибо, — искренне благодарю я и прошу приготовить ванну — хочется смыть с себя дорожную пыль.
Я залезаю в теплую воду, вытягиваю ноги и едва сдерживаю стон удовольствия, настолько хорошо мне сейчас. Пока я наслаждаюсь теплой водой и развлекаюсь выбором ароматного мыла, Архип приносит исподнее и халат, хочет что-то сказать, но я прикрываю глаза: душа просит покоя и уединения.
Вода остывает гораздо быстрее, чем мне бы хотелось. Мысли все время устремляются в будущее, но от них нет никакого толка — не предугадать, ни изменить что-либо не в человеческих силах, а потому в них нет никакого смысла. Убедить бы только в этом себя и перестать накручивать… Я нехотя заканчиваю мытье, испытывая нечто похожее на досаду от яркого цветочного аромата мыла, от того, что невольно заливаю водой пол, отвыкнув совершенно, от зеркала, которое бесстыдно отражает меня в полный рост. В халате и комнатных туфлях я выхожу в комнату.
— Митя! — мама, стоящая у окна и до того момента созерцающая улицу, кидается мне на шею и заливает слезами.
Я неловко глажу ее по спине, не зная, какие слова подобрать и как утешить.
— Мама, ну что ты…
— Прости, — она неаристократично шмыгает носом и нервно смеется от собственных дурных манер.
Я подвожу ее к креслу, усаживаю, а сам устраиваюсь на коленях рядом, стараясь по возможности выглядеть прилично.
— Как ты? — спрашивает она, жадно вглядываясь в мое лицо, а я невольно отмечаю, что мама постарела — вот и скорбные складки возле рта прорезались, и наметились морщинки в уголках глаз, и несколько седых волосков, которые не в силах скрыть даже искусная прическа.
— Хорошо, мама, — я берусь за ее тонкие запястья, подношу к губам, в нос ударяет знакомый с детства и такой родной мамин запах: белая роза и ладан. Глаза невольно наполняются слезами, и я долго сижу, склонившись, жду, когда приступ сентиментальности пройдет.
— Митя, Митя, — она гладит меня по влажным волосам и не торопит. Рассказывает об успехах Иллариона, о том, что тот мечтает о морской карьере, но они с отцом против, очень против.
— Я не смогу, — говорит она, — просто не смогу остаток жизни каждый день ждать страшного: эти проклятые корабли садятся на мель, горят, натыкаются на айсберги… Хватит нам одного сына, который…
— Прости, мама, — с мукой говорю я и снова целую ей руки.
— Ты не виноват, это испытание Господнее, и не нам идти против воли Его. Пытались уже…
Я вскидываю голову, смотрю в печальные глаза и не могу понять, о чем она.
— Прости, Митя, мы очень беспокоились о тебе: так странно было, что ты не интересовался девочками. Ни заигрываний с горничными, ни внимания на прогулках… Так странно. Вера сказала, что, возможно, у тебя позднее созревание и нужно лишь подтолкнуть.
Я неверяще смотрю на мать, и теперь уже она подносит мои ладони к своему лицу.
— Прости, Митенька. Никто не думал, что получится так. Отец очень кричал на нас и даже топал ногами. Вере пришлось уехать, чтобы, — ее голос прерывается, — чтобы ты перестал смущаться.
Я крепко зажмуриваюсь: еще и отец знает о моем позоре!
— Митя, Митенька, — она опускается на колени возле меня и по очереди целует в закрытые веки. — Каждый родитель желает своему дитяти счастья. Мы стараемся исправить то, что натворили.
Я издаю нервный смешок: теперь понятно, почему меня отпустили учиться на хирурга, и почему в Дерпт — вроде и далеко, и в то же время не за границей.
— Надеюсь, мы не делаем хуже. Ведь твое сердце…
— Митька, ну где ты пропал?! — наше уединение прерывает Костя. — А, мама, хорошо, что ты здесь. Надо бы нашему герою гардероб сменить. Архип сказал, что старое не подходит, да и неприлично. Я вот пока свое принес, примерь-ка.
Я помогаю маме подняться. Брат удачно сгладил неловкость, возникшую между нами: сам он ничего не замечает — или делает вид, списывая на встречу после долгой разлуки.
— Отец тебя отпустил уже, или ты как всегда сбежал? — интересуется она с легкой улыбкой.
— Отпустил. Сказал, что сожалеет, что в детстве мало порол, а теперь уже поздно. Пришлось поклясться Митькиными подштанниками, что такое больше не повторится.
— Боже, как ты вульгарен!
— Прости, мама, — этот шалопай, кажется, не раскаивается вовсе.
— Конечно не повторится. Повторяться это так скучно, правда, Коть?
— И ты, Брут?! — Он оборачивается ко мне, перебирает гору одежды, сваленную камердинером на диван, и отбирает то, что кажется ему подходящим: — На-ка, примерь.
Я выхожу в ванную, натягиваю чужую одежду и остро ощущаю ее не своей. Строгий пиджак, тщательно отутюженные брюки, жилет и галстук делают из меня другого человека, и этому человеку высохшие в беспорядке волосы никак не подходят. Приходится мочить расческу и укладывать непокорные вихры на прямой пробор.
— Вот, совершенно другое дело! — радуется Костя, я же качаю головой — не могу согласиться, это не мое. — Ничего, пара недель, и ты будешь у нас снова денди.
— Когда это я был им? — я искренне удивлен.
— Маман постарается, она уже ушла давать задание портным. И на свадьбе будешь красавчиком, — он внезапно отводит глаза и замолкает, как будто спотыкается. — Лучше расскажи как там, на войне.
— Хреново, Костя. На войне всегда хреново. Нечего рассказывать, а многое и вспоминать тошно.
— А я в ставке был. Целый один раз. Тоже вспомнить нечего. Одни приказы да циркуляры. Давай сменим тему, мне вот интересно, с кем ты приехал в Петербург.
— Осип Львович Крошнер, старший хирург полевого госпиталя, где мне привелось служить. Вот он герой и талантище! — Мне приходит в голову занятная идея, и я обрисовываю в красках ситуацию Осип Львовича. Брат о чем-то задумывается, но я вижу, что семена упали на благодатную почву.
— Тебя папа́ хочет видеть, — говорит Костя рассеянно, думая о чем-то своем. — Только к нему советник явился.
— Не вовремя, — огорчаюсь я.
— Кому как! Мне так повезло, что головомойка закончилась, едва начавшись.
— Коть, но ведь ты не прав. Тебе нужно думать, прежде чем делать…
— Митя! Я знаю! Но тебе легко говорить, ты характером в отца, а нам с Ларькой как быть, если нравом в мать пошли?!
Я грустно смотрю на него, и брат, вспыхнувший было как спичка, меняет тон и заканчивает почти спокойно:
— Я стараюсь. Правда, очень стараюсь, но порой вот такой идиотизм прорывается. Но согласись, было весело! А охрана?! Совсем хватку потеряли от спокойной жизни, им хорошая встряска вышла, — он покатывается со смеху.
Против воли я тоже улыбаюсь и вынужден признать, что да, охрана была не на высоте.
Пока отец занят, мы идем проведать младшего брата. Костя сопровождает меня, направляет, словно я после долгого отсутствия лишился памяти и могу заплутать в переходах. Илларион встречает меня настороженно: для него, по большому счету, я незнакомец, слишком давно уехал и слишком редко появляюсь, чтобы сохранилась какая-то близость. Я помню его трехлетним карапузом с круглым лицом и тонкими светлыми волосами, помню десятилетним надутым мальчиком, вечно обиженным на своего гувернера. Кажется, в двенадцать он упал с лошади и отказался от верховой езды в принципе. Мама писала об этом, сожалея, что переубедить Иллариона не удается. Я пытаюсь узнать в высоком худом юноше с длинными волосами моего маленького братика, но слишком разнится детский образ с тем, что я вижу перед собой.
Он вежливо интересуется, как мои дела, и, получив такой же безликий ответ, теряется, не зная, как вести себя дальше. Я рассматриваю коллекцию кораблей от галер и трехмачтовых шхун до паровых линкоров последних лет и немного завидую его увлеченности. Бездумно верчу какую-то модель в руках.
— Это «Нинья», — поясняет мне младший брат. — Вернее, «Санта Клара», один из трех кораблей, на которых Колумб открыл Америку.
— Красивый корабль, — говорю я и ставлю игрушку на место.
— Каравелла, — поправляет меня он.
— Он может часами о них говорить, — Костя делает страшные глаза. — Сколько можно!
— Я с удовольствием послушаю, — возражаю я и до самого ужина, пока нас не приходит звать слуга, внимаю восторженному подростку. Кажется, я сильно возвысился в его глазах.
Ужин проходит в узком семейном кругу. Отец выглядит уставшим. Разговор крутится вокруг последних сплетен, и поддерживают его в основном мама и Костя. Отец отделывается короткими репликами, я же просто не в курсе, про что речь. Лар ерзает на стуле и, наконец, дождавшись небольшой паузы, просит меня рассказать что-нибудь про службу. И смотрит с такой надеждой, что отказать невозможно. Я промокаю губы салфеткой, чтобы выиграть время и собраться с мыслями: слишком давно я не вел светских бесед, да и мало что из будней военного хирурга можно озвучить за столом. Единственное, что приходит в голову — это явление в наш госпиталь княгини Шаховской, и я в лицах представляю всю феерию. История имеет успех, мама и оба брата смеются, и только отец с мукой в голосе говорит:
— Боже, какая она… эксцентричная.
Я уверен, что запинка перед последним словом неспроста, наверное, там должно было быть другое слово, но при Ларьке папа произнести его не смог.
После ужина отец зовет меня в кабинет. Это все та же большая комната с картой Российской Империи во всю стену, огромным глобусом с секретом — внутри скрывается бар — и письменным столом, покрытым зеленым сукном, в которую меня приглашали только для серьезных бесед. Отец садится за стол, зажигает настольную лампу, и книжные полки у стен тонут в уютном сумраке. Он достает трубку, набивает и не спешит начать разговор. Я жадно слежу за его действиями, такими простыми и знакомыми до боли, что горло опять перехватывает спазмом.
— Хочешь? — он неверно истолковывает мой взгляд и подвигает ко мне табак и новую трубку. — Или сигары?
— А папирос нет? — я вдруг понимаю, что безумно хочу курить. Почти весь день не думал об этом, а сейчас готов отдать полцарства за пачку «Зефирок».
Отец роется в ящике и достает «Герцеговину флор». Я с наслаждением затягиваюсь ароматным дымом и жду продолжения. То, что разговор предстоит нелегкий, видно по тому, как отец перекладывает мелкие вещи на столе, выравнивает остро заточенные карандаши, передвигает чернильницу.
— Ты знаешь, о чем пойдет речь?
— Если ты о тех новостях, которые были в газетах, и про гарантию мирного договора, то догадываюсь, — папироса заканчивается непозволительно быстро, слишком хороший в ней табак.
Отец вздыхает с облегчением, но тут же хмурится:
— Митя, пойми, по-другому было нельзя. Все решалось одним днем.
Я пожимаю плечами и тянусь за следующей папиросой.
— Когда решается судьба Отечества…
— Папа, — прерываю я его, — меня больше интересует, когда свадьба. Последних газет я не видел.
— Ты ведь узнал тогда наследника фон Гравенрейтов? — спрашивает он у меня в лоб.
— Конечно. Он ведь должен был сказать, разве нет?
— Наследник кремень, — фыркает отец. — Молчал. Но на брак согласился почти сразу, в отличие от его отца — вот с кем пришлось сломать много копий. Митя, если мы правильно поняли, то тебе не должна претить сама идея жениться на мужчине. И… твое сердце свободно?
— Нет, — говорю я и выпускаю к потолку струйку дыма, счастливо жмурясь, — оно давно и прочно занято…
В руках отца ломается карандаш, который он крутит последние пять минут, а я заканчиваю с довольной усмешкой:
— Дагомаром фон Гравенрейтом.
— О, Господи, — говорит отец потрясенно и нервно смеется. — Я рад, что ты не нарушишь традицию нашей семьи жениться по любви. И очень надеюсь, что эта любовь будет взаимной. Условия мирного договора я тебе дам для ознакомления, а вот совместное проживание вам придется обговаривать самим.
Я киваю и говорю, что тоже надеюсь, что меня ждет счастливая семейная жизнь. Но холодок сомнения все равно таится где-то внутри: не окажется ли сбывшаяся мечта сплошным разочарованием? И на волне этих мыслей я озвучиваю отцу требование:
— Я не хочу оставлять карьеру хирурга. — В крайнем случае у меня останется моя работа.
— Ах, Митя! — Отец теребит кончик бороды. — Ну попробуем что-нибудь придумать, — неуверенно говорит он и отпускает меня отдыхать.
Я возвращаюсь к себе. Архип терпеливо дожидается распоряжений, и я, вспомнив, что завтра обещался быть в департаменте, велю подготовить мой мундир — не идти же в костюме с чужого плеча. Камердинер кланяется, тщательно скрывая удивление, а я ложусь в пахнущую сухими цветами постель. Кажется, усталость должна взять свое, но сон бежит от меня. Наваливаются воспоминания, прорывается страх за будущее, и как я ни гоню эти мысли, они заставляют ворочаться, сбивать простыни и комкать одеяло. Заснуть получается лишь под утро, когда за окном уже сереет рассвет.
Просыпаюсь я поздно, совершенно забыв с вечера сказать Архипу, чтобы разбудил — давно привык полагаться только на себя. До встречи с Осип Львовичем остается меньше часа, а потому я едва успеваю привести себя в порядок и натянуть мундир, слава Богу, его, почищенный и отглаженный, уже принесли, а выскочить из дверей черного хода дело пяти минут. И только на полпути к Департаменту соображаю, что ничуть не отличаюсь от своего брата — безответственность у нас в крови: подумать об охране или хотя бы экипаже мне в голову не пришло. Я невольно оглядываюсь, но ни погони, ни подозрительных одиноких путников не замечаю и, успокоившись, иду дальше, испытывая нечто похожее на смесь угрызений совести и пьянящего восторга от свободы, как никогда раньше хорошо понимая Костю.
К дверям Департамента мы с Осип Львовичем подходим одновременно с разных сторон.
— А, Митя, доброе утро. Как родные?
— Доброе, — улыбаюсь я. — Спасибо, родные хорошо. Как вы устроились?
— Вполне неплохо, вполне. Позавтракать только не успел, надо было хоть с вечера пирог купить, да заговорились с приятелем, из головы вон.
— А я почти проспал, — сознаюсь я.
— Отвыкли мы, Митя, от мирной жизни. Пойдем, разберемся с делами, а потом поищем, где выпить чаю да перекусить.
Внутри нас гоняют из комнаты в комнату и с этажа на этаж к возмущению Осип Львовича:
— Бардак! Форменный бардак!
И когда мы наконец находим нужного чиновника, Осип Львович уже кипит от еле сдерживаемого возмущения.
— Крошнер и Романов? — невысокий человек с изрезанным морщинами лицом роется сначала в ящике стола, затем в сейфе. — Да-да. Вот. — Он протягивает нам два плотных конверта.
— Что это? — Осип Львович подозрительно смотрит на чиновника и брать бумаги не спешит.
— Высочайший указ о награждении за заслуги перед Отечеством.
Мы недоуменно переглядываемся.
— Дражайший, да ты пьян, что ли? — Осип Львович трясет головой.
— За верную и доблестную службу вышел указ о вашем награждении, — поясняет чиновник терпеливо. — Владимира пожаловали, — добавляет он шепотом. — И приглашение во дворец, в присутствии царя-батюшки вручать будут.
Осип Львович завороженно смотрит на согнутый желтоватый палец, который стучит по плотной бумаге, оборачивается ко мне, и взгляд его становится совершенно беспомощным:
— Не понимаю…
— Понимать — не вашего ума дело! Ваше дело с благодарностью принимать милости, коими вы по неразумности своей пытаетесь пренебречь! — отчитывает нас чиновник.
Я тяну Осип Львовича за рукав к выходу, не хватало еще ругаться с этой мелкой сошкой.
— У тебя-то что, Митя? — уже на лестнице интересуется он, приходится вскрывать конверт и доставать приглашение.
— Владимира вот, — потерянно говорю я, гадая, кому же в голову пришла идея представить меня к ордену и как к этому относиться. Надо бы потихоньку с братом потолковать для начала: Осип Львович заслужил, а я тут с боку припеку.
— Чудны дела твои, Господи, — бормочет Осип Львович, когда мы выходим на улицу. — Вроде бы за углом раньше был неплохой трактир. Идем-ка, проверим, на месте ли.
Потом мы долго сидим за простым деревянным столом, наливаемся чаем и ждем, когда подадут яичницу.
— Я бы предложил отметить, — неуверенно говорит Осип Львович, — но хоть стреляйте меня, как-то боязно… Не сглазить бы.
— Мы всегда можем отметить позже, — соглашаюсь я.
— Да-да, и если все это правда, — он касается ладонью кармана, где спрятано пресловутое приглашение, — то надо бы и коллег позвать, и ваших родных, наверное.
— Не думаю, что такими вещами императорская канцелярия будет шутить, — я старательно ухожу от обсуждения приглашенных, совершенно не уверенный в том, что сам смогу разделить радость Осип Львовича.
— Ну так-то оно так, только ведь и вероятность пребанальнейшей ошибки нельзя исключать. Прости, Митя, но я не знаю за собой ни одного деяния, которое могло бы повлечь за собой орден Владимира первой степени.
— Я тоже не знаю, — соглашаюсь я, пробую поданную яичницу: она пережарена и посолена от души.
Осип Львович ест с аппетитом, я же ковыряюсь в тарелке и думаю, что одного вечера дома хватило, чтобы начать капризничать с едой.
— Митя, я предлагаю во дворец ехать вместе. Не знаю, как тебе, но мне что-то заранее не по себе: уж куда только жизнь не забрасывала, но вот от дворцов Бог миловал.
Я не могу сдержать улыбку: — отказать не поворачивается язык, но как выполнить просьбу, я пока не представляю: сдается мне, что после сегодняшней выходки попаду под домашний арест.
Дни, которые остаются до церемонии награждения, истаивают незаметно за хлопотами и суетой — вечными спутниками любого торжества. И кажется: прошел один миг, а я уже сижу в большом черном автомобиле, чинно сложив руки в тонких лайковых перчатках на коленях. На мне обычный военный мундир медицинской службы — точно такой же, как я привык носить в госпитале, разве что пошит из более дорогой ткани: пришлось признать, что мое старое фронтовое облачение уже никуда не годится. От парадного же я отказался наотрез: раз решили награждать двух хирургов из полевого госпиталя — так извольте, я орденов не просил. Да и вряд ли у Осип Львовича нашлись бы время и деньги, чтобы справить себе обновку.
Автомобиль на широких дутых шинах мягко катит по мостовым, папа выделяет для поездки свой любимый «Delaunay-Belleville» и самого надежного шофера. Неважно, что им оказывается флигель-адъютант, неважно, что граф — главное, дитятко под присмотром и не наделает глупостей, а под круглыми автомобильными очками, огромным кепи с козырьком и шарфом, закрывающим половину лица признать известнейшую при дворе личность довольно трудно. Над головой из низко висящих рыхлых туч сеет мелкий дождь, скорее даже морось, укрывая город сонными сумерками, несмотря на ранний еще вечер. Я зябко повожу плечами и радуюсь, что над головой крыша.
Мы подкатываем к приземистому зданию Александровской больницы. Осип Львович уже ждет. Он нетерпеливо похлопывает зажатыми в руке перчатками по бедру и высматривает меня, никак не ожидая, что я прибуду в таком шикарном автомобиле. Шофер, полностью вошедший в роль, с поклоном распахивает перед ним дверцу, и непривычный к такому обхождению доктор теряется.
— Осип Львович, — я подаю ему руку. — Садитесь же.
— Однако, Митенька, однако, — он ощупывает кожу сидений, проводит кончиками пальцев по дорогой отделке и качает головой: — Ну, ради визита во дворец можно и поважничать.
Я вздыхаю с облегчением и улыбаюсь, одобряя шутку. Осип Львович одет все в тот же мундир, пусть тщательно вычищенный, но видно, что далеко не новый, и мне становится неловко за свой, с иголочки.
— Что-то я волнуюсь, — Осип Львович засовывает указательный палец за воротник, оттягивая, но расстегнуть не решается. Голос неуверенный, видать, и правда изрядно не по себе, бедняге. Я могу только посочувствовать: сам чувствую себя не в своей тарелке, а больше всего боюсь реакции самого доктора на то, что он может счесть обманом.
— Да полноте, не съедят же нас там, — говорю я, скорее для себя, чем для него.
Осип Львович неопределенно хмыкает и отворачивается к окну, делая вид, что поглощен созерцанием проплывающих мимо домов.
Дворец встречает нас яркой иллюминацией — ужасное расточительство, хотя огни электрических ламп не способны пока разогнать подкравшуюся сумеречную хмарь. Ливрейный лакей с поклоном открывает дверцу нашего автомобиля, и мы поднимаемся по широкой лестнице внутрь. Красный ковер глушит шаги, делает поступь мягкой, и на его фоне поношенные сапоги Осип Львовича выглядят особенно жалко.
— Митя, — он оборачивается ко мне, — Митя, — Осип Львович понижает голос почти до шепота, — вы ведь не забыли пригласительный билет? Их же должны проверять…
Я успокаиваю его, показав картонный уголок в кармане. На втором этаже перед нами поспешно распахивают высокие двухстворчатые двери, и один из сидящих в приемной адъютантов тут же проводит нас дальше. Мы оказываемся в большом кабинете, где нас уже ждут человек тридцать-сорок военных самых высоких чинов. Осип Львович тут же забывает про пригласительные и прочие глупости, растерявшись от обилия золота на погонах и позументах.
Военный министр, опознанный мной по бакенбардам, давно вышедшим из моды, произносит высокопарную речь. Я слушаю вполуха словесные экзерсисы и скучаю. Затем слово берет главнокомандующий сухопутными войсками. Осип Львович внимает словесной галиматье с глубочайшей серьезностью, не выказывая нетерпения, лишь легкое недоумение нет-нет да и проскальзывает по его лицу. И я все жду, когда он уточнит в своей саркастичной манере, что все сказанное чрезвычайно интересно, но за что же все-таки награда.
Я слежу за часами в углу, они равнодушно отсчитывают минуты, и маленькая стрелка медленно ползет к вертикальной черте внизу циферблата. Едва большая встает на двенадцать, дверь открывается, и очередной оратор замолкает на полуслове: входит император, одетый в полевую форму полковника инженерных войск.
— Господи, помилуй, — бормочет Осип Львович и вытягивается во фрунт.
Я тоже встаю по стойке «смирно» и замираю, лишь глазами следя за тем, как его величество приближается к нам.
— Доброго вечера, герои, — говорит он и делает знак адъютанту, который тотчас подносит лакированную шкатулку с золоченым гербом на крышке, внутри которой на алом шелке лежат два ордена.
— Благодарю за службу Отечеству!
Осип Львович стоит, не дыша, пока ему сам император вешает на шею ленту с орденом.
— Рад стараться! — говорит он не по уставу, но под одобрительные улыбки и аплодисменты.
Когда же награждают меня, то приходится наклониться пониже, чтобы государю не пришлось тянуться.
— Спасибо, — благодарю я.
— Пожалуйста, — передразнивает меня отец. — А как же «служу царю и отечеству»?
Меня безумно подмывает сказать: «Куда я денусь», — но благоразумие побеждает, и я отвечаю:
— Всегда.
— Вот и славно. А теперь, когда с официальной частью покончено, прошу отобедать в узком, почти семейном кругу, — произносит отец, подхватывает нас обоих под руки к вящему ужасу Осип Львовича и ведет в салон, где коротают время дамы.
— Дорогая Елена Федоровна, позволь представить тебе…
Мама искренне улыбается Осип Львовичу, тот потрясен самим фактом общения с императрицей и всем свалившимся на него сегодня и не замечает, что представляли его одного. Я тихонько ретируюсь в уголок, чтобы не привлекать внимания и теша себя иллюзией, что Осип Львович останется в неведении относительно моего происхождения хотя бы временно. Костя блистает в обществе дам, на нем парадный мундир с аксельбантом и золотыми погонами, который идет ему невероятно.
— Спрятался? — отец подходит легкой пружинящей походкой, которая делает его поступь совершенно бесшумной.
Я вздыхаю и неопределенно повожу плечами: пусть думает, как хочет.
— Мама совершенно очаровала Осип Львовича, — перевожу я тему.
— Она может, — легко соглашается отец. — Особенно с людьми, которые ей приятны. Твой доктор порядочный человек, я наводил справки.
— Моего слова было недостаточно?
— Смотря для чего, Митя.
Я раздумываю, что скрывается за его словами, и молчу.
— Для того дела, которое я ему думаю поручить, твое слово главное, но недостаточное.
— Любите вы, ваше величество, туману напустить, — язвлю я.
— На то я и царь, — смеется отец. — Твоего доктора в конце вечера ждет сюрприз. Надеюсь, приятный.
Я не успеваю спросить, что за сюрприз, как нас зовут к столу. За обедом нас сажают порознь. Я поддерживаю легкую беседу с соседками по столу, время от времени кидая взгляд на несчастного Осип Львовича — тот не чает, когда пытка закончится, и бросает тоскливые взгляды на дверь. В свете электрических ламп его мундир выглядит откровенно старым, и орден с бликующими гранями драгоценных камней лишь подчеркивает это. Все деликатно делают вид, что не замечают контраста: воля самодержца превыше условностей, но от этого Осип Львовичу не легче.
— Господи боже мой, — он пробирается ко мне после обеда. — Какая пытка! Митя, давайте отсюда выбираться как-нибудь!
— Не получится, — с сожалением говорю я. — Мне сказали, что будет еще и вечерний прием.
Осип Львович едва заметно стонет и все же пробует выйти за дверь, но его вежливо возвращают, указав, где можно освежиться. А затем нас провожают сквозь анфилады комнат к бальному залу. Он настолько большой, что Осип Львович нервно оглядывается. Мне хочется сказать, что это все зеркала и зал вполовину не так велик, как кажется, но он и сам, похоже, это понял.
— Удивительная красота, — шепчет он, разглядывая расписной потолок.
— Мишура, — шепчу я в ответ, — только чтобы пыль в глаза пустить, — и тяну Осип Львовича в небольшой эркер, где можно не мозолить глаза пока еще малочисленным гостям. И следующие полчаса мы проводим в нашем укрытии: я смотрю в основном в окно, на мерцающие огни фонарей и отблески их света в лужах. Осип Львович пристально разглядывает все прибывающую публику, у которой, к счастью, хватает такта не нарушать наше уединение, хотя и косятся.
— Мы здесь как бельмо на глазу, — жалуется он и снова оттягивает пальцем воротник — волнуется. — Скорей бы уж!
И почти сразу распорядитель объявляет:
— Михаил III, милостию Божией император Россий больших и малых, и Фердинанд, божией милостию король Баварский.
— Господи, помилуй, — бормочет Осип Львович и вытягивается во фрунт.
Я тоже встаю по стойке «смирно» и замираю, лишь глазами следя за тем, как оба монарха медленно шествуют к середине зала. Следом идут Костя и Дагомар фон Гравенрейт — он тяжело опирается на трость и сильно припадает на больную ногу. Ладоням под слоем тончайшей лайковой кожи становится нестерпимо жарко, а по спине пробегает волна нервного озноба.
Осип Львович молчит, но по всему его виду понятно: узнал и что-то начал понимать. Он резко оборачивается ко мне, открывает рот, но в тишине, нарушаемой только звуком шагов, даже шепот отозвался бы эхом. Я киваю, подтверждая его догадки, и перевожу взгляд на брата как на более безопасный объект. Костя слегка задирает бровь, насмешливо улыбается и идет к нам.
— Доброго вечера, Осип Львович, Митя, отчего прячетесь? Вы нынче звезды первой величины, негоже, негоже, — он подхватывает нас под руки и вытаскивает на середину зала, где нас ожидают.
— А вот и наши герои, — говорит государь. — Осип Львович, наш августейший брат Фердинанд хотел бы со своей стороны отблагодарить вас как выдающегося хирурга за спасение наследника.
— Прошу прощения, но я не… — решительно начинает Осип Львович и получает от меня тычок локтем в бок, замолкает и дает высказаться «августейшему брату».
У Фридриха ужаснейший баварский выговор, сдобренный убойной дозой высокомерия и едва прикрытого презрения. Он цедит слова, глядя прямо на несчастного Осип Львовича так, что даже мне становится не по себе, а тот просто хлопает глазами — не понимает, и мне приходится переводить:
— Его величество жалует вам титул барона и лен в пятнадцати верстах от Нимфенбурга, и вы можете присоединить к своему имени приставку «фон». И десять тысяч гульденов на обустройство, имение несколько запущено после смерти последнего хозяина.
Осип Львович хватает воздух открытым ртом, и я начинаю беспокоиться, не хватил бы его сердечный приступ — все же с сюрпризами для него сегодня переборщили.
— Я не…
Мне приходится наступить ему на ногу, но это бесполезно — резать правду-матку и бороться за справедливость у него в крови.
— Я здесь ни при чем! Митю почему обошли? Это все он, ему и награда!
— Дорогой Осип Львович, великому князю Дмитрию Михайловичу баронский титул погоды не сделает, к тому же политические конъюнктуры таковы, что дорогому нашему августейшему брату лучше оставаться в неведении относительно некоторых подробностей. И теперь я хотел бы поговорить с вами тет-а-тет, — государь берет его под локоть и увлекает в сторону.
Фридрих растягивает губы в улыбке, которая при менее ярком освещении могла бы сойти за любезную, стреляет глазами в отошедшую пару, оглядывается на наследника, который безучастно стоит чуть позади. Костя спасает ситуацию, сияет радостной улыбкой, рассыпается в благодарностях и уводит страшно недовольного короля к столу с напитками. Я делаю пару шагов вперед.
— Герр доктор, — говорит Дагомар фон Гравенрейт.
— Герр капитан, — отзываюсь я и не могу сдержать улыбку. — Как нога?
— Вашими стараниями.
— Болит?
— Увы, танцевать теперь затруднительно, — он улыбается. — Но это небольшая плата за то, что она есть.
— Я не слишком опытный хирург, — признаюсь я. — Вот если бы Осип Львович оперировал…
— Он бы не стал тратить время и силы на врага, или просто бы отрезал — хлопот меньше.
— Не думаю, — пытаюсь я возражать.
— Я знаю точно. Этот доктор был довольно категоричен, да и потом при мне много обсуждали, — он делает неопределенный жест левой рукой, — и очень восхищались хирургом. Тобой.
— Но… — я хмурюсь, пытаюсь сообразить, отчего его слова вызывают беспокойство, и замираю, пронзенный догадкой.
— Прости, — внезапно говорит он по-русски довольно чисто. — Я знаю язык, но, если позволишь, пусть это пока останется в секрете.
Я чувствую, как стремительно бледнею: все наши разговоры он, оказывается, понимал!
— Но как? — задаю я самый дурацкий вопрос.
Он неловко переступает, перенося вес со здоровой ноги на больную, затем обратно и опирается всем весом на трость.
— В зимнем саду есть скамья, — я киваю на дверь, понимая, что ему нужно сесть.
Он кивает с благодарностью и, сильно хромая, идет рядом со мной. Несколько пар смотрят на нас с любопытством, но подходить не рискуют, мы как будто в вакууме, что сильно радует — на пустые разговоры я не настроен.
— Потому что когда-то на балу я без памяти влюбился в одного русского, — он садится, вытягивает ногу, помогая себе руками, и давит стон, почти сорвавшийся с губ. — Зубрежка помогала немного отвлечься и мечтать, что когда-нибудь мы сможем поговорить. На большее я не рассчитывал: как наследнику мне нужно было думать о продолжении рода.
— Удивительно, — бормочу я и жадно вглядываюсь в его лицо, в отраженном свете зеркал и бликующих окон так легко ошибиться и принять за действительное свои мечты. — Я учил немецкий тоже, чтобы…
Он смеется и тянется к моим губам. Поцелуй выходит неловким, но таким сладким, что сжимается сердце, и я все не могу поверить в свое счастье.
— Отец до последнего сопротивлялся, — он наконец отстраняется и говорит с заметным усилием. — Ему было бы проще видеть меня мертвым, не знаю уж, какими дипломатическими ухищрениями его вынудили согласиться на свадьбу, но он так и не может смириться… Потому и спешка. Потому я вижусь с отцом только на приемах, наедине он совершенно несносен. Я калека, а для него это невыносимо. Надеюсь, что тебе не будет слишком противно со мной…
Я слишком потрясен его словами, чтобы ответить достойно и внятно, а потому просто целую и вкладываю в поцелуй всю страсть, которая копилась во мне годами. Я хочу, чтобы он понял, что никто другой мне не нужен, а потом мы покидаем уютный полумрак зимнего сада и идем к гостям рука об руку, плечо к плечу, готовые преодолеть все испытания, которые приготовила нам судьба. Вместе.