Часть 1
13 августа 2019 г., 22:50
Ханамаки Такахиро можно понять.
Вы только на него посмотрите. Саеко цокает, ухмыляется. Не замечает, как чашка с кофе начинает обжигать ладонь. Да и что там она, её ладонь, когда есть он, такой, кудрявый, Матсукава, Матсукава Иссей, в трусах и на её диване.
Корабли бросали якоря не у тех гаваней. Мечети возводились и падали. Горели кресты. Саеко влюблялась в мужчин.
Она вдруг подумала, как бы это было, как бы оно — с Матсукавой. Его большие футболки, серебряное кольцо, кудри в пальцах. Кофе с молоком, от которого тошнит по утрам. Обеды в забегаловках. Мураками на книжных полках. Секс, макароны, дождь. Поцелуи. Ковёр.
Нет.
Представлять себя с Матсукавой — это как смотреть на Primavera Боттичелли и не видеть Флоры (=не видеть Макки). Вакуум, пространственное ничего, oreo без начинки. Как поверить вдруг в бога. А то и хуже — вино без сыра. Подумать только.
Она поправляет свитер, чуть опускает юбку. Разбудить его? Улыбается глупой мысли. Психея подставила свету крылья Амура и так пожалела. Саеко потерпит. Полюбуется, пока эта цапля не пришла за ним.
Фламинго, да. Фламинго.
Она бы смотрела ещё, наверное, до осени двадцать второго, но нужно открыть дверь. Смотрит в глазок: цапля. Помятая вся, видно, с похмелья. Между Ханамаки Такахиро и алкоголем ничего так и не изменилось.
— Пальцы дрожат, — замечает Саеко, едва открыв дверь. — Паркинсон?
— Матсукава, — вздыхает он и проходит в комнату.
Ханамаки в пальто Матсукавы, оно ему даже не велико и подходит. Но смотрится так неправильно, что хочется снять и накрыться им, спрятаться от всего — океанов и континентов, коктейля из пошлых влюбленностей, коробки с печеньем для Акитеру, голых с полотен Шиле, солнца, вина, колец. Накрыться то ли пальто, то ли им, Матсукавой.
Ханамаки её мысли опережает и сам накрывает Матсукаву собой в пальто. Они оба — такое искусство. Не Герника Пикассо. Не Весна Боттичелли. Не Вакх Караваджо. Другое. Искусство, которое не щадит: смотри, эти линии, ноги, ладонь на ладони, яркие губы у шеи, золото глаз и веснушки, кудри и чёртово розовое везде.
Саеко устало бесится. Сколько можно. Она выходит из комнаты, когда Ханамаки уже, наверное, раз в пятый успел поцеловать Матсукаву в плечо.
Она не считает, нет.
Она его даже не любит. Приютила однажды, когда Ханамаки пришлось остаться на Хоккайдо на две недели, вот Матсукава и зачастил. Матсукава, который вырос без мамы, нашел её в ней, в Саеко, и это так глупо, так глупо и безнадежно, бедный, бедный её Иссей. Она ведь его не любит. А если и любит, любит больше как Рю, но не как…
Она не знает, есть ли что-то хорошее в том, чтобы столько думать. Нужно сварить макароны. Рю приедет через два дня. Приторный кофе. Эти макароны испортятся. О чем она думает?
— Чем ты его так? — Ханамаки наигранно возмущается, заглядывает в холодильник.
— Не проснулся на твой запах? — Саеко пытается в шутку, но легче сейчас в окно.
— Я хочу позавтракать, — он придирчиво разглядывает тарелку с сыром.
— Для начала разденься, — замечает она.
— Вот ты какая, — скалится.
Алкоголь выбивает из него чувство юмора.
— Алкоголь выбивает из тебя чувство юмора.
— А его и не было, — Ханамаки пожимает плечами, ставит тарелку на стол и садится, смотрит в упор. Сперва на Саеко, потом снова на сыр. — Я просто хочу быть с ним. Это так много?
— Нет, — она садится напротив. — А что, мама?
— Моя мама так его обожает, что готова отбить его у меня, — Ханамаки смеётся. — Преуспевает даже.
— Что тогда?
— Его, — кивает в сторону комнаты.
Оба вздрагивают от стука в дверь.
— Я открою, — предлагает Ханамаки.
Саеко кивает, ставит чайник греться. Кофе выливает в раковину, прикидывает, кто это может быть. Необходимость прикидывать отпадает, стоит ей узнать его голос. Нет. Нет. Нет. Нет. Пожалуйста.
— Кейшин, — докладывает Ханамаки. Вопрос «выставить?» на его красивом лице заставляет Саеко вспомнить, как она обожает этого мальчика.
Саеко отрицательно качает головой, идёт в прихожую. Укай послушно ждёт у двери, мнёт незажженную сигарету о стену, не смотрит. Когда это у него появился стыд?
— Я думал, мы из-за Акитеру расстались, а тут это.
А, нет. Стыд у него так и не появился.
— Я думала, ты забудешь дорогу сюда.
— А ты забыла, как я тебя трахал на этой тумбочке? — Укай прислоняется к двери, пытается улыбнуться, острая горечь в лице — от прикрытых глаз до уголков рта.
Саеко холодно. Тошнит. Сейчас очень не хватает огромного пальто Матсукавы.
— Я такой плохой, — он садится на корточки, смотрит в пол, — не могу смотреть на тебя. А ведь пришёл посмотреть. Скучаю. Ненавижу тебя. Ты такая сука.
Смешно. Все их ссоры начинались и заканчивались тем же: от «я такой плохой» до «ты такая сука». В опухоль между этими стадиями Саеко вложила годы жизни, пачки таблеток, сетки выброшенного белья. И она не ангел. И он. Ничего не вышло.
— У нас с тобой осталось кое-что общее, — Укай до сих пор так и не посмотрел на неё. — Мы оба мечтаем, чтобы его самолёт разбился.
Ханамаки спасает:
— Чайник.
Саеко оборачивается. Он больше не в пальто, красуется теперь в тесном свитере Матсукавы.
— Пригласишь? — Укай спрашивает чисто для вида, обходит сперва её, потом Ханамаки.
Саеко смотрит на дверь. Ощущение, будто это не он стоял здесь моментом раньше. Иногда она желала ему смерти. Иногда она жалела его. Жалела, что спала с ним. Жалела, что объясняла ему Лорку. Жалела так, что и себя жалеть приходилось. Всё самое худшее по итогам — с ним. Пусть он уйдет. Пусть он уйдет и больше никогда здесь не появляется.
И снова стук в дверь. Слабый, неуверенный.
Пожалуйста, нет.
Она открывает.
Сложно верить в бога, когда смотришь в голубые глаза Акитеру Тсукишимы. В такие моменты легко понять, как нелеп этот бог. Как нелепо всё, что не эти глаза.
— Привет, — та самая улыбка, почти любимая.
И где оно, где оно, пальто Матсукавы?
— Привет, — хрипло, обречённо.
— Не помешал? — он с цветами.
Саеко в ответ слегка пожимает плечами. Она так рада его видеть. Она не хочет его видеть.
Акитеру больше не ждёт ответа, пихает цветы ей в руки, проходит в сторону кухни. Ромашки по-детски обвязаны голубой лентой, запах остро впивается в нос, хочется окунуться в них и умереть прямо сейчас, потому что проходить на кухню, где эти двое существуют на расстоянии нескольких метров друг от друга — невыносимо.
Ханамаки снова приходит на помощь:
— Могу каждого прокатить по полу.
— Я тебя обожаю, — признается Саеко.
— Сделаю всё, что ты скажешь.
— Я хочу уйти, — шепчет она.
— Я принесу пальто, — он осторожно стирает слёзы с её щёк, вдруг целует куда-то над губой.
Так тихо. Будто на кухне нет ни Акитеру, ни Кейшина. Только спящий на диване Матсукава, Ханамаки в его одежде и сладкий кофе, от которого тошнит.
Вместо ее пальто Ханамаки приносит пальто Матсукавы. Саеко молча соглашается, кутается в него и почему-то хватает с собой цветы Акитеру. Что-то от Акитеру должно быть с ней, в её руках. Он должен быть рядом физически, хотя бы так. Он столько всего должен был (мог бы) за эти годы.
Воздух не помогает. Она не знает, куда сбежать. Но то, что нужно бежать, знает определённо. Представляет, как смешно, как странно, как глупо она сейчас выглядит. Чувствует по взглядам прохожих.
А у неё всегда всё так: Саеко пьет кофе, потому что Саеко глупая; Саеко готовит макароны, потому что Саеко глупая; Саеко путается в расписании рейсов, потому что Саеко глупая; Саеко ходит в пальто Матсукавы, потому что Саеко глупая;
Саеко любит, потому что Саеко глупая.
И эти цветы сейчас — то живое, без чего он оставил её, когда оставил её, когда он оставил её, когда её у него, по сути, даже и не было, и оставлять было нечего; всё это — жалкое и придуманное, пошлая игра из эмоций, неспособность сказать «останься» и просто остаться без слов. Ей хотелось бы выбросить эти цветы, но они, такие красивые, не виноваты в том, что у Акитеру голубые глаза и бог живёт в них.
И даже не хочется представлять, что сейчас происходит в её кухне. Хочется представлять разве что мирно спящего на её диване Матсукаву в трусах, Ханамаки и тарелку сыра.
Звонок на телефон Ханамаки, который остался в пальто. Она отвечает.
— Ты ушла, — сообщает Акитеру, — с цветами.
— Я верну тебе их, — отшучивается она.
— Да, — соглашается. — Где ты?
Саеко оглядывается. Она всего в паре кварталах, не успела далеко уйти. Позвать его? Что она ему скажет? Снова будет смотреть в глаза. Снова будет мечтать подохнуть.
— Собор Парижской Богоматери сгорел, — шепчет Акитеру, — в галерее Уффици открыли новые залы. А в Бельгии должен пройти фестиваль живых статуй, и я хотел бы быть там с тобой. Я просто хотел бы быть с тобой. Саеко.
Она садится на корточки, перебирает пальцами лепестки на цветах.
— Я понял, ты больше не с ним. И знаю, как чудовищно вот так появляться с букетом дурацких цветов и напрашиваться к тебе, просить тебя…
— Цветы чудесные, — перебивает Саеко.
В кармане Матсукавы находятся ещё и сигареты. Как кстати.
— Я мог бы прийти сейчас к тебе, мы бы поговорили, Саеко…
— Акитеру, — она шумно вдыхает воздух, его сейчас так не хватает. — Хочешь встречаться? Ты разве не возвращаешься в свою Европу?
Молчание на обратной стороне выводит из себя.
— Можем переспать несколько раз, — говорит так, будто это глупости, — можем ходить в кино. Будешь угощать меня мерзким кофе и сигаретами, — вспоминает о пачке Матсукавы и тщетно пытается найти в карманах зажигалку. — Я не против. Потом я начну тебя ненавидеть, но это нормально. Хочешь?
— Ненавидеть лишнее, — отвечает не сразу.
— Я тебя ненавижу, — она прижимается губами к цветам.
— Не прошу тебя бросить всё и пойти за мной, но я бы очень хотел, чтобы ты это сделала.
Она сбрасывает. Она не простит ему этих слов, какие бы боги в его глазах ни жили.
Телефон снова вибрирует. На этот раз иконка с фотографией Матсукавы: мокрые кудри, большие солнечные очки.
— Сказать тебе это, — Матсукава хрипит, откашливается, — м-м, это как играть футбол теннисной ракеткой вместо ног.
— Это как читать Сагана и не восхищаться, — вмешивается Ханамаки.
— Как облить кипятком снеговика, — продолжает Матсукава.
— Как сказать Деметре, что она больше не увидит Персефону.
— Как убить Гефестиона на глазах у Александра.
Саеко смеётся.
— Чего ты вообще ожидаешь от этих братьев, м-м? Когда Куроо признался Кею, тот опрокинул на него тарелку мисо.
— И мы до сих пор не уверены, но это означало «да».
Она забыла о цветах. О сигаретах. И даже об Акитеру. Эти двое.
— На второе свидание Кей провёл Куроо в морг показать, что такое его практика.
— Он даже хуже Вакатоши, который предложил Ойкаве сажать огурцы.
— Кей хотел быть с Куроо и всячески пытался его отпугнуть, — вздыхает Матсукава. — Весь в брата, наверное.
— Чтобы отделаться от Куроо, Кей бросил, что выйдет с ним куда-то вдвоем, только если тот срежет свою чёлку. И теперь угадай, — просит Ханамаки. — Да. Да. Ты не ошиблась.
— Старший Тсукишима сейчас здесь, у него классически разбита губа и разорвана рубашка.
— Что там случилось? — спохватывается Саеко.
— Макки заснял. Покажем.
Саеко смотрит на стебли ромашек, поглаживает ленту указательным. Снова хочется плакать. Сорваться в ноль — и бесследно, в яркое ничего; пустота из любимых глаз, из любимого рта, из любимой пшеницы волос, из любимого, из любимого. По спирали — в сомнения, в страх, в эту жалость к себе и к тому, кто оставлен, к сущему из обломков какой-то другой вселенной, к звёздам, которые умерли, но продолжают гореть — это фальшь, это грех, это кровь из вина и остывших слёз, это смех, это рожь, это он, это он, это он…
— …Акитеру, — зовёт Саеко.
В каждом имени бога только его глаза, в каждом вдохе младенца — его глаза, даже в Сикстинской капелле — его глаза. Повсюду, от континента до континента — страшно, отчаянно, по́том в ладонях, картинами Ренессанса, сдавленным смехом и редкой слезой на щеке, перерезанной ржавым лезвием: выброси, отпусти, никому не показывай, не отдавай.
— Акитеру, — повторяет она тише.
— Где ты? — он просит.
Саеко называет место. Ждёт. Пытается перебороть порыв сорваться, трусливо сбежать. Зато как бы это было легко.
Акитеру в коротком сером пуховике, светлых джинсах, высокий, с кровью у губ и обвязанным вокруг горла синим шарфом. Улыбается, тут же облизывает губы. Рана кровоточит. Классика происходящего: подойди, поцелуй.
Она подходит, целует.
Самолёты не разбиваются. И мечети не падают. Адам не дотягивается до бога, Бахус не пьёт за людей. Противоречие, парадокс, что-то хрупкое — бог в поцелуе, самом первом и самом невинном, их, эти губы, бог, оказывается, и в них, и в руках, он везде, только в нём, только в нём, в языке и у раны на влажных губах.
— Акитеру, — Саеко жарко, она дрожит.
Акитеру отзывается поцелуем, нетерпеливо кусает губы, совсем как ребенок, который дорвался до того, что ему запрещали родители, как Ева, схватившая яблоко — и если так всё и было, к чёрту этого бога и этот рай.
— Матсукава, — Акитеру мученически улыбается, показывает на рану.
— Что?
— Я не хотел уходить.
— Акитеру?
— Матсукава.
— Ханамаки…
— Матсукава.
— Матсукава?
— Матсукава.
Оба смеются. Акитеру крепко держит Саеко за плечи, будто вот-вот — и она сбежит; но сбегала она всегда потому, что он был первым, кто уходил.
— Это так кажется, — вдруг вспоминает Саеко.
— Кажется? Что? — Акитеру чуть отстраняется, держит руками её лицо, нежно проводит большими пальцами по щекам.
— Что всё так легко.
— Саеко, — он переходит на шёпот, — я знаю. Я знаю. Я всё знаю.
— Думаешь, можно вот так легко стоять и целоваться, пока ты в Токио?
Акитеру кусает нижнюю губу, закрывает глаза. Что он может сказать? Саеко не ждёт никакого ответа. Ей и самой нечего было бы добавить. Жалко верить, что всё изменится, как только он снова вернётся — не по её части, наверное.
— Что за пальто?
— К чёрту пальто, — она так устала.
После первого поцелуя предчувствие, что он же может оказаться последним, не кажется таким горьким. Таким, каким ему, по сути, следовало быть. Собирать себя по кусочкам месяц за месяцем — и рассыпаться градом по поверхности океана из промахов и тоски; ошибочно, неуверенно, блекло.
— Хочу курить, — Саеко говорит очень тихо: страшно спугнуть то хрупкое, чего едва успели коснуться. — У меня есть сигареты, — она достает пачку, — будешь?
Он кивает, подносит зажигалку. Саеко закуривает, смотрит сквозь дым.
— Очень легко цело…
Он перебивает её поцелуем, жадно кусает губу. Она чувствует его кровь, чувствует его всё и его всего; это игра по кривой: больше любит обычно тот, кто умеет делать больнее.
— Очень легко целовать тебя здесь, — он хрипит, забирает её сигарету и тушит. — Будто кому-то из нас есть сейчас разница? Пока я здесь, пока я вижу тебя, пока я могу касаться… Я уехал бы всё равно. Ты понимаешь?
— Нет, — она ничего не хочет понимать.
— Это правда, — говорит он тише, — я всегда хотел быть где-то не здесь. Ты знаешь.
— Не нужно перекидывать сейчас всё на это. Не нужно перекидывать на это свою трусость.
Саеко вдруг становится противно от того, что она требует. Она не хотела так.
— Саеко…
— Хватит, — просит она. — Пойдём выпьем.
Наверное, нормальные люди не ходят по wine барам после полудня. Именно поэтому в это время здесь можно встретить Бокуто и Алису.
Тусклый жёлтый свет, стены в оранжевую и синюю полоску — толстую, не совсем аккуратными линиями. Везде бутылки вина, пустые или заполненные цветами; круглые люстры из тканей, названий которых Саеко не знает; по кактусу на каждом столе.
Саеко как-то машинально подсаживается к Бокуто и Алисе, Акитеру устраивается рядом, разглядывает всё так, будто никогда здесь не был. А они здесь столько сидели ещё с тех пор.
— Какие люди, о, — Алиса играет удивление, упирается подбородком в левую ладонь; в правой — бокал, почти пустой. — Что ты здесь потерял, Акитеру?
Акитеру не отвечает, только улыбается дежурно, да и то у него получается не слишком удачно.
— В Бельгии пройдет фестиваль живых статуй, — сообщает Бокуто. — Как жизнь, Акитеру?
Саеко не сразу понимает, что напряжение, которое тут же берёт за горло, не от них. Это личное, личное Бокуто и Алисы. Они с Акитеру просто попались под руку не в лучший момент.
— Бывало и лучше, — не лукавит.
— Что так? — Бокуто допивает оставшееся в бокале.
— Что за пальто? — Алиса лениво крутит бокалом в воздухе. — Это же Матсукавы.
— Откуда знаешь? — Бокуто забирает её бокал.
— Мы с Ханамаки выбирали, — она улыбается. — Ещё заказывали носки с пенисом.
Бокуто отвлекается на вибрацию телефона в кармане.
— Куроо, — встаёт из-за стола, выходит на террасу бара.
— Куроо, — хмыкает Алиса, рассматривая Бокуто: тот улыбается, почёсывает затылок. — Иногда мне кажется, у Бокуто не получилось закадрить Куроо, поэтому он решил закадрить меня.
— Покурю, — Акитеру выходит к Бокуто.
Саеко снимает пальто, выбираться из которого совсем не хочется. Алая помада Алисы режет по словам, что были сказаны и что ещё предстоит сказать — так горько и так откровенно.
— Ну что ты?
— Я иногда думаю, не зря же все эти лесбийские влюбленности в метро, — вздыхает Алиса.
Саеко смеётся, а не смешно ничуть. Она сама когда-то это переживала. В перерывах между тем, что впивалось под ногти так яро.
— Я не понимаю, что происходит, — Алиса разглядывает Бокуто, который теперь активно обсуждает что-то с Акитеру; улыбаются оба. — С тех пор, как у Куроо появился Кей, Котаро сам не свой. Наверное, всё дело в том, что ещё и сам Куроо появился у Кея. Котаро чувствует, что остаётся ни с чем. Это больше, чем просто обожание, ты понимаешь? Я хотела, чтобы всё как в кино. Музыка, алкоголь, поцелуи. У нас с ним, наверное, ничего общего, кроме цвета волос.
— И что теперь?
— Теперь я поняла, что такое Сугавара Коуши.
— То есть?
— То есть Ойкава и Ивайзуми.
— Алиса…
— Хочу быть Ханамаки. Трахаться с Матсукавой Иссеем.
Драма из ничего. Вот что такое её, Саеко, жизнь. Конечно, легче всего было бы трахаться с Матсукавой Иссеем. А по Ханамаки не скажешь, что ему легко.
— А Киеко?
— Молчи, — просит Алиса.
Хонсю. Тихий океан. Алиса валялась на песке звездой, Шимизу устроилась сбоку. Они целовались, делали вид, что не замечают Саеко. Телефон разрывался от сообщений: снова Укай, снова истерика. Саеко смотрела и завидовала. Сперва представляла на их месте себя с Акитеру, потом представляла себя с Киеко.
Их хотелось укрыть от собственных глаз, от мира, даже от наступающей ночи; теплый розовый свет, пляж, они. Саеко чувствовала себя лишней, но знала, она — часть всего.
— Молчу.
Акитеру вернулся первым, Бокуто так и остался на террасе: задумчиво пялился в телефон, что-то печатал.
— Я пойду, — Алиса оставляет йены, наспех влезает в обтягивающую кожанку. — Увидимся, — чмокает Саеко в щёку, почему-то забирает подаренные Акитеру цветы, — пока.
Акитеру садится рядом, ловит под столом руку Саеко своей.
— Мы так ничего и не заказали.
— Что будешь?
— Что там у них есть, — свободной рукой Акитеру тянется за меню.
На месте Акитеру Укай сказал бы «тебя»; тот же Бокуто сказал бы это. Но Акитеру так далёк от постылой классики, от него этого не дождаться. Он скорее соберёт свои вещи и улетит первым же рейсом. Вот она, его классика. Принимай, если хочешь.
Они успевают заказать красного сухого и отпить по глотку, когда Бокуто возвращается.
— Где Алиса?
— Ушла, — Саеко пожимает плечами. Ей и жаль Бокуто, и хочется врезать. — А ты?
Котаро не отвечает; он тоже оставляет йены, слабо хлопает Акитеру по плечу и уходит.
Хочется читать Лорку. Смотреть в голубые глаза Акитеру и проклинать их, молиться на них. Они распивают бутылку молча, неловко улыбаются, Акитеру все ещё держит её руку. Они столько всего должны были сказать друг другу. Хочется высосать эти слова из него с его языком — поцелуями, жадно, разом. Хочется просто не знать о том, что существуют границы, что мир разделён на страны, что море и суша — не единое; что ещё неделя — и в ноль, бокалами по стене, руками по кафелю.
Бог смеётся, он говорит, ко всему привыкаешь. Даже к тому, что меня нет рядом. К тому, что меня никогда и не было.
— Хочешь ещё? — предлагает Саеко, когда они добивают бутылку.
— Я пьянею, — признаётся Акитеру, — не знаю даже.
— Да что ты, — Саеко посмеивается, — я ведь тебе не гранат предлагаю.
— Что?
— Персефона, Аид, всё такое, — она не может не улыбаться на это его лицо, — не слышал?
— Расскажи, — просит он.
— Только если закажем ещё.
Акитеру не спорит. Акитеру сейчас, кажется, не способен спорить. Щеки покраснели, он чуть выпятил нижнюю губу; хочется его укусить в нос или поцеловать снова.
Они заказывают ещё.
— Персефоне пришлось остаться в подземном мире, потому что она попробовала с Аидом гранат, — криво объясняет Саеко, всматриваясь в красное в бокале Акитеру, — а ничего нельзя было пробовать.
— Я не понял, — хмурится он.
— Я тоже.
В том, что под столом сплетены их руки, нет ничего правильного. Нет ничего правильного и в том, что Акитеру бросается каждым богом в лицо вселенной — лужей крови, вразрез, трещинами, узором из сети несказанных слов: вот они, здесь, на его губах. Поцелуй и услышишь. Разве что так.
Саеко едва улавливает это созвездие из веснушек на его щеках: яркие летом и почти бесцветные зимой. То появляются, то исчезают. Под стать обладателю. И в том, что они на его щеках — такие красивые, в том, что его, его щеки, хочется целовать, нет ничего правильного. Как нет ничего правильного в том, что он предлагает:
— Поедем к морю?
Саеко достает из кармана мобильный Ханамаки, пытается рассчитать время.
— Ещё не стемнело, — уговаривает Акитеру.
— Что мы там будем делать?
— Что такого в гранате?
— Акитеру?
— Саеко, — он улыбается разбитой губой — и совершенно разбито, — я вызову такси.
— Ты пьян.
— Ничего, — он тянется в карман за телефоном, правой рукой всё ещё держит руку Саеко, — кто сказал, что плохо так жить?
— О чем ты?
— О Персефоне. Я знаю о ней, — признаётся он, — она, понимаешь, я её понимаю, мне кажется.
— Вот как?
— Да, — Акитеру убирает телефон, снова смотрит на Саеко, — она ведь то у матери жила, то у Аида. Смена времён года, помнишь?
— Это аллегория на твои редкие возвращения в Токио?
— Саеко.
— Что-то я связи не вижу, — она убирает руку, — или, может, твои поездки обратно, сюда, ко мне, — прикрывает глаза, — своего рода возвращение в ад?
— Кто сказал, что в аду плохо?
— Акитеру.
— Да и не ад это у неё.
— У неё.
— У меня тоже.
— Не могу так.
— Прости.
— Да пошёл ты.
— Саеко.
— Перестань.
— Я не понимаю.
— Я ненавижу тебя.
— Я ведь люблю тебя.
— Перестань, господи.
— Прости.
— Пошёл ты.
Он просит счёт, торопится выйти. Саеко узнает знакомую машину на выходе.
— Это твоё такси?
— Можно и так сказать. Личный водитель.
— Куроо Тетсуро — личный ад твоего брата, остальное — твои больные фантазии.
Куроо машет им, улыбка очень добрая и очень гадкая; наверное, Тсукишиму Кея, как и Ханамаки Такахиро, тоже можно понять.
— Он не умеет пить, — объясняет за Акитеру Саеко, когда тот молча устраивается на заднем сидении.
— Они с братом — копии, — соглашается Куроо. — К морю?
— Отвези его домой, — просит Саеко и садится на переднем рядом с Куроо.
— Я всё слышу и всё понимаю, — Акитеру подаётся вперёд, хлопает Куроо по плечу.
Они молча выезжают на трассу, сворачивают на дорогу, ведущую к пляжу.
— Вы с Бокуто были? — вдруг спрашивает Куроо.
— И с Алисой, — напоминает Саеко.
— Алиса хорошая, — кивает он.
— Честно? А прозвучало как «Алиса — сука», — Саеко почти не жалеет о сказанном.
— Мне жаль, — Куроо улыбается, даже как-то устало вздыхает.
— Кого тебе жаль?
— Сложно сказать. В каждом углу параллелепипеда по несколько человечков.
На пляже Акитеру просит Куроо вернуться за ними:
— …через два часа.
— Окоченеете, — предупреждает Куроо.
— Час.
— Час, — Куроо изображает выстрел большим и указательным (в левое колено Акитеру) и уезжает.
Саеко пихается носком ботинка в песок, шутит:
— Он чудо.
— Нет, просто Кей — монстр.
— Боится его?
— Хуже. Обожает.
Саеко смеётся, идёт к морю. Акитеру следует за ней, опережает и спотыкается.
— Что мы делаем, — она помогает ему подняться.
На пляже пусто. Они одни — и не только здесь, во вселенной, наверное, никого не осталось: всё сжалось до точки, которая вот-вот взорвётся, и потому это дикое ощущение — они не успеют. Так похоже на Хонсю. И вот она, с Акитеру — как и хотела. Можно лежать на песке и целоваться, а потом уже слечь с воспалением и подохнуть — как и хотела, тоже.
Акитеру крепко держит руку, будто знает: Саеко может отпустить в любой момент. Может, он всегда это знал. Страшно держаться за то, что выскальзывает из-под пальцев. Кто тогда виноват? Оба?
Металлический цвет воды ужасает так, что Саеко суеверно опасается подходить. Акитеру тянет вперёд. Оборачивается — глаза прозрачные; боги в них — ярким пятном, плавятся. Обойти бы так всю Японию — сквозь всё, сквозь себя, с его рукой в своей руке, смотреть на русый затылок, на родинку за ухом, на разбитую губу, смотреть, как она заживает, смотреть, как он смотрит, смотреть, целовать его изредка, часто, целовать его часто и много, спать, любить, боже.
Темнеет. Солнце прячется как-то резко, будто бросает их по какую-то ту сторону; Саеко ёжится от холода, даже пальто Матсукавы не спасает — зато спасает Акитеру. Расстёгивает куртку, прижимает Саеко к себе. Целует в макушку, шепчет:
— Прости меня.
— Никакого граната, да?
— Я просто хочу быть с тобой.
— Мы оба. Давно уже.
— Когда Матсукава ударил меня, мне показалось, это не за то, что я не хотел уходить, — Акитеру гладит плечи Саеко, пытается согреть. — А потом понял. Это за тебя. Вполне заслуженно, да?
— Я не уверена.
— Если я вернусь сюда ещё раз, — он отстраняется, чтобы посмотреть ей в глаза, — когда я вернусь сюда, тогда, когда я вернусь сюда, я больше не должен к тебе приходить. И сегодня не должен был.
— Никакого граната, — повторяет она.
— Я хотел бы.
— Жалко выглядит. А я не люблю, когда так.
— Прости меня.
— Перестань уже, — она сама обнимает его, нежно целует шею, — если я и должна тебе что-то простить, я прощаю. Сейчас. Прямо сейчас прощаю. Потому что так нельзя больше. Ты видишь? Я не знаю, что это. Наверное, уже через час я снова буду тебя ненавидеть. И снова буду скучать по тебе. Но сейчас, сейчас я простила всё.
— Хочу курить, — он достает зажигалку, ждёт сигарет от Саеко. Она протягивает. Закуривают оба. — Значит, мы всё решили?
— Мы ничего не решили.
Теперь он на расстоянии метра, она снова смотрит, снова хочет подохнуть, хочет убить его, хочет его ненавидеть, но она не может, хочет его любить, но она не может, и теперь — теперь она даже не знает, что хуже.
— Просто будем жить дальше. Но не до твоего следующего возвращения.
— Значит, решили, — дым вокруг него снова уносит куда-то вне. — Сейчас мне кажется, я ничего не хотел больше. Больше, чем хотел тебя. И сейчас хочу. Эта игра с расстоянием похожа на какой-то дешёвый спектакль.
— То, что мы говорим друг другу — вот дешёвый спектакль. Я никуда не уеду сейчас. У меня здесь своё. У тебя теперь там — своё. Мы не смогли стать друг другу чем-то своим. Так бывает, верно? Так бывает. Это нормально.
— Кого ты пытаешься утешить сейчас?
— Не себя явно, — бросает она.
Так бывает, верно. Боги в его глазах ничего не знают. Они проиграли. Боги. Его глаза. Он.
И она тоже.
Только оба ещё и выиграли.
Себя.