в круговороте смертей и рождений

PG-13
Завершён
292
1
автор
Фэндом:
Размер:
47 страниц, 17 300 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
292 Нравится 14 Отзывы 76 В сборник

Часть 1

Настройки

~

странствуя между мирами ты хранишь в себе память о каждом моём воплощении и в назначенный час мы узнаем друг друга по первому прикосновению где бы ты ни был кем бы ты ни был

1869 год

— Я спас твои книги из огня. Бумага всё ещё пахнет горелым, храня на себе отпечаток одной из своих прошлых жизней. Книги древние, очень древние, написанные людьми, которые жили и умерли ещё до своих теперешних хозяев; кое-что даже на языках, на которых не говорит ни один из ныне живущих. Куроо лично не видит в них никакой ценности, они разве что раздражают его обоняние, но Акааши — другое дело. Ради Акааши можно. Куроо пристраивает косую стопку внушительных размеров на его письменном столе, сдвигая в сторону бонсай и допитую чашку кофе. Куроо по инерции склоняет голову, чтобы рассмотреть рисунок из гущи, но чашку накрывают бледные пальцы — и Акааши, утягивая её в плен рукавов своей накидки, мягко замечает: — Там нет ничего интересного, поверь. И спасибо. За книги. Куроо вглядывается в его лицо — лицо человека, чей единственный дом вчерашней ночью сгорел дотла. Магазинчик полыхал так ярко, что пламенем можно было осветить весь Токио и подпалить добрую дюжину средневековых костров. Что взять с людей, не привыкших к магии, но привыкших сжигать и уничтожать до руин то, чего они не понимают и боятся? Невежество как оно есть. — Всего пара веков, — с надеждой говорит Куроо, — может, даже десятилетий. И они начнут смотреть на это по-другому. — Пара веков… — эхом повторяет Акааши. Он смотрит куда-то мимо Куроо, мимо чашки, мимо спасённых из огня книг, будто сквозь эти самые пару веков, разглядывая проносящееся перед глазами будущее, которое Куроо видеть несправедливо не дано. — Нет, так будет всегда. Они не будут жечь костров, но страх перед непонятным… — Это моя вина, — выпаливает Куроо. В магазинчике повисает тишина, нарушаемая только треском свечей на полках и собственным дыханием Куроо — Акааши, кажется, даже не нужно дышать. Они бессмертны оба, но по-разному. И жизнь чувствуют тоже по-разному. Куроо вливается в её поток, пока Акааши незримой тенью стоит в стороне, глядя из этого окна, как века идут мимо него, не смея (и не сумев) сделать и шага за порог. И за все эти века Куроо извинялся перед ним — хорошо если на одной руке наберётся столько пальцев. — Я сам привожу сюда людей, — тихо продолжает Куроо, — и если бы я хоть немного думал головой перед тем, как отправлять к тебе тех, кто готов сжечь тут всё дотла… Акааши вздыхает и качает головой. У него смертельно усталый вид; только в глазах пляшет бледный огонёк того самого пламени, в котором он вчера горел. — Магазин сам выбирает, кого впустить, — только и говорит он, — ты ни при чём. Акааши не любит костры. Это Куроо понял уже после тысяча шестьсот девяносто седьмого, когда европейские миссионеры добрались до их островов и их города. Всю ночь Куроо смотрел на костёр, щуря кошачьи глаза на яркое пламя, а затем шагнул в огонь сам. После этой ночи у него осталось пять кошачьих жизней. — Возможно, он как феникс, — задумчиво продолжает Акааши, — и время от времени ему нужно сгорать. Всем нам. Недавно сгорела целая эпоха. Империи тоже, бывало, горели. — Сгорит и эта? — Когда-нибудь… думаю, да. Акааши прячет ладони в рукавах накидки и встаёт из-за стола. Бережно берёт книги в руки, отворачивается к пустым полкам и, больше не глядя на Куроо, принимается расставлять их между связками перьев и огарками свечей. Вслед за его плащом по комнате тянется шлейф гари. Так будет ещё долго — Куроо знает. Акааши наверняка знает ещё больше него. Просто не показывает — и никогда не станет. Как сам Куроо, оборачиваясь котом, видит краски мира иначе, так и Акааши, наверное, смотрит собственными глазами, которые видят намного больше и дальше. И даже учитывая то, сколько лет они вместе, не зная ни единой константы, кроме друг друга и этого магазинчика, Куроо понимает, что не имеет права знать всё то же, что и он. Просто потому что этими знаниями распорядится крайне паршиво. — А ты, — вдруг говорит Акааши, ставя на полку последнюю книгу, — мог и не бросаться в огонь за мной. Куроо вздрагивает. В этом голосе спиралью закручивается даже не осуждение — просто разочарование. Акааши устал от бессмертия и устал от смертей, своих и чужих. А они умирали, умирали много раз, и даже неважно, от чьей руки и при каких обстоятельствах. Стоило бы уже наконец смириться с тем, что проклятие не признаёт ни пожаров, ни войн, ни разрух, ни голода, ни даже кинжала в сердце или шага с крыши в пустоту. Ничего, кроме самого страшного, что только может случиться с человеком. Ничего, кроме кристально чистой и обречённой любви. — Не мог, — наконец давит из себя Куроо. Акааши снова качает головой. — Мне суждено гореть вместе с моим проклятьем, — просто, как данность; излом в голосе услышит только тот, кто уже провёл рядом пару веков. — А ты свободен. Так пользуйся этим. Всколыхнувшаяся за его спиной накидка чудится Куроо небрежным взмахом руки. Акааши уходит в каморку, предоставляя ему любого, кто случайно зайдёт в этот магазинчик в ближайшее время, и Куроо, секунду разглядывая пустой дверной проём, только шепчет: — Ты же знаешь, что тоже не могу. Чёрным котом он запрыгивает на стол и сворачивается под бонсаем. Так удобнее. Меньше. Теплее. Кошачьими глазами можно видеть больше, кошачьими ушами — слышать дальше, кошачьим носом — чувствовать глубже. Но Куроо всё равно не увидит, не услышит и не почувствует того же, что Акааши. Тем парадоксальнее, что это действует и в обратную сторону. Знать всё и одновременно ничего, сидеть взаперти в этой коробке, видя только то, что город сам захочет показать, — вот настоящее проклятие.

~

подставлю ладони, их болью своей наполни наполни печалью, страхом гулкой темноты и ты не узнаешь, как небо в огне сгорает и жизнь разбивает все надежды и мечты

Бамбуковый перелив, когда Куроо вальяжно заходит в магазинчик, заставляет Акааши поднять голову и оторваться от толстой тетради, в которой он раскладывает высушенные стебельки полыни. На его лице проскальзывает тень улыбки — от Куроо тянет улицей, городом, жизнью. От Акааши тянет полынью и грустью. — Тебя не было два дня, — только и говорит он. — Знаю. Куроо не чувствует вины — он кот, который гуляет сам по себе, под его ногами весь Токио. Под ногами Акааши тоже, просто другой, тот самый Токио, о котором все его жители догадываются лишь отчасти, когда крепят на стену омамори, купленные здесь же, или молят в храме о защите от злых духов. Под ногами Акааши — мёртвый Токио и все его мертвецы. — Я отправил к тебе кое-кого, — важно объявляет Куроо, с ногами забираясь на стол, — тебе понравится. Музыкант, представляешь? — Музыкант, — повторяет Акааши. — Соскучился по музыке, вижу ведь. Я нашёл его, когда он решил спросить у меня дорогу до консерватории… Он заглянет на днях. И знаешь что? Я уже в курсе, — Куроо с восторгом потягивается, зализывая вечно мешающую чёлку, — что у него будет интересная судьба. Это я могу видеть. Болтая босыми ногами, Куроо не сразу понимает, что не так. А затем тем самым, своим кошачьим нутром чувствует. Чувствует, как исходящий от Акааши холодок заменяется на тепло — так, наверное, воды Лабрадорского течения у берегов далёкой Канады, где им с Акааши никогда не побывать, вливаются в Гольфстрим. А затем Акааши мягко смеётся: — Интересная судьба, значит. Тетрадь с сушёной полынью в его руках сменяется на колоду карт так быстро, что Куроо не успевает и глазом моргнуть. Тёплая улыбка под полами чёрной шляпы появляется всего на мгновение и тут же исчезает; но и этого Куроо хватает, чтобы понять: Акааши благодарен. Благодарен за то, что Куроо, пропадая на долгие дни, всегда возвращается и приносит то, что ему, Акааши, так нужно, — компанию. Потому что — глядя на канарейку в клетке, подумайте о том, каково бы ей пришлось, будь она бессмертна. Куроо думает. Куроо знает. И Куроо от этого приходит в ужас. Он бросает взгляд на карты, ложащиеся на полотно из-под пальцев Акааши, лишь бы отвлечься от собственных невесёлых мыслей. Куроо видит в них смысл, Куроо может истолковать каждый древний рисунок, но карты — тонкий инструмент, который не потерпит грубого и невежественного обращения. Именно поэтому Таро никогда Куроо не поддаётся; как бы он ни бился над тем, чтобы заглянуть в чью-то судьбу, карты всегда молчат. Акааши смеётся, говорит, что Куроо просто нельзя видеть будущее, иначе он его испортит, а сам прячет под полотно проклятую тройку мечей и старается не хмурить брови слишком сильно. — Мы не скажем, — замечает Куроо, с интересом вглядываясь в выцветшие иллюстрации на картах, — что ему суждено начать новую эпоху в истории японской музыки? Акааши склоняет голову, пряча под полами шляпы лицо: — Ни за что, — и, помедлив: — Как его имя? — Изава. Шуджи Изава. — Что ж, Шуджи Изава, — Акааши одним движением кисти прячет карты обратно в колоду, пока Куроо задумывается, нужны ли ему вообще карты и не знал ли он имя ещё до того, как Куроо сказал его вслух, — у вас и вправду будет интересная жизнь. Если вы направите её по нужной дороге. — Ты позаботишься об этом? Как обычно, да? — Как обычно, — Акааши склоняет голову, будто чувствует, насколько непоколебима вера Куроо в него и его силы. — Но ты же знаешь. Выбирать в конце всё равно ему. Колода исчезает в одном из ящиков стола; Акааши косо смотрит на полынь и, вздыхая, просит: — Слезь со стола. Кто-то скоро войдёт. Куроо послушно соскальзывает на пол, чувствуя босыми стопами тепло старого дощатого пола. По этому дереву, задумывается он, шагая к подоконнику, и не скажешь, что лишь этой зимой оно превратилось в угольки. По всему магазинчику не скажешь, что ему приходилось переживать не только пожары, но и кое-что хуже и страшнее. Как и по его хозяевам — пусть Куроо себя к ним не относит, но когда-нибудь… «…тебе придётся, — просто сказал Акааши однажды, — придётся занять моё место. Этого не избежать, я вижу». А когда Акааши что-то видит, Куроо имеет привычку ему верить. — Ты не считал? — спрашивает он в шаге от подоконника. — Не считал что? — Сколько людей ты… направил, — Куроо взмахивает руками. Он не знает, как объяснять то, чему нет названия, только чувства. — Скольким людям встреча с тобой изменила жизнь. Не считал? Акааши молчит — и Куроо сомневается, что он всерьёз занимается расчётами в уме. А затем по его плечам проходит рябь, дрогнувшие пальцы прячутся в рукавах, и Акааши с улыбкой качает головой: — Многим, Куроо, слишком многим. Я бы успел сбиться со счёта, если бы и начинал считать. — Просто иногда… — начинает Куроо — но бамбук над дверью возвещает о приходе гостя, и чёрному коту приходится тенью скользнуть на подоконник, оставив предложение недосказанным.

как пусто в душе без миражей, без волшебства

«Просто иногда, — думает Куроо, клубком устраиваясь на лежанке и глядя на то, как в магазинчик заглядывает светловолосая девушка в цветочной юкате, — мне кажется, что без тебя не было бы и Токио».

мы здесь лишь на миг, пусть он звучит словно слова молитвы

И, наверное, отчасти он прав. Токио без Акааши и его магазинчика представить нельзя. В Токио без Акааши, решает Куроо, дёргая хвостом, он никогда, ни в одной из своих пяти оставшихся жизней, не вернётся.

~

я знаю: есть конец у всех дорог я знаю: есть конец у всех мелодий струится между пальцами песок я чувствую, как все уходит…

1915 год

Япония, знает Куроо, переживает тяжёлые времена. Это закончится нескоро — так говорит Акааши, когда в последние месяцы в любом его раскладе на Таро неизменно присутствует Башня. Обводит пальцами контуры тучных завихрений на старой, потёртой карте, качает головой и хмурится. За окном бывают разные дни, и Куроо видел многие, но над Японией сгущаются тучи, которые не разогнать даже самым отважным солнечным лучам. Акааши за себя не тревожится: Куроо видит это по выражению его лица, Куроо знает, и ему даже не нужно читать чужие мысли — всё равно Акааши бы не позволил. Акааши не тревожится за них и за магазинчик, потому что знает, что проклятие сильнее, потому что за века видел и хуже. Если за кого-то он и беспокоится, то только за людей. А пусть даже и так, он всё равно не сможет ничего сделать. Наблюдать за бессилием Акааши Куроо не может. Идёт война, и война затяжная, кровопролитная. — Помнишь, как это было раньше? — спрашивает Акааши. — И как было сотни раз до этого? Теперь даже хуже… Но будет ещё. Куроо беззаботно болтает ногами на подоконнике и в ответ только пожимает плечами. Он видит то «хуже», о котором с такой тревогой говорит Акааши, стоит ему только шагнуть за порог. Опустевшие улицы, сметённые прилавки, женщины, дети и старики, стоящие в очереди за хлебом, тощие и облезлые бродячие коты, готовые расцарапать горло за рыбную кость и с завистью глядящие на Куроо, когда тот проходит мимо с задранным хвостом. Им с Акааши не нужна еда, магазин заботится об этом и будет заботиться, даже когда во всей стране не найдётся ни единого рисового зерна; Куроо этому отчасти рад, но при воспоминаниях о бездомных детях, роющихся в мусоре у закрытых столовых, ему совсем не радостно. Япония переживает тяжёлые времена, и Куроо не знает, куда ему податься в серости проходящих лет. В магазинчик сейчас заходят лишь те, кому отчаянно нужен любой проблеск надежды. Акааши готов помочь всем: женщинам, не знающим, живы ли их отцы, мужья и сыновья, старикам, просящим снадобье, чтобы спать без кошмарных сновидений, даже детям, которые берут простую свечу для молитвы в храме и которым вроде бы без нужды магазинчик, но Акааши отдаёт, утешает, направляет… или безо всякого сожаления сообщает о чьей-нибудь смерти. — Если они здесь, — всякий раз говорит он, когда в наступившей тишине мурлыканье кота не заглушит и не сгладит женские слёзы, — то им нужна правда. Я не могу солгать тому, кто мне доверился. — Судьба не допустит этого? — криво усмехается Куроо. Акааши смотрит на него с грустью. И ничего не отвечает, сосредотачивая всё своё внимание на книге перед ним; страницы сами переворачиваются под его взглядом, а он наверняка даже не трудится вникнуть в их смысл, когда наконец что-то в нём решает сказать: — У судьбы всегда свои планы. Моё проклятие ещё и в том, что я в них зачем-то посвящён.

держаться за воздух, за острые звёзды огромного неба коснуться рукой

— Это как хранить один большой секрет, — продолжает Акааши почти безразлично, — и знать, что ты ни с кем не можешь поделиться, потому что тогда всё обернётся против тебя. И все те нити и узоры, что Акааши так усердно плетёт своими словами из ткани прошлого, настоящего и будущего, собьются в абсолютно негармоничную, неровную, рваную ветром паутину; и весь мир даст трещину, и песочные часы, отмеряющие оставшееся им время, разобьются. Куроо знает. Куроо слышал об этом.

держаться за воздух, за острые звёзды и там над землёй дышать им с тобой

— Когда ты займёшь моё место, — обещает вдруг Акааши спокойным голосом бога, который давно решил всё за людей, — ты поймёшь. Куроо дёргается, как от выстрела над самым ухом. — Мы ведь уже говорили об этом. Я не займу твоё место. Никогда. Но они оба знают, что то, о чём Акааши говорит вслух, непременно сбудется — и с этого момента Вселенная начнёт неспешно отмерять время до того самого момента, когда предсказание претворится в жизнь. — Займёшь, — улыбается Акааши — снова грустно, будто что-то в таком будущем его тревожит, — и когда это случится, ты научишься видеть, что вижу я. Придётся научиться. А до тех пор я твой поводырь. О времени я знаю больше твоего. — Иронично, — усмехается Куроо. — Потому что в пространстве тебя направляю я. Акааши слабо улыбается и возвращает взгляд к книге; на этот раз он молчит, даже когда Куроо неслышной тенью выскальзывает за порог, на серую мостовую, и с крыши автомобиля (изобретения, которым не перестаёт восхищаться, несмотря на то, как прочие коты пугаются этих монстров) запрыгивает на парапет ближайшего здания, откуда ему предстоит увлекательный путь по верхам военного Токио. «Если он говорит так уверенно, — размышляет Куроо, скользя по черепицам, мокрым от ночного дождя, и попутно отряхивает лапы и хвост от капель, — значит, он знает, что проклятие спадёт. Знает ли, когда? Сколько ещё веков он проведёт в заточении? Сколько ещё войн и революций ему предстоит увидеть? Сколько людских судеб изменить? В магазинчик заходят разные люди — от тех, кому уготована судьба великих, до тех, кто умрёт назавтра без имени и наследия. Сколько ещё людей ты оставишь мучиться в догадках о том, что скрывает твоя голова, Акааши?» Ведьмовской кот, едва не улыбается Куроо — улыбался бы, если бы коты были способны на подобную мимику. Ведьмовской кот должен знать все тайны своей хозяйки, быть помощником в любом заговоре, отгонять от её дома духов и тенью следовать за ней везде и всюду.

ты ночью сидишь при свете луны над книгой своей

На деле же этой ведьме попался крайне свободолюбивый кот.

страницы алы, а знаки черны и ты всё черней

И духов от магазинчика не отгонишь: они заходят туда, такие же одинокие и нуждающиеся в помощи, как и любой другой житель Токио.

сползаются тени из дальних углов к твоей голове

И помогать в заклятиях нет нужды: Акааши силён, очень силён, и любое движение его руки будет эффективнее долгих ночей, которые Куроо проведёт за наговорами.

а я ухожу на запах костров по мягкой траве

Что до тайн, то для Куроо хозяин маленького магазинчика на окраинах Токио — такая же загадка, как для любого, кто входит в его двери. Куроо знает его, потому что позволяет себе так думать, но на деле же никто и никогда не узнает об Акааши всю правду. Это ведь тоже из тех вещей, о которых нельзя говорить. Таких в мире немного, и тем они любопытны; и именно о них безрезультатно думает Куроо, пробираясь по крышам к рыбному рынку в надежде послушать последние городские слухи, чтобы потом пересказать их Акааши. Дождь начинает накрапывать по крышам вдогонку кошачьей тени.

~

побледневшие листья окна зарастают прозрачной водой у воды нет ни смерти, ни дна я прощаюсь с тобой горсть тепла после долгой зимы донесём. пять минут до утра поглощает время-дыра

1938 год

— Это трудный век, — говорит Акааши в одну ясную ночь. С Литы проходит не так уж и много времени, но солнце понемногу сдаёт свои права, и ночи становятся длиннее; в летние дни Акааши выбирается на крышу не так часто: «Солнечные лучи ведьмам не помощники, солнце жарит не хуже костров, а у ведьм с кострами редко бывала счастливая судьба». Но сегодня — сегодня Акааши выходит. И Куроо зовёт за собой. — У нас редко выдавалось мирное время, — продолжает Акааши, болтая босыми ногами над неосвещённой улицей. Ночь поздняя, их никто не увидит, а если и увидит — что плохого в двух тенях, сидящих на крыше бок о бок и болтающих о будущем, которого, может статься, и не случится? — Но будет и хуже. Куроо слушает затаив дыхание. Когда Акааши говорит о том, что будет потом, его лучше не перебивать, иначе он собьётся, передумает и замолчит, а у Куроо нет такой власти, чтобы любопытствовать самому. Остаётся только дожидаться таких моментов — и слушать. — Будут войны, — нараспев тянет Акааши, как какую-то мантру, — и кровь. Будут смерти, много смертей. Но будут и рождения — ещё больше. О, настанет интересное время. И потом, когда буря утихнет, на востоке действительно взойдёт солнце. Акааши замолкает, и Куроо решает, что всё, больше сегодняшняя ночь ему не даст; однако вдруг Акааши поднимает голову к стареющей луне и звёздному небу. И добавляет туманное: — А рисунок на небе вдали отсюда будет такой же, как и здесь. Но утешения это не принесёт ни мне, ни тебе. — Мне стоит спрашивать? — неуверенно тянет Куроо. Акааши пожимает плечами, будто сомневается, а затем тихо смеётся: — Можешь спросить, я не отвечу. Иногда я сам не знаю, что вижу. Но он не успевает обернуться до того, как Куроо замечает тревожно залёгшую складку меж его бровей. И — говоря о небольших предсказаниях — многие годы спустя Куроо будет винить себя за то, что не придал этому значения тогда, когда в этом была необходимость. А сейчас… что ж, Акааши не ошибается. Никогда.

~

я закрываю глаза и открываю глаза и разницы вовсе нет и трудно верить всерьёз но страшно задать вопрос и страшно узнать ответ

Она прекрасна. Куроо понимает это, едва видит её в аптеке на углу, куда заглядывает за ромашкой и чередой по настоянию Акааши; она вымученно улыбается аптекарю через стекло, но как только отворачивается — её губы обретают болезненный надлом, а в тёмных глазах селится непонятная серая грусть. Её чёрные волосы, обрамляющие прямой овал лица, заколоты канзаши в виде георгинов, белые пальцы прячутся под длинными рукавами, и сама она вдруг напоминает Куроо маленькую грациозную кошку. Она прячет лекарства в маленькую обияге в тон фиолетовому кимоно, расшитому узорами с сакурой, распрямляет плечи и бросает быстрый взгляд на Куроо перед тем, как покинуть аптеку. Вслед за ней кошачьим обонянием Куроо чувствует этот бледный запах — запах болезни и человеческой обречённости. Так и не сделав у аптекаря заказ, Куроо выбегает на улицу следом. — Простите! — окликает он её, стоит ей только завернуть за угол. — Извините! Пожалуйста! Как… — она оборачивается, удивлённо поднимая брови, и Куроо стопорится, как никогда в себе не уверенный. Что это с ним? — Как вас зовут? Она смотрит на него долго и пристально, будто решает, достоин ли Куроо привилегии знать её имя. А затем дрожащими губами отвечает: — Это не лучшая затея. — Боюсь, я настаиваю. Она качает головой, отворачиваясь, и тогда Куроо решается: не спрашивая разрешения, берёт её за руку ладонью вверх и вглядывается в хитросплетения узоров и линий. Она испуганно выдыхает, но не делает и попытки вырваться, пока Куроо водит пальцем по её ладони, пытаясь вспомнить, как это вообще — читать людские судьбы. Он слишком давно этого не делал. — А вы кто? — спрашивает она — дерзко, отдать бы ей должное, но голос всё же берёт высокие ноты. — Уличный шарлатан? — Всего лишь колдун, — улыбается Куроо. Говори правду — и тебе ни за что не поверят; она, судя по глазам, тоже не собирается. — А вы просто очаровательны. — Это написано у меня на ладони? — Нет, это скажет любой, у кого есть глаза. Она открывает было рот — но закрывает, явно теряясь в словах так же, как Куроо теряется в её жизни. Он не так чуток, как Акааши, он не назовёт её имени, не расскажет о её родных или судьбе, но… — Вы ведь больны, верно? Она вырывает у него руку и вспыхивает почти мгновенно, как спичка; отшатывается назад и почти цедит: — А вы поразительно наблюдательны для того, кто столкнулся со мной в аптеке. — Вы больны, — продолжает Куроо, склонив голову с неподдельным интересом — годами он не видел таких глаз, как у неё, — и ваш отец тоже. И ваш брат. Но вы заболели совсем недавно, поэтому в аптеку ходите вы, у них уже нет сил, я угадал? — Вы следите за мной? Она задыхается, гневно встряхивает головой и отступает ещё на шаг. Куроо понимает, как выглядит со стороны, позабыв о том, каково это — сообщать людям о том, о чём ты узнаёшь благодаря тому, что они сами зовут магией, медленно поднимает вверх пустые ладони, улыбается: — Я всего лишь колдун… простите, не знаю вашего имени. — И не узнаете! Куроо невольно любуется ей, как кошки, бывает, с удовольствием щурят глаза на тёплый огонь в камине. Она сама, несмотря на болезнь, красива, резка в выражениях, вот только похожа не на каминное пламя, а на бесконтрольно полыхающее зарево, а Куроо уже научен ценой одной кошачьей жизни, что пожары не несут с собой ничего, кроме боли и смерти. Что-то в ней цепляет. Куроо даже не знает, что; это чувство, которого он не испытывал уже много веков и в силу плохой памяти на всё, что было до промышленной революции, попросту о нём забыл. И названия он ему тоже дать не может — забыл. — Если я скажу, — говорит он, пока она не успела окончательно в нём разувериться и уйти, — что я могу помочь? — То я скажу, что нам не помочь, — её прорывает на безнадёжный смешок. Она не стесняется его, понимает Куроо, не боится и не собирается от него прятаться. В ней просто есть что-то такое — человеческий огонь, который не загасить обычной болезни. — Уходите, пожалуйста. Не знаю, кто вы и откуда знаете о моей семье, но… уходите. И не преследуйте меня. Я вижу вас впервые в жизни, но если увижу ещё раз… — Увидите, — прерывает Куроо спокойно, — не сомневайтесь. — Это вам тоже моя ладонь сказала? Куроо пожимает плечами. Линии на руках с ним не говорят, это абсурд. Настоящая магия, если людям так угодно называть их силы, — как раз в знании, которое берётся из ниоткуда, в умении приоткрыть плотный занавес, который вуалью окутывает человеческие мысли, чувства и желания, а затем прочесть всё это, как полураскрытую книгу, отражённую в зеркале, вверх ногами. Вот так Куроо себя чувствует, когда заглядывает в чужую душу. — Чахотка, — негромко говорит он, — вы больны чахоткой. Вернее, туберкулёзом — так он сейчас называется, верно? У вас её нашли слишком поздно, чтобы взяться за лечение, как и у вашего брата, а ваш отец и вовсе… Она качает головой, сдавленно просит: — Пожалуйста, не надо. Прекратите. — На юге, неподалёку отсюда, — Куроо заставляет себя продолжать спокойно, глядя ей в глаза, — есть небольшой магазинчик. Вы его узнаете сразу, как только увидите, поверьте. Навестите меня там, и я вам помогу. Конечно, в том случае, — он чуть улыбается, — если вы мне поверите. Когда Куроо отворачивается, чтобы вернуться в аптеку за ромашкой, в её глазах поселяется стойкое замешательство. Куроо знает, что заглянет в них ещё, и не раз — называйте это кошачьим чутьём, провидением, если угодно, сути это не меняет: кое-что Куроо всё же дано. А ещё он знает, что она умрёт, если в её судьбу не вмешаться.

~

ты говоришь, а ветер стонет в деревьях и шар земной из-под ног уплывает наверное, пройдёт какое-то время прежде, чем я всё осознаю ты говоришь, а я стою, как послушный манекен с продырявленным сердцем мгновенье, и целый город разрушен теперь мне некуда деться

— Нет, — спокойно говорит Акааши. Куроо кажется, что одним словом Акааши выбивает у него из-под ног землю и оставляет болтаться в библейской пустоте; кажется, что где-то по улице мимо них сейчас проходит целая армада, потому что пол дрожит, а в глазах двоится. Куроо смаргивает и только затем одними губами уточняет: — Что? — Нет, — повторяет Акааши прежним тоном. Поднимается из-за стола, оставляя старую вековую тетрадь с пожелтевшими листами под дрожащим огоньком свечи, и выпрямляется в полный рост. — Я сказал: нет. То, о чём ты просишь, невозможно. — Почему? — на выдохе произносит Куроо. Акааши не отвечает, ломая пальцы под рукавами своей накидки, и Куроо повторяет много громче: — Почему?! Акааши стойко выдерживает его полный неверия и глубокой злобы взгляд. Слишком стойко для того, кто только что добровольно обрёк человека на смерть. — Есть вещи, — тихо начинает он, — которых нельзя измени… — Чёрта с два нельзя! — вскидывается Куроо. — Ты подчас переписываешь историю целой эпохи, нашептав на ухо всего одному человеку, что такого в том, чтобы вылечить от болезни одну токийскую семью, которая умрёт, если мы ничего не… — Нельзя. На этот раз голос повышает и Акааши — всего на полтона, которых всё же хватает, чтобы Куроо удивился и этой его напористости. Голос Акааши — не громче шелеста трав, с которыми он поёт в унисон, но сейчас в травах гуляет ветер, а Акааши начинает, подумать только, злиться. И он, наверное, понимает это по лицу Куроо, потому что горбит плечи, будто надламываясь, и уже тише продолжает: — Я вмешиваюсь в судьбы тех людей, которым определено своё место в истории. Я направляю тех, кто в этом нуждается. И для будущего, которое я вижу, будет лучше, если эта семья, — он поджимает губы, — чахотку не переживёт. — Но ты сам говорил, что чего-то может и не произойти! — Куроо близок к отчаянию, Куроо хочется крепко встряхнуть Акааши за плечи, чтобы привести его в чувство — настолько непоколебимо и безжизненно он выглядит. — Акааши. Акааши, пожалуйста. Они должны жить. Куроо делает к нему пару шагов, оставляя между ними всего пару сантиметров, кладёт руки Акааши на плечи, заглядывает ему в глаза — а тот их только закрывает. И шепчет так, что приходится читать по губам: — Куроо. Не проси меня о том, чего я не могу. — Ты можешь, — настаивает Куроо, — ты исцелял людей. Я помогал тебе! Мы справимся, Акааши, ну же — помнишь, как ты вылечил от чахотки местного пастора? В прошлом веке? Помнишь? — Помню, — Акааши открывает глаза, и в них Куроо видит то, чего не видел уже много лет, — странную для Акааши злость. Не на него, нет; на людей. Акааши кладёт на грудь Куроо свою ладонь так, что сквозь одежду ощущается её холод, и низко цедит: — А пастор взамен стал одним из тех, кто сжёг мой дом. Куроо будто незримой силой бьёт под дых. Он отшатывается от Акааши, едва устояв на ногах, смотрит на него с почти детской обидой — и чувствует, как вскипает. — Уж не хочешь ли ты сказать, что три человека, которых ты спасёшь от смерти, обрекут на неё тебя? — вежливо осведомляется он. Акааши распрямляет спину и поводит плечами. Куроо чувствует, почти видит силу, которая пульсирует в нём, как живая кровь в закупоренном сосуде, неспособная разбить стеклянные стены своей тюрьмы и вырваться наружу. Акааши редко даёт волю своей настоящей силе. Акааши притворяется, что её у него нет. Но Куроо знает и видел. Куроо изучил Акааши хорошо, слишком хорошо… но всё же недостаточно, чтобы понять его сейчас. — Два, — только и говорит Акааши. — Что два? — Два человека, — он вздёргивает подбородок. — Её отец умер сегодня ночью. Через месяц смерть заберёт её брата. А ещё через пять умрёт она сама. И я должен позволить этому случиться, потому что, Куроо, есть вещи, которые я не в силах… — Заткнись! — рявкает Куроо. — Я, чёрт возьми, не верю, что ты знал обо всём и предпочёл не лезть! В груди пожаром плещется ярость, и чёрт с ним, Куроо не собирается этот пожар тушить. Пусть горит, веками подпитываемый только угольками: сегодня Акааши собственноручно вручил ему спички и бензин. — Ты не хочешь спасать всю семью, — говорит тем временем он, складывая руки на груди. — Ты хочешь спасти её. Девушку, которую видел всего раз в своей жизни! Куроо с вызовом поднимает голову. — А хоть бы и так, — выплёвывает он в глаза Акааши. — В чём ты меня обвиняешь? В эгоизме? — Куроо, очнись, прошу тебя. Подумай. Она сгорит от чахотки через каких-то полгода, вот её судьба. А что такое полгода для того, кто прожил столетия? — Ты можешь спасти её от этого. — Не могу. — Можешь! — Нет! — рявкает Акааши, опуская ладони на деревянную столешницу, и в глазах у него что-то загорается — не та ли ярость и обида существа, которое не может сделать и шагу из своей клетки? Не та ли злость на Куроо, у которого больше свободы, чем у него, не то ли желание избавиться наконец от проклятия и сделать хотя бы шаг за порог этого магазинчика? — Куроо, я не могу вмешаться в её жизнь, потому что она должна умереть! Такова наша судьба — смотреть, как всё вокруг меняется и уходит, не привязываться к людям, которых ты переживёшь, не питать тщетных надежд и не думать, что я с моей силой всемогущ, потому что это вовсе не так! Акааши скребёт короткими ногтями по столешнице, и на той Куроо замечает неровно выжженные отпечатки ладоней. По магазинчику расползается запах дыма; Акааши смотрит вниз, будто только сейчас осознавая, что творит, снова прячет руки в накидку (как будто Куроо не знает, что ему не холодно) и заканчивает твёрдым: — Ты заперт здесь со мной. Прими это. Куроо тяжело вздыхает. А затем позволяет гневу выплеснуться наружу. — Я могу уйти, — и с почти ядовитой насмешкой поднимает бровь: — Я здесь не пленник, всего лишь проводник. Магазин меня отпустит. Я волен идти, куда захочу, — и, не удерживаясь, в запале прибавляет: — Могу и вовсе не возвращаться. В глазах Акааши на секунду что-то вспыхивает — и тут же меркнет. В это мгновение в нём будто ломается тот стальной стержень, который удерживает его благоразумие. А сам он, поджав губы, вдруг холодно бросает: — Так иди. — Уйду. — Сделай милость. И не возвращайся, если действительно можешь. Стол под его ладонями снова начинает дымиться, но на этот раз Акааши не обращает на него ни малейшего внимания. Он не сводит пронзительного взгляда с Куроо, в котором гнев клокочет точно так же — и одни лишь боги, если они есть, знают, как он ещё не сорвался на крик. Его хватает лишь на яд и импульсивность, которые так и нашёптывают: «Давай, уходи. Ты ему здесь не нужен». — Могу, — наконец бросает Куроо, распрямляясь, — и не вернусь. Акааши не говорит ни слова — ни когда Куроо, врезав в память его гневно сузившиеся глаза, отворачивается, ни когда на мягких кошачьих лапах, вздёрнув хвост, одним взглядом распахивает дверь и вглядывается в темноту города. Только когда он готов скользнуть за порог, Акааши совсем другим голосом вдруг окликает: — Куроо. Тот, не оборачиваясь, поводит ушами: ну и чего тебе. За спиной с секунду царит молчание, а затем Акааши говорит только: — Держись подальше от Хиросимы. Пожалуйста. Куроо высокомерно пфыкает. И, вильнув хвостом, выпрыгивает в сумерки. Дверь магазинчика за ним захлопывается. Куроо всё же не выдерживает — оглядывается, но порог пуст, а свет в окнах гаснет, будто мгновенно тухнет вся злоба Акааши. Куроо не будет проверять. Куроо не вернётся.

~

пойми меня — я не играю в игру, когда тебя нет, мне кажется, я умру когда ты есть, я хочу бежать, прятаться и выжидать непонятно чего как будто не я и не здесь, и ты — не ты, так бывает, когда ты есть но всё теряет, когда тебя нет, вкус, аромат и цвет

Они оба оказываются по-своему правы, и в этом есть своя горькая ирония. Её отец умирает в ту же ночь: Куроо знает об этом, потому что, когда он находит её дом, окна задрапированы чёрной тканью, а наутро поминальная служба выносит гроб. Тогда же Куроо, сидящий на сакуре у забора, видит и её брата, удивительно похожего на неё, и её саму: в чёрном кимоно, с белым цветком в руках, идущую за процессией. Она не плачет, но слишком бледна по сравнению с их прошлой встречей. Куроо по крышам провожает их до самого кладбища, не чувствуя ничего, кроме разочарования и злости. Похороны только подкрепляют его нежелание возвращаться к Акааши. Что толку, думает Куроо, обладать такой силой, если то, что ему можно и нельзя изменять, ему диктует какое-то абстрактное знание будущего? В него ведь можно и не заглядывать, так почему Акааши продолжает это делать — и, как прекрасно знает Куроо, всё равно оказывается в конце прав? Он хочет предупредить её — девушку без имени, которую та самая судьба, боготворимая Акааши, подбросила в его жизнь. Хочет сказать, что ей осталось не так и много, а её брату, который выглядит значительно хуже и почти не встаёт с постели, только кашляя кровью, — и того меньше. Врачи ведь, знает Куроо, уже могут избавить их от этой болезни, но погрязшей в войнах Японии вовсе некогда этим заниматься. Огромный материк где-то там, за морем, её интересует куда больше собственных людей. Куроо хочет предупредить — но понимает, что она ему не поверит.

прольются все слова как дождь ночные ветры принесут тебе прохладу

Они с ней и правда встречаются ещё раз — лицом к лицу, спустя неделю после похорон её брата. Всё это ценное время, будто ускользающее сквозь пальцы, Куроо тратит на то, чтобы без помощи Акааши и его магазинчика отыскать и собрать в Токио все необходимые ему лекарственные травы, цветки и камни. Ему ничего не стоит найти и дорогу назад, в лавку, с которой он связан так же крепко, как сам Акааши, но будь Куроо проклят, если ступит на её порог и попросит помощи, в которой ему уже отказали. Поэтому лекарство от хвори Куроо варит сам. И, не думая таиться, приносит прямо ей на порог. Она к тому времени худеет до состояния спички, с трудом дышит и говорит; за ней приглядывает сердобольная соседка — Куроо видит её, когда котом прячется среди ветвей так не вовремя и так неправильно цветущей сакуры. Котом же он проскальзывает в её дом через приоткрытое окно, а она, кажется, даже не удивляется, когда перед ней вырастает человек. Только прикрывает глаза, улыбается и шепчет: — А я-то думала, почему чёрный кот, следящий за мной с дерева, показался таким знакомым. — А я думал, — в тон ей отвечает Куроо, пристраиваясь в изножье, — что вы мне не поверили. Она лишь мягко поводит плечами. Ей остаётся пять месяцев. И Куроо ей об этом так и не говорит.

на наших лицах без ответа лишь только отблески рассвета того, где ты меня не ждёшь

Эти пять месяцев в её доме парадоксально становятся самыми счастливыми в его такой долгой памяти. Пять месяцев в доме умирающей, обречённой безымянной, в которой Куроо всеми силами — магическими и нет — старается дать ей ощущение жизни. Она становится первой, кто узнаёт секрет Куроо, и принимает его так же легко, как школьную арифметику, как то, что небо голубое, а огонь горячий. Она не спрашивает, откуда он пришёл и кто вообще такой, довольствуется рассказами Куроо об истории и мифах — он дьявольски хорош в мифах, особенно в тех, чьи истоки видел сам. Он читает ей вслух те книги, о которых она просит, когда даже с помощью отваров Куроо становится слишком слаба, чтобы держать в руках что-то тяжелее пера. Он приносит ей продукты и стирает окровавленные платки. Он ходит в ту самую аптеку, где они столкнулись в первый раз, за лекарствами, которые для неё уже бесполезны, но которые, она верит, хоть немного помогают. Он ложится с ней рядом, позволяет себя гладить и заснуть коротким, тревожным сном под тихое мурлыканье, нарушаемое только её тяжёлым кашлем. Он рассказывает ей о звёздах, магии и других мирах, которые обещает ей показать, и они знают, что эти обещания чистой воды ложь, от которой им обоим хоть немного, но легче. Она часто спрашивает, не может ли он её исцелить — совсем, без полумер. И Куроо всякий раз говорит правду о том, что не может, но лжёт о том, что не знает никого, кто смог бы. Знает. Но о том, что ей отказали, никогда не скажет. — В моей жизни, — говорит Куроо однажды, — был… не совсем человек, который сказал мне: «Что такое полгода для того, кто прожил столетия?» Для меня это и правда небольшой срок — всё равно что пара часов. Но я бы не задумываясь променял любое своё столетие на то, чтобы выторговать ещё хотя бы шесть месяцев вот так. Для тебя. Она едва улыбается. Бледная, бумажная кожа поразительно контрастирует с чёрными, как у самого Куроо, волосами. — Не тот ли это человек, который, по твоим рассказам, умеет петь для мёртвых? — и, получив пространный кивок, переводит взгляд в потолок. — Он споёт для меня, когда я?.. — Я сам спою для тебя. Куроо только надеется, что скребущих его душу кошек в голосе не слышно. Но она, наверное, замечает — но так же, как и в первый раз, когда он оборачивается у неё на глазах, не подаёт виду. А может, у неё уже не хватает на это сил. Она умирает у него на руках на рассвете дня осеннего равноденствия. В ту ночь Куроо впервые поёт на мёртвом языке. Взобравшись на крышу её дома и глядя на те самые звёзды, о которых столько ей рассказывал. Она так и не называет ему своего имени, он знает, что никогда не появится на её семейной могиле, но ему в этом нет нужды. Потому что в ночи, когда ведьмы на холмах поют свои песни для тех, кто уже не может их услышать, мертвецам не нужны имена — только память. А Куроо будет её помнить.

~

весна, лето, осень, зима мир постепенно сходит с ума если ты здесь, поговори со мной гляди за моей спиной больше я ни о чём не прошу напряжённо слушаю, не дышу весна, лето, осень, зима если ты не придёшь, я сойду с ума

1945 год

Взрыв в Нагасаки прогремел неделю назад. У Куроо уходит семь лет на то, чтобы понять, почему Акааши просил его держаться от этих районов подальше, и от этого злоба на него и его знание только крепчает, хотя, казалось бы, должна была угаснуть. Для Японии наступают чёрные дни, в сельских районах буйствуют неурожаи, по стране широкими шагами бредёт голод, люди умирают на войне, люди умирают в Хиросиме и Нагасаки, люди умирают везде и всюду… и Акааши, зная об этом, предпочёл не вмешиваться. Что толку от силы, да, Акааши?.. За эти семь лет Куроо думает о нём чаще, чем стоило бы. Акааши иногда ему снится, всегда занятый своими делами — варит что-то в старом медном котелке, толчёт в ступке подорожник, сушит травы и цветки или бормочет себе под нос наговоры, всегда один, всегда занятый делом. Куроо не знает, вещие ли это сны, вызванные желанием Акааши с ним поговорить, или просто его (он со скрипом готов это признать) тоска по старому другу, но снов становится всё больше, и теперь в редкую ночь Куроо видит что-то другое — или, что приносит ему большее облегчение, не видит снов вовсе. Он даже сплетает себе небольшой ловец из вороньих перьев, но это не кошмары, просто… сны, от которых Куроо становится грустно. Ловец висит над его футоном в небольшой квартире, чей владелец до сих пор думает, что она пустует после землетрясения в сорок первом; Куроо вовсе его не разубеждает, просто пользуется той магией, что у него осталась. Он живёт той жизнью, о которой, наверное, мечтал все эти века. Заканчивает медицинское отделение Тодая, путешествует по стране (в основном котом пробираясь в багажные отделения поездов). Забирается на Фудзияму и вместе с какими-то монахами под их молитвы встречает на ней рассвет. Посещает киотские храмы, со скепсисом глядя в нарисованные и окаменевшие лица древних богов и отвечая смехом на сердитое шипение лисьих духов, разгоняет призраков в старых рёканах, где не задерживается дольше недели, знакомится в северных горах с очаровательной кицунэ, с которой проводит ночь, слушая её рассказы о местных легендах, и даже мимоходом успевает защитить одну деревню в глубинке от нападений надоедливого о́ни. Куроо живёт сверхъестественной стороной Японии — потому что, как выясняется за семь лет, ему претит жизнь обычного смертного. Он начинает собирать коллекцию амулетов — незаметно для себя, просто так получается; самый первый оберег, заговорённый на долгую удачу, ему дарит один из тех самых духов из Фушими Инари, а самый ценный и бережно хранимый — кицунэ-волчица с Хоккайдо. Он сплетён из её шерсти и клыков и отдан ею со словами «Пусть он подарит тебе ещё одну жизнь». Куроо благодарит её улыбкой и поцелуем, зная, что больше не увидится с ней ни в этой, ни в прочих других. Наверное, сам рок в ответе за то, что он возвращается в Токио именно тогда, когда новость о Хиросиме достигает его ушей. И за то, что он встречает его — тоже. Им оказывается бездомный мальчишка, каких на улицах сейчас полно и будет ещё больше. Он — маленький облезлый котёнок, которого Куроо находит, гуляя под мостом у императорского дворца, завернувшийся в старую куртку и глядящий на горящие чуть вдали огни большого дома из-под воротника. Куроо задерживается у него на мгновение: тёмные волосы, свалянные в грязи, потёртые коленки, которые не прикрывают рваные штаны, ноги в явно больших ему ботинках… Куроо видит таких всюду — на вокзалах, под мостами, у рынков и чудом держащихся на плаву ресторанов. Видит, но у этого почему-то останавливается. Как семь лет назад — будто какая-то искра внутри цепляется за провод и скользит по нему, вызывая мурашки в теле. — Эй, — мальчишка вздрагивает, поворачивается на звук голоса, тут же хватаясь за какую-то палку у себя под рукой. Куроо выходит на тусклый фонарный свет, поднимая вверх обе руки, и улыбается. Ему кажется, что успокаивающе. — Тихо-тихо, я не собираюсь тебя трогать. Ты что тут делаешь? Мальчишка медленно кладёт палку на бетон рядом с собой, но руку от неё не убирает. Смотрит из-под длинных волос насторожённо — у него узкий зрачок, почти кошачий, — а потом со злобой фыркает: — Задал бы ещё более глупый вопрос. — Нет, серьёзно, — не унимается Куроо. — Здесь еды не найти. Мальчишка указывает на дом, за которым наблюдал всё это время: — Вон оттуда иногда выбрасывают чёрствый хлеб. Если повезёт. Голос у него слабый и дрожащий; Куроо приглядывается к его лицу: не по-мальчишески скуластое, с острым подбородком и будто выточенными по мрамору губами. Сам он под этими лохмотьями наверняка худощав и тощ, как жердь, выглядит лет на тринадцать — самое большое, хотя ему наверняка меньше. Интересно, думает Куроо, сколько он уже побирается по улицам? — Пойдём со мной, — зовёт он, — я могу тебя накормить. У меня есть еда. — А у меня есть куда идти, — мальчишка пожимает плечами. — Я слышал, что такие солдаты, как ты, делаете с детьми. Ты голодным не выглядишь. С меня ты мяса не соберёшь, но могу поделиться хлебом, если сегодня его… — Намекаешь на то, что я хочу тебя съесть? Мальчишка снова поводит плечами. Руку с палки он не убирает, и Куроо почему-то уверен: если он подойдёт хоть на шаг ближе — ему врежут. Он ему нравится. — Ладно, слушай, — Куроо вздыхает и присаживается на корточки. — Я не собираюсь тебя есть. — Все людоеды так говорят. — Можешь мне не верить и остаться голодным. А можешь пойти со мной, и я дам тебе рыбы, — мальчишка не сводит с него внимательного взгляда; Куроо протягивает ему руку. — Как тебя зовут? Проходит несколько долгих секунд. Затем его ладони нерешительно касаются грубые, холодные пальцы. — Козуме, — отвечает тот почти шёпотом, — Кенма. — Приятно познакомиться, Козуме Кенма. Я Куроо. Просто Куроо. Он помогает Кенме подняться и оглядывает его с ног до головы: мешковатая одежда скрывает, но он и правда до ужаса худощав. В его глазах искрами горит голод и насторожённость; в одной руке он всё ещё сжимает свою палку, которую наверняка подобрал в каком-то парке, пока бродяжничал в поисках упавших яблок. И, когда Куроо уводит его прочь от темноты под мостом, предупреждает: — Попытаешься меня съесть — я тебе врежу и убегу. Я знаю, куда бить. Куроо пробирает на смех. Кенма точно ему нравится. Он приводит его в старую квартиру с незаправленным футоном, бардаком на том, что Куроо осмеливается назвать кухней, и целой коллекцией магических амулетов разной степени подозрительности — начиная с индейского ловца снов на стене и заканчивая мешочками с голубиными костями по углам и огарками свечей и благовоний в изголовье. Кенма безо всякого стеснения суёт нос в чашку с остатками чайных листьев, морщится и резюмирует: — Мрачновато. Ты какой-то шаман? — Нет, — фыркает Куроо. — Просто… любитель. — Здесь шерсть на футоне. У тебя кошка? Ложь Куроо даётся легко: — Была. Сбежала как раз пару дней назад. — Наверное, её съели, — лицо Кенмы вдруг обретает тревожный вид. — В последнее время я не видел бродячих кошек. Тора говорил, их ловят и… тоже. А откуда у тебя рыба? Ты моряк? Куроо, которого уже не тянет на смешки, вспоминает, как неуловимой чёрной тенью ворует рыбные потроха и мешочки с мидиями, которые потом спешно съедает в переулке (в кошачьей шкуре есть проще: еды телу нужно намного меньше, а голод не чувствуется) — и уходит от ответа, пожимая плечами. Кенма садится на его футоне, поджав под себя ноги, оглядывается по сторонам. Интересно, как давно он был под чьей-то крышей? — Сиди здесь, — приказывает Куроо, — я тебя накормлю, а потом приведём тебя в порядок. — Почему? — Потому что ты грязный. — Нет. Почему ты вообще взял меня с собой, если не хочешь съесть? Куроо смотрит на Кенму в замешательстве. Он простой человек, ребёнок; ему не объяснишь, что чувствует дремлющий внутри Куроо кот и как работает его инстинкт, его магия. Как действует это его чутьё, прокладывающее дорогу к самому сердцу человека и заставляющее чувствовать себя как на натянутом поводке, любопытствовать, очаровывать, любить. Ему не скажешь, что это просто набор образов, звуков, запахов, которые сливаются во что-то такое, что и не описать словами — только ощутить и принять на веру. Поэтому Куроо отделывается простым: — Ты напоминаешь мне кого-то. Сам не знаю кого. Он надеется, что человеческое любопытство удовлетворится таким ответом. Пока Куроо вспоминает, как жарится рыба (как коту ему всё равно, сырое мясо или нет, но люди, кажется, предпочитают второе), Кенма рассказывает ему немного о себе. Он потерял дом и семью во время бомбардировки в марте, по чистой случайности оказавшись вдали от пострадавшего квартала, и он до сих пор теряется, думая, повезло ему или нет; он живёт перебежками от одной ночлежки к другой, засыпает, не зная, проснётся ли с утра, ворует еду у всех, у кого только может, и до сих пор не особо доверят светлым намерениям Куроо. А тот только переворачивает кусок и посмеивается в ответ на подозрительный тон, но у себя в голове Куроо думает совсем о другом. Оказывается, если быть бессмертным, можно забыть, каково это — страдать в человеческом теле. Он молча наблюдает за тем, как Кенма ест: ему приходится откусить первому, потому что тот не верит, что в рыбу не подсыпан яд. Кенма глотает, почти не прожёвывая, расправляется с ужином в минуты и торопливо благодарит, а после Куроо нагревает воду и отправляет его мыться. Приютил ребёнка, думает он, вслушиваясь в плеск воды за тонкими сёдзё: нормальной ванной у него нет. Интересно, что бы сказал на это Акааши. Вернее, с учётом Хиросимы, спросить следует, не знал ли Акааши ещё и об этом. Куроо расчёсывает Кенме волосы, под его шипение расправляя сбитые колтуны, и уступает ему место на своём футоне. На вопрос о себе только легкомысленно пожимает плечами; говорит: — За меня беспокойся в последнюю очередь. Я видал и худшие места для ночлега, чем обычный пол… а ты и подавно. Так что ложись спать, — и усмехается: — Рассказать тебе сказку? — Я не маленький, — бормочет Кенма, у которого из-под одеяла торчит только макушка и поблёскивающие в темноте глаза. А затем вдруг сдаётся: — Ладно, рассказывай. И Куроо, устраиваясь в изножье футона, с улыбкой начинает: — Много веков назад в семье служителя храма в Киото родился мальчик. Он был необычный, это сразу поняли все, от самого служителя до тех, кто приходил в храм молиться. С самого детства он без умолку болтал о духах, которые рассказывали ему истории и звали с собой в леса; его мать, прекрасная женщина, только смеялась в ответ на эти сказки и говорила, что у мальчика богатое воображение — и что ему с таким уготовано великое будущее. Наверное, его мать могла видеть будущее, и неудивительно: ведь она сама была одарена магией, и когда на небо всходила луна, мальчик готов был поклясться, что видел, как чёрное кимоно его матери превращалось в шерсть, а пояс оби сползал к её ногам и вырастал хвостом, а сама она становилась кошкой и исчезала в свете луны… Когда дыхание Кенмы выравнивается, Куроо украдкой усмехается. И, обернувшись котом (получается это у него всё же не так изящно и красиво, как у женщины из его сказки, пусть и проходит столько лет), сам запрыгивает на подоконник и сворачивается там. За Кенму он не беспокоится: он услышит, когда тот проснётся. Куроо засыпает, думая о том, где сейчас находится маленький магазинчик, которому не нашлось места в его сказке. А просыпается вместе с первыми солнечными лучами, чтобы успеть на рыбный рынок до того, как весь ночной улов скупят люди, у которых, в отличие от Кенмы, и так хватает еды.

~

ты сказал: лунный свет — это жидкость и теперь я верю, и теперь я вижу как она проникает сквозь узкие щели и течёт, и струится, наполняя все мысли

В день, когда объявляют, что война закончена, Куроо впервые видит, как Кенма улыбается. Осень выдаётся холодная и тяжёлая; Кенма говорит, что её многие не переживут, и Куроо прекрасно видит, как он при этом хмурится и прячет взгляд. Кенма хорош в том, чтобы прятать то, что он думает на самом деле, но Куроо в том, чтобы читать людей, как открытые книги, ещё лучше. И это даже не магия, просто толика кошачьей интуиции, подкреплённая многовековым опытом, потому что тем, что он называет магией, Куроо не пользуется — совсем. Не пытается рассмотреть знаки в чашках чая, которые Кенма пьёт по утрам, не разглядывает линии на его ладонях, не гадает на звёздах и не пытается как-то иначе заглянуть в его прошлое, настоящее или будущее. О прошлом он знает и так; настоящее творит сам; в будущее смотреть боится. У него уже есть горький опыт. И он не хочет, чтобы было как семь лет назад. Он всеми силами старается заботиться о Кенме, прекрасно понимая, что уж кто-кто, а отец из него выйдет никудышный. Понимая и то, что Акааши любезно сообщил ему семь лет назад: что нельзя привязываться к смертному, когда ты сам — не. Сколько у него есть до того, как Кенма заметит, что годы идут, а Куроо перед ним не меняется? На свою совесть Куроо не надеется: она молчит вот уже семь лет кряду и не думает просыпаться. К зиме Кенму удаётся пристроить в среднюю школу неподалёку, и Куроо начинает чувствовать, что он совсем пропал. Идут недели, близится Рождество, а с ним и Йоль — как давно Куроо по-настоящему праздновал Йоль? Кажется, в последний раз это было два года назад, в компании киотских служителей храма, среди которых Куроо не видел ни одного знакомого лица — и неудивительно, спустя столько веков. Сейчас у него получается раздобыть для Кенмы поразительно мягкий шерстяной свитер, который ждёт своего часа, спрятанный в шкафу между полотенец. И Куроо как раз собирается подарить его под очередную байку, которые почему-то так нравятся Кенме, на этот раз — об огромном коте, который съедает всех, кто не успел к празднику обзавестись шерстяной вещью… но. Но первым, что говорит Кенма, когда возвращается в последний школьный день, становится: — Куро, — у него странно нахмурены брови, на лице недоумение. — Давно здесь на углу открылся новый магазин? Куроо поднимает бровь: — Что? — Вчера, — принимается объяснять Кенма, — когда я возвращался, там не было ничего, только руины от войны. Сегодня утром — тоже. Но за пару часов вырос целый дом, красивый, одноэтажный… на окне занавески с таким кельтским узором, — он растерянно машет рукой, выписывая в воздухе что-то напоминающее триксель, — и… — …и пустая кошачья лежанка? — Да! Так ты тоже его видел? Откуда он взялся? Дома не появляются на улицах за пару часов, это слишком странно, чтобы… Слова Кенмы для Куроо теряются в тумане. Он пару раз моргает, силясь прийти в себя, ищет под руками опору и находит только холодную стену, а затем — плечо Кенмы, который хмурится и легонько щёлкает его по носу, приводя в чувство: — Куро. Что такое? Куроо вздыхает. Один раз, другой. О боги. Учиться заново дышать так трудно. — Пойдём-ка, — зовёт он севшим голосом, — покажешь мне этот магазин.

ледяные пустыни, километры безмолвия непомерное бремя беспредельной свободы на брезентовом небе застёгнуты молнии и во влажной земле пульсируют слабые всходы…

Это он. Куроо узнаёт его ещё издалека, по старой, почти антикварной, наверное, двери и обшарпанным временем углам. Магазинчик не пострадал от войны, он выглядит точно так же, как и семь лет назад, когда Куроо оборачивался, чтобы взглянуть на него в свете фонаря, и даже та самая лежанка, сделанная руками Акааши, на своём месте на подоконнике в окружении растений — семь лет, семь долгих лет. Почему, думает Куроо, замедляя шаг, почему ты её не убрал? Семь лет — слишком небольшой срок для бессмертного существа, ты попросту не заметил, сколько прошло? Или надеялся? Или опять знал? Что ж, к чёрту это знание. — Он здесь ради тебя, — хмыкает Куроо, подталкивая Кенму в плечо. Тот хмурится: — В смысле — ради меня? — Поймёшь, когда заглянешь. Ты ведь видишь его, да? — Куроо получает кивок и сердитое «Рассказал бы я тебе, если бы не видел». В нём поднимается непонятная радость вперемешку с облегчением; он крепко хватает Кенму за плечи, наклоняется к нему, шепчет: — Помнишь сказки про ведьм? Помнишь, что я рисовал тебе в тетради — про точку и плоскость? Так вот это оно. То самое. Сейчас тебе решать, пользоваться ли шансом. Кенма, кажется, затаивает дыхание. Верит ли? Кто знает. Куроо не хочет пользоваться чутьём, чтобы это понять. Ему никогда не давались такие объяснения. — Я подожду тебя, — говорит он спокойно, — дома. — Ты… не пойдёшь со мной? Куроо качает головой. — Он хочет говорить не со мной. — Может, и хочет, но виду не подаст. — Раз ты его видишь — сама Вселенная решила, что он нужен тебе. — И нет никакой связи между тем, с кем он живёт, и тем, кому показался магазин? — Если не веришь мне, можем проверить. Какой дорогой бы ты ни пошёл, ты выйдешь сюда. Как с Римом. Вопрос только в том, хочешь ли ты принять мои слова на веру. Кенма хочет. Куроо растил его так, чтобы хотел. Когда он делает первый нерешительный шаг к магазину, который на всей улице видят только они двое, Куроо его отпускает и тоже делает шаг — но назад, туда, откуда пришёл. Он не станет заходить. Если магазинчик нашёл Кенму, Кенме с Акааши и встречаться. А Куроо, пожалуй, пас. — Не бойся, — напутствует он, — у этого места хороший хозяин. А вдруг, допускает скользкую мысль Куроо, проклятие уже разрушено, и теперь у лавки новый хозяин — и Кенма, войдя туда, не увидит Акааши? Нет. Куроо качает головой в ответ на свои мысли. Нет, нет. Если бы проклятие пало, он бы почувствовал… да? Точно? От собственных мыслей Куроо отвлекает знакомый бамбуковый перезвон, который он не слышал вот уже семь лет: Кенма толкает дверь и, обернувшись в последний раз, скрывается за дверью магазинчика. Наверное, думает Куроо, всё дело в том, что он ещё ребёнок, им проще верить в сказки. Окажись на месте Кенмы какой-нибудь упрямый скептик… Куроо потребовалось бы немало времени, чтобы заставить его поверить — и во что, в магию! Звучало бы наверняка смехотворно. Куроо разворачивается и по собственным следам, оставленным в лёгком снеге, возвращается домой. И его преследует одна отчаянная мысль: если магазинчик нашёл Кенму, значит, ему потребовалось что-то, чего Куроо дать не смог.

я ищу тебя, чтобы укрыть от жестокого ветра отвоевать тебя у холода и темноты гаснет пламя свечи, но я верю в твоё бессмертие и уведу тебя прочь из ледяных пустынь

Кенма возвращается с сумерками, и Куроо не удивляется: за теми дверьми время течёт совершенно иначе. Возможно, и те семь лет показались Акааши одним мигом? И пока Куроо жил, для Акааши прошло всего несколько дней? Что он рассказал Кенме? Признал ли в нём того, кого Куроо спас? Видишь, Акааши, плевать я хотел на судьбу, и если ему суждено было умереть голодной смертью, то не в мою смену, так что… — Я всё знаю. Куроо с подоконника поднимает на Кенму взгляд. Тот стоит в дверях в своём старом свитере с растянутым горлом, сжимает в руке поношенный рюкзак с учебниками и смотрит на Куроо едва ли не так же, как в первый вечер — насторожённо, с сомнением в глазах. Разве что палки в этот раз у него нет, и драться он явно не хочет. Куроо только безнадёжно усмехается: — Рассказал, значит. — Всё до последнего слова, — Кенма роняет рюкзак, делает шаг в комнату, не сводит с Куроо взгляда, будто тот может наброситься в любой момент. — Про то, кто он такой, — ещё шаг, — кто ты такой, — шаг, — сколько тебе лет, — шаг, — про проклятие, — шаг, — и как ты ушёл от него семь лет назад. Кенма подходит вплотную. Куроо кривит губы: — Он сам меня выгнал. — Про это он тоже рассказал. Про Куроки — ту самую Куроки. Он сказал, что ты до сих пор не знаешь её имени, — Куроо давится воздухом в собственных лёгких, а Кенма, будто не замечая, пространно продолжает: — Про то, как отказался ей помогать и как она умерла у тебя на руках. Про то, как он сожалеет о том, что позволил этому случиться. Про то, как он приходил к тебе во снах, только чтобы убедиться, что ты в порядке. Про то… — Кенма на мгновение запинается, но затем берёт себя в руки: — Про то, что ты не сможешь оставаться со мной всегда. Куроо молчит. Долго. Напряжённо. Прислушивается к чему-то в своей душе, что заснуло в нём на эти семь лет, а теперь проснулось и заворочалось с удвоённой силой — и Куроо даже не знает, что это. Тоска, вина, жалость? — И ты, — одними губами спрашивает он, — поверил? — После всех твоих рассказов? — Кенма смотрит на него как на идиота. — Сразу же. Из груди Куроо вырывается безнадёжный смешок. Он соскакивает с подоконника, садится перед Кенмой на корточки, и тот склоняет голову набок, упираясь своим взглядом прямо в его глаза. — Что? — Пытаюсь разглядеть кошачий зрачок. Куроо смеётся снова. Шепчет: — Ладно. Смотри. Затем на мгновение прикрывает веки — а когда открывает, Кенма удивлённо выдыхает. Куроо даже не нужно вглядываться в своё отражение в его зрачках, чтобы знать, как сейчас выглядят его глаза — жёлтые, как у совы, с узкой вертикальной щелью. Кенма смотрит на него так, как никогда раньше; Куроо моргает опять, хлопает Кенму по плечу и поднимается на ноги. А того хватает только на: — Значит, с тем, что ты не шаман, ты всё-таки мне наврал. — Ни разу, — Куроо улыбается, но выходит как-то грустно. — Я и правда не шаман. Я ведьмовской кот. Кенма хмыкает: — Что за ведьмовской кот без ведьмы? — Ты же слышал. Моя ведьма меня прогнала. — Мне он сказал иначе, — Кенма сердито складывает руки на груди. — Сказал, что… поймёт, если ты не вернёшься, но он хотел бы тебя увидеть. Куроо лишь пфыкает в ответ — и отворачивается к окну. Но вид города только напоминает о том, что где-то там, среди лабиринтов полуразрушенных улиц, стоит магазинчик Акааши, и от этого Куроо лишь чувствует, как в душе поднимается та старая злоба, с которой он вышел из лавки семь лет назад, — поугасшая, но не потухшая до конца. Кенма как будто понимает, о чём он думает, потому что в следующий миг плечи Куроо накрывают прохладные ладони, и Кенма, вставая на цыпочки, неожиданно доверчиво прижимается к нему со спины. — Ты всегда тёплый, как бы холодно ни было, — шепчет он, — теперь понятно, почему, — и совсем другим голосом, не в пример серьёзным и взрослым, говорит: — Куро. Ты должен с ним поговорить. — Не хочу я с ним разговаривать. Кенма вдруг тихо хихикает ему в плечо: — Старше меня на пару сотен лет, а ведёшь себя совсем как ребёнок. Куро, послушай. Ты можешь не делать этого ради него, ради себя, ради кого угодно. Но ради меня, пожалуйста, поговори с ним. Что за ведьмовской кот без ведьмы? Куроо глубоко вздыхает, честно пытаясь взять под контроль собственные эмоции. Кенма прав: он стар, ужасно стар, но носит в себе обиду, совсем как ребёнок без любимой игрушки. Что толку с веков его жизни, если какой-то двенадцатилетка умнее и рассудительнее, чем он сам? — Если я поговорю с ним, — наконец говорит Куроо, — я захочу вернуться. А я не могу тебя оставить. — Так возьми меня с собой. Куроо разворачивается к Кенме лицом: тот смотрит на него так, будто просит поехать на выходные в цирк, только и всего, будто то, что он предлагает, — самое обычное дело. Ещё и поводит плечами: — Что такого? Так будет лучше для всех. Куроо качает головой: — Ты совсем не понимаешь, о чём просишь. — Так объясни мне. Покажи. Просто хватит прятаться от собственных обид, сделай уже что-нибудь. Они как будто меняются местами, и теперь Кенма здесь прожил сотни лет, научился заглядывать в самые недра людских душ и пользуется этими знаниями, чтобы вытянуть из Куроо — неопытного, обиженного юнца — всю правду. Куроо смотрит в своё отражение в его глазах, Кенма в ответ поводит бровью. — Если не сделаешь, — сердито добавляет он, — я уйду из дома и замёрзну насмерть. Куроо в притворном ужасе округляет глаза: — Не посмеешь. — О, ещё как посмею. Куроо не остаётся ничего другого, кроме как поднять руки ладонями вверх, признавая свою капитуляцию. Они с Кенмой заключают договор: завтра Куроо поговорит с Акааши. Сегодня он хочет довольствоваться тем, что у него всё ещё есть, — спокойной жизнью простого человека, приютившего ребёнка, который оказался умнее него. Ночью Куроо привычно взбирается на подоконник, даже не заботясь о том, спит Кенма или нет — что толку теперь от него прятаться, когда он обо всём знает. Значит, вот как, думает он, щуря кошачьи глаза на неяркий свет луны высоко над городом, Акааши втянул в это ребёнка. Если бы Кенма не узнал, как бы всё обернулось? Неужели теперь это единственный способ на него, Куроо, повлиять? А самое главное — сколько ещё Куроо будет вынашивать в себе обиду на единственного, кто все эти века был рядом? — Просто чтобы ты знал, — вдруг говорит Кенма, и так Куроо понимает, что он только притворялся спящим. Он садится на футоне, смотрит на кошачий силуэт на подоконнике и только улыбается: — Всё ясно. Ты же понимаешь, о чём я говорю? Куроо тихо мяукает в ответ. Кенма выползает из футона, шлёпает босиком через всю комнату, протягивает к нему руку: — Можно? — и, когда Куроо сам подставляется под прикосновения, почти рассеянно почёсывает его за ухом. И серьёзно заявляет: — Ты совсем не подумал о том, каково было ему все эти годы. Ты был свободен, тебя ничто не держало. А он заперт там — на долгие, долгие века. Конечно, он тебе завидует. Он завидует тому, что ты можешь уйти, а он ни уйти, ни последовать за тобой — нет. Он сказал, что поэтому он поймёт, если ты не вернёшься — мол, на твоём месте он бы поступил так же. Но он сказал ещё кое-что, — и, забираясь рядом с Куроо на подоконник, Кенма просто и явно слово в слово говорит: — Ты — единственное, что у него осталось. Куроо на это не отвечает. Ему попросту нечего. — А он, — завершает Кенма, — единственное, что останется у тебя. Когда я умру. Когда этот город умрёт. Когда разрушится его проклятие. Он нужен тебе так же, как ты нужен ему. И переживать за меня — последнее, что ты должен делать, учитывая, сколько тебя буду помнить я и сколько он. Куроо снова молчит. Пару минут Кенма сидит с ним в полном молчании, затем вздыхает, прибавляет напоследок: — И о том, что я теперь всё знаю, я ни разу не жалею — если ты думаешь и об этом тоже, — и сползает с подоконника обратно на футон. Когда он засыпает, Куроо, мягко переступая лапами по полу, выскальзывает за дверь и уходит в ночь. Он уже забывает, на какой улице Кенму ждал этот чёртов магазинчик, да ему и не нужно — стоит только захотеть его увидеть, и он найдёт тебя первым. Магазин не особо считается с желаниями его хозяина, но для Куроо, видимо, работает какое-то волшебное исключение, потому что Кенма прав: что бы между ними с Акааши ни было, его будут рады видеть одинаково сильно. Всегда. Несмотря на глубокую ночь, Акааши не спит: Куроо понимает это по дрожащим огонькам свечей, которые пробиваются сквозь неплотно задёрнутые занавески на окне. Несколько долгих секунд, растянувшихся в вечность, он сидит в тени фонаря, думая о том, что Акааши скажет, когда его увидит; что скажет он сам, когда перешагнёт этот порог. И не придумывает ничего лучше, кроме как просто войти. Акааши сидит за своим столом, скрестив ноги, и, кажется, плетёт ловец снов из лебединых перьев. Поднимает голову на звук музыки ветра — и перья вместе с почти готовым ловцом падают из его рук на стол. Бусины скатываются по дереву к ногам, Акааши наступает на них, когда спешно встаёт, спотыкаясь, будто сам не верит тому, что видит. В абсолютном молчании он бредёт к Куроо, равняется с ним, поднимает руку… Куроо закрывает глаза в ожидании удара, но вместо этого Акааши медленно, недоверчиво дотрагивается пальцами до его щеки. Ведёт ими вдоль скулы до линии губ, соскальзывает на подбородок и вниз, по шее, до горловины его накидки, которую собирает в складки на самой груди, прижимаясь кулаком, чтобы почувствовать биение сердца. Куроо шепчет: — Ну вот я и дома. А затем Акааши его обнимает. — Ты так изменился, — шепчет он, пряча лицо где-то в его волосах. Цепляется за него так крепко, будто Куроо ему снится и вот-вот растворится в небытии, вновь оставив с пустыми руками — сколько таких снов у него было? А сколько ночей Акааши провёл и вовсе без сна? Хотел бы Куроо сказать, что вот он — нет, он не изменился. Но этот Акааши совершенно не похож на того, которого Куроо думал, что знал. Ты единственное, что у него осталось. — Прости, — на выдохе говорит Куроо, — прости меня. Я повёл себя как эгоист. Я не должен был тебя оставлять. Я совершенно не думал… — А я не должен был пытаться тебя удержать, когда придётся отпустить. Куроо по-прежнему не видит его лица. Но представляет, как Акааши поджимает губы, когда спрашивает: — Ты знал и об этом тоже? — О том, что ты уйдёшь… — Акааши медлит, только сжимая пальцы на его плече. — Да. Знал. Но не знал, вернёшься ли. Не хотел смотреть. Боялся, что узнаю и больше никогда тебя не увижу. — И про Хиросиму… Акааши вдруг издаёт что-то среднее между смешком и всхлипом — звук, которого Куроо тоже никогда раньше от него не слышал. — Пытался сберечь твою кошачью жизнь. Дурак. Какой же ты, Куроо, дурак. «Если я поговорю с ним, я захочу вернуться»? Нет. Тут уж скорее «Если я просто его увижу, я захочу вернуться». И Кенма, чертяка, об этом знал — иначе не отпустил бы так легко, не настаивал бы так отчаянно.

любовью чужой горят города

— У тебя чудесный мальчик, — голос Акааши продирается сквозь туманы мыслей, будто он знает, о чём Куроо думает — и неудивительно. — А у него славная судьба.

извилистый путь затянулся петлёй

— Ты видел, что его ждёт? — Акааши, отстраняясь, кивает; Куроо хмурится. — И не сказал ему?

когда все дорогие ведут в никуда

Акааши прячет улыбку, отворачивая голову в сторону: — В конце концов, ему решать. И что-то мне подсказывает, что он это уже сделал.

настала пора возвращаться домой

~

разрушится всё, во что ты верить привык превратится в мелодию каждый беззвучный крик в уютную тьму нам не удастся сбежать ведь мы же вакцина и заострённый кончик ножа

1949 год

— Покажи ещё раз. Акааши показывает — открывает в ежедневнике новую страницу, ставит перьевую ручку ровно в центр и повторяет сложный узор, которым уже расписаны предыдущие страниц десять, если не больше. Кенма, нависший над его плечом, следит за движениями пальцев, хмурит брови, бормочет себе что-то под нос, выглядя очаровательно сосредоточенным. А затем Акааши протягивает ручку ему: — Попробуешь сам? Кенма с сомнением смотрит на чистый лист перед ним — но берёт. Глубоко вздыхает, на мгновение закрывает глаза, восстанавливая в памяти сложное сплетение линий и фигур, и принимается рисовать. Куроо наблюдает за ними с подоконника, недовольно бурча, когда его хвост натыкается на кактусовые иголки, которые заменяют старые мушмулы и спиреи. С появлением Кенмы Акааши перекладывает на него заботу о растениях, а Кенма притаскивает кактусы и суккуленты. Куроо подозревает, что это только потому, что их не нужно поливать так часто. За четыре года Кенма невообразимо меняется. Теперь это не грязный, голодный мальчишка, которого Куроо однажды нашёл под мостом при бледном свете фонаря; он подрастает, отращивает волосы, которые собирает в хвост — они у него теряют цвет и становятся светлыми после того, как Кенма безуспешно пытается оживить мёртвую орхидею. Он носит длинные накидки с капюшонами и связки перьев на шее, а пальцы прячет в чёрных перчатках — говорит, что так ему больше нравится. Закатывает рукава во время работы, обнажая чернильные узоры на коже, половина из которых работа Акааши, а вторая — Куроо. Интересно, сколько раз за эти четыре года Куроо посещала мысль о том, что под славной судьбой Акааши тогда подразумевал именно это. — У тебя нет своей силы, — просто объясняет Акааши, поправляя горловину своего свитера (и как давно он начал носить одежду с высоким горлом?), в первый же вечер. — Ты не был рождён, как я. Или Куроо. Ты человек. Но при должном усердии, если стараться… И Кенма старается — старается обуздывать ту кроху силы, которой с ним делится Акааши. Но даже её хватает, чтобы сделать из него того, кого Куроо видит сейчас перед своими глазами — а Куроо видит сильного и способного чародея, какой из Кенмы вырастет через много лет. Акааши гордится им. Куроо это прекрасно видит. Кенма даёт ему то, чего не может сам Куроо, Кенма превращается в того, кого Акааши может поучать и наставлять. У Акааши (Куроо старается не думать об этом: мысль болезненная, но иногда не выходит вовремя себя остановить) появляется иллюзия того, что было у Куроо задолго до него, — иллюзия семьи и нормальной жизни. Теперь Куроо не в одиночку рассказывает о том, что происходит в городе: они делают это вдвоём. Кенма путешествует по улицам с чёрным котом у себя под ногами, и ему для полного соответствия старым легендам и сказкам не хватает только какого-нибудь магического посоха. Куроо обучает его сливаться с тенью и шептать наговоры для отвода людских глаз, Акааши — чертить печати и читать тексты древних заклятий. Куроо — отличать пустырник от полыни и собирать подлунные травы, Акааши — варить настойки от хворей и наводить привороты. Куроо — гадать на чайных листьях, Акааши — на старой колоде Таро. Песням на праздники они учат вдвоём. Единственное знание, которым Акааши с Кенмой никогда не поделится, — это язык мертвецов. И Кенма, наверное, понимает. «К живым я хочу быть ближе, чем к мёртвым» — так он однажды говорит Куроо. Потому что уже знает, что ни одно, даже самое сильное заклятие Акааши не вернёт к жизни его родителей. Потому что его собственные выжженные волосы уже служат ему вечным напоминанием о попытке совладать с магией, которая ему неподвластна. «Мёртвых не воскрешают, — это первое, чему Акааши его учит. — Мёртвым помогают, мёртвых оберегают, мёртвых чтят так же, как живых, но никому из нас не вернуть то, что забрала самая сильная ведьма на свете. Имя ей Смерть, и с ней не справиться даже мне». На Остару Акааши отправляет Кенму за первоцветами, оставляет Куроо присматривать за медленно поднимающимся на огне хлебом, а сам запахивается в свой плащ, который заменяет ему крылья, и уходит на крышу. Куроо честно следит за тем, как твердеет и румянится тесто, но затем ему наскучивает: дело идёт медленно, и к сумеркам, пока Кенма ещё не возвращается, Куроо решает, что сверху его приход будет заметен быстрее. Акааши вздрагивает, когда слышит — конечно, слышит, он не был бы Акааши, если бы не слышал — его шаги по крыше. Он сидит на самом краю, привычно болтая босыми ногами над улицей, а в руках у него — полоски кожи, сухие травы и что-то напоминающее вороньи перья; Куроо вглядывается в узор, который плетёт Акааши, а затем он поспешно прячет работу в карман и поднимается на ноги. — Ты всё испортил, — вздыхает он, — нельзя смотреть на незаконченное. — Прости, — в голосе Куроо ни капли раскаяния. Он улыбается, тянет Акааши за руку, заставляя его усесться обратно на парапет, и сам свешивает ноги вниз, с наслаждением потягиваясь под последними лучами солнца. — Но ты же знал, да? — Нет, — честно отвечает Акааши. — Знать обо всём не так интересно, как ты себе представляешь. Поэтому иногда я просто… закрываю глаза. И надеюсь, что не пропущу ничего важного. Куроо тихо смеётся, и ветер подхватывает его смех. Так и подмывает спросить, специально ли Акааши нашёл дело им обоим, чтобы заняться чем-то секретным наедине с собой и собственными мыслями, но потом передумывает: многие чары требуют уединения, одни боги знают, что Акааши делал на этой крыше. — Кенма скоро вернётся, — говорит Акааши. И отмахивается: — Нет, я не знаю. Просто чувствую. В нём — моё. Я не могу не чувствовать, это всё равно что оторвать кусок своего сердца и оставить его биться в совершенно другом месте. В чужой груди. Куроо смотрит вниз, на улицу. Мимо проходят люди, на сей раз они в оживлённом квартале, но Куроо не волнуется: никто их не увидит. По праздникам никто не приходит, это не людское время, это время ведьм. — Когда придёт время, — Акааши вдруг кладёт свою тонкую, холодную ладонь на тёплую — Куроо и сжимает пальцы, — Кенму придётся отпустить. Рано или поздно он уйдёт, чтобы дожить свою жизнь, занимаясь тем же, чем он занимается здесь. Я говорю это затем, чтобы ты… — Он будет счастлив? — перебивает Куроо. Тишина. — Конечно. — Тогда, — Куроо опирается на локти, откидывает голову назад, щуря глаза на затухающее марево неба, — я не хочу больше ничего знать. Это главное. Акааши улыбается и слушается, замолкая. О том, что касается Кенмы, Куроо предпочитает не знать по одной простой причине: он не готов его отпускать. И будет ещё долгие годы усмирять мысль, что Кенма, какой бы силой Акааши с ним ни делился, проживёт свою жизнь как человек и умрёт тоже — как человек. К тому же Кенма сам запрещает рассказывать о своём будущем. Он последний человек, который будет жить по велению судьбы, и это, пожалуй, единственное, чего он в уроках Акааши не признаёт. — Акааши, — с ленцой зовёт Куроо, кося взгляд, — то, что ты прячешь в кармане… Это оберег, да? — тот никак не реагирует, только поводит плечами, и Куроо уточняет: — Для меня. Ты же поэтому не хочешь, чтобы я смотрел. Акааши отводит взгляд. Молчит, наверняка прикидывая что-то в уме, а затем вдруг достаёт вещицу из кармана — не того, в который прятал, другого — аккуратный плетёный браслет из тёмной кожи, который он вкладывает в ладонь Куроо и сжимает свои пальцы поверх его. — Это была кукла, — усмехается он, — но каким-то невероятным образом ты всё равно угадал. Куроо сжимает пальцы крепче. — И сколько ты носишь его при себе вместо того, чтобы отдать? — Пару полных лун он пережил, — уклоняется от ответа Акааши, — а я не мог отыскать подходящий момент. Но раз уж так… В него вложено много заговоров, всего и не перечислишь, — и склоняет голову набок, — чувствуешь? Ещё бы Куроо не чувствовал. Кожа под пальцами горит и бьётся, будто живая, в ритм его собственному сердцу. Акааши сделал сильный оберег — сильнее любого, что у него есть, это Куроо может понять по одному тому огню, который трогает его руку, сливаясь в одно целое с организмом и будто бы вплавляясь в вены. Всё равно что надеть идеально подходящую одежду, но в сотню, в тысячу раз приятнее. — Но самое главное, что он даёт, — говорит Акааши, глядя Куроо прямо в глаза, — это надежда. Он не продолжает, а Куроо не спрашивает; они оба понимают, что это означает, и без лишних слов и путаных разъяснений. На то им и нужны были эти века — научиться понимать друг друга по простому взгляду. — Спасибо, — только и говорит Куроо. Акааши дарит ему лёгкую улыбку, возвращает взгляд к горящему небу и вдруг уже другим, изменившимся голосом произносит: — Куроо. Пока Кенмы ещё нет… — Да ты его за первоцветами в парк отправил, — фыркает Куроо, — пешком! Хорошо если он к ночи вернётся. Однако на этот раз губы Акааши улыбка даже не трогает. Напротив, он сводит брови, молчит несколько долгих секунд и только затем, повернувшись к Куроо лицом, твёрдо продолжает: — Пока Кенмы нет, я хотел… у меня к тебе просьба. Огромнейшая. Речь пойдёт о тех временах, когда Кенмы не будет — потому я думаю, что ему нет нужды знать. Куроо поднимается на локтях, встревоженно тянет: — Акааши… — Выслушай, — просит тот — и Куроо, подбирая под себя ноги, подчиняется. — И пообещай, что выполнишь, несмотря ни на что. — Я не могу соглашаться, не зная, на что! — Пожалуйста, Куроо, — в голосе Акааши и правда полутоном прорезается мольба, какую Куроо редко от него слышит. — Это важно. Для меня — очень сильно. Куроо сердито поджимает губы. Если бы кто-нибудь когда-нибудь спросил, что в Акааши злит его сильнее всего, Куроо без раздумий ответил бы: вот это. Та его черта, которая заставляет его говорить загадками, ничего толком не объясняя, потому что «судьба» и потому что «поверь». Куроо, разумеется, верит. Но… Он крепче сжимает руку на жгучем кожаном обереге. Самое главное — надежда. — Хорошо, — вздыхает он, — хорошо. Обещаю.

против всякой хвори, против коварства в любой напасти сильней защиты нет все заклинания, дикие травы и звёзды дальние сейчас подвластны мне

Акааши колеблется ещё несколько долгих мгновений. Он возвышается над Куроо, и ветер хлопает полами его накидки, окутывая ею босые лодыжки, на которых виднеются чернильные узоры; а затем Акааши снова отворачивается к небу, будто с ним изъясняться проще, чем с Куроо, и говорит: — Когда-нибудь придёт время — и моё проклятие наконец разрушится. Я не знаю, когда, не знаю, случится ли это вообще, потому что моё собственное будущее от меня скрыто, как бы сильно я ни бился, чтобы заглянуть в него. И мои слова сейчас — лишь моя собственная вера в то, что всё это не может длиться до конца времён. Когда-нибудь я избавлюсь от этого. Когда-нибудь я умру. И когда это случится, — Акааши бросает на Куроо быстрый взгляд, но, кажется, смотреть прямо ему слишком сложно; его голос падает до едва слышного шёпота, — пообещай мне вот что, Куроо. Пообещай, что не станешь смотреть на мою смерть. Куроо давится собственным: — Но, Акааши… — а тот обрывает его взмахом руки и настойчиво продолжает: — Пообещай, что без колебаний уйдёшь, когда я прогоню тебя прочь, и не вернёшься до самой моей смерти. Магазину потребуется новый хозяин, и я не хочу, чтобы проклятие перешло на тебя, — а затем он вдруг вздыхает, роняет ладони и безнадёжно, сухо смеётся: — Впрочем, кого я обманываю. Я просто не хочу, чтобы ты видел, как я умираю. Куроо вскакивает на ноги. В голове слова Акааши всё ещё звенят, перекатываясь и множась эхом, как будто кто-то с силой ударил молотком по пустому железному ведру. Куроо хватает Акааши за руку, тянет на себя, встряхивая, и с негодованием давит: — Акааши, что ты творишь? Что это значит? Акааши поднимает на него взгляд. И легко улыбается: — Ты уже обещал, Куроо. И ты сделаешь так, как я тебя прошу, просто… просто потому что это значит для меня слишком много. — Говоришь так, будто решил всё за меня. А моё решение с твоим не совпадает, потому что я не собираюсь оставлять тебя на смерть! — Но такова моя судьба, Куроо, — просто говорит Акааши, будто удивляясь. — Однажды я умру. И когда это случится, тебя рядом не будет. Если ты не захочешь уйти сам — я сделаю так, чтобы ты ушёл. Его глаза гневно сужаются, и Куроо на мгновение кажется, что где-то рядом небо прошивает молния, а далеко на юге слышится угрожающий громовой раскат. Кожа Акааши даже сквозь одежду — холоднее льда, что не идёт ни в какое сравнение с горячими прикосновениями Куроо. — Почему ты носишь это? — вдруг спрашивает он, цепляясь взглядом за свитер Акааши. Кажется ему, или… — Ты никогда раньше не прятал горло. Акааши сжимает пальцы на горловине: — Какая сейчас разница? Ты… — Я знаю тебя столько лет, — Куроо подтягивает его к себе ещё ближе, упрямо стискивая зубы, и совершенно не церемонится, когда протягивает вторую руку к Акааши, — я могу понять, даже если ты не так нахмуришься. И если ты скрываешь что-то против воли, то делаешь это… Акааши вдруг, не дожидаясь, пока это сделает Куроо, одним рывком опускает горловину, обнажая шею. — …крайне неумело, — заканчивает Куроо шёпотом. Поперёк шеи Акааши бледнеет новый шрам — верёвка, с ужасом понимает Куроо, это шрам от верёвки. Акааши с вызовом смотрит на него. Где-то вдали гремит гром. — Помнишь, — спрашивает он спокойно, оттягивая горловину ещё ниже, будто приглашает Куроо полюбоваться, — ту ночь, когда ты пошёл за мной в огонь? А когда нашёл меня с кинжалом в сердце? А когда поднялся на крышу в ту же секунду, когда я шагнул с неё? Сколько раз ты видел, как я умирал, Куроо? Не в силах оторвать взгляд от бледной полоски поперёк чужой шеи, которую Куроо всего несколько лет назад помнил безупречно белой, он давит из себя: — Много. Очень много. — Слишком много, — поправляет Акааши мягко. — Я не хочу, чтобы ты видел ещё одну. Куроо облизывает сухие губы. Пробует голос — не выходит. Мысли крутятся вокруг одного — чувства собственной вины, навалившегося на него, как чудовище, и теперь сжирающего заживо. Он будто сам задыхается, сам чувствует, как вокруг шеи затягивается тугая петля, а под ногами исчезает всякая опора, оставляя болтаться в воздухе долгие секунды, минуты, часы, не принося долгожданного облегчения, только превращаясь в худший ночной кошмар… — Когда? — севшим голосом спрашивает Куроо. — Когда это случилось? — Третий год, как ты ушёл. Акааши поднимает горловину назад, скрывая шрам под шерстяной тканью, но Куроо знает — и это знание не выжечь из его головы теперь, когда он видел и запомнил, когда перед внутренним взором накрепко отпечаталась ещё одна попытка Акааши одолеть проклятие. Безнадёжная. — Тебе же будет лучше, — продолжает Акааши, будто ничего не случилось, — если в нужный час ты уйдёшь. Тебе ни к чему снова видеть меня таким. И Куроо не выдерживает — делает шаг назад, роняет руки, сдаётся. — Хорошо, — говорит он на выходе, — хорошо. Когда придёт время — я уйду. Ложь даётся ему почти так же легко, как обычно. Куроо гордится своим умением лгать. Гордится настолько, что самому Акааши не разглядеть в его глазах ни намёка. И в этот раз получается. — Но обещай мне, — в голосе Куроо звенит сталь, — что больше никогда… — Обещаю. В отличие от Куроо, понимает он, Акааши честен. Он светлеет лицом, выпрямляясь на крыше, и зовёт уже другим голосом — спокойным, непринуждённым, будто только что этого разговора не случалось: — Идём. Кенма скоро вернётся, а хлеб уже начинает подгорать. Куроо вздрагивает, только сейчас вспоминая про злосчастный хлеб, хотя на самом деле его голова занята совершенно другим. Он смотрит в спину Акааши, который спускается с крыши по узкой винтовой лестнице, напевая что-то себе под нос, и чувствует себя непростительно обманутым. Сколько времени пройдёт, когда Акааши выяснит, что Куроо дал обещание, которого не сдержит? Сколько ещё веков продержится это проклятое (ха-ха) проклятье? Сколько Куроо жить с этой ложью? Он, разумеется, не ответит на этот вопрос. Но он может только эгоистично надеяться, что как можно дольше.

~

давай разрушим потолок и будем видеть бездну звёзд читать падений их следы я притворюсь, сглотнув комок что я твоих не вижу слёз сквозь волны темноты

1957 год

Кенма уходит, когда ему исполняется двадцать три. Первый год без него выдаётся сложным. Каким-то… пустым. Куроо не чувствует себя так, как раньше, когда Кенмы в его жизни не было вовсе; всё не так — и разговоры с Акааши, и магазинчик, и город. Он знает, что они по-прежнему будут видеться, Кенма обещает приходить, и Куроо знает, что отыщет его, если слишком соскучится, и знает, что магазин впустит его, потому что Кенма даже не желанный гость, а полноправный хозяин. И всё же… не то, не так. Неправильно, неуютно. «Надо снова привыкать», — говорит Акааши, и Куроо остаётся только согласиться: надо привыкать. Забавно, как существа, чей жизненный цикл протянулся через столетия, которые должны страстно жаждать перемен, так сильно их боятся. Это проявляется во всём, даже в том, что Акааши не убирает кактусы Кенмы с подоконника, хотя Куроо знает, что они ему не очень нравились: кактусы сухие, колючие, радости от них немного, а в чарах Акааши они практически не используются. Но они стоят, и Акааши о них заботится, и Куроо воспринимает это как своеобразную память — пусть даже Кенма не мёртв, пусть он странствует где-то по стране, а может, и по миру. — Завидуешь ему? — однажды спрашивает Куроо. Звёзды сквозь неплотную дымку облаков подмигивают ему с неба. Как-то так получается, что любые откровенные разговоры случаются глубокой ночью, когда город засыпает и оживают старые сказки, которые Куроо пересказывал Кенме перед тем, как отпустить его в сон. Почему — Куроо не знает. В ночи есть какая-то своя, особенная магия, и даже если Куроо её не чувствует, то Акааши, у которого он лежит на коленях, заглядывая вниз, — точно да. Не может не. Акааши смотрит на него сверху вниз с лёгкой улыбкой. Августовский ветер приносит прохладу и подхватывает его спадающие на лоб кудряшки. Выглядит очаровательно. — Немного, — признаёт он. — Но где бы он сейчас ни был, я спокоен за него. — И ты чувствуешь? Его? Дыхание Акааши каким-то образом холодит ему кожу: — Постоянно. Куроо отворачивает взгляд от Акааши в черноту города. Он так близко — дома, улицы, люди — и в то же время слишком далеко. От него. От них обоих. Частью этого города они никогда не будут, как бы сильно ни хотелось. — Ты бы ушёл за ним, — вдруг говорит Акааши, — если бы мог, — это не обвинение, но почему-то звучит именно как оно. Тихий, ненавязчивый упрёк, который и не упрёк вовсе, потому что Акааши давно смирился. — Ты хочешь видеть то же, что и он. А может, даже больше, если повезёт. Куроо слегка поводит плечами, не видя смысла отрицать очевидное. — Ему нужна своя жизнь, пусть ею и живёт. А я и так видел больше, чем он. Акааши вздыхает. Поднимает голову к звёздам — единственное, что видит он здесь, взаперти, словно заключённый (хотя у заключённых и звёздного неба не бывает — хоть какая-то милость), и замолкает. Каждый раз, когда речь хотя бы вскользь заходит о тех годах, что Куроо здесь не было, Акааши будто уходит куда-то в себя. Они никогда даже не говорили о том, что он делал долгих семь лет; наверное, для Акааши хватало живого напоминания в лице Кенмы — о том, что у Куроо была связь с внешним миром, какой у него не было. — Расскажи мне, — вдруг просит Акааши. Куроо вздрагивает. Думает: наверное, послышалось. Возвращает взгляд к Акааши и только непонимающе хмурится, сталкиваясь с его глазами. В них плещутся серые волны штильного моря и плывут тяжёлые облака — предвестники дождя. А ещё в них то, чего не видел и не увидит никто, кто заходит в магазинчик, — страшная тоска, которую Акааши умело маскирует за всезнанием и тайной. — Что? — переспрашивает Куроо одними губами. — Расскажи, — повторяет Акааши. В голосе сплошь спокойствие. — Я хочу знать, какой он — мир под этим небом. Куроо медлит в замешательстве, растерянный и застанный врасплох. Ему в голову даже не приходит спросить, что такого случилось, раз уж Акааши нарушил собственный негласный запрет. И только он открывает рот — Акааши вдруг кладёт палец ему на губы. И улыбается: — Только не говори о том, что видел. Говори, что чувствовал. Куроо сглатывает и кивает. А затем, глядя на собственное созвездие аккурат над головой, начинает рассказ.

~

и мы придумали нового бога который важное сделал неважным и стало холодно и одиноко страшно и он сказал разбив аквариум и выпустив воду «вряд ли вы полетите что станете делать вы с этой свободой которую вы так хотите?»

2012 год

— Что ж, — смеётся Куроо, отряхиваясь от снега, — конец света у них вышел что надо. Он кладёт перед Акааши утреннюю газету, украденную у мальчишки в переходе, где он прихватил кофе по дороге сюда, и фыркает, когда тот смахивает с его волос пару невидимых снежинок. Перехватывает его взгляд и широко улыбается в ответ на чужую улыбку: — Почитай, что там пишут. У них новогодняя распродажа, скидка на телевизоры. Может, купим один? — Куроо, — усмехается Акааши, — у нас нет денег. Куроо скисает и падает в плетёный стул в углу магазина, окружённый горшками с кактусами и стопками старых книг, которые уже не помещаются на полки. Ему кажется, или некоторые из них и правда до сих пор пахнут костровым дымом, которому уже почти два века?.. — И чёрт с деньгами, — говорит Куроо, вытягивая ноги. — Украдём. Наконец-то посмотришь, что происходит в мире — не только с моих слов или фотографий в газетах. Они уже как пару лет изобрели смартфон. Знаешь, что это? Как хрустальный шар, только лучше, показывает цветные картинки… Клянусь, иногда люди творят самую настоящую магию. Всего-то и нужно было подождать пару сотен лет… Акааши тихо смеётся: — Я знаю, что такое смартфон, Куроо. Нет в нём никакой магии. Он снова плетёт что-то из перьев, вот уже третий вечер, и Куроо понятия не имеет, где он их берёт и что получится в итоге. Ведьмовской кот знает все секреты хозяйки — Куроо посмеялся бы в лицо тому, кто это сказал. Акааши даже спустя многие века остаётся для него такой же закрытой книгой — разве что, может, немного потёртой от времени, но всё ещё горячо любимой. — Ты говоришь так потому, что магия — твоя прерогатива, — важно объявляет Куроо, поднимая кверху палец. — А когда люди придумывают что-то похожее… — …случается конец света, — Акааши чуть поднимает уголки губ. Спорить он с Куроо не спорит: бесполезно, когда он в таком настроении. — Пусть не случится! Это прекрасный век. Второй мой любимый после восемнадцатого. — О боги. У тебя есть любимый век? — У меня список, — Куроо улыбается и подмигивает. — Сложно его составлять, когда каждые сто лет люди оставляют от самих себя одни руины, но я пытаюсь. Я в них верю. Однажды у них получится. Акааши качает головой и, не отвечая, возвращается к своему плетению. А Куроо скучно, слишком скучно; весь сегодняшний день он кошачьей тенью шлялся по городу, разглядывая людей и подслушивая их разговоры. Проходит не так уж много времени с тех пор, как здесь всё было в руинах, и вот пожалуйста — наука, технологии, которые заменяют людям сказки и волшебство, в мире происходит революция, человечество шагает вперёд семимильными шагами — а магазинчик Акааши остаётся всё таким же старым, потрёпанным и проклятым. — Хотел бы я, чтобы ты мог всё это увидеть, — бормочет Куроо, даже не заботясь о том, слушает ли его Акааши. — Хотел бы показать тебе. — Но не покажешь. Спокойствие в голосе Акааши аномальное. Куроо вздыхает: — Ты опять за старое. — Нет, ты, — Акааши откладывает своё плетение, и внезапно в его голосе прорезается раздражение. Он оборачивается к Куроо с непонятной усталостью в глазах и чеканит каждое слово: — Это ты опять говоришь о невозможном так, будто я тут единственный, от кого всё это зависит. Наверное, Куроо смотрит на него слишком поражённо — а может, что-то в нём напоминает, как закончилась их последняя ссора; потому что в следующее мгновение Акааши прячет ладони в рукавах своего свитера и говорит: — Прости. Не стоило мне. — Это мне не стоило. Я ведь… Куроо сам не понимает, почему осекается. Что-то во взгляде Акааши затыкает ему рот; сила, вдруг осознаёт Куроо, его чёртова сила лишает его возможности говорить и двигаться. Акааши встаёт на ноги, расправляет плечи, неторопливо, безучастно, будто не он в буквальном смысле сковал Куроо по рукам и ногам. Он подходит к нему вплотную, не разрывая взглядов, которыми они упираются друг в друга, и в тот момент, когда до обоняния Куроо долетает запах дождя, а до слуха — треск воздуха в преддверии грозы, Акааши говорит: — Ты рассказываешь мне обо всём, что происходит снаружи, и я благодарен тебе за это. Ты мои глаза и уши, и без тебя моё проклятие было бы во сто крат хуже. Без тебя я бы и правда думал, что это проклятие, — его губы на долю секунды сжимаются, в это мгновение он словно теряет контроль над эмоциями, — но я… Куроо. Я никогда не смогу ступить за этот порог, потому что заклятие вернёт меня назад. Я жил здесь много веков и умру здесь же, и все эти разговоры, которые мы повторяем из века в век — я устал от них, потому что они бессмысленны, потому что ты стараешься дать мне надежду, которой у меня быть не должно. Акааши вдруг берёт Куроо за руку — его по-осеннему холодная кожа против природного жара Куроо — и тянет на себя, а Куроо даже не может сопротивляться. Акааши прикладывает его ладонь к своей груди — туда, где у него редко и тихо, если не напрягаться, можно и не расслышать, бьётся сердце. Накрывает его пальцы своими, сжимает их, смотрит прямо в глаза, не отрываясь. — Я похоронил эту надежду в себе, — его губы едва шевелятся, — в ту ночь, когда здесь появился первый рубец. И разжимает хватку. Куроо не убирает ладонь. Чувствует, что Акааши позволяет ему, но всё равно не двигается с места. От его прикосновений веет безнадёжностью, которой уже много-много лет, которая такая же вечная, как и сам Акааши, как и этот магазинчик, как и висящее на нём проклятие — несправедливое, жестокое проклятие!.. — Я не хочу, — губы Акааши открываются через силу, он будто проталкивает слова сквозь глотку, — чтобы ты винил себя в том, чего ни одна живая душа не может мне дать. Ты и так делаешь слишком много, и я не смею просить тебя о большем, я просто… — он подаётся чуть ближе, чтобы Куроо чувствовал его сердцебиение отчётливее, хотя то и так, кажется, слышится громче его собственного, — просто… пожалуйста, не уходи.

говори со мной о красных кораллах о белых китах, о подводных взрывах о тропических ливнях, о языческих храмах о сверкающих льдах, о смешных пингвинах

В противовес своим словам он отпускает Куроо — делает шаг назад, роняет ладонь, моргает, отводя взгляд. Он впервые за долгое время на памяти Куроо кажется таким… беззащитным. Уязвимым. Неправильно уязвимым — Акааши ведь не такой, Акааши сильный, непоколебимый, Акааши излучает такую энергию, что его порой боится сам Куроо… Но Куроо знает каждый шрам под его одеждой. И знает, что у него бывали дни, в которые он не был ни сильным, ни непоколебимым. Он был Акааши — тем Акааши, который правда когда-то надеялся на то, что избежит проклятия, если вонзит нож себе в сердце. Тот кинжал до сих пор лежит в ящике его стола, под горой старых тетрадей и сушёных трав — об этом Куроо тоже знает. И говорит он только: — Не уйду. А затем обнимает Акааши так крепко, что тот запоздало хватает воздух ртом где-то у его головы. Затихает в кольце его рук — пусть беззащитный, пусть уязвимый, но для Куроо так и должно быть. Так правильно. — Обещай, — просит Акааши надрывным шёпотом. — Обещаю.

я буду слушать и смотреть на горизонт в ту точку, где земля сливается с небом

Куроо лишь слушает чужое дыхание, сбитое и неглубокое, вперемешку с ударами сердца — не разобрать, чьими, — и собирает в складки кардиган на спине Акааши. Кажется, само время застывает вокруг них. А когда возобновляет свой ход и они снова смотрят друг другу в глаза, Куроо видит на родном сером небе дождь — в глазах Акааши стоят слёзы.

всё появляется чтобы исчезнуть, и лишь одно навсегда останется неизменным

~

запутались в полной темноте включили свои огни обрушились небом в комнате остались совсем одни жить в твоей голове и любить тебя неоправданно, отчаянно жить в твоей голове и убить тебя неосознанно, нечаянно неосознанно, нечаянно

Он любит меня. Звёзды равнодушно смотрят на Куроо в ответ. Сегодня они даже не мерцают сквозь туман или облака, они абсолютно одни на всём чернильном небосводе — огромной чёрной дыре, которой Куроо единственной решает довериться в этот момент. Он вздыхает. Пинает босой ногой случайно подвернувшийся под ногу камень, который катится по крыше к парапету, и снова поднимает голову. Ночь выдаётся ясная и молчаливая, а Куроо хочется выть и скрестись когтями о бетон, чтобы хоть как-то притупить боль, вытеснить одну другой. — Он любит меня, — повторяет Куроо шёпотом, — любит, — громче, — любит!.. Его голос подхватывает далёкое эхо. Куроо в отчаянии смотрит в лабиринты улиц под своими ногами, в огни небоскрёбов на горизонте, затем падает на колени и зажимает себе рот рукой. — Любит, — снова в шёпот; кричать нельзя, хотя очень хочется. — А я, дурак, не замечал. Всё это время не замечал. Почему такая простая, человеческая истина, как любовь, не желает укладываться в его голове? Почему то, на чём зиждется проклятие, прошло мимо него? Почему он ничего не понял? Потому что Акааши умело скрывал — нет, он не скрывал, никогда не скрывал. Так почему? — По той же тупой причине, — сам себе отвечает Куроо, задирая голову кверху, — по которой не разрушилось проклятие. Звёзды к нему всё ещё отвратительно равнодушны. А Куроо готов когтями выцарапывать собственное сердце. — Ты, болван, его не любишь. «Проклятье могло пасть лишь тогда, когда ведьма найдёт другого — того, кого полюбит. И кто полюбит её в ответ. Чисто, искренне, как та самая любовь, которая бывает только в сказках, что бабушки рассказывают своим внукам перед сном. Чувство столь мощное, что ни один костёр в мире, даже костры инквизиции, не мог гореть ярче — так она, та колдунья, сказала». — Не любишь его настолько, чтобы разрушить проклятие, — Куроо пробивает на обречённый смешок, который перерастает в хриплый хохот, — ты даже здесь не можешь ему помочь. А ты должен. Ты обязан. После всего, что Акааши пережил, что он для тебя сделал… — Вы, — Куроо поднимает руку вверх, простирая к звёздам, и указывает в них пальцем, чувствуя, как дрожит ладонь, — слушайте меня и будьте мне свидетелями. Я сниму с него это чёртово проклятие. Я сделаю ради него всё. Безлунная ночь прекрасно его слышит, знает Куроо, просто не подаёт виду. В этом они с Акааши даже похожи. «Ты готов избавить его от проклятия, даже если это будет означать, что он умрёт?» Куроо вспоминает каждый шрам на теле Акааши. Тонкий рубец на сердце, которое до сих пор бьётся; бледная полоса на горле, опоясывающая шею; множество шрамов на руках, прячущееся под чернильными узорами татуировок и длинными чёрными рукавами… Вспоминает — и шепчет в ответ своим мыслям: — Он ждёт смерть как старого друга. «И каково же будет тебе?»

знаешь, наверно, мне будет сложно

— Я хотя бы буду знать, что он счастлив.

понять до конца твою горькую правду

Куроо поднимается на дрожащие ноги; его мелко колотит.

но раз в этом мире такое возможно

— А если он счастлив, то остальное неважно.

я буду любить наше мёртвое завтра

~

а моря до краёв наполнялись по каплям и срослись по песчинкам камни вечность это, наверно, так долго мне бы только мой крошечный вклад внести за короткую жизнь сплести хотя бы ниточку шёлка

2018 год

Сегодня особенная ночь. Куроо чувствует это каждой клеткой своего тела, что человеческого, что кошачьего; даже Акааши не нужно ему ничего говорить или улыбаться сверх его и без того таинственной меры — будто Куроо сам не понимает. Он, может, и кот, но не дурак. И он знает, когда случается обычная ночь, а когда особенная. Даже не так — особенная. В такие ночи непонятная энергия переполняет тело и разум, рвётся куда-то наружу, будто натягиваемая тонкой нитью, и трижды бы Куроо провалиться на месте, если он за ней не последует. Акааши говорит, что противиться такому — кощунство, но не объясняет, чему — такому. Сам он будто бы и ничего не чувствует, усиленно притворяясь, что всё идёт как обычно, но Куроо ли не знать его притворство? С самых сумерек он не находит себе места, нарезая круги по магазинчику, и когда он, обеспокоенный и чувствующий лёгкое покалывание в лапах, запрыгивает Акааши на стол, подминая под собой листы ежедневника, тот лишь слегка хмурится, сдвигая его в сторону: — Сделай милость, если тебе не терпится — весь город там. Куроо проходится хвостом по его носу, демонстрируя собственное недовольство его отсутствующим видом. Они сталкиваются взглядами: Акааши как будто бы скучно, или он устал, чёрт разберёт. Эта осень действует на него как-то удручающе. — Навести Кенму, — предлагает Акааши, не дожидаясь от Куроо реакции. Тот пфыкает: нет, не в Кенме дело, совсем не в нём. Кенма сейчас где-то в горах на Хоккайдо, пытается подружиться с местными кицунэ, чтобы собрать их волосы для какого-то сложного варева; и добраться до него не проблема (Куроо уже целый век в восторге от самолётов), но тянет его не к нему. Его просто тянет. Куда? Наверное, они оба понимают, что есть лишь один способ это выяснить. Куроо играючи трётся носом о щёку Акааши, и тот, поглаживая его по холке, только смеётся: — Ладно уж, иди. Если знаешь, куда. Куроо не знает — но в этом и вся прелесть. Главное, что Акааши его отпускает и только понимающе усмехается в аккомпанемент стуку бамбука, когда Куроо выскакивает за дверь. Он и впрямь чувствует себя как на поводке, скреплённый со своей целью невидимой пружиной, которая тянет его за собой сквозь лабиринты улиц и переходов. Куроо шмыгает между ногами у прохожих, уходит от собачьего лая и собачьих же клыков, радуясь тому, что он кот — вполне симпатичный кот без хозяина и дома. По крайней мере, на эту ночь. Куроо скачет по крышам домов, машин и мусорных баков, пробирается по заборам и срезает путь через подворотни. Изредка задирает голову к небу: ночь как ночь, растущая луна, звёзд почти не видно. Что в ней особенного, спросил бы Куроо, если бы не знал, как работает этот мир и магия в нём. В эту ночь что-то изменится. Куроо не знает, что именно, но наверняка что-то важное. Вселенная даст толчок каким-то событиям, планета перевернётся, Солнце погаснет, чтобы потом засиять ещё ярче, что-то вечное, незыблемое, наконец даст трещину и сдастся под натиском времени — что-то такое, не меньше. Куроо уверен. Настолько, что готов дать лапу или хвост на отсечение. Сегодня все дороги стекаются не в Рим, а в маленький бар на стыке Накано и Синдзюку; Куроо обходит его по кругу, прежде чем убедиться, что его тянет именно туда. С парапета соседнего дома видно, что происходит внутри, и не сказать чтобы что-то особенное, под стать ночи и внутреннему состоянию Куроо. Люди пьют, поют, веселятся, а затем снова пьют, снова поют, снова веселятся… Какое-то время Куроо наблюдает за тем, что происходит внутри, через окно, а затем, так и не поняв, в чём загадка этого места, уже человеком толкает двери внутрь. Он идёт сразу за стойку: так интереснее. Акааши это не нравится, но Акааши в принципе не нравится многое, что Куроо делает и не делает за пределами магазинчика, где он не может его контролировать. Эти годы Куроо наблюдал за ним. Ни единого лишнего взгляда, звука или слова; если не смотреть в глубину серых глаз и не читать между строк, то и не поймёшь. Но всё это мимолётное заставляет Куроо только сильнее бередить рану от собственных когтей, ковыряя её до крови и чувствуя вину за то, что он всё ещё здесь. Но, может, сегодня… За Куроо всю работу делают природное обаяние и капелька магии: можно нравиться людям, но делать так, чтобы они воспринимали тебя как нечто совершенно обычное, уже сложнее. Куроо притягивает взгляды, в Куроо мощная энергия того, что люди не понимают, а значит, их к нему тянет. Иногда это помогает, иногда мешает, но сегодня становится неплохим подспорьем: Куроо наполняет стакан за стаканом, наслаждаясь дивной свободной ночью, бросает взгляды на посетителей, улыбается, флиртует, слушает пьяный бред — и наблюдает. Руки всё ещё приятно колет. — Боже, я такой придурок, на самом деле. Я даже не могу найти подарок бабушке на день рождения. Куроо усмехается — бедолага, это ли не повод выпить, — и поворачивается на голос. А затем что-то как будто меняется. Куроо смотрит на полупьяного парня за стойкой, перед которым уже стоит с дюжину пустых стаканов, и не понимает. Это как встретиться взглядом со сверхновой — никакого шанса выжить. Вспышка больно режет по нервам, оставляя яркий след на яблоках глаз, но взрыв случается только потом — и по ушам Куроо тоже даёт потом. Он моргает, пытаясь прийти в себя, склоняет голову набок, оглядывается по сторонам. Нет, сверхновая определённо вот этот вот парень. И Куроо даже знает, как его зовут. Это Бокуто — Бокуто Котаро. Причина, по которой Куроо сегодня здесь. Это похоже на ту железную уверенность, когда сталкиваешься взглядами со случайной незнакомкой по другую сторону дороги и уже знаешь, что вам всю жизнь суждено прожить вместе. Это стальная, непоколебимая уверенность в том, чего ещё нет, но что непременно будет, потому что звёзды не могут сложиться иначе. Если Куроо когда-нибудь и чувствовал такую мощную магию, такое влечение к человеку, то… Вздор всё это. Такого никогда не случалось. Только нечто похожее — много, очень много лет назад, когда на Акааши легло его проклятие. Куроо дёргается, и стопка виски в его руке переливается через край на его запястье. Он слизывает, не особо заботясь о том, видит ли кто-нибудь это безобразие, и подгоняет стакан по стойке к ещё дюжине таких же. — Ну, — посмеивается он, опираясь локтем на стойку, — с этим я хотя бы могу тебе помочь. Парень — Бокуто — поднимает на него взгляд. Куроо рассматривает его во все глаза, ни капли не стесняясь; что-то в нём цепляет. Даже не необычная внешность, делающая его похожим на какую-то взъерошенную птицу, и не тот факт, что он не знает, что дарить бабушке на день рождения. Нет. Он точно сверхновая. Сверхновая, которая переменит ход истории если не Вселенной, то одного магазинчика на окраинах Токио — точно. И теперь, посмотрев в его глаза, Куроо уверен в этом на все сто.

~

время придёт, и мы снова откроем книгу на самой последней странице и эпилог станет новым прологом и мы уйдём, чтобы вновь повториться

До смерти звезды всего ничего — пара дней. На вопрос Акааши о том, нашёл ли Куроо той ночью то, что искал, тот отделывается какой-то шуткой. Его хвост подрагивает от нервов и возбуждения, лапы сводит нетерпением; Куроо часами сидит у окна в окружении кактусов, не реагируя на редкие шутки Акааши о том, что он влюбился («Ох, — думает Куроо, — ты даже не представляешь»), и смотрит на живущую своей жизнью улицу. Если он увидит всполох белых волос — случится взрыв. И он случается. На часах ровно два пополудни, солнце прячется за облаками, накрапывает слепой дождь. Акааши мешает что-то в своём котелке, а затем, наверное, чувствуют они оба; потому что Куроо вострит уши, махнув хвостом, а Акааши озвучивает вслух его собственное: — Кто-то идёт. И под музыку ветра Бокуто Котаро впервые переступает порог магазинчика. В свете дня у него необычно светлые глаза, замечает Куроо, когда тот оглядывается по сторонам, нерешительно топчась на пороге. Светлые глаза — и странно тихий для человека его энергии голос, которым он протягивает: — Э-э-э, добрый день… — он смотрит на Куроо на подоконнике так, будто когда-то его уже видел, запинается на нём на мгновение и, когда Куроо ему подмигивает, снова поворачивается к Акааши. — Мне… мне посоветовали ваш магазин… О мой бог. Акааши отворачивается от своего котелка. Они сталкиваются взглядами. Сверхновая взрывается. Куроо умиротворённо прикрывает глаза, не сомневаясь, что дальше всё будет точно как и должно быть. А затем спрыгивает с подоконника и, несказанно довольный тем, что сделал всё правильно, исчезает за порогом. Вслед за ним бледной, почти неуловимой ниточкой тянется запах гортензий — которым, по существу, ещё и неоткуда здесь взяться.

только бы не разминуться, не заблудиться в круговороте смертей и рождений и в назначенный час вспомнить друг друга по первому прикосновению

292 Нравится 14 Отзывы 76 В сборник
Отзывы (14)