ID работы: 8553219

Ожоги

Джен
R
Завершён
13
автор
Размер:
17 страниц, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Сквозь трещины боли, не помня историй, Расцветут по мотивам прошлых лет. Не помня о прошлом, сквозь камень заросший, Закричат: «как нечестен этот свет».

Туман собирался, густел и обретал форму. Арка, сложенная из старых, поросших мхом и плющом камней. Свидетели тысяч жизней, величественные в своей немоте древние стражи. Худые пальцы пробегали по каменной поверхности, едва-едва касаясь, не приветствуя, но отдавая дань почтения. Узкая дорожка вилась между камней подобно змее. Такая же серая и опасная. Из них двоих лишь один точно знал финальную точку маршрута. Серые камни, зелёные ветви, чёрный металл и светло-серый, наполненный влагой туман. Путь с размытым началом и скрытым за пеленой концом. Туман и дым причудливо переплетались и складывались в камень. Твёрдый и холодный, безразличный. Назвать мраморную поверхность бездушной не поворачивался язык и горький привкус на губах. Слишком мало и одновременно слишком много было заключено под ней. Чёрные глаза-бусины неотступно следили за каждым шагом. У людей всегда был Бог, потому что сами они были мелкими и слабыми клопами, не способными нести ответственность за собственные поступки и всецело вверявшими себя в руки Бога. У Бога были ангелы, среди них были архангелы, а среди тех встречались архистратиги. Арха, архи… архаичность. К чему бы ни относилось это слово, оно всплывало в памяти первым и казалось ужасно логичным. Иссиня-чёрные перья сливались с тенью кустов и металлом ограды. У них — тех, кто называл себя детьми тени, — тоже был Бог, дававший своим глупым подопечным ангелов и наблюдавший за миром их глазами. Крепкий чёрный клюв стучал по камню, собирая несуществующие крошки. Безмолвный ангел безмолвного Бога. «Ваш Бог есть Жнец». «Наш Бог есть Справедливость; единственная, перед которой все равны». Всё известное выстраивалось в ряд, как костяшки домино и тут же осыпалось, руша красивый строй. То, что должно было складываться в узор, просто рассыпалось, распадалось, не оставляя после себя ничего, кроме руин, золы и молчаливой пустоты. На пепелище всегда прорастают, пробивая себе дорогу к солнцу, новые, зелёные ростки. Она же разгребала руками золу и пепел, не находя ни ростка, ни даже семечка. Как будто всё подчистую перебрали ангелы, верные слуги Бога. От их блестящих чёрных глаз никогда и ничего нельзя было скрыть. Ни руку с занесённым клинком, ни шёпот дрожащих губ, ни тонкие пальцы, судорожно скользившие по серому камню в поисках хоть одной, пусть даже самой маленькой трещины. Трещины, которая бы позволила расколоть скорлупу мира. Разбить пористую корку и открыть, явить на свет — пусть и блеклый из-за тумана и дождей — то, что сокрыто от людских глаз. Запустить часы, ловко отщёлкивающие секунды привычного хода вещей. Она остановилась под взглядом Бога. Пальцы, до того беспокойно метавшиеся по камню, застыли над ним как когти ангела. Воплощённая скорбь, неотличимая от мраморных статуй, украшающих кладбище. Боль сквозила в каждой клетке склонённого тела. Боль, печаль, тоска. Всё то, что люди веками приписывали скорби. В заинтересованных глазах ангела она такой и отражалась: коленопреклонённой, спрятавшей от мира лицо за иссиня-чёрными, под цвет ангельских перьев, волосами. Всё те же чёрные глаза-бусины следили и за тем, как жертва — во славу и имя Его, дар небесам и земле, — словно пустой сосуд наполнилась яростью. Зерно спало в земле с незапамятных времён, вложенное туда ещё Его рукой. Пожар, огненный шторм, уничтожил всё, прокалил землю, но зерно продолжало спать, будто его колыбель не превратилась в пылающую жаровню. Землю усеяли пепел и зола, укутали серым покрывалом, расписанным руками ангелов. Туман белой пеленой скрыл изувеченную плоть от чужих глаз. Первые капли дождя, ледяные от переполнявшей их ярости, коснулись земли. Молния пронзила туман, расчерчивая небеса яркими всполохами. Грянул гром. Новая буря обрушилась на мёртвую землю. Зерно замерло, прислушиваясь. Точно ребёнок, свернувшийся в утробе матери, оно лежало и слушало, как наверху всё сметали потоки воды. Как раскатисто рычал гром, как клыки молнии вонзались в плоть. Отяжелелые бока едва заметно дрожали. На золотистой поверхности зерна появилась едва заметная трещина. Всего лишь наклёвка, за которой скрывалось нечто. Тонкий росток рвался из зерна на волю, сквозь землю, пепел и золу. Под яркими вспышками молнии появился первый росток. Неловкий, но упрямый. Тянувшийся не то к незримому, скрытому за тяжёлыми тучами, солнцу, не то к луне, чьё присутствие и вовсе было похоже на сон. Зерно осталось в прошлом, в памяти, в пепле и золе, в истерзанной земле. Потерянные по пути оковы, более не сдерживающие никого и ничего. Молнии вычерчивали узкие острые листья, выбрасываемые ростком во все стороны. Десяток зелёных лезвий, одно другого острее. Те, что были старше, загибались, воскрешая в памяти образ ангельских когтей, расписывавших землю когда-то давно. Гроза утихала, превращалась в простой дождь. Порождённое зерном оказалось сильнее её и росло вопреки всему, заявляя свои права на мир. Одновременно с последними каплями дождя, расступились и тучи, разогнанные тяжёлыми крыльями ангелов. И первый несмелый луч солнца высветил набухший бутон. Кроваво-алый цвет выступал из-под зелёных листьев. Тугой бутон смотрел прямо в небо. Сейчас уже никто не вспомнит, каким он был вначале — слабым? зелёным? Будущее, песчинка за песчинкой, становилось настоящим и перемалывалось в прошлое. Рубиновые лепестки раскрывались, являя замолкшим небесам всю свою суть. Огонь и кровь, ярость и боль. Над миром разнёсся хриплый, надрывный крик ангела. Красные следы на чёрном камне напоминали цветок лилии. Она запрокинула голову, пытаясь незрячими глазами рассмотреть небо. На высоком лбу алела ссадина. Всё это видел черноглазый ангел и лишь заинтересованно покачивал головой. Люди одновременно и удивительно хрупкие, и удивительно крепкие существа. — Алекто, ради всего святого… Одна ладонь метнулась на шею, вторая под грудь. Сильные руки оттащили её, совершенно не сопротивляющуюся, от холодного камня. Всё вокруг вновь застилал молочно-белый туман, но она пыталась держаться. Прислушивалась к хриплому голосу, что-то в очередной раз говорящему. Расслабилась в ожидании удара, который непременно должен был последовать. В мир тумана ворвалось тепло чужого тела и терпкий запах одеколона. Маршалл смотрел на Алекто и видел женщину, на которую навалилось слишком много всего. Возможно, там, в больнице, ему не следовало идти у неё на поводу и везти на кладбище. С другой стороны — он сейчас был с ней, удерживал в объятиях и не давал разбить себе голову о холодный мрамор или сделать ещё что-нибудь похожее. Что-нибудь разрушительное для мира и для себя самой. — Почему? — слова прозвучали неожиданно твёрдо, но ощущались за ними лишь непонимание и то вспыхивающая, то гаснущая злость. На кого? На что? Маршалл и сам не мог ответить на этот вопрос. Он задавал его себе снова и снова, с того самого момента, когда сообщили о том, что в процессе родов возникли осложнения. Что? Какие? Почему? Тысяча вопросов и загнанно мечущиеся мысли, поднимавшие из памяти десятки мелких деталей, которые могли бы послужить причиной. «Сын. Маршалл, у тебя родился сын», — строчила Джулия из больницы. «Как Алекто?» Телефон молчал десять минут. Время, которого как раз достаточно, чтобы выпить кофе и выкурить одну сигарету. Сейчас Маршаллу казалось, что он уже тогда знал ответ. «Кома». Слова на экране телефона выбили почву из-под ног и воздух из лёгких. Что? Как? Почему? Зверь метался в клетке, выл и раздирал шкуру о прутья. Разве они не живут в двадцать первом веке, когда за всем следят врачи? Тысяча «разве», порождавших всё новые и новые вопросы. И тревогу, разраставшуюся в страх, а где страх, там всегда можно услышать и тонкое клацанье когтей безысходности. Когтей ангелов. Вместо череды счастливых дней их ждала неопределённость. Тогда Маршалл впервые понял, по-настоящему понял, что скрывают за собой слова «всё в руках божьих». Маршалл ничего не мог сделать. Врачи тоже разводили руками, признавая, что, в общем-то, коматоз — это не совсем тот случай, когда достаточно одной или двух таблеток. «Всё в руках божьих», — говорил отец Ральф. «Всё в когтях Его ангелов», — смеялась когда-то Алекто, но Маршалл так и не успел тогда спросить, откуда у ангелов могут быть когти и кто такие ангелы в понимании Аль. На телефоне было несколько фотографий малыша Нико. И спящего, и бодрствовавшего — с интересом что-то разглядывавшего. Хотя вряд ли мир для него представлял что-то отличное от расплывчатых разноцветных пятен, так, по крайней мере, говорили врачи. При взгляде на ребёнка у Маршалла складывалось стойкое ощущение, что тот прекрасно понимает мир. Как будто смотрит на него, слушает его и… ищет кого-то. Даже если всё это было иллюзией, дорисовками взрослого ума, Маршаллу очень хотелось в это верить. «Я тоже жду её, малыш, я тоже…» Чёрные когти играючи подбросили хрустальный шар надежд. Глаза-бусины с интересом наблюдали за тем, как переливающийся тысячью граней шар сначала поднимается в воздух, зависает на какое-то время — словно достигнув пика — и устремляется вниз. Поймают ли его человеческие руки, совсем не такие как ловкие когти ангелов? Пронзительно и тревожно прозвучал тонкий звон хрустального шара, превратившегося в осколки. Тихий шелест чёрных перьев дополнил симфонию. «Дамиан… Нико — он… он… он вдруг начал задыхаться. Врачи ничего не смогли сделать…» Всё остальное было пропущено. Как ненужная шелуха, как словесный мусор, который всегда так раздражал Алекто. Обращения, формы, взятые как будто с протоколов, соболезнования, щебет и причитания старшей сестры, сочувствующие взгляды коллег. Всё это было совершенно ненужным, лишним. И всё это — каждый кивок, каждое слово, каждый взгляд — душило куда сильнее, чем чужие руки или когти ангелов. Запах ладана стирал все мысли. Маршалл сидел в храме, смотрел на святые образы и ни о чём не думал. Как всеми забытый зверь, который больше не видит своего пути, потому что луна скрылась за тяжёлыми чёрными тучами. Тихие шаги священника только дополнили картину пустоты. «Если ты скажешь хоть слово о том, что на всё воля Божья, я тебе врежу. Даже если ты друг семьи…» Отец Ральф лишь печально улыбнулся и предложил ирландский виски. Вряд ли в мире найдутся слова, способные помочь человеку, что похоронил сына. В таких случаях могут помочь лишь близкие, но Маршалл бежал от них. От коллег, от друзей, от семьи. Окинув мысленным взглядом всё, отец Ральф мог бы сказать, что единственный близкий человек, с которым Маршалл был готов разделить это горе, лежал в больнице. «Каждый раз, когда звонит телефон, я разрываюсь от страха и надежды. Я жду, верю, безумно хочу, чтобы это был звонок из больницы и чтобы голос по ту сторону сказал, что она пришла в себя… И в то же самое время мне страшно. Я боюсь, что звонить будут из больницы и что холодный и сухой голос скажет, что пациентка скончалась, не приходя в сознание… я боюсь и одновременно надеюсь. Я чувствую себя настолько слабым и беспомощным, что начинаю злиться и на самого себя, и на неё — я ведь знаю, что она сильная, что она способна на невозможное, что она…» Слова лились рекой, прерываясь лишь хриплыми вдохами, в которых так явно звучали злые слёзы. Глупцом был тот, кто сказал, что мужчины не могут плакать. Ещё большие глупцы те мужчины, что, следуя этому назиданию, задушили в себе способность вместе со слезами давать выход своим боли и отчаянию. Отец Ральф сидел на деревянной скамье рядом и просто слушал, потому что не в его силах было что-то изменить. Он не мог воскресить маленького ребёнка или пробудить от комы девушку, которые были так нужны Маршаллу. «Бог создал людей по образу и подобию своему. Можно сколько угодно говорить, что люди испили скверны и потому столь слабы, жадны, мелочны и порочны, но разве Бог не может быть слаб? Разве Бог не может терзаться сомнениями? Разве Бог не допускает жестоких вещей? — Ральф надеялся, что его не услышат те, кто придумал себе непогрешимого Бога в золотых чертогах. — Люди могут быть слабы и жестоки, но в каждом из них живёт частичка Бога. И Бог, вобравший в себя все сердца мира, тоже может быть слабым и жестоким. Может ошибаться, потому что будь иначе, то непогрешимыми и неспособными на ошибку были и люди, созданные по образу и подобию Его». «И что с того?» «Если эта женщина и верила в какого-то Бога, то имя этому Богу могло быть лишь Упрямство. Ты должен верить, Маршалл, что она вернётся. Пусть наше общение с ней и не было дружеским, я уверен, что Алекто способна выбраться и из преисподней… — Заметив улыбку Маршалла, Ральф нашел в себе силы закончить речь. — Если же случится такое, что Алекто окажется не так сильна и упряма, как мы привыкли считать, я хочу верить, что у тебя хватит сил отпустить её с миром. Позволить ей дойти до небесных врат и написать на них что-нибудь такое, что заставит Бога и ангелов покраснеть со стыда». Впервые за всё время Маршалл рассмеялся, наверняка в красках представив себе босоногую Алекто, с одухотворённым лицом выводящую слово за словом какие-нибудь нецензурные стихи на райских вратах. Самому отцу Ральфу в эту картину очень хотелось дорисовать рожки и хвост, но все мысли он оставил при себе. Как бы он сам не относился к этой взбалмошной девчонке, в чьих глазах нередко читался воистину инфернальный холод, сейчас отец Ральф больше всего хотел, чтобы Алекто вышла из комы. «Ты отнял у мальчишки отца, когда тот больше всего нуждался в крепком плече и мудрых словах. Ты забрал у него сына, едва-едва даровав ему счастье быть отцом, — впервые слова беззвучной молитвы звучали столь искренне и в то же время горько. — Даже если эта женщина грешнее самого Сатаны, позволь ей вернуться и искупить свои грехи. Не отбирай у него ещё и жену, не превращай это сильное и смелое сердце в оледенелый и жестокий камень». Молитвы или время, надежда или упрямство, — какая разница, что послужило причиной? Однажды вечером Алекто просто открыла глаза. Словно это был просто слишком длинный сон, Алекто смотрела на мир так, будто закрыла глаза всего восемь часов, а не месяц назад. День за днём вместе с восстановлением всех функций росло и её недовольство. — Какого чёрта меня здесь держат? — было первым, что услышал Маршалл в посещение, считать которые наконец-то перестал. — Я полностью здорова. Врач — высокий, худой человек с сединой на висках и очками в тонкой чёрной оправе, лишь подчёркивавшей колючий взгляд — требовал соблюдения тишины. Никаких разговоров, которые могли бы травмировать пациентку. Ни слова об умершем ребёнке, ни слова о том, что так или иначе могло бы пошатнуть и без того на одном честном слове держащуюся психику. — Каким он был? — Алекто нарушила молчание первой. Положив тонкие пальцы поверх его ладони, Алекто смотрела прямо в глаза. Врач запретил любые разговоры, но… она всё помнила и всё понимала. Поняла по атмосфере вокруг, по жестам, взглядам и вздохам. Что бы там не говорили, Алекто была внимательна и обладала почти звериным чутьём. В её глазах, всё ещё слегка туманных, Маршалл видел не приказ, а почти мольбу. Не лгать. Только не сейчас и не здесь. Яблочная кожура опускалась из-под лезвия на тарелку тонкой спиралью. В палате повисло молчание сразу же после того, как Маршалл протянул телефон. Алекто разглядывала фотографии, и лицо её было совершенно непроницаемым. Все врачи как один предупреждали об опасности разговоров о сыне. «Ваша жена может начать винить себя за то, что не смогла защитить ребёнка, ведь это её материнский долг…» «Она может переместить злость за собственное бессилие на ребёнка — почему он умер, почему не выжил, почему…» «Под удар, вероятно, попадёте и вы, потому что не смогли защитить, позволили ему умереть…» Все, как один, говорили об истериках, о заламывании рук и о неизбежных припадках. Ни первого, ни второго, ни третьего так и не случилось. — Он действительно похож на волчонка, — произнесла Алекто, проводя по экрану пальцем. — Маленький хмурый, недовольный всем на свете волчонок. В голосе её звучало тепло, услышать которое Маршалл и не надеялся. Скверный характер Аль вспыхивал лучше, чем стог сена, пропитанный бензином, и любой бы после разговоров с врачами поверил, что она может злиться на себя, на ребёнка, на Маршалла, на мир… на что угодно. Может Алекто и злилась, но не показывала этого и точно не злилась на ребёнка. На их маленького сына, который не успел увидеть ни огромный мир, ни даже свою мать. — Сколько? — Чуть меньше недели. Каждый день проходил, как и предыдущий. Маршалл навещал Алекто в больнице, выслушивал врачей и отвечал на один вопрос о сыне. Таков был их так и не прозвучавший договор: Алекто не спорит с врачами и восстанавливается, а Маршалл рассказывает ей о малыше Нико. Ничего другого предложить было нельзя. Кто бы ни приходил к Алекто в больницу: отец и брат, сестра Маршалла Джулия, Теона и Хелен, Честер и Габриэль — Алекто на любые попытки разговорить её отвечала лишь, что устала и хочет спать. Маршалл видел, что она ждала его. Ждала возможности вновь увидеть фотографии и услышать хоть что-то о человеке — маленьком волчонке — которого никогда не видела и не слышала в живую, но отражение которого чувствовалось во взглядах всех близких. Слово за словом Алекто как будто вносила и это лицо, и имя во внутреннюю картотеку, чтобы после никогда не забывать. Не важно, что у всех детей глаза до определённого момента синие. Не важно, что новорожденные младенцы, в общем-то, похожи как братья-близнецы. Всё это было совершенно не важно, пока Маршалл видел в глазах Алекто любовь к малышу Нико. Сама Алекто наверняка бы рассмеялась, скажи он ей это, и ответила: «Я ничего не чувствую». И это было бы ложью. Это отражалось в мелких жестах и взглядах, в словах, звучавших в тех немногочисленных разговорах, что Алекто поддерживала. Однажды утром Алекто попросила отвезти её к могиле Нико. Маршалл планировал когда-нибудь, когда Алекто будет готова или врачи перестанут кудахтать вокруг точно наседки, показать ей и могилу на кладбище, и просто поговорить о том, что это значит для них обоих. Ангел зашёлся всё тем же хриплым смехом, будто знал, сколь тщетны планы и надежды людей. Алекто встретила его холодным блеском глаз. В соседней палате в голос плакала медсестра. Доктор Дарио, тот самый, с сединой на висках и очками в тонкой оправе, молча курил в своём кабинете. Непривычный хаос для этого сонного царства объяснялся просто: молоденькая медсестра — Лайза — в разговоре в комнате персонала попыталась развить мысль о том, что Бог должен хоть чего-то лишать молодых, богатых и красивых женщин, которые получают всё на золотом блюде и ничего в жизни не делают самостоятельно. Последних капель сочувствия к Лайзе Маршалл лишился в тот самый миг, когда на записи прозвучали слова «ну да, может и жалко мальчишку, но кому он нужен-то — очередной богатый щенок, которому с пелёнок дадут всё, стоит только запищать». Дальше на записи звучал лишь холодный и жёсткий, как сталь клинка, голос Алекто, не обвинявший Лайзу, вовсе нет. Алекто на записи искренне обливала медсестру жалостью, пропитанной ядом от первого до последнего слова. Она жалела, что Лайза была дочерью портовой шлюхи, которой вскружил голову какой-то женатый мужик. Она жалела, что Лайза была настолько неуверенной в себе, что раз за разом ложилась под нож хирурга, чтобы доказать самой себе, что может стоять рядом с нормальными людьми. Она жалела, что Лайза настолько слаба и бесполезна, что способна только зачитываться книжками, где к ногам таких же амёб падают все богатства мира. Она жалела, что Лайза была настолько дешёвой, что предлагала себя женатым мужикам и искренне верила во все их сказки про развод и внеземную любовь. Она жалела, что Лайза не могла даже взять в руки лезвие и окончить свою бессмысленную жизнь, чтобы больше никому и никогда не надоедать своим чёртовым мнением. Злость. Злость. Злость. Как тот самый ворон, что кричал «nevermore». Каждое слово в лучшем случае как пощёчина: ты — страшная, прячущаяся за клееной улыбочкой, изнуряющими диетами и силиконовыми губами. Ты — бедная, перебивающаяся редкими подачками любовников. Ты — беспросветная дура, читающая лишь дешёвые любовные романы и через них оценивающая жизнь. Ты — бесполезное отребье, которое способно порождать лишь такую же уродливую нищету. И за всем этим Маршалл отчётливо слышал спрятанные глубоко в душе слёзы женщины, которая никогда не обращала внимания на то, что говорили о ней за спиной. Не снисходила до идиотов вокруг, какими бы громкими и настойчивыми они не были. Совсем другим был маленький волчонок, которого Алекто видела лишь на фотографиях. Женщина, запретившая самой себе плакать, не могла иначе выплёскивать всю ту боль, что рождалась в душе. Словами Алекто разрывала эту несчастную медсестру на тысячу кусочков не за себя и задетое самолюбие, а за сына. Где-то хрипло хохотали ангелы, расчерчивая землю перед собой острыми когтями и словно бы раз за разом повторяя: «nevermore». Чёрные глаза продолжали следить за людьми, как зрители следят за героями понравившейся пьесы, пусть и известной до последнего жеста. — Зачем ты это сделала? — Потому что мне захотелось проверить что крепче — мрамор или моя башка?.. Алекто сидела, прижавшись к нему, и молчала. Что-то подсказывало Маршаллу, что ей будет гораздо труднее смириться с потерей ребёнка, чем все себе представляли. И дело было даже не в кривой улыбке, застывшей на её лице и куда больше напоминавшей оскал. Внутренняя вера в ряд странных законов мешала трезво оценивать ситуацию и своё место в ней. — И что же оказалось крепче? — Спросил Маршалл, игнорируя очевидное: на лбу Аль была ссадина, а на камне лишь алеющий отпечаток. — Камень. Молчание, повисшее было между ними, вновь было прервано её голосом. — Я просто не понимаю, почему он. Почему Нико, а не, допустим, я?.. Почему? Маршаллу ужасно не хотелось говорить банальности обоих миров. И религиозного — на всё воля Божья, и научного — что младенческая смертность не такое уж и редкое явление, каким бы человечеству хотелось его видеть. Но Алекто и не нужен был ответ. Как и в прежние времена ей требовалось лишь выговориться, расставить всё для самой себя по внутренним полочкам и попытаться осмыслить. Упоминая Его — Бога — они говорили совершенно о разных вещах. Для Маршалла, выросшего в католичестве, было привычным под Богом понимать то самое триединство Отца, Сына и Духа. Алекто же только болезненно морщилась, когда слышала о любой религии. Отец Ральф когда-то вполне справедливо заметил, что Богом её и подобных ей был Жнец. Сама смерть, которая не имеет ни начала, ни конца, и существует неотделимо от жизни. Это было не сатанизмом или ещё какой-то сектой, это было сродни язычеству. Алекто часто говорила, что Бог людей возник с появлением у людей потребности в чем-то, что определяло бы их жизнь. Настоящий же Бог существовал всегда. Правда Маршалл не пытался уточнить — возник ли тот, кого все называли Смертью или Жнецом, в момент возникновения жизни, или же существовал и до этого, но просто мирно спал, ожидая своего часа. Черный взъерошенный воронёнок неуклюже проковылял к скамейке, на которой они сидели. Покачал головой, едва не потеряв равновесие. Окинул их взглядом чёрных глаз-бусин и, словно сочтя не сильно важными, начал поклёвывать шнурок с блестящим металлическим шариком, свисавший с бридж Алекто. — Ральф не пытался говорить что-то о смирении и лучшей доле на небесах? Алекто смотрела на воюющего со шнурком воронёнка так, будто это было чем-то важным. Действительно важным. Почти таким же важным, как и могильный камень. — Ты хотела бы услышать, что Нико лучше там, в райском саду, что у него выросли маленькие крылышки, удивительно пробивающиеся сквозь белую ангельскую ночнушку, и что ему выдали нимб, который он может использовать как погремушку?.. — это звучало насмешкой, но Маршалл ничего не мог с собой поделать. Для него Бог был не седым мужиком на небесах, сидящим на золотом троне, кушающим яблочки под музыку ангельских арф, а скорее чем-то незримым и просто наблюдающим за миром. Ещё в детстве Маршалл столкнулся с тем, что мысль «Бог дал человеку внутренний моральный компас и пустил в плавание, поэтому полагаться нужно на себя, а не на Бога» считается не самой популярной, поэтому о собственных религиозных воззрениях предпочитал лишний раз не говорить. — Все маленькие дети обитают в лимбе, куда ваш Бог не утруждает себя заглядывать, — в голосе Алекто вновь звучало нечто похожее на пренебрежение. — Маленькие дети, не успевшие нарушить тысячу заповедей, древние мудрецы и всё такое прочее. А по желанию церкви, как выяснилось, лимб можно взять и упразднить и типа… катитесь на все четыре стороны?.. Воронёнок продолжал бесстрашно прыгать рядом с ними и воевать за шнурок. На словах про лимб он отвлёкся, поднял голову, едва не потеряв равновесие, почистил когтистой лапой клюв и закаркал. Как будто находил сказанное крайне смешным. Не удержав равновесие, воронёнок всё-таки плюхнулся на пузо, раскинув тощие лапки. — А где обитают дети, собравшиеся под крылом… — именно это словосочетание показалось ужасно смешным, но Маршалл удержался и не рассмеялся. Казалось, внимательным взглядом его прожигает и воронёнок, вновь вернувшийся к войне со шнурком, и Алекто. — Где обитают собравшиеся под крылом Бога? Никаких «твоего» или иных слов, которые могли бы спровоцировать. В конце концов каждый из них всегда под Богом подразумевал своё и для этого не нужны были дополнительные слова или какие-либо уточнения. Ни один из них не пытался доказать другому ошибочность его убеждений и оба они это ценили. — Вот здесь, — Алекто ткнула пальцем в мгновенно распушившегося от такой наглости воронёнка. Пару раз удивлённо мигнув всё теми же чёрными глазами-бусинами, воронёнок пришёл к выводу, что это было неслыханной наглостью и клюнул протянутый к нему палец. — Ангелы господни не играют на арфах, ангелы господни расчерчивают землю когтями, взирают на мир чёрными глазами и укрывают его перьями своих крыльев. Воронёнок вскочил на лапы, вновь почистил клюв и гордо уковылял к краю скамейки, считая глупых людей чем-то недостойным своего ангельского, как выяснилось, внимания. — Дети живут в саду безмолвия. В основном они становятся тенями — могущественными и вездесущими. Тем ярче свет, тем темнее тени… — голос Алекто звучал задумчиво; она как будто перенеслась в какое-то другое место, известное лишь ей одной. — Дети теней и скал всегда прячутся в тени, та укрывает их, защищает, оберегает и кормит. Это что-то вроде рая у христиан, как мне кажется. — Тогда это кто?.. — Маршалл кивнул в сторону нахохлившегося воронёнка, который и не думал улетать от них. — Ангелы господни, — Алекто посмотрела на Маршалла как на идиота, которому нужно было объяснять самые очевидные вещи. — Они могут быть не связаны с душами, а могут быть и самыми ревностными детьми Его. Они указывают нам путь и изредка помогают. Самые ревностные из детей — жнецы на земле. Маршалл подумал, что если следовать такой логике, то Алекто после смерти ждало бы иссиня-чёрное оперение и возможность летать над миром, покрывая его крыльями, и кричать «nevermore». И в то же время птицы ужасно смертны: в мире смерть их поджидает за каждым углом, люди в сравнении с ними чуть ли не боги. Чёрные перья ангелов, их острые когти и клювы занимали совершенно особое место в воззрениях Алекто. Маршалл знал историю, поведанную как-то раз под высоким градусом алкоголя, в подробностях: ты лежишь в каменном саркофаге, вокруг тебя кишат различные насекомые — сколопендры, пауки, черви, Старик говорил, что кто-то даже скидывал в гроб скорпионов, а ты лежишь и покорно ждёшь милости господней. Учитель открывает плиту и, если Господь решает, что ты достоин встать под крыло его не душой, но и телом, то ангелы освобождают тебя. Маршалл ни тогда, ни после не стал замечать, что пауки вообще-то не насекомые. И что в большей степени всё зависело от Учителя, если слова Алекто были правдой, — если тот не отодвигал плиту древнего саркофага, то ученик, каким бы золотым и гениальным он не был, мог так и умереть в обществе одних лишь насекомых. Вороны же в любом случае проявили бы интерес к копошащейся массе, а, значит, у погребённого ученика было бы право вылезти на свет. «Нет, они могли и глазом не повести, Маршалл… тогда слабый духом начинал паниковать и откапываться самостоятельно, что было провалом экзамена. Старик всегда смеялся, стоило мне спросить об их судьбе. Он говорил, что меня не должно это волновать. Если я буду думать о неудаче, то никогда не сумею её избежать…» Алекто вытащила из кармана шнурок с цветным камнем и монеткой на нём. Глаза воронёнка заинтересованно взглянули в их сторону вновь. Как ребёнок, заворожённый игрушкой, воронёнок осторожно подобрался к Алекто и попытался выхватить у неё шнурок. Тонкие пальцы держали крепко, но воронёнок продолжал дёргать и тянуть, пытаясь и так и так отвоевать то, что уже считал законно своим. Наконец последовало то, что давно должно было произойти: воронёнок вспомнил о том, что у него есть острый клюв и, пустив его в дело, птенец получил вожделенный шнурок. Она рассмеялась. Впервые за всё время смеялась, и смех её не перерастал в нервную судорогу. Уже за это Маршалл был благодарен. В последний раз посмотрев на надгробный камень, Алекто поднялась со скамьи, оперевшись на протянутую руку. — А тело? — голос дрогнул и Алекто вновь замерла. — Его кремировали, Аль, — произнёс Маршалл, притягивая Алекто к себе и обнимая. Судорожный полу-вздох полу-всхлип, который Алекто попыталась спрятать за кивком опущенной головы. Страх. Безумный и опустошающий страх на грани паранойи. Можно не бояться смерти и верить, что Смерть — Жнец, Собиратель душ, Проводник, Анку — есть воплощение справедливости, но знание возможностей живых людей не уходит. И страх не перед мёртвыми, а перед живыми. Теми, кто не испытывает трепета перед твоим Богом и не боится всевидящих чёрных глаз, острых когтей и крепких крыльев. Теми, кто разрывает могилы и вытаскивает тела, тревожа мертвецов. Чёрный ворон стоял на надгробном камне и когтями чистил клюв. Его мало волновали люди и их проблемы, куда более важным для него был воронёнок, играющий честно добытым у людей шнурком. И всё же вслед уходящей паре прозвучало хриплое: «кар». Последнее слово никогда не должно оставаться за людьми. Не они пишут летопись мира, а чернокрылые ангелы, в чьих глазах отражается тьма. За воротами кладбища кипела жизнь. Яркое итальянское солнце будто стремилось обнять и страну зелёных листьев, и каждого её жителя. Вытащить из тьмы, рассеять молочно-белый туман. Тысячи бликов и искр, возникавших, когда очередной луч солнца попадал на зеркальную поверхность. В воздухе витал аромат цветов и кофе. Обед был в самом разгаре. Алекто остановилась у витрины магазина игрушек. Кивнув своему отражению, она, не дожидаясь Маршалла, под перезвон колокольчиков скрылась за дверью. Нашёл он Алекто в отделе мягких игрушек, методично перерывающей гору плюшевых зайцев и медведей. Рядом переминалась с ноги на ногу девочка-консультантка, которой на вид с трудом можно было дать восемнадцать лет. Она то пыталась что-то сказать, то, так и не произнеся ни слова, отворачивалась и начинала выглядывать кого-то, кто мог бы спасти её и стройные ряды игрушек. Спасать никого не пришлось; не успел Маршалл подойти к ним, а Алекто уже стояла и прижимала к утянутой в шёлковую рубашку груди плюшевого волчонка. Тёмно-синие глаза-бусины на серой морде смотрели почти как живые. Казалось, ещё немного и волчонок недовольно зарычит и дёрнет лапами. — Надо присмотреть что-то Эсме, у неё ведь день рождения через две недели, верно? — произнёс Маршалл и увидел, как в глазах Алекто расцвёл ужас. Она вновь отключилась от реальности и существовала в том мире, где был лишь туман и пепел. В мире, где раз за разом на выжженной пустоши проносился шторм ужаса, а затем прорастало зерно, росло и, наконец, расцветало шестью алыми лепестками ярости. Жестокий мир, где у неё отнимали последнее, чтобы дать взамен лишь ожоги и пепел. — Надо выбрать малышке Эсме подарок, Аль, — произнёс Маршалл негромко, но чётко проговаривая каждое слово. Руки Аль дрогнули, сильнее прижимая к себе волчонка. — Посмотришь племяшке огромного плюшевого зайца или куклу, чтобы Розали наконец-то поверила, что ты не собираешься из её дорогой принцессы растить воительницу?.. Алекто смотрела на него, не мигая. Девочка-консультантка прикинулась деталью интерьера, за что Маршалл был ей благодарен. Для завершения картины только надоедливого щебетания и не хватало. Подрагивающие руки продолжали крепко сжимать плюшевую игрушку даже когда Маршалл приобнял Алекто. — Он бы понравился Нико, Аль. Судорожный вздох. Тяжёлый, горький. Словно то самое «кар», прозвучавшее им вслед на кладбище. Они молча вышли из магазина; ничего, кроме плюшевого волчонка, они так и не купили, хотя Алекто и расслабилась, стоило только до расстроенного рассудка дойти мысли, что этого волчонка никто отбирать не собирается. Этого волчонка у неё никто не отберёт. Мгновенно в памяти всплыли сухие слова врача: женщинам очень тяжело смириться со смертью ребёнка, дело даже не в пресловутой связи матери и дитя, которая якобы образуется в момент зачатия и крепнет последующие девять месяцев — всё это чушь собачья для дебилов, которым подавай красивые сказочки; просто женщина во время беременности испытывает ужасную нагрузку, и ребёнок для неё становится чем-то, что должно все перенесённые тяготы обосновать. И рвоту по утрам, и недостаточно расторопного мужа, который посреди зимы не может достать клубники или свежих, только из печи корнетто в третьем часу ночи. Стоило Маршаллу рассказать о том, что Алекто ужасно переживала после падения с лестницы, пусть дальше беременность и текла без каких-либо осложнений, доктор лишь покачал головой, предложил сигарету и криво усмехнулся. «Вот видите. Эта женщина уже тогда боялась и считала себя виноватой, хотя её вины и не было. Кто знает, что стало причиной? Что-то наследственное, что решило взбрыкнуть спустя поколения? Или, быть может, аллергия на лекарство или анестезию, вколотую матери ещё до или во время родов? А может просто вам не повезло и вы попали в те ничтожные проценты младенческой смертности, которая объясняется тем, что дети просто могут взять и умереть, забыв спросить разрешения у взрослых. Никто не сумеет адекватно объяснить женщине — почему у неё что-то отняли? Особенно если ради этого чего-то или кого-то она отказалась от вина, вкусной еды и прочих радостей жизни. К тому же, насколько я знаю, ваша жена склонна к депрессии?..» «Ваша жена склонна к депрессии». Склонна к беспричинной смене настроения. Склонна к депрессии. Склонна к суициду. Склонна к истерикам и вспышкам ярости. Склонна к насилию. Тысяча всяческих «склонна», которые звучали как набившее оскомину «nevermore» в стихах Эдгара По. Как будто забивали гвозди в крышку гроба каждый новым словом. Гроба, наполненного до самой крышки червями, сколопендрами и пауками. Отчаяние и боль. Пепел и прах. Тысячи ожогов, проступающих на коже как рисунок на лепестках лилии. Только ожоги эти никто не видел. Как и сонм насекомых, копошащихся вокруг тебя бесконечными сомнениями. Все остальные натыкались на холодную улыбку, сухие глаза и обращённый внутрь себя взгляд. Мир, сокрытый за железной оградой, за которую никого не пускали, а разглядеть что-либо из-за ограды мешала буйно цветущая растительность. Ворон, притаившийся в тени, наблюдал за людьми. За тем, как они вновь соединились, на миг напомнив единое существо, а потом разбрелись в разные стороны. Маленькие глупые люди, куда-то постоянно бегущие и что-то постоянно ищущие. Ворон в который раз за день почистил когтями клюв. Вечно от людей одни неприятности. Маршалл сидел в кафе и нетерпеливо постукивал пальцами по поверхности стола. Алекто опаздывала, хотя и обещала, что управится минут за двадцать. Внутренний голос, как древняя старуха у окна, занудно бухтел и выдвигал версии, одна другой хуже. Букет из красных лилий стоял в вазе и вызывал улыбки у проходящих мимо людей, только Маршаллу не было до них ровным счётом никакого дела. Какими бы не были проблемы прохожих, все они меркли в сравнении с их проблемой. С болью, которую он принял и задвинул в темный угол, и болью, которая душила Алекто, оставшуюся один на один с внутренними демонами. — Извини, я опоздала, — Алекто кинула сумку на спинку стула и склонилась к лилиям, вдохнув их запах. Слишком тяжёлый и горький на взгляд Маршалла, но Алекто попросила купить именно эти цветы. Букет был полной копией того, что был оставлен на кладбище. Различие было лишь в цвете. На кладбище лилии были белоснежными с золотистой сердцевиной, эти же алели как кровь. Всё то же овальное лицо с красивыми скулами. Острый подбородок и прямой нос. Полные губы с чётким контуром. Серые глаза, по цвету сравнимые со сталью или же льдом. Чёрные стрелки и синие тени могли бы казаться слишком яркими, вычурными и неуместными, но почему-то лишь дополняли, делая взгляд чарующим. В книгах сказок такие глаза обычно рисуют у фей или колдуний. Такие глаза сводят с ума. Ссадина на лбу была отмыта, обработана и припудрена, чтобы не так сильно бросаться в глаза. И всё равно Маршаллу показалось, что из лёгких за мгновение исчез весь воздух. Пепельно-серые мягкие локоны опускались на плечи. От висков к затылку шли небрежные косы, убирающие волосы от лица. На затылке косы были перехвачены металлической заколкой с цветами, выложенными тёмно-синими — под цвет теней? — кристаллами. Маршалл любил волосы Аль. Непослушную копну цвета горячего шоколада. То, как Алекто прикрывала глаза пушистой чёлкой или, задумавшись, накручивала отдельные пряди на изящные пальцы. И даже просто пропускать её волосы сквозь пальцы, касаться их специально или мимоходом — всё это было маленькими слабостями, о которых не принято говорить. Сейчас же Алекто сидела напротив, всё так же, совершенно не замечая этого, накручивала пепельную прядь на пальцы и смотрела на него своими серыми глазами, в которых можно было утонуть, а он не знал что сказать. Она всё ещё была красивой. Безумно красивой девушкой, которую Маршалл любил. И в то же самое время что-то в ней казалось совершенно другим. В глазах больше не было пустоты, вместо неё росла стена изо льда. Маршалл протянул руку, по привычке пытаясь коснуться таких знакомых волос, но в последнее мгновение дотронулся до щеки Аль. Алекто прижалась щекой к его ладони. Доверчиво и нежно, не отталкивая и не смеясь. Ледяная стена, отражавшаяся в глазах, возводилась против других людей, но не против него. Маршалл боялся этого с самого начала. С той минуты, когда ему сообщили, что Алекто вышла из комы. Боялся, что в её потерянный взгляд вернётся привычная твёрдость, холодность, надменность и ехидство. Боялся, что она улыбнётся одними только губами и произнесёт: — Вот видишь, Дамиан, у нас ничего не получилось. Пора сказать друг другу «прощай». Боялся, что оттолкнёт его, сказав, что не нуждается в жалости и заботе, как о бедной родственнице. Боялся, что исчезнет из его жизни, как будто никогда и не вторгалась в неё, переворачивая всё с ног на голову. Боялся, что сам он может сорваться и сделать ей больно. Иногда Маршалл ловил себя на мысли, что проще стереть в пыль острые осколки, чем пытаться раз за разом собирать из них разбившийся хрустальный шар. Эти мысли он гнал от себя прочь. Плюшевый волчонок вновь перекочевал на колени к Алекто. Почему-то Маршалл не сомневался, что дома волчонок будет стоять на комоде у зеркала и что Аль, проходя мимо него по десять раз на дню, непременно будет щёлкать пальцами по пластиковому носу и говорить с ним, как говорила бы с сыном. — Ужасно хочу вина, Маршалл. Ты не знаешь, у них тут есть то, ореховое?.. Мысли в её голове шевелились, как сколопендры в гробу всё то время, что она по осколкам, по обрывкам фраз и переглядкам людей вокруг собирала для себя картинку. Никогда прежде такого не бывало, чтобы организм предавал её, чтобы выключался и целый месяц проводил в койке, почти ни на что не реагируя. Даже в критических ситуациях ей обычно хватало остатка сил, чтобы, будучи на грани, выполнить поставленную задачу, а потом уползти в свою пещеру и там свалиться без сил. Сутки-двое-трое — никак не месяц. Маршалл — чёртов упрямец. Он будет молчать обо всём, что, с его точки зрения, может хоть как-то её травмировать. Как будто она чёртова фарфоровая кукла, на которую нельзя дышать. Гнев то вспыхивал, рождаясь, то в следующую же минуту рассыпался прахом, чтобы потом вновь восстать как феникс. Другие куда более беспечны, другие люди — Анжи, её брат, Джулия, сестра Маршалла, даже отец, — позволяли себе говорить, особенно если думали, что она не слышит. Две фразы резанули её словно ножом. «Знаешь, может, в этом и есть что-то — недаром же говорят, что у матери и ребёнка очень сильная связь. Может он действительно искал её?..» Сказки о какой-то мифической связи, красной нити и всём таком прочем никогда Алекто не волновали. Это часть людской психики — выдумывать себе сказки, приметы и превращать шатающиеся столы в попытку умерших родственников связаться с живыми. И эта же самая психика играла с ней в ужасную игру. Сколько Алекто себя помнила, она всегда могла представлять мир вокруг. Дорисовывать на стенах никому незаметные ступени, за которые можно было цепляться и быстро взбираться по, казалось бы, самым неприступным зданиям. Легко представляла себе, что видят люди в тенях, чего боятся и как на их страхах можно сыграть. Даже то, что не самые одарённые личности считали её порождением потустороннего мира, было частью её способностей. Представить. Увидеть. Сотворить. «Как выглядит мир в коме?» Никак. Всё, что Алекто помнила о своей чёртовой коме, так это то, что была она в месте, где всё прятал туман. Краски, звуки — туман делал всё безликим, бесцветным, беззвучным. Она ждала, надеялась и верила, что раздастся такое знакомое хлопанье чёрных крыльев, что блеснут мудрые глаза и заскрипят острые когти. Ангелы — настоящие ангелы, а не те криво нарисованные люди с нимбами на стенах церквей, — явятся, прогонят туман, как когда-то давно прогнали насекомых, и она сможет вернуться. Только ангелы не приходили. Ни чтобы прогнать туман, ни чтобы отвести её в сад безвременья, бросив к ногам Жнеца, который непременно бы спросил: почему она выпустила свой серп из рук? Изредка ей казалось, что она слышала голоса. Какой-то противный гул, в котором различались голоса отдельных людей. Врача, имени которого она не могла вспомнить. Отца и брата. Джулии. Даже Коста и Димитрос почему-то мелькали в этом бесконечном водовороте, хотя какое им могло быть дело до девчонки, которой ни один из них не доверял. Самым различимым был голос Маршалла. Алекто даже хотелось временами закричать: эй, если я вынуждена слушать тут твои нотации, не мог бы ты хотя бы организовать мне вина или сигарет? Тут чертовски скучно и пусто. Что это было за место, где всегда туман, как она сюда попала и могла бы выбраться, что предшествовало этому всему — Алекто просто не помнила. Она и себя-то вспомнила не сразу. Но день проходил за днём, хотя в бескрайней серости и сложно отслеживать день на дворе или ночь, память по осколкам собиралась, и, доносившийся сквозь туман голос Маршалла резал по живому. У них ведь был договор. Какой-то договор, но был. Нельзя нарушать договор. Никогда. Значит, Алекто нужно было вернуться. Кому, куда, зачем? Эти слова снова и снова возникали в голове, когда она стояла у края бассейна, созданного всё из того же серого тумана, стелившегося вокруг. Она просто вышла к нему, хотя до этого вроде ничего вокруг не было. Подрагивающий борт из тумана и сам туман, который кипел, клокотал, закручивался водоворотом и темнел. Страх. Он просачивался по капле и давил на мысли и тело. Алекто показалось, что буквально на мгновение на другом конце бассейна мелькнула она же. Её лицо, её волосы, даже подрагивающие в нетерпении пальцы тоже были её. Только вроде отражение в зеркале никогда не скалилось такими клыками… «Чего ты ждёшь?» Она и сама когда-то шутила про прыжок веры и прочие закидоны гильдии убийц из книг. Гроб со сколопендрами тоже мог бы считаться таким вот прыжком веры, но жёсткий голос Старика приказывал не забивать себе голову всякой чушью. Если бы Бог возник рядом, встал как самый обычный человек, глядя вместе с ней в бушующую бездну, и спросил: а что, если там тебя ждёт смерть? Алекто бы наверняка рассмеялась, ответила бы старое-доброе «хуйня случается» и всё равно бы прыгнула. Ведь в омут нужно прыгать не раздумывая, иначе можно угодить прямиком в индюшачий суп. Слово за словом, взгляд за взглядом. Собственное сознание обходилось с ней слишком жестоко, отсекая все логические конструкции о трактовании образа Бога в культуре и психологии. Вместо этого чёрной кистью по холсту мыслей сознание рисовало образ волчонка. Маленького, одинокого и потерявшегося. Маленького глупого волчонка, который, трясясь от страха, пошёл искать мать в туман, потому что в мире без тумана он найти её не сумел. Что, если ей следовало дождаться его там, где он сейчас блуждает не в силах найти тот бассейн, где туман темнеет и клокочет, постепенно превращаясь в ледяную воду? Что, если ей самой следовало быстрее натыкаться на этот несчастный бассейн, прыгать и возвращаться к своему волчонку? Что, если… таблетки не помогали. Туман проникал в реальную жизнь, выстраивая вокруг неё клетку, сквозь которую иногда бликовали солнечные лучи. Алекто могла изводить себя бесконечно, дорисовывая, уже самостоятельно, без помощи невидимого художника, картины одну страшнее другой. Она знала смерть. Она несла смерть. Она была смертью. Стоило закрыть глаза, убегая от внешнего мира, как перед ней возникало её же лицо, криво усмехающееся и будто бы спрашивающее: каково это — самой резаться о лезвия? Каково это резаться о свои лезвия?.. Она лишь улыбнулась, когда девочки в парикмахерской стали охать над волосами, которые она с порога попросила обрезать. Ещё больше оханья раздалось, когда она назвала цвет. Не охала только высокая, худая девушка с острыми скулами и мрачным взглядом, одетая в чёрное. «Прям как ворон», — мысленно улыбнулась Алекто, наблюдая, как ножницы отсекают слишком длинные пряди. На солнечный свет из парикмахерской она вышла другой. Если не можешь с чем-то бороться, приглядись, подумай — может можно взять это и сделать своим оружием?.. С зеркальной поверхности витрин на неё смотрела пепельно-серая волчица, с чьих оскаленных клыков капала кровь, а к морде прилипли алые лепестки. Та, вторая, больше не побеспокоит её, потому что Алекто вернулась. Проснулась, сбросив с себя липкие остатки тумана. Остался последний штрих. Маршалл как всегда курил. Дурацкая привычка, по мнению людей. Такая же дурацкая, как привычка Алекто пить крепкие напитки чистыми, не намешивая их в коктейли, где от алкоголя оставалось лишь одно название. Маршалл ведь курил не часто — две-три сигареты в день. Если нервы ни к чёрту, то четыре-пять. В любом случае пачки сигарет ему хватало почти на неделю, если Алекто не начинала, как школьница, брать сигарету-другую. — Не поделишься? — Алекто кивнула на сигарету. — Не помню, чтобы раньше у тебя были сложности в том, чтобы взять их из пачки, — Маршалл курил и пил кофе. Две вещи, которые, скорее всего, он будет делать и на том свете. — Ради одной затяжки изводить целую сигарету?.. Как и прежде, Маршалл ей уступил. В таких вещах он не видел причин спорить. Вот если бы она попросила сигарету или бокал вина после того, как стало известно о беременности… тут бы она скорее получила по шее. Алекто улыбнулась этой мысли. Чёрный дым заполнял лёгкие, если верить всяким агитационным плакатам. Выдыхала же она вполне себе белёсый дымок, куда больше походивший на тот бесконечный туман, чем на нечто ужасное с тех убогих иллюстраций к лозунгу «курение убивает». Огонёк на конце сигареты мигнул и, прежде чем мысли сложились в чёткую картинку и внутренний зверь взвыл, Алекто загасила этот огонёк о вену, проступившую на левом запястье. — Какого чёрта ты творишь? Он не удивился, не испугался, не замер в шоке. Маршалл был в ярости. Обжигающе холодный гнев в глазах цвета предгрозового неба. Того же цвета становился туман, превращаясь в бушующую бездну. Того же цвета небеса обрушали на истерзанную землю безжалостные потоки ледяной воды. И тот же самый цвет был сердцевиной цветка с шестью огненно-алыми лепестками. Чёрные глаза наблюдали за тем, как она салфеткой смахнула пепел и протерла рану. Как с едва заметной запинкой приняла из его рук кубик льда и приложила к ожогу. Глупые, ужасно глупые люди. Ангел хрипло рассмеялся и вписал ещё несколько слов в историю. — На память, — произнесла Алекто, когда пальцы Маршалла стальной хваткой сомкнулись на её руке. — Я хочу, чтобы этот след напоминал Икару о том, что солнце способно превратить его в пепел. Маршалл смотрел в серые глаза и видел в них, как в сером пепле заворошился и поднял голову к небу воронёнок; он подслеповато щурился, но уже пытался возмущённо каркать, заявляя миру, что тот не прав. Пепел летел во все стороны со стремительно покрывающихся перьями крыльев. Когтистые лапы чистили клюв, лишь на несколько мгновений прервав гневную тираду. Губы тронула усмешка. Маршалл наконец-то увидел то, чего так долго ждал. Волю к жизни, ради которой можно было простить какой-то ожог, пусть даже тот спустя время превратится в синеватую, наполненную ноющей болью точку. Эта боль никогда не сравнится с упрямством, заставляющим вновь и вновь поднимать голову к небу. Тихое звяканье нарушило тишину. Бросив на скатерть шнурок с камушком, на столе, гордо распушив грудку, стоял воронёнок. Алекто прикусила губу. Маршалл ободряюще сжал пальцы, которые она и не думала убирать из его ладони. Притянув соединённые руки к своему лицу, Алекто звонко рассмеялась.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.