ID работы: 8558002

ананасовый сок с мякотью

Егор Крид (ex.KReeD), SEREBRO, MOLLY (кроссовер)
Гет
R
Завершён
24
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
24 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник Скачать

такой херовый Доусон

Настройки текста
Она прикурила мальборо и неожиданно зарыдала прямо на его плече, прижавшись спиной прямо к его акриловой ванне. Прямо в эту самую — самую долгую для неё, безнадежно дождливую — ночь. Так искренне. Что он охуел. Их залило. Затопило. Утянуло на дно. Запутало. Смешало с тиной. Терпко, сильно и неожиданно. С кончиков ее длинных волос стекало на его порог. Влажные пальцы устало цеплялись за откос. Её по-коровьи большие глаза пугающе хлопали смоляными ресницами. А черные зрачки засасывали неотвратимой пустотой. — Ты дома. Хоть в чем-то повезло. Меня заебали журналисты. Я отключила телефон и даже Максу не сказала, где я. Надо же, подвиг. Сколько она выкурила? Хрипит изнутри на все лады. Промокшая. И когда успела? Бросила машину? Что-то с бронхами? В голове Булаткина роится слишком много вопросов. — Если ты выбирала укрытие, то проебалась, Серябкина. Мой подъезд хорошо известен в этих кругах. — Эти скоты на хвосте от самой студии, я проезжала мимо и подумала, что мне нужны новые сплетни. Переключаю их острое внимание. Есть маза надраться и проснуться к следующему дню благодарения. Ты как? Егор не отвечает, продолжая изучающе на нее смотреть. Она могла бы грубо рыкнуть что-то из серии: «хули палишь?», но не в этих обстоятельствах. В этих Серябкина просто хлопает его по плечу, выдавая насмешливо: — Ну вот и хорошо. И проходит в квартиру. Её скинутые туфли идеальны рядом с его кроссовками. Ее влажные ступни оставляют дорожку следов на паркете до самой его кухни. Это особый сорт женской медитации — в любой непонятной ситуации беспощадно и сосредоточенно орудовать маникюрной пилкой. Она сидела у барной стойки и усердно пилила ногти на ногах, давилась слишком сладким ананасовым соком из пакета. Она хотела пить, а точнее, выпить, отчаянно, а у него в холодильнике ничего кроме не нашлось. — Один хер, это тоже яд. Отравись. Разрешаю. — Будет стадия с пьяными приставаниями и похмельем, в котором я ничего не помню? — Нет, у тебя просто скакнёт сахар. Сорри. Она морщится, стягивая с себя джинсовую куртку. Мокрая. Потому что за всеми тремя окнами в его кухне неистово льет. Про всю остальную Москву — хрен знает. Как и про весь мир. Пусть он катится. Уже неважно. — Булаткин, вот ты весь такой фальшивый, как твои методы успокаивания бабских истерик. — У тебя истерика? — Скоро начнется. — Кивает Серябкина, делая новый внушительный глоток. — И тошнотно сладкий ты, как этот самый сок. Фу, гадость. — Но ты пьешь. Этот сок. Почему? — Потому что я хочу пить. Она — слишком крупная. Широкая кость. Она — слишком глупая и вообще не про него. Не с ним. Не сейчас. Никогда. Но цвет её волос переливался в этих ярких кухонных лампочках так мерзко правильно, будто она прилагалась к дизайну его личного интерьера с самого начала. И сейчас вообще не про кухню. С какого-то фита, концерта, гастролей, сотворения мира, может быть. Кто знает. Пойди теперь разберись. На каком-то музыкальном канале снова говорили о них и об этом «грандиозном скандале». Крид поспешил переключить, но оба успели услышать. Значит, «райдер, один гостиничный номер и любовь»? Как «девушка и девушка». Какая-то несуразная едкая идиотская мысль. Её надо жалеть. Её надо жалеть. Удержать. Закрыть дверь. И жалеть. Она пришла за этим. Всё у баб — за этим. Мозг и эмоции. Нужно сделать инъекцию и она подсядет. Если повезёт. А в его череп как назло вгрызается только это. А на «отношения с Максом» какого-то хера он вообще не обращает внимания. «Девушка и девушка». Девушка, сука, и девушка. «Моя любовь». Он конечно все это уже читал, смотрел, слушал. На Темникову плевать с высокой колокольни, если не выражаться менее тактично, а вот комментарии Серябкиной занимали его куда больше. Можно сказать — беспокоили. — Господи, меня сейчас вывернет. — Выплевывая ярко-желтую жидкость обратно в стакан и отставляя его со стуком, громко сказала Оля. — Не пей ты это больше. — Егор убрал стакан от нее еще дальше. Как будто это первопричина всех бед. — И меньше тоже. От всей этой грязи в сети, от всех этих ёбанных комментариев хочется проблеваться. «От её слов — повеситься.» Но про это никто из них ничего не говорит. Оля резко отодвигает стул. — Ванная прямо по коридору и налево. И ни в чем себе не отказывай. Кейт Мосс с ее футболки показывает ему смачный фак. Через двадцать минут или того больше, за которые Булаткин успел прощелкать две сотни каналов телика и даже попробовать тот самый ананасовый сок, он крадется по собственному коридору и какого-то черта боится распахнуть сильнее слегка приоткрытую дверь. Почему она не заперла? Почему он приперся? Вариантов ответа на оба вопроса наберется не так уж и много, если подумать. Он находит её здесь, в своей ванной. И снова — стопроцентное попадание. Это мировой заговор — она подходит всем помещениям в его квартире. Мимикрирует, чтобы не съели? Или чтобы съесть? Второе выглядит правдивее. Оля поднимает голову и смотрит на него исподлобья побитой собакой — так, будто это он запустил в нее ботинок — несчастно и зло. Обозленно. На весь этот подлый, скурвившийся мир. Смотрит тяжело и невыносимо, не моргая, так, будто это он смешал ее с дерьмом, растоптал душу и назвал плохой актрисой. Егор знал, что переживает Серябкина не из-за этих обоюдоострых интервью. Причины были куда серьезнее. Думать о них почему-то ему совсем не хотелось. Но и игнорировать их сейчас — когда из всех домов в этом безразмерном городе она выбрала именно его — не представлялось возможным. — Ты в порядке? — Тихо и тупо. Егор знает, что это самое тупое, что он может сказать, оставаясь в двери. Так ведь говорят только в самых дурацких сериалах. — В полном. — Тихо в тон отвечает Серябкина. Но Егор различает фирменную иронию — колкий яд, подмешанный к крови, текущей по ее застывшим артериям. — Послушай… Вы обе заварили всю эту кашу. — Он делает шаг, наконец вторгаясь в небольшое пространство своей кремовой ванной, и садится на пол, подтягивая к себе колени. Взгляд Оли теплеет. Это что-то из психологии, когда нужно отзеркалить позу собеседника, чтобы войти в доверие. В их ситуации это жест «смотри, я тут, с тобой и мне так же херово, я понимаю твою боль». Но он, наверно, не понимает. А честно — не понимает ни хуя. Кроме того, что ему до хруста собственной последней кости — ее тупо жаль. Даже если это такой хуёвый пиар — этот заведенный каток едет сейчас по ней самой. И в этом весь ужас. — Да, жалко только что расхлебывать мне одной. — Думаешь, ей мало достается? — Егор говорит не то. И не так. Но он не знает, что вообще нужно. И как. Он знает только то, что его входная слишком легко отпирается. А его программа максимум до конца отведенных дней — просто не допустить Олиного ухода. — Да мне поебать. Сссука…. Какая же сука, боже мой. Какая же неблагодарная сука! Обнимая свои колени, упираясь в них заострившимся подбородком, она рычит, морщится и корчится скорее от боли, чем от ненависти. Темникова и старое Серебро — хуже, чем ссадина на коленке. И жжет сильнее. Где-то неизмеримо глубже. Они молчат какое-то время, слушая как барабанит град по карнизу где-то в комнатах и как льется вода по трубам совсем рядом. Кто-то бесконечно принимает душ. Егор не думает, что его бездарный юмор — то, что может хотя бы немного улучшить положение дел. Но Егор видел в фильмах, что главное в общении с человеком в отчаянии — говорить. На всех этих линиях помощи с самоубийцами всегда долго болтали. Их нужно отвлекать. Удерживать в этой жизни. Оля не суицидник, конечно, но Егору необходимо это же — удержать Серябкину в этой жизни — той жизни, которая его. Егору просто невыносимо молчать. С ней. Сейчас. Всегда. — Скажи, что любишь и меня тоже, и я сделаю вывод. — Какой? «Что ты всегда патологически пиздишь, конечно». — Что ты би, конечно. Оля криво усмехается и снова глядит на него исподлобья. — Живи на яркой стороне. — Он нелепо сглаживает углы, не боясь даже пощечины. Это что-то из телика, сейчас поставленного на мьют. Хоть что-нибудь. Ему нужны хоть какие-то её реакции. — И я тебя ужалю. Похуй что после сдохну. Мне нихуя для тебя не жалко. Егор молчит о том, что ему уже не надо. Что «поздно собираться, девочка Оля. Когда твоё оставленное жало уже с век вяло гноится где-то в районе поджелудочной». Он рядом с ней чувствует себя таким низким, мелким и ничтожным. Почти всегда. Но сейчас особенно. Особенно нужным. Так, как сейчас. Когда она просто пережидает затянувшийся московский ливень, сидя на опущенной крышке его унитаза. Когда она сползает на мягкий коврик, а он как джентльмен уступает ей более-менее теплое место, сдвигаясь на ледяной кафель. Когда она закуривает мальборо, непонятно как оказавшиеся на его стиралке, и внезапно начинает рыдать, опуская тяжелую голову на его плечо, спиной с Кейт Мосс крепко прижимаясь к ванне. Кейт наверно задыхается. И он тоже. Ему то­же жут­ко хо­чет­ся на­ху­ярить­ся и раз­ре­веть­ся, лечь на по­лу в по­зе мор­ской звез­ды или эм­бри­она, и что­бы его кто-ни­будь по­жалел так, как он не мо­жет по­жалеть её.* Но он только пускает воду и бросает на белоснежный акрил ее грязную от помады и слез сигарету. В его горле накатывается ядерный ком. Ложь зависает над ее красивым, болезненно-жгучим ртом. Егор возможно всегда мечтал о таких шрамах. Закроет очередной татуировкой. Лишь бы был повод такого толка. Раскаты грома доносятся откуда-то сверху и Оля едва заметно вздрагивает. Заметно для него. Этот дом шатает. Потоки воды льют как в одной огромной душевой. Небо разгневано. Или плачет. Шум ливня слышится из кухни, сквозняк подбирается к белой двери в ванную, лижет им голые пятки. — Как мне теперь выбраться, а? — Пережди здесь. — Я не про грёбаный трафик, Булаткин. Пробки во все запредельные сто баллов — сигналы, сирены, раздраженные моторы. Всё это настолько далеко — Егор рад, что никому и ничему до них не добраться. Егор рад, что она не соврала, когда сказала, что выключила трубку. Этот город смывает и его ванная — их личный Ковчег. — И я. Останься на ночь. — Его рука ложится на ее голубое джинсовое бедро. — Хочешь меня трахнуть, да? — Она поворачивает голову и глядит так, что он не может разобрать — это она радуется или злится. Чудно. — Я никогда еще не отдавалась за стакан ананасового сока. Теперь Оля почти смеется. А потом снова плачет, зажимая нос. — Эй, ну-ка прекрати. Устроишь потоп, мне с соседями ругаться. Ну-ка тссс… Кончай рыдать, Серябкина. Слышь, малая? Он обнимает ее за плечи, прижимает к себе, разворачивает, гладит ее щеку, смотря в красные припухшие глаза, темные радужки которых здорово бликуют в ярком свете его санузла. Это нихера не романтично. Но странно дохера. Зыбко. Настолько, что он до одури боится спугнуть. Так ново, до дрожащих кончиков пальцев и его сбившегося дыхания. Но одновременно так привычно, что ощущаешь себя непроходимым дебилом от того, что по чьей-то ебучей иронии этого у тебя нет на постоянной основе. И все-таки приятель Иглесиас был в чем-то прав в одной из своих старых песенок — женские слезы действительно могут возбуждать. Особенно если рядом с тобой ревёт навзрыд такая как Оля Серябкина. Первый поцелуй получается спонтанно, сам по себе, и так, что никто из них ничего и понять-то не успевает. Просто он целует поочередно ее мокрые щеки, а потом и грязный рот. А потом еще. И еще. И беспорядочно, сумасбродно, горячо. И так, что даже сука Мосс ничего ему сделать не может. Булаткин перебирает Олины волосы, гладит по голове и уже плохо соображает от тугой спирали счастья, что с каждой тягучей секундой всё быстрее прокручивается в нем — буравя легкие, желудок и кишки. Делая из него фарш. Или хуже — какую-то бесформенную жижу. Ананасовый сок с мякотью. Он широко улыбается, замечая, как степенно тают тени печали на согревшемся, мягком лице с плавными теперь чертами. Знакомыми до невозможности — хоть вой на ту самую Луну, что сегодня так гнусно сожрали грозовые облака. — Я сгоняю за вискарём. — Снова поцелуй. Шепот на ухо, успокаивающий, слабые ладошки зажаты в сильных татуированных кистях. — Сгоняю и надеремся. Да. Как ты хочешь. День благодарения — это когда? Сколько времени у него есть? Егор собирает ее слезы, но ее губы все равно приторно-сладкие. Булаткин делает это не первый раз, но каждый раз внутри что-то тянет — почти по-подростковому — когда он это делает снова. Касается её, притягивает, зарываясь в волосы, находя затылок, углубляет поцелуй. Ее бронхитные хрипы проникают в него, растворяясь без остатка. И он в нее также — безответно и полностью. Без шансов. С незрелой своей, кисло-сладкой ананасовой недолюбовью. Измотавшей и перемоловшей его в стружку. Он тоже страдает, но по-другому. Они перемещаются в спальню, потому что коврик — это очень мало, скользко и вообще херня. Оля скидывает с себя анорексичную Мосс, из себя — еще кого-то с волосами на порядок темнее, и он, наконец, может почувствовать себя хоть немного значимым. Главным героем истории. Она просто переключает своё внимание, а ему вроде как пока достаточно. Егор сжимает простынь над ее головой, скручивает в жгуты, старается понравиться и бесповоротно запомниться — но все что она делает, когда ложится на спину и разводит ноги на его бархатном покрывале — просто позволяет ему себя любить. И через несколько минут такого «жаркого» страстного интима Булаткин чувствует себя так, будто пытается удовлетвориться с надувной куклой из секс-шопа. Он хмурится, но по-доброму, убирая темные растрепанные пряди с ее заплаканного, едва просохшего лица. — Твой секс — это такая херня, на самом деле. «Максим» в курсе? Подростки дрочат на хуйню. Не хочешь подвигаться, принять участие как-то, я не знаю? Оля паршиво улыбается сквозь поволоку сумрака, обнимая Егора за шею, стягивая стальными обручами глотку. — Но ты пьешь. Этот сок. Почему? Её мина джокера отзывается холодком заморозки в пояснице. Егор молчит, жестко подхватывая ее за бедро, в попытке быть ближе-глубже. Кусает грудь. Тяжело дышит в бьющуюся на горле вену. В попытке заставить ее почувствовать хоть что-то. К нему. От него. С ним. — …Потому что хочешь трахаться. В принципе. Это нормально. Продолжай. — Она не сбивается, говорит ровно, монотонно и четко, словно диктор читает с суфлера вечерние новости, даже не смотря на все его усилия, движения и толчки. «И никаких тебе иллюзий, эмоций, чувств». Гормоны. Химия. И ничего больше. Пиздец. Получить удовольствие удается только после того, как Оля, сжалившись, решает его оседлать, прекратив эту дурацкую липкую возню до. — Блядь, теперь я понимаю истинное значение слово «заебал». — Она насаживается на него пугающе профессионально. Шипит и извивается, шлет ему проклятья и немыслимо давит на живот своими неотпущенными грехами, невысказанными мыслями, скопившимися обидами, недолеченными травмами. Подбирается к трещащим ребрам. Щекочет ноздри. Терзает подступающей тошнотой. Они как бы сливаются в одно. И Егор ощущает этот груз не телом — чем-то большим и бесплотным. И речь не о лишних двух пирожных на ночь. Она тяжела по-другому. Но всё это перестает иметь значение уже спустя несколько минут. Знакомый пульсирующий жар уже поднимался откуда-то с уровня колен. А мозг придурочно ликовал от одной только пьянящей мысли-просьбы прямо в ее плотно сжатые веки. «Притворись моей мечтой, а?». Самое ебанутое заключалось в том, что ей и не надо было притворяться. Только кому от этого легче? Точно не ему. И вряд ли самой Оле. Из-под ее сомкнутых ресниц побежала слеза. Это дико и сумасшедше, но оргазм скоро пришел к нему именно по этой блестящей дорожке с ее левой щеки.

***

Привкус кэмела — то ли шоколадное печенье, то ли орехи. Дрянная заместительная терапия для любительниц сладкого. Уж лучше пирожные. Но вчера Оля была на вкус — безраздельно ананасовой. Утром Егор будет долго крутить в руке ее сигарету стоя у подоконника и наблюдать, как она матерится и, носясь ураганом по его ставшими удушливо-тесными для двоих метрам, повсюду ищет свой потерянный телефон. Злая, неопределенная, неопределившаяся. Но такая красивая. Похмелье от ананасов. Одно на двоих. Смешно. Пасмурное утро. Мрачная седина туч плотно натянулась над просохшим асфальтом, не давая слабому, неокрепшему солнцу ни единого шанса. Дебильные аналогии. Потертые джинсы на шикарной заднице ближе чем в инсте, спутанные каштановые волосы и ее безмакияжный еблет, немного сонный и много охуевший от всего того, что обрушилось на владелицу в последнее время. Что может быть лучше. Босая баба мечты на твоей кухне. И все-таки у нее слишком широкая кость. Видно по голой ступне сейчас. К чему это он? — Я бы позвонил тебе, но пользы будет мало. — Егор вытаскивает из заднего кармана свой айфон. Оля буквально переворачивает его дом в поисках своего такого же выключенного. — Золотые слова. Всякий раз когда в твоей светлой голове снова проскользнет подобная мысль — вспомни эту свою фразу, хорошо? Или набей, на тебе и так полно всякой бессмысленной хрени, а так будет хоть что-то умное. — Ты снова сбегаешь? — Сбегают Золушки, Егор. А ведьмы вроде меня — просто выметаются когда приходит пора. Нужно только свою метлу вызвать. — Смешно. Сколько можно бегать ко мне и от меня, Серябкина? Почему ты не можешь раз и навсегда разобраться в себе? Чего ты боишься? Почему ты не можешь наконец остановиться? Когда она решает проверить на предмет пропажи подоконник за ним, Егор пользуется моментом, цепко хватая Серябкину за локоть. — Пусти, мне больно. Ослабь хватку, мачо. Что тебе не нравится? — Твоя беготня. Туда-сюда. Меня укачивает. — Пососи конфетку, малыш. Говорят, помогает. — Это была бы не Серябкина, если не поставила бы акцент на первом слове. Рванув руку, Оля думает, что вырвется, но заведомо не рассчитывает силы. — Постой. Просто кто-то вроде бесплатной жилетки, да? Я же тебя… — Стоп! — Останавливает Серябкина, словно спасая Вселенную от чего-то непоправимого, вроде ядерной катастрофы. — Бесплатной? Разве я недостаточно тебе вчера заплатила? А насчет всего остального… Не заводи старую шарманку. Тебе всё это кажется, Булаткин. Ты любишь себя. И свою выдуманную любовь. Тебе просто нравится, когда я сверху, признайся, зайчик. — Ее пальчики мимолетно проносятся по его напряженному прессу. И тут же исчезают. Как и ее самодовольная ухмылочка. Сука. Оля отходит на безопасное расстояние и клянется себе больше не подходить ближе. Зная наперед, что уже через пару мгновений нарушит клятву. И лишь отчасти потому, что телефон все еще не найден. Лишь на пятьдесят процентов поэтому. За это Серябкина ненавидит себя на все сто. — Что? Что ты несёшь? Идиотка… — Егор потирает лоб, вымученно выдыхая. — Козёл. — Выплевывает в ответ Оля не задумываясь. Выпаливает, отстреливает рикошетом. Через пару мгновений на осмыслить и отдышаться, вкрадчиво продолжает: — Ты слишком молод и сконцентрирован на себе, чтобы что-то понять. А у меня уже нет времени объяснять. Телефон находится под одной из диванных подушек. Оля с остервенением зажимает кнопку включения, словно от этого зависит сейчас вся ее жизнь. Ее руку будто заклинивает. — Собираешься умереть? — Его идеальная бровь скептически дергается. Опять старые басни о разнице поколений? Вчера, когда она была в его постели — они оба не помнили всю эту непомерную чушь. Тогда почему сейчас снова? — Нет, переделать ногти. — Серябкина становится невыносимо грустной, когда пожимает зябкими плечами и вешает на одно из них свою сумочку. — Но ведь дело же не в этом, да? Она проводит теплыми пальцами по его небритой щеке — совсем как он сам касался ее вчера. Застывает на миг, пытаясь найти что-то важное в его безобразно-синих глазах — а когда отмирает — только грустно подмигивает. Видимо, с телефоном было куда проще. — Пчелка полетела на коррекцию. …Или неисправимая лесбуха. Как тебе больше нравится, а? И эта её улыбка до того фальшивая и безжизненная, что выглядит как сведенные парезом лицевые мышцы. — Ты дура, Серябкина. — Это всё, что он может сказать, чтобы закончить эту «милую» перебранку. — А ты — Егор Крид. Но я же не обзываюсь. Спину не застуди, осторожнее. — Оля кивает на открытое окно позади, а потом бегло проходится взглядом по его разрисованной груди. never say never И мысленно говорит себе это чертово «никогда». На прощание. Будто бы так. Потом ее взгляд теряется без вести где-то в серой неизвестности напольной плитки. Потом в приложении такси. И её запах выветривается, вылетает на улицу, прыгает с карниза, бьется об асфальт и вместе с ливневыми стоками неразборчивым месивом пропадает в канализации. Егор боится, что всё это безвозвратно. Навсегда. С ним. Навечно. Все это навязчивые призраки. Состояния. Привязанности. Привычки. Она оборачивается на пороге, накидывая на меланжевую Мосс джинсовку. Темные очки на припудренный носик и полоска сладкого орбита в рот. В рот тебя ебать. Секунда, чтобы набрать воздуха и опустить дверную ручку. Секунда, чтобы сообразить и кинуть ей ее забытую на подоконнике пачку американского «самца». Она непременно поймает. Блестящая реакция. Несокрушимая Молли снова в строю. Непотопляемая Оля снова на плаву. Не его Ковчег. Его Титаник. Что вопреки анналам истории оказался сильнее всех айсбергов. Его выжившая Роуз Дьюитт Бьюкейтер. Смешно до колик. Его личная дива с навечно приклееной девичьей, которую она назовет в финале любой из своих личных историй, какими драматичными, запоминающимися и масштабными они не были. Потому что это бренд? Или это ты такой херовый Доусон. Серябкина говорит на выходе, выразительно жуя жевательную резинку, теребя пальцами золотистую цепочку сумочки, полуулыбаясь. Тремя вещами сразу выдавая свои нервы и ананасовое похмелье, оказавшееся тяжелее абсентового. — Не скучай, малыш. Подумай насчет татушки, да? — До нового шторма, Оль. Аккуратней на поворотах. — Говорит Егор, но никто этого не слышит, даже он сам. Хлопок металлической двери оглушает его и крадет никчемные слова. Так ноет поджелудочная и в заднем кармане остается спертая у Серябкиной одна сигарета. И всё.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.