ID работы: 8576657

Цена цыганской души

Гет
R
Завершён
106
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
106 Нравится 6 Отзывы 36 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Четвертого мая Полли сообщает Томасу, что он проклят, и что он мертв для Бога, и что Бог от него отказался, как отказываются от ребенка, который причиняет немыслимую боль, сколько бы его не обласкивали. Тишина повисает над обеденным столом, вязкими кусками сваливается на голову каждого и заставляет замереть всех, кроме самого Томми. Он закуривает, стряхивает первый пепел в тарелку с разводами недоеденного пюре и говорит, обращаясь к Артуру, что снова ходил в китайский квартал, и потому стоит, наверное, раздобыть новый костюм, который будет без расплывчатых красных пятен. Джонни выходит из состояния, в которое его до того погрузили слова Полли, и замечает, что, ежели конь снова запнется за пару метров до финиша, то китайцев распнут вместе с самими Шелби.       — Я так не думаю, на самом… — говорит, вроде бы, Артур, пока Полли со всей свербящей внутри злостью не откидывает тарелку в стену, и та разлетается осколками по комнате.       — Ты проклят, Томас Шелби. После того, что ты сделал, тебе следует умереть, а не жить среди людей.       Ада выдает короткий, но острый в своей нервозности смешок:       — Пожалуй, я откажусь от кофе.       Смотрящий на Полли со змеиной неотрывностью Томас тушит сигарету и выуживает новую. Пламя спички, спрятанное в ладонях по старой привычке — курить на открытом воздухе так сложно — освещает его лицо ярким красным отблеском, точно дьявольским.       Они все уходят. В неизвестном едином порыве встают, разбредаются по возникшим делам, коротко перебрасываются случайными фразами, но главное — уходят, оставляя Томаса и Полли в густеющем и гнетущем единении.       — Что ты сделал, Томми? Я знаю, что ты сделал что-то мерзкое и гадкое, знаю, что за это ты теперь покинут всеми Богами, но что именно ты сотворил? На что ты пошел ради своих отвратительных желаний?       Томас стряхивает пепел на тарелку, тушит окурок и размазывает серые пятна еды и сгоревшей бумаги в причудливые узоры.       В силу всего произошедшего, а, может, по десятку других причин, среди которых, например, скверный характер Томми или его безграничная бесноватая непредсказуемость, никто не задается вопросом, когда после полуночи он приводит в дом девушку. Никто не спрашивает, кто она, откуда или на сколько задержится в доме Шелби. Никто даже не спрашивает ее имени. Они просто принимают ее, будто она жила здесь давно — задолго до их собственного появления в этих стенах.       Томас сталкивается с ней после полуночи. Буквально налетает на низкое тельце средней упитанности и замирает, ощущая могильный холод, сковывающий сухожилия и связки. Он говорит:       — Прошу прощения.       И она с лукавством в темных глазах, обрамленных густыми ресницами иностранки, отвечает:       — Просьбу принимаю и исполняю ее.       Улыбка разводит ее губы, открывает ряды белых и ровных зубов и отмечает двумя глубокими точками ямочки на щеках. Вместе с тем, что ему бы следовало заметить тонкую заостренность некоторых зубов, Томми должен был знать, что значит ровно и гладко раздвоенный язык, но все это ускользает от его доселе цепкого внимания, и Шелби приглашает девушку в паб из невесть откуда взявшегося желания. Там, как и позже, но уже в доме, ее встречают с покорностью давних знакомых. Она проводит пальцем по краю стакана, собирает маленькие брызги в каплю, которую слизывает, и говорит:       — Пожалуй, я предпочла бы джин.       Фраза эта бьется в голове Томаса раненной птахой, находящейся в состоянии предсмертной агонии, и затихает только ближе к утру, чтобы возникнуть гораздо позже, гораздо…       Три месяца спустя Томми укладывает ее на стол, и монеты мелко сыпятся на пол, звеня и застревая в щелях половиц, но большая часть, куда более весомая часть прилипает к покрытой испариной коже девушки. Она смеется, вскидывает в манящей легкости руки вверх, и Шелби перехватывает одну из них, исступленно целуя и кусая ладонь. Расписки ставок мнутся и с тихим шелестом опадают вниз, разлетаются в стороны, когда он ловко подхватывает девушку под поясницу и поднимает ее, прижимая горячее и влажное тело к собственному, пугающе напряженному.       Его пальцы все еще подрагивают, и ощущение колкого электричества снует туда-сюда, вверх-вниз по телу, когда девушка, уже по большей части одетая, заправляет рубашку под плотно прилегающий к телу пояс юбки, закрывающей ее прекрасные ноги до самых стоп и волочащейся по земле, собирая всю грязь. Усмехнувшись, Томас подходит ближе, легко сковыривает последнюю из прилипших монеток — ту, которая на лопатке, — оставляет влажный и горячий поцелуй в том месте, где шея переходит в поддернутое загаром плечо, и, комкая в кулаке ткань юбки, пробирается ладонью к обжигающему своей нежностью и гладкостью бедру. Вся она под его прикосновениями дрожит и изгибается, и с легким хохотом говорит:       — Джонни хочет показать мне город.       — Да? Что именно?       — Понятия не имею, но говорит, что мне понравится.       Воздух мелко толкается в ее горле, когда ладонь Томми оглаживает округлость ягодиц и поддевает тонкую ткань белья, привезенного из-за океана специально ради этого немыслимого тела. Девушка наклоняется над столом, упирается ладонями в гладкую массивную поверхность в отчаянных поисках опоры, но, изогнувшись в пояснице, кажется, находится на невообразимо тонкой грани, отделяющей ее от того, чтобы упасть.       Все вопросы и утверждения, будь то «Будь осторожна» или «Уверена, что оно тебе нужно?», странным образом смешиваются с расписками на ставки, шелестят там, меж смятых желтоватых бумаг и после легко вылетают в распахнутое окно, когда тонкий прерывистый стон вытесняет из головы Томаса все, что там обычно ворочается неспокойными зверьками. Руки девушки скользят по столешнице, спихивают на пол остатки монет и старых прорванных в некоторых местах банкнот, и, пока он продолжает поглаживать ее бедра, едва ощутимо впиваясь в них ногтями, она говорит ему, что, само собой, будет осторожна. Что будет самой милой и внимательной девочкой в городе. Что ни на шаг не отойдет от Джонни, и что будет держаться подальше от всяких склок. Она говорит, слова виснут в воздухе, звенят и крутятся, а потом опадают и разбиваются, отскакивая сотней осколков в разные стороны, и Томми это четко видит — это не просто образ. Развернувшись, она обхватывает ладонями его лицо, целует его лениво и едва развязно, закрепляя озвученную сделку.       Позже, когда вечер затяжно перетекает в ночь, Томас, сидящий в своем кабинете и перетасовывающий бумаги, перекладывая их с места на место в мастерском подобии занятости, понимает с гремящей ясностью: в городе ее нет. Больше нет. Джонни увез ее куда-то далеко, и связь истончается до тонкой незначительной ниточки, и Томми начинает вязко опускаться в гнев. Он выходит из кабинета, находит сидящего у окна Артура, спрашивает:       — Где Джонни?       — Ни малейшего понятия. Думаю, где-то развлекается. К утру будет, и вряд ли он снова ввяжется в какую-то передрягу, ну, ты понимаешь.       — Понимаю.       Когда она возвращается, слегка пьяная и сонная, Томас все еще сидит в своем кабинете, потому что, откровенно говоря, не знал, что делать. Он мог бы послать пару десятков людей найти собственного брата и девчонку. Мог бы выйти на улицу, дойти до паба и поспрашивать там. Но выбрал просто сидеть в кресле и складывать шарики из важных бумажек, посылая их в корзину, поставленную в другом углу комнаты, потому что… Потому что она позволила увезти себя за город. Потому что, если бы она того не хотела, они бы колесили по жилым кварталам и вернулись бы к полуночи. А ежели все сложилось так, как сложилось, Томас бессилен. Когда она возвращается, Шелби сидит в собственном кресле и вполуха выслушивает ее восторженные рассказы о том, что луна была прямо у земли, и казалось, что, протянув руку, ее можно погладить как кошку. Рассказы о том, что на вырубке было одно-единственное дерево, и кора на нем была такая странная и острая, и Джон сказал, что в дерево ударила молния. Он ее слушает. Слушает даже тогда, когда она садится к нему на колени и, обвив подрагивающими руками его напряженную шею, целует в висок — словно пистолетный патрон проходит насквозь и вышибает большую часть мозга вместе с беловатыми костями.       Девушка целует его и ласкает, и кусает, и немыслимым образом всем этим очищает его голову от мерзотного роя неспокойных мыслей, и Томас жмурится, когда ее губы касаются сомкнутых век и скул, и лба, увенчанного длинной набухшей веной, которая мгновенно ослабляет наполнивший ее кровоток и смягчается, разглаживается и исчезает под бледноватой кожей.       — Томми?       Он лениво приоткрывает глаза, но ресницы все еще скрывают практически бесцветные радужки. Девушка перед ним, тяжестью опущенная на его согнутые ноги, все еще полусонная и едва опьяненная, улыбается, обнажая острые зубы.       — Луна может быть так близко, чтобы я могла ее коснуться?       Притягивая ее к себе, укладывая на вздымающуюся упругую грудь и тяжело выдыхая, позволяя ей раствориться в ленивом биении его успокоившегося сердца, Томас говорит, что луна опустится и ляжет в ее ладони, если ей того захочется.       Она отводит его от беды или беду от него — единого мнения нет, но год спустя Томас Шелби укладывает ее на стол в собственном кабинете, истекающем странным излишеством, и девушка тихо шипит, когда тяжелая печать из мраморного камня оказывается у нее под поясницей и впивается в кожу. Год спустя к ее спине и бедрам, и рукам прилипают не потертые о ткань карманов монетки, а бумаги, договоры и расписки — дела, заключенные в клетку пропечатанных букв. По тугому переплетению пальцев в Томаса, кажется, переходит что-то дикое и обжигающее, и он тонет в этом ощущении, позволяя полностью его захлестнуть.       Сезон ведьм подходит к своему плавному и неизбежному концу.       Шелби, какое-то время спустя, смотрит, как Алфи, едва оказавшись внутри его кабинета, поправляет что-то, лежащее в карманах жилетки, и в показательном религиозном жесте скрещивает пальцы.       — И как давно она с тобой?       Не отвечая на этот вопрос, но задавая Соломонсу ворох других, Томас старается увести рассуждения Алфи в другую сторону, но, видят все высшие силы, у того другие планы, и, оборвав рассуждения Шелби о выгодности производства и продажи джина в места с преобладающей частью привилегированного населения, он говорит:       — Сколько она уже здесь находится, Томас?       — Она никак не относится к делу.       — Разве? Нет, ты ошибаешься. Доля ее роли в твоих делах — львиная.       Томас закуривает. Отправляет первые лохмоты пепла в уродливую пепельницу, откидывается в кресле и разглядывает снующие по поверхности белоснежного талита солнечные блики. Девушка где-то далеко. Томми, едва направив все свои мысли в ее сторону, чувствует только щемящую собачью тоску и глубокое могильное одиночество. Возможно, думает он, Джонни снова увез ее показывать красоты окружения. Возможно, признается он себе, Джонни хотел бы забрать ее себе.       — Ты знаешь, Томми Шелби, что все боги отказались от тебя? Боги нормальных людей, цыганские боги, даже мои, которые о тебе никогда не слышали и ничего не знают о Томасе Шелби, от тебя отказались. Это того стоит?       — Определенно.       Не задумываясь, он отвечает и чувствует, как все внутри Алфи напрягается натянутой струной, тетивой, готовой сорваться и выпустить наполненную ядом и смертью стрелу — выстрел будет спешный и нервный, но попадет в цель, и Томас умрет, расслабленный в собственном кресле, пока кровь его, брызгами осевшая на ежедневник с позолоченным срезом и витиеватыми буквами на обложке, будет застывать и сворачиваться в упругие шарики капель.       Определенно, отвечает он Алфи. Это определенно того стоит. Это все стоит того, чтобы от него отвернулся весь мир. Нахождение ее, дикой, свободной и невероятной, рядом с ним, стоит всех ужасов, которые едва на него не накидываются тысячей голодных зверей.       — Тогда я выдвину требование к нашим дальнейшим встречам, Томми. Я хочу, чтобы все переговоры происходили там, где она ни разу не появлялась. Хоть на вершине горы — мне все равно, но я не могу сидеть и думать там, где повсюду…       Он не заканчивает мысль. Неопределенно и красноречиво разводит руки в стороны, направленными к потолку ладонями очерчивает круг и словно беззвучно говорит: где повсюду — она.       — И как ты это называешь?       — Цыганские фокусы.       — О! Я помню, что, когда был мальчишкой, часто ходил на ярмарки, и там тоже были фокусы. Наверное, это было сто лет назад, раз с тех пор за фокусы нужно расплачиваться душой.       Она стоит всего, через что он прошел, и через что еще придется шествовать. Она стоит крови и смертей, и бессонных ночей, и того, что собственная семья отворачивается от него, и что его же народ — а цыгане родственны цыганам всего мира, хоть и имеют свои черты, их, якобы, определяющие, — от него открещивается. Она стоит проклятий и презрения, окатывающего с ног до головы ледяным нахлестом. Стоит, но Томас забывает об этом, когда она возвращается.       Томас забывает, что она стояла рядом с ним, когда Кимбер орал, перегнувшись через стол, что он тут главный, и они, свора, кусок цыганского отродья, большого, как вся гниль мира, собранная в одном месте, имеют потолком своих деяний — воровство пенсий у честных старух. Она стояла позади Томми, опустив обжигающие в своей невероятности ладони на напряженные плечи, и этим разгоняла все мысли, кроме одной — пульсирующей и сочащейся кровью. Она говорила, что Дэнни погибнет, но погибнет и Билли, и на том война кончится, и новых жертв не будет. Жизнь за жизнь. И Томми принял эту сделку и скрепил ее восковым овалом, смешанным с собственной кровью.       Томас забывает, что именно она стояла позади него, растворяясь в толпе и вселяя в каждого какую-то немыслимую уверенность в благом исходе всего происходящего, и, когда Кимбер пустил пулю в Дэнни, именно она подтолкнула Томаса вперед, заверяя его, что он, в лихом бесприцельном жесте вскинув руку, не промахнется. И, когда выстрел рассек Билли голову, и тот, подкошенный неожиданной смертью, свалился в грязь и мягкую землю, она опустила его руку и вложила слова в его рот и горло, и он заключил: жизнь за жизнь.       Томас забывает, что она стала той неведомой силой, которая притащила Аду с ребенком на поле и поставила ее там, как знамя — белое и трепещущее.       Забывает, что, когда «Гарнизон» взлетел вверх осколками, обрывками и всполохом огня, его и братьев не было там по одной простой причине: в то утро он повернулся и увидел ее, лежащую на кровати, и одеяло сползло с ее тела, обнажив нежную кожу и россыпь родинок, и Томми, до того утра всегда просыпающийся в гулком одиночестве, выводил рваные узоры от одной ее родинки к другой. Потому они явились в паб позже, когда пламя утихло и не могло убить Шелби — никого из Шелби.       Забывает, что именно она, незадолго до скачек в Эмпсоне, нашептала ему, что стоит сделать, и как сохранить жизни тех, кто ему дорог. Нашептала, пока он лениво накручивал пряди ее волос на собственные пальцы и курил, практически ее не слушая, но, проснувшись следующим утром, обнаружил в голове свербящую идею, звучащую полным провалом.       Томас, по какой-то причине, забывает все это, и даже больше. Рассказ Джонни о том, как она стояла позади него, едва ли не по самые колени в грязи, и он точно знал, что говорить итальянцам, меркнет в его памяти и испаряется. Джонни, правда, не сказал, каким жаром обдавало его шею, когда она держала на его плечах свои ладони, а Артур не упомянул, как сложно было дышать — просто дышать! — рядом с ней в то утро, однако это едва ли изменило бы ход вещей.       Что дальше? Петли на шеях его родных стягиваются, пол едва не уходит из-под ног, но, за секунду до того… Он какое-то время считал, что их спасение — только его рук дело. И она позволяла ему так считать. Потом, конечно, прозрел, и это озарение молотом опустилось на наковальню его головы и пробило ее.       Все это уходит из его памяти, стирается, растворяется и забывается, и Томас, когда девушка возвращается к нему, срывается на нее и кричит. Бумаги ворохом летят на пол, стакан в его руках дрожит, но он в глоток осушает его. Он прокусывает фильтр сигареты и не замечает этого, как, впрочем, не замечает и беспочвенности своего гнева.       Гнев — это дар.       Гнев — это дар, проклятие и опьянение в одном флаконе, и Томми вспыхивает разрастающейся мыслью и несокрушимой уверенностью, что Джонни хочет ее забрать. Не для того ли, чтобы обезопасить себя от этого поворота событий, он устроил свадьбу Джона? Нет, не для того, ему нужна была поддержка семьи Ли, но… Но только ли она была ему нужна? Настолько ли сильно она была ему необходима, чтобы…       Томас вспыхивает и осыпается ворохом проклятий и ругани, а девушка смотрит на него, и в комнате становится пугающе жарко, и липкий пот покрывает тело Шелби, и воздух вязко толкается внутри его горла и легких.       — Ты не смеешь этого делать, Томас.       Не смеет. Господи, конечно, не смеет, но делает.       Бумаги мягко отрываются от пола, поднимаются вверх, кружат вихрем вокруг стола, шуршат, сами по себе сминаются и вспыхивают, мгновенно сгорают и оседают пеплом то там, то здесь. Стакан в руке Томаса лопается, но не ранит его ладонь. Опадает осколками вниз, но не режет его кожи. Бутылка джина на краю стола тоже лопается, и брызги летят во все стороны и вспыхивают огненными мушками, воспламеняясь от тлеющих бумаг.       — Ты не смеешь со мной так говорить, Томас Шелби.       Но он говорит. В чем он винит ее? В неверности? В лживости? В блядстве? Господи, он винит ее во всем, забывая обо всем, что она делала, и, хуже того, забывая об одной простой истине, которую как-то озвучил Артуру и Джону, когда тот сказал, что следовало бы — …спросить ее саму, как думаешь? — Да. Да, определенно. Джон недоуменно переводит взгляд с Томми на Артура и говорит, что это же семейное дело, и, раз она считается частью клана Шелби, — хотя сам Джонни не задается вопросом, с какого же периода она этой самой частью считается, — неужели она может быть против? — Да и ты можешь просто ей сказать это сделать, разве нет? — Нет. — Нет? Закуривая, он обдумывает, как бы сказать так, чтобы они оба поняли. С какой-то пугающей четкостью он осознает: они знают, что она не просто девушка, которую он привел в дом и представил своей. Они, возможно, иногда задумываются, почему никогда не интересовались ни ее происхождением, ни родом деятельности, ни даже именем. Более того, Томас и сам никогда его не называл. Возможно, это все не ускользает от их внимания какое-то время, а потом дела наваливаются мягким и рыхлым, но неизбежным пластом и, выкапываясь из-под этого вороха, они забывают обо всем, и жизнь входит в привычное русло. — Она не принадлежит мне, Джонни. Возможно, она не принадлежит даже самой себе. Я могу называть ее своей, могу сам верить в то, что она моя, но это не так, и никогда так не будет.       Она никогда не будет его. Он мог слепо верить в то, что сделал ее своей, уложив впервые на стол, с которого покатились монеты, часть которых прилипла к ее телу. Он мог верить в то, что сделал ее своей много раньше, столкнувшись с ней в жилом квартале. Даже, возможно, мог верить в то, что сделал ее своей еще раньше — тогда, когда…       Когда — что? Ничего.       Она его никогда не была и не будет, сколько бы он не обманывался.       В той же степени она не принадлежала Джону или Артуру, но, черт возьми, он, Томас, кричит на нее, срывается, и морщины рассекают его лоб — тонкие отметины бурлящего внутри гнева.       Он не имеет на это права. Никакого. Но он это делает.       Когда дверь за девушкой захлопывается, Томас, все еще поддернутый кипением рвущейся ненависти и ревности, чувствует, как сердце схватывает тугая судорога могильного мрака. Он понимает, что она ушла. Не просто из дома, а ушла. В пугающем и громоздком смысле этого слова. Томми остывает с такой стремительностью, словно все его негодование и все мерзкое и черное, что внутри него сидело и дергало за голосовые связки, приказывая говорить то, что он говорил, вырывает сильная и четко знающая свое дело рука. Он садится, в опрометчивой тщетности пытается позвать ее и вернуть, пытается в нарастающем бессилии приказать ей вернуться, но приходит только Алфи и улыбается, занимая место напротив самого Томаса:       — Итак, мистер Шелби…       Следующим днем умирает Джон.       Томми с пугающей ясностью понимает, что… Как же им везло. Разве не подло они убили отца Луки? Разве не имел он права, объявив вендетту, начать с ответной подлости? Что он сказал той толпе перед «Гарнизоном», когда его пуля рассекла голову Кимбера? Кажется, он сказал — жизнь за жизнь.       С абсолютной в своей гадкости ясностью Томас Шелби понимает, почему он и его семья до сих пор живы, в какой бы ужасной истории не оказались.       Девушка является к нему в морг, становится позади, кладет руки на плечи и успокаивает. Она не говорит с холодным расчетом, не дает ему инструкцию, как вести дело с Чангреттой. Она просто успокаивает и действует абсолютно опьяняюще.       Лежащий на столе Джонни выглядит страшно живым.       — Томми…       — Прости.       — Разумеется.       Сколько они там находились, Томас не может сказать, но, в какой-то из череды моментов, она говорит, что, пока не пришел Артур, тоже хотела бы попрощаться с Джоном, а потом снова уйти. Она прижимается губами к бледному холодному лбу, закрывает глаза, и теплые крупные слезы скатываются по ее щекам и падают на кожу Джонни. Наверное, это — эта невероятная в своей четкости картина, — толкает Томаса на то, чтобы, время спустя, сказать Алфи:       — Он умер, потому что она ушла. Это моя вина от первого в тот день до последнего вдоха Джона, потому что если бы не я, она была бы рядом, и мой брат был бы жив.       Это откровение настигает его чуть раньше, чем он сообщает о нем Соломонсу. Тогда, когда это все сваливается на него с пугающим грохотом неизбежности, они с Артуром сидят, молчат и курят, а потом он, его собственный старший брат, спрашивает: — Где сейчас Джон по-твоему? Будто до того они не видели его в морге, лежащим на гладком холодном сером столе. Будто Джонни укатил на очередное дельце, которым ни с кем не поделился, и собирался вернуться к ночи, слегка пьяным и веселым. — Ты же вроде верил в рай. — Нет, наш Джон скорее в аду. — Ни там ни там. Его просто больше нет. Девушка сидит на земле, возле ног самого Томми, слегка поворачивает голову, до того низко опущенную, когда Артур встает и, упершись лбом в кирпич стен, начинает плакать, стремясь излить сожаление, исторгнуть его из себя во внешний мир и найти на освободившееся место спокойствие и умиротворение. Она же стоит рядом со старшим Шелби, держит руку на его плече, и рыдания его становятся горькими и наполненными невозможной, немыслимой утратой. Она же, после, когда Томас выпускает пять пуль в какие-то черепки, недалеко от них лежащие, опускает руку Томми, все еще подрагивающую и цепко сжимающую пистолет.       Алфи снова спрашивает, сколько она уже рядом с ним и, услышав отметку в три года, удивленно вскидывает брови:       — И сколько раз за это время ты фокусничал, Томас Шелби?       — Нисколько. Она со мной с первой, той самой, ночи и до сих пор.       — Это странно, Томми, очень странно. Думаю, у нее такие же проблемы, как и у тебя. Конфликт с руководством, только боссы у вас разные.       Когда пуля проходит по стволу пистолета Артура и пронзает голову Луки, пробивая, заодно, и бочку позади того, и джин тонкой струей просачивается наружу, заполняя комнату резким запахом спиртного, девушка стоит рядом с Томасом и коротко вздрагивает, когда Чангретта испускает последний вздох.       Она стоит рядом, сжимает ладонь Томми своей и отводит взгляд, когда Лука умирает.       Она стоит рядом, и рука ее невероятно горячая, и Томас знает.       Томас знает, кто она такая. Знает, и знал всегда. Он знает, какова ценность сморщенного черного сердца, которое он хранит в посеребренной шкатулке под половицей у камина. Знает, что боги отвернулись от него в тот день, когда он, вскрыв вену на руке, окропил это сердце собственной кровью за два дня до кануна святого Георгия. Знает, что слова Полли сорок восемь часов спустя успокоили его мечущиеся в суматохе мысли — если боги прокляли его, значит, все удалось…       Вся ярость ада — не чета женской ярости — это Томас тоже знает, и потому понимает, что смерть Луки — не просто результат строгих действий. Она, эта бестия, эта ведьма, любила Джона столь же сильно, как любит Томми, и потому… И потому Лука Чангретта мертв.       Томас крепче сжимает обжигающую ладонь, оставляет на костяшках пальцев короткий поцелуй и понимает, что боги отвернулись от него, но он тому безмерно рад.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.