ID работы: 8599422

Крайность (1640)

Гет
R
Завершён
77
автор
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
77 Нравится 9 Отзывы 22 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Повелитель, вы в порядке? Мне позвать лекаря? Незнакомый голос знакомого человека только злит зияющую пустоту. Та взрывается гулом, хватает меня цепкими когтистыми пальцами, не дает уйти. Я издаю странный грудной звук, пытаюсь высвободиться, но она лишь сильнее окольцовывает меня объятьями-тисками. У пустоты не может быть лица, однако я вижу его: черное, как человеческая суть, и острое, как лезвие ятагана. Пустота приглашает к себе, зазывает протяжным рокотом, однако мое место не здесь. Оно там, в бездушном мире, где ради горсти золотых отец откажется от дочери, а мать — погубит сына. В мире, где гиены загоняют в угол льва и рабы не щадят падишаха. «Там родился, там и погибнешь?» И я разжимаю объятья, рассеиваю собравшийся надо мной мрак, клубящееся безлюдье. Пустота обиженно скулит, однако не может противиться столь сильной воле, одержимая, но беспомощная. Достаточно скудного жеста — и Хусейн-паша послушно замолкает. Я уверен: лекари мне не помогут. Не помогут, как не помогли те, чьи трупы сброшены в Босфор, а головы — насажены на толстые колья и таращатся на простолюдинов. Склонившись над моим ложем, они в страхе обещали побороть мой недуг. Я делал вид, что верил, а днем позже палачи рубили им головы, и персидский ковер, привезенный из Багдада, приобретал новый, кровавый, оттенок. «Пусть боятся, халиф. Они не посмеют свергнуть тебя». Тишину, воцарившуюся в покоях, прерывает неуверенный стук. Я киваю Хусейну-паше, и тот приказывает отворить двери. В зал заходит верный Юсуф. Его пальцы нервно сжимаются и разжимаются, взгляд мечется, избегает моего; он чуть сгорблен, будто придавлен виной, но его глаза не выражают сожаления. Хитрец играет на публику. Я говорю: — Оставьте нас. Когда мы остаемся наедине, Юсуф обнажает свою привычную дерзость: подходит ближе, расслабляет плечи и, размыкая пальцы рук, позволяет последним опуститься. — Повелитель, — говорит Юсуф, и его голос впервые кажется мне столь неживым. — Ваш приказ… был выполнен. Я весь сжимаюсь от острой боли. Это вовсе не горечь утраты — лишь моя болезнь, скручивающая и обжигающая внутренности, та, что мучит меня долгими ночами, когда я задыхаюсь в кашле. Тогда пустота вновь берет верх. Темная дымчатая завеса проникает в покои через террасу, змеей обвивает балдахин султанского ложа, множится и заслоняет собой однообразный мир. Я не знаю, что ощущаю в такие моменты: спокойствие или хаос, облегчение или оседающую на сердце тревогу. Пустота пуста, и я пуст вместе с нею. — Повелитель? Юсуф опускается на колени перед моей тахтой, бережно хватает за руку и заглядывает мне в душу. Обычно полные заботы и беспокойства, сейчас его налитые синевой глаза хищно блестят. Он хочет скрыть это, но сдерживается: не привык мне лгать. Юсуф всегда недолюбливал мою валиде. «А ты?» — Кёсем-султан… — решившись произнести роковое имя, выдыхаю я и сжимаю кисть Юсуфа так, что он кривится. — Пусть принесут ее сюда. Я ничего не чувствую, когда верный друг кладет свою ладонь поверх моей, стараясь унять боль; по-прежнему беспристрастен, когда он удаляется и аги заносят в покои укрытое белоснежной тканью тело. Носилки оставляют на полу, и я, красноречиво поглядывая на застывших в неуверенности слуг, неспешно подхожу к телу. На груди покойницы — тяжелый кинжал. Аги семенят к выходу, а я опускаюсь на колени перед трупом и резко тяну на себя белую ткань. Предо мной — еще не бледное лицо Кёсем-султан, отстраненное и чужое. Я стараюсь прислушаться к собственному сердцу, пристыдить себя за равнодушие, с силой бью себя по щекам, но ничего, кроме пустоты, не чувствую. Некогда красивое лицо матери кажется мне уродливым, а перед глазами призрачной дымкой проносятся силуэты ее жертв: брат Осман, свергнутый по ее приказу и растерзанный чернью, Мехмед, умерщвленный на моих глазах, Касым и Ибрагим, павшие жертвой ее властолюбия; Фарья и Силахтар, которых она не пощадила в борьбе за султанат. Силуэты останавливаются возле трупа Кёсем-султан и озадаченно покачивают головой.

— Не может быть… — Такое возможно? — Не очнется ли?

И их шепот тонет в тишине. Я касаюсь ее холодного лица, привычно кладу на него ладони и поглаживаю широкие скулы большими пальцами. Усмешка появляется на моих губах, и только болезненный окрас смазывает ее привычность. Сейчас мне кажется, что мертвую Кёсем-султан любить куда проще. Вот она, совсем рядом, — такая же ледяная, как прежде, разве что молчит, опустив тонкие синеющие руки. Кажется, в ней что-то переменилось? Я не желаю знать, что именно, и отмахиваюсь от глупых мыслей, прикрыв глаза. Вместо темноты передо мной предстает синий бездонный океан, а над ним — палящий диск, медленно скатывающийся вниз, к краю мира. Мир обнимают горы, и имя им — Каф. «А тебя я хотела свергнуть, — шипит Кёсем-султан. Подобно кобре, что расправляет свой капюшон, она вскидывает голову и бешено сверкает зелеными глазами. — Но да будет Аллах мне свидетелем, я не собиралась лишать тебя жизни, как ты поступил со своими братьями. У меня не было такого умысла!» Я лишь приподнимаю брови, ни капли не веря ее словам; несколькими годами ранее, когда я шел на Реван, она уже мечтала о власти и спокойно рассуждала о моей смерти. Пади я в бою или же от рук Баязида — Кёсем-султан не проронила бы ни слезинки. На трон взошел бы ее горячо любимый, самый послушный из сыновей, и на следующий за моей гибелью день она бы счастливо наблюдала за джулюсом нового падишаха. «Ни в коем случае не бойся. Не сгорев в огне, не замерзнув в снегах, не поддавшись буре, ты не познаешь жизнь», — сказала бы ему Кёсем-султан и заботливо положила тонкую, изящную руку на сильное мужское плечо. Диск сползает в белый мир, скрываемый горами. Так течет время. — Ну же, смотри… Я умираю. Теперь ее рука оглаживает мою шею, а чудовище в моей груди воет и мечется, однако не может переломать ребра, не может вырваться и разорвать сидящую на моем ложе мать; та еле сдерживает слезы и судорожно выдыхает, водя платком по моему мокрому лицу. Мой кашель ей неприятен: чудовище в ее груди скулит и жмется в угол, давит на ребра, и Кёсем-султан морщится, но так, словно ее боль — иная. Я не желаю этих прикосновений, убираю ее руку прочь и отталкиваю валиде. Ее слезы — ничто пред пустотой. Та властна надо всеми, в конце концов она заберет меня, заключит в вечные объятья, оставив Кёсем-султан упиваться властью в мире живых. Быть может, пустота будет мне лучшей матерью? Она дарит не только агонию, но и покой. Ничто в этом мире не причинит мне больше вреда, чем собственная валиде, и я уверен: когда-нибудь я сдамся, позволив черным кольцам-змеям задушить меня. А пока, глотая свою кровь и слезы, я хватаю пылающий диск и кидаю его в белый мир, чтобы мой — стал вечно черным. У Кёсем-султан имелось удивительное свойство никогда не прислушиваться к моим словам. Жажда править опьяняла ее подобно вину, она видела во мне лишь ребенка, который не способен управлять государством. Она губила все, что я создавал. Прежде чем я это осознал, она успела убить мою жену и лучшего друга. Я был растерян, сбит с пути. Погибель пришла ко мне, сверкая глазами-изумрудами. Насколько сильно я был в ярости и не желал видеть Кёсем-султан, настолько она желала видеть только власть. Она приказывала травить меня в походе, надеялась посадить на трон Ибрагима и управлять моим государством, а после, словно замаливая грехи, ночами сидела у моей кровати, держала меня за руку и, кажется…

что-то пела?

Это воспоминание штырем вонзается в мое сознание. Моя мать проводила возле меня ночи, когда я корчился от боли и выплевывал собственные легкие? Та мать, что похоронила меня близ Ревана, та мать, что хотела меня свергнуть и казнить, та, что приказала главному лекарю поить меня отравой? Это кажется такой нелепицей, что я не верю самому себе. Мои пальцы опускаются ниже, к горлу мертвой Кёсем-султан, и сжимают ее белую шею со следами удушья. Мерзость. Вокруг все плывет, и я оказываюсь в далеком прошлом, когда Кёсем-султан с присущим лишь ей нахальством пожаловала в янычарский корпус, дабы представить воинам Касыма. Она свысока наблюдала за янычарами, пока те выкрикивали его имя, именуя шехзаде — шахом мира. Тогда я мечтал убрать надменность с ее лица, заставить сожалеть о каждом сказанном слове, желал, дабы она преклонилась предо мной, как остальные рабы. Сейчас же я вижу: даже мертвая Кёсем-султан выглядит высокомерней самого тщеславного корифея. Лишь она одна умела кланяться так, что я чувствовал себя униженным. Я внимательно осматриваю ее медленно синеющую кожу, черные пушистые ресницы и волосы цвета каштана. Разжимаю пальцы, стискивающие ее шею, и с ужасом осознаю, что оставил там четкие следы. Поверил, что очнется? «Ты знаешь, что не сможет». Я убираю руки от трупа матери и словно впервые осматриваю свои ладони. Вокруг пляшут знакомые змеиные тени, а живот скручивает в очередном приступе. Сжав челюсти, я пытаюсь подняться, но тут же падаю обратно, а из груди вырывается сухой кашель. Пустота ласково обнимает меня, так, как не смела Кёсем-султан, а я зарываюсь в нее целиком, стараюсь укрыться от боли. Но черные змеиные кольца, точно следуя чьей-то воле, привычно сжимают мое тело, и я не могу двинуться, лишь хлопаю глазами и издаю унизительное сипение. «С каждым разом уйти все сложнее, халиф?» Я сжимаю руки в кулаки и изо всех сил рвусь наружу, но чем больше двигаюсь, тем глубже — в болоте. Мрак сгущается над головой, гудит и хохочет, насмехается над этими ничтожными попытками. Всю жизнь я считал себя тенью Аллаха, но в пустоте нет теней. Есть лишь глупый человек, поверивший черному змею. Сражаясь со тьмой, я вдруг подмечаю причудливое изменение: сейчас мой разум не ищет в ней достоинств, не мучается противоречиями — он видит лишь иблисову жадность, желание мрака взять надо мной верх, раздавить вороными кольцами, впитать остатки моей силы.

Όσα άστρα είναι στον ουρανό, μαργαριταρένια μου, και λάμπουν ένα ένα, και λάμπουν ένα ένα, τόσες φορές τα μάτια μου, μαργαριταρένια μου, δακρύσανε για σένα, δακρύσανε για σένα.

Я уже сдаюсь, готовлюсь быть пойманным раззявленной пастью, вижу перед собой черный лик и пустые глазницы-чары, как вдруг кольца разжимаются. Неужели?.. Я прислушиваюсь к себе и — о Аллах, это не может быть правдой! — начинаю по крупицам воссоздавать в памяти тихую греческую мелодию, раздававшеюся ночами, пока меня баюкала пустота. Мелодия пробивалась сквозь запустение, душащее меня змеем, но то было сильнее: оно выталкивало из себя чужеродные звуки, заменяло своими, сеяло во мне сомнения. Как же я мог забыть этот мотив, заботливо обнимающий своей чистотой? Как мог забыть непривычно нежный голос матери и теплые руки, сжимающие мои?

Άιντε, καλέ μάνα, αγάπα με κι εμένα, κούνει, καλέ μάνα, το παιδί για μένα…

Моя смерть сидела на моем ложе и пела мне песнь своего детства, и что-то теплое ударялось об мою руку, стекало вниз, на шелковые простыни, заменяя невысказанные слова. Но я не замечал этого. Пустота любовно оглаживала мое тело, высасывала неугодные воспоминания. «Ты всегда был слеп». Я неверяще смотрю на лежащую передо мной мать и учащенно моргаю. Окутанный непонятными чувствами, несмело придвигаюсь к трупу и тыльной стороной ладони провожу по мертвому лицу. Глаза Кёсем-султан закрыты, но я вспоминаю… Вспоминаю то, как она смотрела на меня, корчащегося в постели и плюющегося ядовитыми словами. Словно умирал в тот день не только я. — Ты всего лишь болезнь, точно такая же, как эта хворь. Ты незаметно дробила нашу династию. Тогда она не удостоила меня ответом. Переменился лишь ее взгляд, тотчас ставший ледяным и острым, словно игла. Слезы высохли. Она рассоединила наши руки, поднялась с ложа и ушла не оборачиваясь. Может, в тот день я был неправ, зря погорячился? Мне стоило бы извиниться прямо сейчас? «Ты не сможешь обмануть себя». Я открываю рот в попытке произнести непривычное «прости», как вдруг меня осеняет: она мертва. Мириады осколков вонзаются мне в спину, кромсают ее, налетают стаей. — Валиде? — выдыхаю я, с трудом выталкивая воздух из груди, и с ужасом отмечаю, что мое тело больше не способно его вобрать. Вместо тихого шелеста дыхания я слышу то ли хрип, то ли потусторонний гул — эхо геенны, эпохи пламени. Лежащая рядом Кёсем-султан столь бледная и ледяная, словно эгрет из горного хрусталя, и я боюсь ее потревожить, однако не могу противиться желанию: провожу теплыми пальцами по холодным кистям ее рук. — Валиде… — шепчу я, яростно вытирая непрошеные слезы, но не злясь на свою слабость. Темная пелена, неспособная признать свое поражение, снова подходит сбоку, и я слышу ее морозную поступь. Она осторожно оплетает меня, настолько неторопливо, что я впервые могу усомниться в ее бесстрашии. Я бы усмехнулся, взглянул на пустоту надменно, не будь мне все равно. Мое внимание, моя забота и моя боль — все вверено Кёсем-султан. «Она все еще прекрасна и пахнет жасминами», — мелькает в голове одинокая мысль. Словно желая проверить, я придвигаюсь к матери поближе и утыкаюсь носом в тонкую шею, с болезненным удовольствием вдыхая родной, но далекий, почти ушедший аромат ее любимых цветов. Я так давно хотел это сделать, насытиться ею сполна, дабы она унесла все мои мысли с собой, оставив лишь то эфемерное спокойствие, о котором я мечтал всю жизнь… — Я думал передать трон крымскому наследнику, валиде, — невнятно бормочу я, зажмурившись и не собираясь отлучаться от Кёсем-султан ни на мгновение. — Ты знаешь, они верят, что врата в рай откроются, если при жизни вырастить жасмины. «Ты вся ими пахнешь», — мысленно добавляю я, поглаживая валиде по мягким темным волосам. Тяжелый хотоз мешает, и я бережно кладу его на филигранный ковер. Вместе с ним спадает и шейла. Кёсем-султан не отвечает мне — лежит, подобная античной статуе.

Αναστενάζω, δε μ' ακούς, μαργαριταρένια μου, κλαίω δε με λυπάσαι, κλαίω δε με λυπάσαι.

Ее родиной был Тинос, омываемый Эгейским морем. Я помнил это, но никогда не расспрашивал валиде о прошлом, не желал ничего знать о ее жизни вне дворца, на солнечном острове. Впрочем, сама она вспоминала лишь об умерших детях и покойном отце. Теперь же весь мир открытой книгой лежит у моих ног, и я знаю то, о чем не имеет понятия ни прославленный мудрец, ни старый дервиш, ни муфтий. Кёсем-султан — греческая богиня Афродита, а я — ее Фобос, тот, кто внушает страх. Она породила меня, связавшись с богом войны, и называла своим львом, не догадываясь, как близка к правде. Холодная красота валиде никогда не была ангельской — она больше напоминала древнегреческий шедевр; я убеждался в этом каждый раз, когда имел честь дотронуться до мраморного лика Кёсем-султан и заглядывал в ныне безжизненные глаза.

Άιντε, καλέ μάνα, αγάπα με κι εμένα, Κούνει, καλέ μάνα, το παιδί για μένα.

Греческая мелодия все ясней и ясней звучит в моей голове, и мне кажется, что я все понимаю, словно был зачат и родился на солнечном Тиносе, словно впитывал каждое слово незнакомого языка с рождения. И я уже готов напевать незаурядный мотив, вторить нежному голосу матери, как вдруг — краем глаза замечаю необычное шевеление. — Ты всегда рубил с плеча, мой Мурад, — раздается недовольный возглас. Моя кожа покрывается мурашками, и я — то ли с ужасом, то ли с восхищением — наблюдаю за тем, как Кёсем-султан не спеша приподнимается на локтях. Прежде чем устремить на меня тяжелый взгляд, она долго смотрит куда-то в пол, как будто находит нечто привлекательное в узорах на старинном ковре. Я не знаю, куда деть свои руки, не знаю, нужно ли предложить ей помощь. Все, что занимает мои мысли, — это бледно-розовый след от удавки на тонкой шее. — Жаль, очень жаль, — покачивает головой Кёсем-султан. — Вот какой участи ты меня удостоил. — Валиде, — сдавленно шепчу я и отшатываюсь, когда она с легкостью встает с носилок и потирает шею. — Ты… Кёсем-султан тут же уставилась на меня огненным взглядом. — Из-за ненависти ко мне ты решил все разрушить, — осуждающе произносит она. — Государство, которое веками создавали твои великие предки, будет передано в руки какому-то ханзаде. — На этих словах валиде недовольно морщится, и я могу поклясться, что слышу тихий рычащий звук, вырывающийся из ее груди. — Столица превратится в кипящий котел, жадные до власти предатели начнут кровавую междоусобицу, провинции охватят мятежи… Этого ты хотел, мой Мурад?! Я сурово оглядываю мать, чувствуя, как прежняя ярость охватывает все мое существо, и хочу ей возразить в своей привычной манере, но почему-то цепляюсь за одно-единственное слово, не вовремя вырвавшееся из ее уст, — «ненависть». «Я не мог тебя ненавидеть», — хочу сказать я, но лишь глупо хлопаю глазами, так и не решаясь подойти к ней ближе. «Если бы ты знала, как я желал тебя ненавидеть!» — кричу я в мыслях, но не озвучиваю их. — Ты потерял то, за что боролся, сынок, — опустив голову, резко выдает Кёсем-султан, почему-то стоящая за моей спиной. — Твоя вспыльчивость погубила тебя. Я испытываю мучительное желание дотронуться до матери, сжать ее руку, как делал это годами ранее, а еще — заключить ее в объятья, прислониться к ней, чтобы почувствовать, как там, внутри, птицей бьется чужое сердце и течет жизнь. Но халиф всего земного шара недостаточно смел, чтобы осуществить это даже в своей голове, и поэтому я лишь смиренно опускаю голову, не выдерживая близости валиде. «Глупый, глупый халиф!» — Нет, только не это, — шепчу я, чувствуя режущую боль в животе. Стараясь уменьшить страдание, напрягаюсь всем телом, но мои трепыхания столь бессмысленны, что я оскаливаюсь, насмехаюсь над собственной беспомощностью. Я грузно оседаю на пол и лишаюсь зрения. Обострившийся слух улавливает медленно усиливающееся шипение, раздающееся, кажется, со всех сторон. Меня привычно хватают длинными когтями. Безумный хохот пустоты минует мои уши и проникает в голову, мечется, устраивает погром внутри, гневаясь на меня за то, что я посмел отвергнуть запустение в угоду Кёсем-султан, посмел предаться сокрытым воспоминаниям… Но я не жалею. Пусть позже ревнивая темнота поглотит меня — мне все равно. Со мной валиде, держащая меня за руку; она сидит совсем рядом и виновато озирается на мельтешащих возле кровати лекарей. Моя боль — ее боль, и я чувствую, как чудовища в наших грудях дышат в унисон… — Не бросай меня здесь, — откашлявшись, сиплю я, как только мне возвращается зрение. Пустота недовольно отползает под тахту и сверкает… пустыми глазницами. Я же — смотрю прямиком в любимые зеленые глаза склонившейся надо мной Кёсем-султан. Следы удушья на ее шее почти исчезли, и я, с трудом подняв руку, дотрагиваюсь до нее, делясь своим теплом. — Там темно и пусто. Она не заменит… не заменит… Побудь со мной, прежде чем она заберет меня… — Мурад, сынок, — обеспокоенно говорит Кёсем, не сводя с меня глаз. Моя голова покоится на ее коленях, и это так естественно, так необходимо, что я блаженно прикрываю глаза. Опаленный огнями Иблиса, я окунаюсь в реку Кавсар… Сперва до меня не доходит, где я оказался. Я лишь чувствую, что вокруг необычайно тепло, а воздух — не такой плотный и душный, как во дворце. Сквозь опущенные веки пробивается свет, и, открыв глаза, я вижу, как совсем недалеко, взмывая в небеса, щебечут птицы. Шатер, укрывающий меня от лучей солнца, привычно увенчан полумесяцем, и неподалеку от него в ряд высажены кусты можжевельника. Прямо передо мной — вымощенная камнем дорожка, которую сопровождают невысокие кустарники. Чуть дальше умостился каменный хавуз, кристально чистая вода которого мирно журчит, ловя отблески солнечных лучей. Я сижу на тяжелых бархатных подушках возле миниатюрного столика с фруктами, а слева от меня, одетая в простое белоснежное платье, восседает Кёсем-султан. Ее распущенные волосы развеваются на ветру, оголяя узкие плечи, а в кистях рук валиде держит небольшую виноградную гроздь. Я неким с облегчением отмечаю, что позади нас нет османского трона. На душе так легко, меня не тревожит ни болезнь, ни пустота, ни даже дурные мысли — словом, я совершенно свободен… И, больше ничего не боясь, я забираю у валиде гроздь винограда и заключаю маленькие женские руки в свои ладони, грубые и мозолистые. Кёсем-султан улыбается так, как делала лишь в детстве, когда брала меня с собой в дворцовый сад и мы были одни. — А разве что-то изменилось, мой Мурад? — ласково усмехается валиде, ловко высвобождает свои руки из плена и кладет их мне на лицо. — Я ждала, что ты придешь. Здесь так одиноко. Я изгибаю брови и осторожно, боясь спугнуть, спрашиваю: — А где же мои братья и сестры, валиде? Отец? Они не с вами? Кёсем-султан мгновенно меняется в лице и отворачивается от меня, полагая так скрыть подступившие слезы. — Почти все из них ушли, один за другим, Мурад, — вытерев лицо рукой, невнятно говорит валиде и окидывает меня внимательным взглядом. — Но меня ты не отпустил. — Не отпустил? — переспрашиваю я, наклонив голову вправо. Кёсем-султан, словно она вовсе и не Кёсем-султан, а мое отражение в зеркале, повторяет это движение и вновь одаряет меня теплой улыбкой. — Но я не могу тебя отпустить, — качаю головой я, чувствуя зарождающийся внутри протест. — Не могу! Как же мне тебя отпустить, валиде?! Я возмущенно поднимаюсь с места и, сжав руки в кулаки, гневно осматриваю надоедливых птиц, что подобрались слишком близко к шатру. Осматриваю и вижу, как их смешные клювики удлиняются и загибаются к концу, а глаза становятся ядовито-желтыми. Отныне это коршуны, беспокойно кружащиеся над садом, и небо, раскинувшееся сверху, затягивают тяжелые плотные тучи… — Мурад, — одергивает меня Кёсем-султан ровно в тот момент, когда я готов наброситься на наглых птиц голыми руками. На небосводе угрожающе расцветают молнии, и спустя несколько секунд сад содрогается от грома. — Ради Аллаха, Мурад… Она приобнимает меня так стремительно, что я не успеваю даже удивиться — и тут же улавливаю запах жасминов. Теперь он настолько сильный, что я недовольно морщусь, но тут же мысленно корю себя глупость и обнимаю Кёсем-султан в ответ — кажется, до хруста костей. Но ей все нипочем: она спокойно поглаживает меня по голове и напевает знакомую нам мелодию. Я невольно сгибаюсь, чтобы удобнее обхватить валиде, и моя голова утыкается ей в ключицу. «Тише, тише», — шепчет она, замедляя мое сердцебиение, и даже с закрытыми глазами — чтобы лучше слышать родной голос — я все равно знаю, что коршуны в саду начинают уменьшаться, а небо приобретает мирный, светло-синий окрас. — Тебе было больно? — по-детски наивно спрашиваю я, шепча куда-то в плечо. Валиде не может не понять, к чему я клоню, и непроизвольно вздыхает; ее рука, до сих пор бережно оглаживавшая мои волосы, сползает вниз, на мое плечо. Я сосредотачиваюсь на серьезном лице Кёсем-султан. — Это неважно, Мурад. Но помни: я не сочла их достойными моей мольбы, — сощурившись, выплевывает она, гневно оглядывая мой стан, но я знаю, что ее ненависть направлена не на меня. — Они сделали нас врагами, — с презрением выдает свою любимую фразу Кёсем-султан, однако на этот раз я не разделяю привычного мне скептицизма. Словно завороженный, я гляжу в два изумруда напротив и киваю в ответ на каждое слово, произнесенное матерью. Запах жасминов окутывает меня целиком… Он уносит меня далеко, к самому краю мира и опоясывающим его горам, а солнце, что парит над тканевым шатром, подобно палящему диску, катится вниз, в бескрайний белый простор. Одиноким виденьем пролетает передо мной удивительная картина: до неузнаваемости преобразившийся дворцовый сад возвышается над самим Топкапы, и свисают по краям поднятой в воздух земли вьющиеся жасмины; светло-зеленые травы теперь потемнели и окрашены кровью, и на выложенные гальками дорожки безвольно опускаются безымянные тела, катятся людские головы. В центре земли, опеваемой лютым ветром, — все тот же шатер. Кёсем-султан сидит на османском троне и держит меня за руку, облаченная в кроваво-красное платье из благородного шелка; венец на ее голове — золотой хотоз, а на плечи опускается полупрозрачная шейла. Ее глаза — то ли булыжники, то ли изумруды — гневно сверкают, смотрящие поверх своих рабов. Я сижу рядом, у подола ее платья, и выцеловываю бледные кисти рук, лично надеваю на тонкие пальцы перстни, украшенные крупными пузатыми камнями. Я не смею требовать чего-то большего — лишь скромно к ней придвигаюсь, касаюсь руки и вдыхаю жасминовый аромат, окружающий валиде аурой. Время от времени она призывает свою свиту, вновь посылает кому-то кару — я лишь тихо опускаю веки. Звенящим голосом требует пролить чью-то кровь — пусть льется, лишь бы не брызнула на Кёсем-султан. Да и будет ли видна кровь на кроваво-красном платье?.. Виденье зовет к себе, и я не противлюсь, почти соглашаюсь ступить на парящую землю, пройти через дороги, усланные трупами, чтобы стать частью той картины. Но моя валиде здесь, она одета в платье цвета первого снега, и ее руки все еще покоятся на моих плечах. Горы Каф обнимают этот мир, а Кёсем-султан — его властелина, и я рад довольствоваться этой вечностью — лишь бы чувствовать объятья матери и вдыхать ее запах. Я желаю разделить с ней то время, что мне отведено, провести его здесь, под этим шатром, дыша свежим воздухом дворцового сада и слушая надоедливых птиц, вкушая яства с нашего стола и испивая воду из каменного хавуза. И если Аллах распорядится так — я буду самым счастливым его рабом. «Душа моей души», — словно в доказательство моим мыслям шепчет валиде. Она слушает мое сердце, в ответ то внемлет ей, и я утопаю в сверкающих драгоценными камнями глазах, оглаживаю лицо Кёсем-султан, улыбаясь тому, как она довольно жмурится в ответ. — Я не вымолвила ни слова, мой Мурад, — повторяет валиде, потираясь щекой о мою ладонь. — Берегла для тебя. Я киваю, так и не поняв, о чем она, да и не желаю переспрашивать. Вместо этого — тянусь к ней лицом, стремлюсь догнать самую желанную из мечт и откуда-то знаю: Кёсем-султан все понимает, она примет меня, приютит в этом саду, даст мне кров и будет оберегать от самых опасных страхов. Львиноголовый Фобос дрожит и жмется к Афродите, хватаясь за хитон цепкими пальчиками. Его бережно кладут в колыбель и обещают, что кошмар не вернется… Моя мечта столь близка, она задумчиво улыбается и не сводит с меня зеленых глаз, а ее рука медленно поднимается от моего плеча все выше и выше, очерчивает скулы, словно стараясь запомнить родные черты, и остается там, на моей щеке, мягко поглаживая кожу. Моя мечта чувствует мое дыхание на ее лице и другой рукой обхватывает меня за шею, притягивает к себе, окунает в аромат жасмина, что стремительно оплетает нас, стремится связать навечно. Уходящий в белый мир диск замирает. Он воспламеняется, словно зардевшийся юнец, но не продолжает свой ход — остается ярким отпечатком на безоблачном небе, застывает, как застывает само время. Земля под ногами содрогается и крошится, но Кёсем-султан по-прежнему улыбается, совсем не беспокоясь, что с нами что-то произойдет. Я верю ей. Боковым зрением видя, как почва под нами парит над дворцом и остальным садом, прижимаюсь к валиде, обвитый пахучими жасминами… «Как жаль, халиф! Твоя мечта несбыточна». — Повелитель! Повелитель! — кричит склонившийся надо мной Юсуф и трясет за плечо. Я шумно выдыхаю, словно пробудившись от ужасного сна, но отмахиваюсь от этой мысли, ибо знаю, что все было с точностью до наоборот. С помощью верного друга я поднимаюсь и усаживаюсь на тахту, и Юсуф садится рядом. — Что со мной случилось? — спрашиваю я, глупо на него таращась. Мое тело еще ловит отголоски привычной боли, но я не вижу ни намека на пустоту в покоях и не помню, куда она могла подеваться. Юсуф удивленно смотрит в ответ и спешит уведомить: — Я нашел вас лежащим на полу возле Кёсем-султан. — На имени последней он притихает и поворачивает голову в сторону. Валиде покоится на носилках, словно никогда с них не вставала, и ее хотоз лежит рядом, на старом ковре. — Я привел вас в чувство, но вы отказались звать лекаря. Повелитель, — уже почти шепчет бледный, как лист бумаги, Юсуф. — Вы спросили меня о ее последних словах, а потом снова потеряли сознание. Я позвал главного лекаря, он сейчас прибудет и… — Не нужно, Юсуф, — жестом прерываю чужую речь я. — Не нужно, — повторяю я, встречаясь взглядом с испуганным другом. В голове проскакивает мерзкая мысль о том, что именно он лишил меня возможности остаться с Кёсем-султан, он виноват в том, что вернул меня в эти покои. И, подгоняемый непонятными желаниями, я тихо спрашиваю у опустившего голову Юсуфа: — Как ты мог так поступить? — О чем вы? — не понимает тот и настороженно оглядывает меня с ног до головы. Его взгляд цепляется за подрагивающие руки, и я поспешно прячу их за спину, поднимаясь с тахты. Юсуф встает следом. — Когда я отдал приказ, — медленно, растягивая каждое слово, говорю я и довольно наблюдаю за тем, как удивленно раскрывает рот друг, — ты знал, что это ее последние мгновения? Он выразительно хлопает черными ресницами и молчит, не зная, как ответить на такое заявление. Я вижу, как он содрогается от двух противоположных желаний: взять меня под руку и отвести в покои — или же поскорее бежать, покинуть этот зал, чтобы не испытывать на себе гнев безумца. «Безумца, о халиф», — гаденько усмехается пустота, так любящая пустить красное словцо совершенно не к месту. Я бегло осматриваю зал на предмет притаившейся твари, но ничего не замечаю и сглатываю ком в горле. — Повелитель, — умоляет Юсуф и протягивает руку вперед, хватая меня за кафтан. — Ну же, пройдемте в главные покои. Я довольно долго таращусь на него, стараясь постичь всю синеву его глаз, прежде чем отбиваюсь от прикосновений и жестом запрещаю тянуть меня к выходу. — Ты не ответил, Юсуф, — хищно улыбаюсь я и осторожно подхожу к нему, подношу пальцы к сильной шее, откуда-то зная, что так будет правильно. Две мои руки почти любовно оглаживают выступающую венку, и друг привычно прикрывает глаза, готовый вечно слушать мой тихий голос. На это я лишь смеюсь, сильнее сжимая упругую шею, и мои кисти превращаются в ржавые тиски. Юсуф хрипит. Он вырывается, со смятением смотрит мне в глаза, ищет там хоть намек на шутку, на очередной розыгрыш, которыми я часто баловался ранее. Но в них — лишь безумие, слепая решимость, а на самом дне, там, где сокрыта истина, притаился бескрайний океан с застывшим на небосводе диском… — Что ты натворил, Юсуф?! — рычу я, сдавливая его шею. Я чувствую этот расползающийся по покоям страх, остервенело втягиваю его, питаюсь диким, первозданным ужасом, пока друг изо всех сил брыкается в попытке выжить… Милый, глупый Юсуф. Неужели ли думаешь, что одолеешь меня? — По…повелитель, — кряхтит он, цепляясь за мои предплечья обеими руками, водит по ним, стараясь пробудить мою человечность. — Как же так получилось? Как ты подобное допустил?! — кричу я, расширив глаза от гнева. В это же время дубовые двери отворяются и в зал вбегают напуганные лекари, а прямиком за ними — услышавшие шум бостанджи. Они изумленно замирают, наблюдая за тем, как самый верный султану человек стремительно теряет силы, но не могут помешать: если воспротивятся — я отрублю им головы. И это осознание собственного могущества мутной пеленой ложится на мои глаза, сподвигает еще сильнее сжать чужую шею… Юсуф в отчаянии раздирает руки-тиски почти до крови, шипит, окликает своего повелителя — я лишь недовольно морщусь, глядя на то, как на моей коже расцветают бледные полосы. Ровно за секунду до того, как верный друг покидает этот мир, я слышу тихое «Мурад…», такое личное, что непроизвольно вздрагиваю. Синие глаза опустившегося на пол Юсуфа как всегда глядят прямо в душу, и почему-то мое сердце ноет, твердя, что я совершил ошибку. Я хочу вырвать его, но сдерживаюсь. — Повелитель! — слышу я звонкие голоса подбегающих ко мне лекарей и не понимаю, зачем они столпились вокруг и почему высятся надо мной так, словно я вмиг обернулся ребенком. Прямо на меня, выглядывая из-под султанской тахты, таращится пустота; только так я понимаю, что тоже лежу на холодном полу и бьюсь с охватившей меня дрожью. «У меня получилось спрятаться, халиф?» — заискивающе говорит безлюдье, выплывая на свободу и мгновенно распространяясь, заслоняя льющийся в покои свет. Лекари больше не докучают в попытке продлить мучение, и я даже рад находиться в прохладной темноте один, наслаждаться покоем, пока это возможно. «Ты не один, — обиженно взвизгивает пустота, скребя острыми когтями по полу — если он есть в этом пространстве, окутанном черной завесой. — Мне надоело за тобой гоняться! Раньше ты не был настолько против моего присутствия». Я горько усмехаюсь и перевожу взгляд куда-то в сторону, полностью уверенный, что глаза тьмы сокрыты в каждой ее части и не имеет смысла искать их. «Неужели, — притворно-удивленно продолжает пустота, — ты увидел что-то лучше?» — Да, — ровно, стараясь не выдать собственное волнение, выдаю я и жестко вглядываюсь в окружающую меня завесу. — Тебе никогда не понять, — раздается мой обреченный возглас, и я стучу кулаком по пространству возле себя, чем вызываю приступ смеха у захватившего покои змея. Этот смех напоминает мне нечто знакомое, настолько, что… «Ну конечно, тебе ведь невдомек, халиф… — еле сдерживаясь, говорит пустота и внезапно устало вздыхает, не закончив. — Ты казнил свою убийцу, ту, что променяла тебя на власть! Она давно отказалась от тебя. Останься со мной, не противься, — шелестит коварный змей и почти ласково обвивает мое тело. — Я не обману». — Не обманешь, — выпускаю хищный оскал я и резко дергаюсь, изо всех сил стараясь вырваться, но все впустую: не то что физическая мощь — не помогает ни греческая мелодия, ни иные воспоминания, ранее способные отсрочить нежеланную встречу. Пустота стремительно приближается к моему лицу и обдает холодом, а обвивающие меня темные кольца сдавливают грудную клетку так, что я издаю жалкий свист вместо того, чтобы звучно кричать и требовать запустение оставить меня в покое. «Ты жалок, — выплевывает клубящаяся тьма, скручивая мое тело сильнее и заставляя меня виснуть в пространстве без единой возможности почувствовать ногами твердь. — На твоей стороне не осталось ни одного человека, ты загубил их всех и думаешь, что я не заберу тебя, надеешься на помощь? Глупый, глупый халиф…» — Это ты вынудила меня, — вскрикиваю я, как только пустота ослабляет хватку. — Ты притаилась там, совсем рядом, и заставила меня погубить его! Не дожидаясь, пока я закончу говорить, мрак снова взрывается безудержным хохотом. И я понимаю: этот хохот мне знаком, настолько близок, что я не могу не узнать его. Возможно, мне потребуется время? «Все так, — кивает пустота, сосредоточенно всматриваясь в мои глаза, и со скрипучим звуком проводит когтями по пространству, над которым я парю, — это я заставила тебя казнить их, я — причина твоих страданий. Ты так отчаянно стараешься выбраться, снова отдаться глупым мечтаниям, сбежать от меня, но ни разу не задался вопросом: «А кто же я такая?» Правильно, халиф, беги дальше, доживай иллюзией. Ибо вся твоя жизнь — побег от собственной сути». — Сути? — переспрашиваю я, сбитый с толку. «Сути», — прокатывается эхом в голове, отзывается во всем моем нутре, доходит до кости и не стыдясь разрушает ее, разбивает вдребезги… Я ошеломлен внезапным признанием. Тьма, с которой я сражался месяцами, которая душила меня, в то время как я, обездвиженный, лежал в кровати и боролся с жаром, — на самом деле часть меня? Самая жуткая, сокрытая от посторонних глаз часть меня… «Этого попросту не может быть», — думаю я, прячась от такого лишнего сейчас звона в ушах. «Полнейшая глупость, очередное издевательство». Я не должен верить пустоте: она видит, как я сопротивляюсь, мучаюсь, разъедаемый противоречиями, и пытается перетащиться меня к себе, сделать так, чтобы я не выбрался. Я не могу быть ею — этим змеем, отравляющим сознание. Невозможно. Черное, как человеческая суть, и острое, как лезвие ятагана лицо оказывается слишком близко, пугая полыми глазницами. На удивление, пустота не смеется, а вполне серьезно всматривается в мое лицо, словно что-то ищет. Сходство? «Мне незачем обманывать тебя, — как ребенку, объясняет очевидные вещи она. — У тебя не осталось тех, кто был способен держать меня в узде. Ты покончил даже с династией», — красуясь черными клыками, ползает вокруг меня такой же черный змей. Я слежу за юрким хвостом, ловя себя на странном желании ухватиться за него. «Но я не сужу тебя, халиф, — смакует ядовитые слова мрак. — Они не способны поддерживать то, что создали твои предки. В них нет того духа, что присутствовал в тебе. У тебя было великое будущее, я видел его, Мурад… Блеск величия, шум побед… Кёсем-султан отобрала их ради собственной власти. Ты убил ее, и я не виню тебя». Я настороженно поворачиваю голову к змею, копошащемуся у меня за спиной. Одна сторона меня уже готова согласиться с его речами, но другая — та, что помнит, как валиде обнимала меня в дворцовом саду, как мое собственное сердце тянулось к ней, — все еще противится. Пустота чувствует это и мешкает. — Не верю ни единому слову, — отзываюсь я, бесстрашно глядя в отсутствующие глаза. — Подлый змей… Ты мучил меня не один день, пытался сломить. А теперь у тебя хватает смелости назваться мной?! — брызжу слюной я, однако заранее знаю, что крики не помогут. На ум приходят те моменты, когда я, наряду с сумасшедшей болью, видел в пустоте покой. «Рано или поздно ты сдашься, — холодно отвечает запустение, не обращая внимания на мою истерику. — Когда ты будешь изможден, когда устанешь от страданий, ты впустишь меня… — Я больше не слышу, как змей стучит кончиком хвоста по полу, однако слышу, как мерно постукивает по нему чья-то нога и во мраке раздается металлический лязг. — Тебе захочется повторить. Ты ведь почувствовал это тягучее удовольствие, растекающееся по телу, пока он хватался за рукава твоего кафтана и умолял пощадить?» Я молчу, отвлеченно разглядывая собственные руки. Какое-то осознание внутри не дает мне оспорить пустые слова. «Впусти меня, — умоляет тьма, плотнее окольцовывая меня. — У тебя никого не осталось, пути назад нет, впусти меня! — ревет змей, мучая мои уши. — Мы станем истинными хозяевами этого дворца, подданные будут в ужасе пятиться, глядя на нас. Наконец-то ты свободен от оков, халиф. Ну же!» И я замираю. Сотни повешенных простолюдинов, пашей, чьи слова меня не устроили, каждый случайный прохожий, попавший под горячую руку, сменяющие один другого дворцовые лекари, мои братья и валиде — все они стоят в этой пустоте и самодовольно ухмыляются, освещенные тусклым, непонятно откуда пробивающимся сквозь мрак синим светом. Они окружают меня, изучают стеклянными глазами. Их фигуры чуть покачиваются в ритме дыхания пустоты, и что-то в странном танце пугает меня — или же сами фигуры источают страх, тот самый, что преследовал их перед смертью? Я вдыхаю этот смрад и удовлетворенно хмыкаю. Чувство вседозволенности возвращается. Почему-то я вспоминаю, как, осклабившись, наблюдал за мучениями главного лекаря, что не смог управиться с моим жаром; как приказал казнить распивающих алкоголь в таверне бездельников и повесить их тучные тела на площади, а после приходил и подолгу смотрел за тем, как они висели подобно мешкам с зерном; как спокойно ожидал, пока палачи разделаются с Касымом, как отдал приказ задушить дядю Мустафу, Ибрагима и валиде Кёсем-султан; а еще — как, сгорая в огне, сам убил верного друга. «Их жизнь — ничто перед твоей волей, — спокойно шепчет на ухо пустынность, обволакивая весь мой мир, все то, что я когда-либо знал. — О халиф, они все будут трястись, пока ты будешь обходить свои владения и вершить кровавый суд. Воссоединись со мной, халиф. Я то, что ты скрываешь, так яви же меня миру!» — грозно говорит змей. И я, не видя смысла в сопротивлении неизбежному, соглашаюсь. Измученное тело охотно расслабляется, тут же бережно опущенное на твердь, а глаза отныне застланы мутной пеленой. Сердце больше не ноет. Я ступаю прямиком во мрак, объятый его частью, и душа моя молчит, словно ржавая игла нитью прошлась по ее устам; ступаю, готовый выпустить вороного змея, заставить мир сгорать от его морозного дыхания, содрогаться от осторожных движений, лишаться слуха от скромного шепота. Только вот… — У меня есть просьба, — несмело подаю голос я. Пустота лениво разворачивается и смотрит, явно ни капли не заинтересованная. — Дай мне… дай мне попрощаться, — выдавливаю я, теребя пальцы рук. Пустота молчит. Я уже думаю, что она откажет, начнет безумно хохотать, как вдруг, в очередной раз моргнув, встречаю знакомый дворцовый сад. Огромный змей — теперь я вижу, как он выбивается из цветовой гаммы остального мира, — вальяжно отползает, бросая на меня хмурый взгляд пустых глазниц, однако мерцает в них что-то не пустое, настоящее. Я мельком оглядываю забавный кончик хвоста. В центре сада, окруженного могучими чинарами, зияет пропасть. Но там, наверху, под самыми небесами, где кружатся шумные птицы и застыл покрытый румянцем диск, все еще парит опутанный жасминами остров; одиноко стоит на нем тканевый шатер. Неведомые силы тянут меня к хавузу, где течет вода из реки Кавсар, и к этому шатру, бархатным подушкам, на которых — я уверен — умостилась опечаленная Кёсем-султан. Я поднимаюсь над миром и вижу ее хрупкую фигуру. Валиде сидит, подперев голову рукой, так похожая на шедевр греческого скульптора, что мое сердце, казалось бы, уже неспособное чувствовать, отмирает. На потемневшем небе пляшут молнии, одиноким волком воет ветер, и я бегу к валиде, чтобы успокоить, как она успокоила меня, дабы небеса вновь стали синими, а назревающий ураган — бризом с Босфора. Теперь уже я заключаю валиде в объятья, зная, как разрывается мое сердце, как оно чудовищем бьется в грудь, ломает ребра, хочет вырваться и отдаться Кёсем-султан… Та с готовностью прислоняется к широкой груди, шепча что-то об одиночестве, сжимает ткань моего кафтана, становится частью меня. Совершенно одержимый, я обещаю ей, что она не будет одинока. Руки-кинжалы вспарывают грудь, достают оттуда бьющееся сердце и преподносят валиде, и на ее белоснежное платье капает свежая грешная кровь. Ах, если бы она вновь сидела в золотом венце, облаченная в красный, если бы я смог остаться с ней, целовать ее бледные руки… — Мурад, — рыдает Кёсем-султан, — бережно сжимая чужое сердце. — Мурад, — выдыхает она, оглаживая мое лицо. Я помню, как мало нам осталось, и накрываю ее руку своей, утыкаюсь в тыльную сторону ладони носом, стремясь запомнить этот запах. «Моя прекрасная валиде», — с упоением думаю я, не прекращая разглядывать ее глаза, что изумрудами сверкают на солнце. «Ты же не отвергнешь меня, когда у тебя в руках бьется мое сердце?» — мысленно спрашиваю я, уже зная, что Кёсем-султан слышит. Мое сердце скажет то, что не успел я, ведь оно не трусливо — трусливы умы. Я лишь довершу начатое, возьму то, чего лишил меня грязный мир. Видя, как Кёсем-султан понимающе кивает, я перевожу взгляд на бледно-розовые губы. И прежде чем черные кольца смыкаются на моей груди, я оставляю ей первый и последний поцелуй.

Δεν είσαι μάνας γέννημα, μαργαριταρένια μου, Ούτε Θεό φοβάσαι, ούτε Θεό φοβάσαι.

***

На Стамбул давно опустилась звездная ночь. Дворец спит, лишь я все подливаю себе вина и наблюдаю за размеренно покачивающимся кончиком змеиного хвоста, погруженный в тяжелые, кровавые мысли. Пустота, так и не произнесшая ни единого слова после того, как забрала меня из сада, свободно раскинулась на моем ложе, оставив меня наедине с непонятными желаниями. Со странным, почти охотничьим восторгом я думаю о том, что за дверями покоев стоят совсем сонные аги, а возле ташлыка слышен щебет наложниц. «Их жизнь — ничто перед твоей волей», — вспоминаю слова змея я и ощущаю, как рыжеватая пелена вновь застилает глаза. Я выливаю остатки вина из кувшина, одним махом допиваю и отбрасываю стакан в сторону, так, что он катится по полу аж до самой террасы. Виноградная гроздь, что держала Кёсем-султан, сейчас лежит на медном подносе, и я отбрасываю его тоже. Я выдыхаю, стараясь успокоить невыносимую жажду, но пелена не сходит. Пошатываясь, добираюсь до дверей и стучу по ним обеими руками. Аги выпускают свою погибель, а посапывающая на кровати пустота лениво открывает полый глаз и смотрит на капли разлитого вина. Уроборос кусает свой хвост.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.