ID работы: 8599986

Молнии

Слэш
NC-17
Завершён
85
автор
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
85 Нравится 24 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Шнайдер, можно я от тебя камеру заряжу? В плечо тыкается прохладный металл, и Шнайдер дергается, поднимая на друга непонимающий взгляд. Минута-две мучительных раздумий и непонимания, чего Пауль от него хочет, а затем губы сами собой кривятся в неприязненной усмешке, и Шнайдер ощущает, как его лицо приобретает угрожающее, злобное выражение. Пауль быстро сникает. — Я ведь шучу. Он пытается оправдаться. Иногда у него случаются сбои и Пауль не улавливает настроение с точностью до самого малого отголоска эмоций, и потому случаются конфузы. Как сейчас, например. Между плечом и шеей зарождается знакомое, щекотное ощущение, Шнайдер слышит треск и ловит периферией зрения синие отсветы. Он снова опускает взгляд в книгу. Нужно срочно сделать несколько глубоких вдохов и выдохов, сгладить угол очередной на этой неделе мелкой перебранки с Паулем и, черт побери, успокоиться. Успокоиться… Шнайдер ухмыляется, надеясь, что это выглядит как косая почти-улыбка, а не как угрожающий оскал с читающейся во взгляде жаждой крови. — Если хочешь, чтобы я тебе сжег батарею разрядом — пожалуйста, заряжай, — пальцы цепляются за переплет так, что плотный материал трещит и идет некрасивыми загибами. — Шнайдер. — Как найдешь розетку — сообщи, — сминаются страницы, в которых остаются глубокие выемки от пальцев. — Шнай. — Только давай как-нибудь поколдуй, чтобы не пришлось ждать двое суток очередной вспышки, — строчки расплываются перед глазами, сливаются с белой бумагой, и в итоге все превращается в серость и грязь, освещаемую синими росчерками. — Кристоф, блять! Шнайдер, наконец-то, смаргивает наваждение и поднимает взгляд. Он снова… Черт, он снова. Сорвался. Пауль знает, насколько болезненна для него эта тема, но все равно не заслужил такой агрессии, и теперь Шнайдеру горько внутри и больно где-то в горле. Будто там моток колючей проволоки раздирает нежное нутро, и он не может сглотнуть это ощущение, как ни старается. — Я… — Шнайдер открывает жалко рот, силясь придумать оправдание, но Пауль хмурится и мотает головой, перебивая его. — Нет. Это ты прости. Я не должен был. Но ты нервный. Прям… сильно. Прости еще раз. Пауль хочет хлопнуть его по плечу, но Шнайдер дергается, и друг уходит ни с чем — лишь замирает на мгновение, неловко вскинув руку, а затем виновато-подбадривающе улыбается напоследок и оставляет его один на один с пучиной отчужденности и вины. Как все не вовремя. Шнайдер нервным жестом запускает пальцы в волосы и чувствует покалывание статического электричества. За окном — дождь, маленькое пространство автобуса давит на него, душит, и Шнайдеру хочется что-нибудь разбить и разорвать, но он заставляет себя об этом не думать. Заставляет себя дышать, заставляет успокоиться и не поддаваться этому колкому кому внутри. Шнайдер ненавидит свою сущность. Почему Пауль с такой легкостью заставляет свои руки гореть? Почему Рихард, не задумываясь, выращивает в ладонях изящные ледяные фигуры? Почему Флаке окружает все свое тело тонкой пленкой воды, идеально повторяющей все изгибы, не оставляя при этом после себя мокрых пятен? Почему Тилль наращивает на груди черную обсидиановую чешую, которая крошится и отпадает только тогда, когда он сам того пожелает? Почему Оливер формирует и усмиряет воздушные потоки, не меняя непроницаемого выражения лица? И почему сам Шнайдер все свои молнии, разряды и треск напряжения вынужден заталкивать внутрь, хоронить, отрекаться от них и ненавидеть искренне и всей душой? У него никогда не получалось. Никогда. Молнии приходили из ниоткуда, жгли простыни, и мама потом ругалась; били одноклассников и учителей, иногда даже до ожогов; поджигали траву и мох, и Шнайдер не мог доказать, что он это не специально. Что молнии сами. Он не может их контролировать, не умеет, не понимает как, и пока остальные ощущают свою силу частью себя и пользуются ею как ещё одной рукой, Шнайдер свои молнии считает третьей ногой, да и то хромой и болезненной. Колкие прикосновения, лесенкой опускающиеся по позвоночнику, прожженные дыры в одежде и люди, которые его сторонятся — вот, в чем виноваты молнии. В мире, где все так или иначе обладают силой, важно уметь ее контролировать, и Шнайдер чувствует себя второсортным, кем-то, кто не достоин ходить с нормальными людьми по одной улице. Впрочем, нашлось несколько человек, согласных его терпеть и не испытывающих чувства неприязни. Сначала это был Рихард. Слишком эмпат и при этом эгоист, чтобы позволять Шнайдеру и дальше оставаться в одиночестве. Рихард думал о сложившейся ситуации, сопереживал, страдал — и в итоге решил, что будет легче и полезнее для собственной психики помочь, чем оставлять все, как есть. Потом Пауль и Флаке. Слишком отбитые, чтобы заметить табличку «не влезай, убьет», слишком панки, чтобы с легкостью плевать на Шнайдеровское защитное шипение с высокой колокольни, слишком любопытные, чтобы обращать внимание на болезненные жалящие искры. Потом Тилль. Спокойный, размеренный — ему вообще было все равно. Он не считал ситуацию Шнайдера проблемой, лишь только слушал рассказы Рихарда, смотрел внимательно из-под челки, а затем угощал пивом и после они пели и играли что-то разухабистое под ночным небом. Оливер был последним по хронологии, но не последним по важности. Они все его друзья, и они все научились мириться и принимать Шнайдера с его недостатком. И даже, возможно, любить. Только любовь, как бы сильной она не была, не спасет от разряда электричества, не убережет от боли. Шнайдеру хочется ощущать прикосновения, ласку, тепло другого человека, но он сторонится всех, чтобы не чувствовать себя виноватым за свой изъян. Так проще, наверно. Не привязываться, не ощущать. Но все равно ночью сон не идет, и Шнайдер думает, думает, думает, воображает что-то уютное и доброе, полное слащавости и нежности, которых ему так не хватает, жалеет себя, потом злится за слабость и засыпает уже под самое утро, чувствуя внутри взвинченные нервы и гудение напряжения. Ты тянешься к матери почти всю свою жизнь, но в детстве, после кошмара или разбитой коленки, эта тяга невыносима. Шнайдеру бы хотелось получать больше объятий и прикосновений, но у мамы слишком низкий болевой порог, и он понимает, почему ее прикосновения торопливые и настороженные, и потому начисто лишенные тепла. Страх боли. Он понимает это сейчас. Но когда тебе шесть… Обида душит и получается только реветь в подушку, ощущать себя никчемным и каким-то неправильным. Будто ты и не достоин ничьей любви. Именно в шесть молнии становятся его постоянными спутниками. Это нормально, это у всех так. В этом возрасте дети впервые полностью ощущают и осознают силу, пробуют ее на вкус, давая ей порезвиться где-то в кончиках пальцев, бахвалятся друг перед другом способностями, чтобы после вместе придумывать забавные игры. Шнайдер в шесть едва не сжигает половину кухни, когда закатывает истерику и отказывается есть суп, когда крупная, ветвистая молния попадает в занавеску и та мгновенно вспыхивает, обугливая обои. Самое первое воспоминание о молниях, самое первое ощущение потрескивания и гула в руках… Самые неудержимые слезы, страх, теплый запах выпечки от маминого передника и ее руки, которые она никак не может уложить Шнайдеру на плечи — те все время куда-то пропадают, все время нервно теребят ему майку и волосы на затылке, пытаются… Оттолкнуть? Даже сейчас он вздрагивает от горечи и снова отчаянно старается сфокусироваться на пейзаже за окном. Не получается. Глупая голова никак не может понять, что слишком больно, что лучше не думать и не заостряться, что… Что если ученые что-то не придумают для таких, как Шнайдер — он навсегда останется в одиночестве. Боящийся причинить боль, опасающийся подходить к кому-то достаточно близко, избегающий даже случайных прикосновений. Хочется открутить самому себе голову, но вместо этого Шнайдер заставляет себя выдохнуть и не дернутся, когда на соседнее сидение садится Пауль и приваливается к его плечу. Он называет это «сбросить напряжение», а потом скалится в бешеной, довольной улыбке, потому что шутка не устаревает и не становится менее смешной, хоть Шнайдер и закатывает каждый раз устало глаза. Иногда это помогает, иногда не очень, но Шнайдер в любом случае благодарен. Хотя бы за бесстрашие и готовность терпеть возможные жалящие уколы искр. Неправильный, сломанный, выброшенный в канаву за ненадобностью — Паулю все равно. Пауль твердо намерен не дать другу сгнить где-то на краю всеобщего веселья, и это характеризует его лучше всех остальных слов, поступков и обидных шуток. Поэтому он жмется, трется щекой, одновременно и извиняясь, и подбадривая, и не давая скатиться в отчаяние окончательно. Только вот сегодня явно не его, Шнайдера, день. В ответ на чужое тепло рядом, запах сигарет, шампуня и алкоголя приходит не избавление и не легкость. Разряды не уходят сквозь Пауля и спинку сидения куда-то в пол. Наоборот — концентрируются, множатся, и с каждым мгновением Шнайдер ощущает, как молний становится больше, как они жалятся и кусаются все сильнее и намереваются выпрыгнуть из-под кожи как раз рядом с лицом Пауля. Остается только крепко зажмурить глаза и считать. Один, два, три, семь, четырнадцать… Двадцать пять… Пауль уже спит, но напряжение все еще внутри его тела — трещит и искрит, прорываясь иногда сквозь кожу на груди голубыми разрядами, и Шнайдер едва слышно стонет сквозь зубы. В автобусе давно темно, они будут на месте утром, и потому все, скрутившись на своих местах, урывают хотя бы пару часов беспокойного сна в неудобной позе и трясучке дороги. Не спит только Шнайдер. Сжимает и разжимает кулак, вслушиваясь в треск тока между пальцами, ощущая гудение где-то в шее и за ушами, и пытается успокоить сердцебиение. О сне не идет и речи, и лучше бы смотреть куда-то в окно час за часом, выискивая признаки зарождающегося рассвета, но сначала нужно абстрагироваться от теплого тела рядом и ощущения чужого присутствия. Где-то на переднем сидении шевелится Тилль, и Шнайдер старается дышать потише, делая вид, что все хорошо. Концерт проходит замечательно, и они, довольные и радостные, принимаются пить прямо в гримерной, затащив туда с десяток фанаток из зала, и Шнайдер чувствует себя достаточно расслабленно, чтобы позволить одной такой девчонке себя целовать. Мягко, но настойчиво она пробирается ему в рот своим маленьким язычком, хочет урвать больше, но Шнайдер осторожно кладет ладонь ей на грудь и мягко сжимает, добиваясь удовлетворенного выдоха, сорвавшегося с накрашенных губ. Лучше только поцелуи. Завтра ее уже не будет в его жизни, они вряд ли встретятся когда-нибудь еще, но сейчас, пока клубок из молний внутри маленький и спящий, можно позволить себе немного расслабиться. Узкая ладонь скользит Шнайдеру по бедру, подбирается к вставшему члену, тонкие пальцы с длинными ногтями обхватывают его сквозь одежду, ведут вверх. Девчонка твердо намерена залезть ему в ширинку, и Шнайдер мягко ловит ее руку, тянет подальше от паха и поближе к своему рту, чтобы поцеловать пахнущие сигаретами пальцы. Вместо этого в нос ударяет слабый цветочный запах, и губы ощущают что-то чересчур уж гладкое даже для женской кожи. Он недоуменно смотрит на ладонь, а затем мягко улыбается. Цветы. У нее на теле растут цветы. В голове вертится тысяча и одна шутка про самый главный цветок, но Шнайдер сдерживается и еще раз целует ее ладонь у запястья, прямо между двумя крупными соцветиями. — Всем нравится, — она передергивает плечами, а затем подсаживается еще ближе и, прижавшись губами к его шее, пытается уже второй, свободной рукой расстегнуть ремень и ширинку. — Решила меня отвлечь? Шнайдера начинает раздражать ее настойчивость. — Ты красивый. Я хочу посмотреть на твой член, а затем трахнуться, — она пьяно посмеивается, смотрит лукаво из-под накрашенных ресниц, и Шнайдер утомленно вздыхает. Ну вот черт, все же было так хорошо. Теперь вместо расслабленности и алкогольной неги он чувствует пульсацию и уколы где-то в животе, и этого он допустить не может ни в коем случае. Только не сейчас. Почему он просто не может получить свою порцию хотя бы такой ласки и пойти спать? — А я не хочу. Не лезь, — он сжимает ее кисть чуть сильнее, чем следует, и девушка недоуменно, обиженно хмурится. — У тебя стоит. Я не в твоем вкусе? — она надувает губы, чуть покачиваясь от выпитого, а затем, засмеявшись, неожиданно быстро оказывается у Шнайдера на коленях, льнет всем телом — горячая и гибкая. Сжимает бедрами и трется о член, обхватывает руками за лицо и шею, гладит за ушами, целует мокро и отчаянно. Шнайдер не успевает засопротивляться, не успевает удержать ее и отпрянуть, и клубок из возбуждения и молний внутри расширяется, заставляя его трястись в попытках удержать бушующую стихию внутри себя. Девушка интерпретирует его реакцию по своему. — Ты твердый и весь дрожишь. Почему ты говоришь, что не хочешь меня? Хочу попробовать тебя на вкус. Ручаюсь, что ты что-то огненное… — ее пальцы ловко пробираются под футболку, гладят грудь и ребра, и целуется она и правда хорошо — сопротивляться невозможно. Не в его случае… Давно копившееся напряжение короткими толчками прорывается наружу сквозь бреши в самоконтроле, Шнайдер отчаянно стонет, рефлекторно сжимая ладони на ее бедрах, притягивает ближе, давая члену так необходимое сейчас мягкое и тепло-влажное давление и ощущая, как длинные ногти почесывают кожу на затылке. Ему хочется подхватить ее под колени, поднять на руки и трахать до изнеможения, но в перерывах между мокрыми поцелуями и не менее мокрыми дорожками на шее он замечает цветы на ее предплечьях: обугленные пятна и прожженные дыры в нежных лепестках. Девушка даже вскрикивает, когда Шнайдер сбрасывает ее со своих коленей и быстрым шагом скрывается в туалете. Он и правда дрожит — это видно по тому, как пальцы, даже сжавшиеся на крае желтоватого умывальника, подрагивают и белеют. По венам бежит острейшее, огненное возбуждение, смешанное с липким ужасом, и Шнайдер смотрит в глаза своему отражению, пугаясь той дикости, что сквозит в чертах лица. А затем на щеке проскакивает голубоватая искра, и ему хочется разбить зеркало кулаком. Оглушительно хлопает дверца кабинки, задвинуть защелку получается не с первого раза, и Шнайдер едва слышно матерится сквозь зубы, пока дергает металлический заржавевший язычок. Ему так сильно хочется трахаться, что в животе все завязывается в узел, и воображение подкидывает картинку-вспышку: он сдвигает той девчонке трусики и толкается внутрь ее тела своим твердым, влажным членом, а она стонет и сжимается, пока хватается за его спину и плечи. Шнайдер издает короткий возглас, ударяя кулаками в стены кабинки, и смыкает бедра, стремясь избавиться от почти болезненного возбуждения. Нет, нет, ему нельзя, нельзя… Воздух со свистом вырывается изо рта, в паху слишком тепло и он почти рефлекторно ерзает на крышке сиденья, имитируя толчки. Шнайдер сейчас ненавидит себя особенно сильно. Себя, свое воображение, свой мозг, который никак не может понять, что лучше вообще ничего не чувствовать… Больше всего Шнайдер ненавидит, конечно же, молнии. Он их видит. Голубые мостики, которые то тут, то там вырастают из ладоней, предплечий, отражаются на сетчатке глаза и колючим колесом прокатываются по позвоночнику. Он отчаянно трет ладони друг о друга, пытается поймать молнии, накрыть их, утихомирить, но, настойчивые и верткие, они проскальзывают между пальцев, и Шнайдер задушено воет от бессилия и стучащего в висках возбуждения. Смотрит на свою топорщащуюся ширинку, на тяжело вздымающуюся грудь, на широко разведенные бедра — сука, сука, сука, как же хочется трахаться! Драть ту дурочку во все дыры до невнятных хрипов, сталкивая ее из оргазма в оргазм. Как же хочется и самому… Шнайдер крепко зажмуривается, мотает головой из стороны в сторону, как отряхивающийся от воды пес. Нет, черт, блять, нет, нет! Оглушительно трещит большая молния, вспыхнувшая у него между ладоней, и он испуганно дергается. На ресницах застыли щекотные капельки влаги, и Шнайдер ненавидит себя и корит за глупость, когда дрожащими руками расстегивает ширинку и, приспустив штаны с трусами, высвобождает член. Он твердый и стоит так, что почти прижимается к животу. Это кажется невероятным — так сильно возбудиться от парочки поцелуев и одной маленькой фантазии, но на головке набухает вязкая капля и медленно скользит вниз — самое лучшее доказательство реальности происходящего. Шнайдер до отрезвляющей вспышки боли прикусывает себе губу. В легких слишком мало воздуха, ему жарко и душно, и на шее выступил неприятный, липкий пот, а он просто сидит и смотрит на свой член, не решаясь к нему прикоснуться. Он слишком хорошо знает, чем это все закончится. Но сознание, захваченное возбуждением, все равно шепчет и уговаривает, и он почти обиженно, так по-детски жмурится и мотает головой. Нет. Нет, надо успокоиться, надо… Он скользит рукой вниз и сжимает себя за яйца так, что перед глазами проносятся алые пятна и яркие вспышки. Больно. Но слабо помогает. Под футболкой ветвится очередная крупная молния. Это всегда так. При возбуждении. Стихия бунтует сильнее обычного, вырывается из-под контроля окончательно и бесповоротно, и становится по-настоящему разрушительной. И потому… Все тело гудит и вибрирует, и Шнайдер с коротким, раздраженным хныком скользит сомкнутыми в кольцо пальцами по члену от основания к головке. Останавливается там, чувствуя, как дрожат колени и как под кожей щекотно от синеватых разрядов электричества. Нужно остановиться. Прекратить. Будет хуже. Но рука не слушается, и Шнайдер снова двигает кулаком — теперь уже обратно, к яйцам. А затем снова вверх, выжимая из головки очередную мутную, крупную каплю. Возбуждение, ненависть, предвкушение, страх и небольшая, крошечная надежда на счастливый исход — все это мешается внутри него, питает молнии, бьется в висках и застилает глаза синим. Горячая, влажная кожа, девчонка перед внутренним взором, ее округлые ягодицы, член, исчезающий внутри ее тела… Шнайдер широко распахивает глаза, хватает ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, пока все мышцы в теле напрягаются, пока выпирают вены и его сотрясает в сухих, болезненных спазмах. Хочется упасть на колени и сжаться в комок, скулить от боли и искать чьего-то утешения, но Шнайдер не в состоянии пошевелиться и просто, как может, терпит и ждет, пока все прекратится. Как и много раз до этого. Он не может кончить. Первый сексуальный опыт закончился болью и слезами той, которая ему доверилась, и это стало последним кирпичиком, замуровывающим молнии в глухом склепе ненависти. Чужие страдания, страх и слезы — это не то, что способствует получению оргазма. Не у Шнайдера. Он панически боится своего возбуждения, ненавидит похоть и вожделение, сковывающие все тело, но сопротивляться не может, как ни пытается, и после вот так — возбужденный и встрепанный, с мокрыми от слез ресницами вынужден пережидать судорожные сокращения мышц, боль где-то внутри, а после ноющее и тупое ощущение от все равно напряженного члена. Разрядки не наступает, организм обманут, а Шнайдеру не хочется ничего — только забыться тяжелым сном, в котором он обычный человек и в котором по спине не пляшут разряды тока. Вместо этого он будет еще какое-то время слоняться в ожидании того, как спадет возбуждение и можно будет хотя бы попытаться заснуть. Он дрожит, пока рассматривает свой член. Хочет прикоснуться к нему, но он отдергивает руку в последний момент и вместо этого утирает трясущейся ладонью пот со лба. Во всем теле тяжесть и отвращение абсолютно ко всему, что его окружает: липкая, теплая испарина на затылке, чувствительная до боли кожа, пересохшие губы и ноющие от напряжения мышцы в разведенных бедрах. Хлопает дверь туалета, и Шнайдер дергается, делая попытку сесть ровнее, шипит от боли в потревоженном члене и, захлестываемый паникой, пытается рассмотреть чужую обувь и понять, кого это принесло. — Шнайдер, все в порядке? Тилль. Его обеспокоенный голос, его дурацкие шлепанцы, уверенное ощущение его присутствия — Шнайдер едва удерживается от болезненного, какого-то обиженного вскрика, когда выпрямляется и сведенные судорогой напряжения мышцы вынуждены сократиться, заработать так, как надо, чтобы держать тело в нужном положении. — Странный вопрос, — он пытается свести все в шутку, но голос дрожит слишком сильно и Тилль наверняка ему не верит. Закусив до боли губу, Шнайдер осторожно укладывает напряженный член в трусах и встает на ноги, чтобы застегнуть брюки. Колени при этом отчаянно дрожат и подгибаются, и стоять получается с трудом. — Ты просто так резко свалил. Она больше не будет… Ну… Тилль смущенно умолкает, а Шнайдер мрачнеет. Значит, все заметили и все всё поняли. Прекрасно. Этот день не мог закончиться еще «радостнее». — Спасибо, — после короткой паузы сухо отвечает он, и слышит сконфуженный кашель. Хочется, чтобы Тилль убрался. Может быть, Шнайдер сказал это вслух, но шлепанцы, видимые из-под двери, приходят в движение: топчутся на одном месте какое-то время, а затем Тилль разворачивается и стремительным шагом покидает комнату, напоследок пробурчав что-то в ответ. Шнайдер устало приваливается лбом к тонкой фанерной поверхности, но быстро выпрямляется — на зеленоватой краске видны черные обугленные пятна. Возбуждение все еще мучает его, и, наверное, будет мучить еще минимум полчаса. Шнайдеру хочется напиться. Он напоследок еще раз сжимает бедра, остервенело желая, чтобы член опал, а затем открывает дверь и нетвердой походкой покидает и туалет, и вечеринку, не желая сегодня больше никого видеть. Шнайдер набухался бы в тот же вечер, но когда он добирается до своей кровати в своем номере в штанах уже все спокойно, и он решает, что лучше потратить столь блаженное время на сон, чем на алкогольный яд. Засыпается удивительно быстро и легко, но снится что-то тяжелое, и утром он чувствует себя совершенно разбитым и нисколько не отдохнувшим. В висках стреляет, плещется боль в черепной коробке, и привычное утреннее возбуждение вызывает глухое, темное раздражение. Благо, его усмирять не в пример легче — холодный душ и немного самоконтроля. Куда легче, чем попытаться затолкнуть в глубины собственного естества искры и вожделение столь яркие и горячие, что кожа буквально горит от электрических разрядов. Сегодня у них опять концерт и опять пати, на которую Шнайдер идти не планирует, поэтому культурную программу он начинает с самого утра. Бутылка пива удивительно легко проскальзывает в пустой желудок, и становится все равно. До саундчека он выпивает еще две или три, и остальные настороженно на него косятся, но Шнайдеру плевать на взгляды и напряженное молчание. Он не хочет ни с кем говорить, не хочет ни с кем встречаться глазами, не хочет вообще ничего. В отчуждении пребывать как-то легче. Кажется, Флаке предлагает ему съесть бутерброд, но Шнайдер отрицательно мотает головой и прячется где-то в самом дальнем углу, всем своим видом показывая, что не расположен к общению. Концерт… Плевать на концерт, Шнайдер просто не помнит, как он прошел. Хотя, остальные смотрят на него скорее обеспокоенно, чем раздраженно, и это дает повод предположить, что отыграл он без ошибок. Хотя бы явных. Правда, кажется, болты опять слегка оплавились. — Шнайдер, — после душа Тилль ловит его за руку. Пытается, по крайней мере — Шнайдер быстро отстраняется, освобождаясь из теплого захвата пальцев, и испуганно смотрит. Хотя, все в порядке. Молнии молчат. Но это уже привычка. Дергаться, обеспокоенно всматриваться в чужое лицо, проверяя самочувствие, извиняться, корить себя… Благо, не в этот раз. Тилль смотрит скорее умоляюще, и его губы не кривятся в болезненной линии. — Не уходи, останься здесь. — Какой в этом смысл? Наверно, он звучит грубо и резко, но Шнайдер сейчас не может по-другому. Ему хочется забиться в свой персональный темный угол, выстроить внутри хотя бы немного спокойствия, уговорить самого себя, что он не всегда опасен, что у него получается хотя бы немного держать себя в руках… Это, конечно, напрасно, но если он не будет этого делать — то просто сойдет с ума. Кожа горит и он весь будто иголками ветвистыми идет, так хочется ощутить на себе чьи-нибудь теплые ладони, в груди тянет и болит, но все, на что он может рассчитывать — это на довольно быстрые объятия от Пауля и дурацкие, слишком редкие «сбрасывания напряжения». — Будешь напиваться в одиночестве? — Тилль смотрит даже как-то виновато. За что он чувствует вину? Шнайдер не знает. Он слишком устал от всего, чтобы об этом думать. Где-то в глубине сознания мелькает мысль, что все дело в нем, что это он опять что-то не так сказал или сделал, и Шнайдер кривится. — Почему бы и нет? Это все лучше, чем… Он не заканчивает фразу, но Тилль и так все понимает. Пытается понять? Если Рихард просто проецировал на себя эмоциональное состояние Шнайдера, то Тилль искренне пробует углядеть закономерности и проследить ход мысли, разложить чувства на составляющие и выявить то самое одно, гнилое и болезненное, отравляющее всю цепочку. Только Шнайдер весь гнилой, и затея изначально абсолютно бессмысленна и нецелесообразна. — Нет, не лучше. Шнайдер горько усмехается и отворачивается. Его утомил этот разговор. Он не хочет никого видеть, не хочет ни с кем общаться, не хочет ощущать вечное напряжение и вечный же контроль. Он просто хочет напиться. — Я не хочу, чтобы ты уходил. Ты наш друг, часть команды. Пожалуйста, посчитай это достаточным поводом, чтобы не запираться в номере, — Тилль разводит руками и так скованно, но очаровательно улыбается, что Шнайдер фыркает себе под нос и задумывается. — Будем напиваться вместе. — Тилль… — легкость, возникшая на мгновение, пропадает, и Шнайдер хмурится. Если он все время будет думать о чужой безопасности — о какой расслабленности может идти речь? Он не выдержит такого и опять кого-нибудь покалечит. — Я наращу чешую. Обсидиан — вулканическое стекло. Стекло не проводит ток. Так что ты можешь быть спокоен, — Тилль поднимает руку и заставляет один из пальцев покрыться мелкими черными пластинками. Сквозь укол зависти Шнайдер чувствует нерешительную радость и чувство, будто с груди пропал тяжелый камень, который ему нужно было держать день за днем, без малейшей передышки. И они пьют. Много. Быстро. Напиваются просто вдрызг, не заботясь о вкусе и вдумчивости — просто вливают в себя все, что есть. Лишь бы ощутить смазанность сознания и потерять четкие ориентиры, лишь бы стало все просто и понятно. Диван, на котором они расположились, стоит в углу, грохочет в полумраке музыка и столик с бутылками где-то совсем в другой стороне. Идеальное укрытие. Но даже если и этого не хватит — у Тилля достаточно угрожающий взгляд, а у Шнайдера достаточно отрешенное выражение лица, чтобы все настойчивые и любопытные разворачивались и уходили, не успев сказать и двух слов. Есть всего лишь одно «но»: Шнайдер, как не пытается разгадать загадку, ответа так и не находит. Зачем все это Тиллю? Поддержать? Не оставлять одного? Неужели Тилль считает его настолько размазней? Он делает еще глоток, чтобы заглушить вспыхнувшую в глубине тела тьму. Тилль не отстает — как и обещал, методично напивается за компанию или просто так, топит в себе что-то, и они почти не говорят, только посмеиваются иногда пьяно от долетающих с импровизированного танцпола криков. Кажется, Пауль с кем-то поспорил, и сейчас в той стороне под потолком густой пар. Неужели опять уничтожает ледяные фигурки Рихарда? Судя по возмущенному возгласу последнего так и есть. — Идиоты, — Тилль пьяно, смазано смеется, и Шнайдер почти что смеется вместе с ним, но затем друг утыкается лбом ему в плечо. Алкоголь не дает среагировать вовремя, кожа ощущает чужое тепло и тяжесть, и внутри, где-то внизу живота, остро дергает. Шнайдер не в том состоянии, чтобы позволить кому-то на себя наваливаться. Он старается отодвинуться, но тяжелая, накаченная рука ложится поперек живота, отрезая путь к отступлению, и Тилль шумно дышит ему в шею. — Что ты делаешь? — лучше свести все в шутку и попытаться вырваться. Срочно, срочно вырваться, уйти от тепла и тяжести, от чужого запаха и волос, пощекотавших подбородок. — От тебя приятно пахнет. Озоном. Просто крышу сносит, — голос Тилля низкий, опасный, и Шнайдер едва слышит его за грохотом музыки. Лучше бы слышал. Потому что ощущать прерывистые слова кожей, мурашками и легким потрескиванием искр куда хуже. И во сто крат лучше. Он дрожит и старается перевести незаметно дыхание, отстраниться, а Тилль водит носом ему по шее, ластится весь и явно наслаждается происходящим. — Не думаю, что это повод ко мне лезть. Ты пьян. Я опасен. Лучше сделать вид, что все хорошо. Не думать, не думать, не думать — о щекотных прикосновениях и жаре где-то в паху. О треске в волосах и голубых росчерках между пальцами. — Да. Нет. Блять. Ты тоже, — сначала теряется Тилль, затем смеется, но наконец приходит к правильному, по его мнению, варианту, поднимает голову с плеча Шнайдера и смотрит в глаза. Завороженно, долго, почти неверяще. Поднимает руку, тянется к лицу, и Шнайдер дергается, но Тилль тихо шикает, на его пальце быстро вырастает крупная черная пластина, которую он демонстративно показывает, а затем Шнайдер ощущает мягкое, прохладное прикосновение к скуле. Это странно. Это приятно. Это страшно. Шнайдер не знает, чего ему хочется больше: застонать от этой внезапной, но такой желанной и нужной ласки, или сбежать куда-нибудь, где он никому не сможет причинить вреда. Тилль явно против: перекрывает пути отступления с одной стороны своей рукой, мягко ведущей по скуле, с другой — своим телом, придвинувшись непозволительно близко. Нужно найти в себе силы, нужно оттолкнуть — иначе будет хуже. Им обоим. — И я тоже. Но все равно не понимаю, чего ты хочешь. Понимает. И шепчет это. Шепчет куда-то Тиллю в губы, когда тот приближается близко-близко к его лицу. Смотрит на них: такие яркие, испещренные укусами, пересохшие, розовые и широкие, со срывающихся с них дыханием, и понимает, что до странного много думает о том, какие они на вкус. — Тебя. Тебя хочу. Потому и пил — иначе бы еще двадцать лет молчал. Шнайдер чувствует шершавые кончики пальцев у себя на шее и линии челюсти, видит, как Тилль склоняет голову и почти щекочет своими губами его, почти целует, почти утаскивает в свое сердце это странное, невозможное недоприкосновение сквозь треск тока и блестящую черную поверхность, пока говорит эти ужасные слова. Ужасные, сладкие, неправильные, влекущие… Хочется закрыть глаза, потому что комната вертится слишком быстро, сливается в огненные полосы, и Шнайдера мутит. Чужой голос набатом отдается в голове, множится, и он бы ничего не понял, если бы не руки. Руки говорят лучше слов и чертят их прямо на коже. Нужно сказать, что Шнайдер не считает это правильным, что трахаться по пьяни с мужиком не входит в его планы, что Тилль друг, а он не гей, что… — Я не могу, — вместо этого срывается с губ, и Тилль замирает на мгновение, а затем вертит мягко голову Шнайдера, тянет на себя, касается за ухом пальцами, и хочется заскулить и растечься от ласки, от внимания, от прикосновений и заботы. Вместо этого Шнайдер испуганно задыхается, пока ощущает, как тёплые губы путешествуют по лицу, наконец-то прижимаясь к коже на виске. — Почему? Почему, Кристоф?.. Черт, как же от тебя пахнет, — Тилль зарывается носом ему в волосы, вдыхает запах и явно против того, чтобы выпустить добычу из рук, хоть та и пытается вырваться. Возбуждение скручивает все внутренности в воронку, тянет и давит, и Шнайдер почти не дышит, пока крепче сжимает член бедрами, стараясь усмирить плоть. — Я опасен. Я причиняю боль. Я не… — «не могу кончить», но этого он не говорит, и Тилль, прижав его голову к себе, замирает, ощущая недосказанность и желая понять пьяным мозгом, в чем дело. Музыка все еще здесь, все еще играет и грохочет, но им нет до нее дела, потому что чужое дыхание все равно ощущается оглушительнее. — Ты не сможешь причинить мне вреда, я ведь объяснил. Ты… Черт, я даже не подумал, что ты можешь не захотеть, — Тилль смотрит на него с болью, отодвигается, лишая своего тепла, и Шнайдер почти разочарованно стонет и хочет податься следом, не желая терять контакта. Ему так чертовски страшно и стыдно, ему хочется скользнуть рукой к члену и сжать его, хочется, чтобы Тилль к нему прикоснулся еще раз, хочется, чтобы обняли и поймали молнии на шее, но Шнайдер не может выдавить и слова и только жалко смотрит на свои колени, пережидая приступ паники. — Я хочу. Но не могу, — наконец выдавливает он из себя и поднимает глаза. Тилль хочет что-то ответить, но замирает, смотрит недоверчиво и восхищенно, а затем тянется пальцами к уголку глаза Шнайдера, заставляя испуганно дернуться. — Светятся… — он смотрит почти с детским восторгом, но, заметив растерянность и боль в чужом лице, быстро натягивает маску невозмутимости и беспокойства. — Что тебя останавливает? Если ты переживаешь о своей неопытности… Шнайдер мотает головой, пытается сжаться в комок, но Тилль хмурится и быстро подтягивает его к себе за бедро, заставляя приподнять ногу. Шнайдер сдавленно, довольно стонет прямо в чужое ухо и сжимает пальцами широкие плечи Тилля. — Дело не в этом. Хотя и в этом тоже, но если он признается, что полноценный секс у него был всего лишь однажды — то просто умрет. — Я не могу. Не могу… — Тише, — Тилль притягивает его ближе, гладит по затылку, и можно спрятать пылающее лицо в крепком плече, насладиться лаской, которую у него скоро отнимут. Стоит только Тиллю услышать… Боль от искр — только часть проблемы. Кому нужен импотент? — Импотент? — в чужом голосе безмерное удивление, и Шнайдер сдавленно шипит сквозь зубы, понимая, что снова проговаривал мысли вслух и даже не заметил этого. Он пытается отодвинуться, но Тилль вдавливает его своим телом в спинку дивана, замирает напротив — глаза в глаза, и широкая ладонь сжимает член Шнайдера сквозь брюки. — У тебя так стоит, что это я должен себя импотентом называть, — он улыбается краешками губ — умоляющие и ласково, поглаживая при этом напряженную плоть, и Шнайдер давится стонами, открывает рот и не может ничего сказать ни в оправдание, ни в защиту. Он понимает, что уже не сможет успокоиться. Понимает, что его снова ожидают сухие спазмы и боль, страх и ненависть к самому себе, но возбуждение захватывает — сокрушительное и жгучее, и сопротивляться не получается. Только не Тиллю, только не его губам и рукам, заставляющим плавиться кожу. — Ты потрясающий. Потрясающий… Прошу. Не знаю, что у тебя в голове, что ты себе туда вбил, но уверен, что все это чушь собачья. Я тебя поцелую?.. Черт, я хочу тебя поцеловать. Шнайдер сдается. Позволяет. У него нет сил сопротивляться, нет сил потворствовать голосу разума — куда приятнее поддаваться на уговоры глупости и возбуждения. Сильная рука сдавливает бок, скользит выше, считая ребра, на плечо и шею, поглаживая гладкую, сверхчувствительную сейчас кожу. Шнайдер слышит тихое шипение, треск электричества, испуганно дергается, но Тилль успокаивающе шикает и снова целует: мягкие губы, влажный рот, слегка покалывающая кожу щетина, тяжелый и терпкий, так не похожий на женский, запах другого мужчины. Он почти не сопротивляется, когда его тянут за руку, тащат куда-то прочь от музыки и толпы, гомона и полумрака, прорезаемого вспышками света. Хлопает дверь, спину холодит бетонная стена, выкрашенная темным, а Тилль целует напористо и жадно, вылизывая рот и пробираясь языком по зубам. Его широкие ладони гладят Шнайдера по бокам и животу, сползают на задницу, подтягивая за ягодицы вверх, и это так одуряюще хорошо, приятно, возбуждающе, горячо и близко-близко к другому человеку, к чужому присутствию, что Шнайдеру сносит все адекватное в голове, все человеческое, и он лишь стонет и жмется теснее, трется о крепкое бедро и цепляется за могучую шею. Он даже чувствует себя как никогда тощим и слабым в медвежьих объятиях, и это тоже слишком внезапно разрывает его на части потоками лавы и вожделения. Шуршат задеваемые ими какие-то коробки, небольшое помещение освещено только редким светом фонаря, врывающимся в узкое окно под самым потолком, и воздух наполнен сдавленным дыханием, запахом секса и пота, отчаянного желания ощутить что-то теплое и влажное на члене. Тилль колко целует его за ухом, потом в подбородок, поднимается к губам, касаясь коротко и дразняще. Сползает ниже, на шею, гладит пальцами грудь под футболкой, опускается еще ниже, пытаясь прихватить кожу на животе зубами. Шнайдер трясется от возбуждения и страха одновременно, пытается держать руки у стены, чтобы не колоть Тилля вспыхивающими уже без остановки молниями, освещающими все пыльные углы, но это сложно. Перед глазами темная макушка и зеленоватые глаза, вспыхивающие в темноте отсветами от молний. Жарко, душно, потно — пальцы соскальзывают с ширинки, Шнайдер пытается помочь, но только мешает, и Тилль смеется. Он так легко сползает вниз, вставая на колено, что Шнайдер бьется затылком о стену, пытаясь вырвать себя из лап столь удивительного сна. Ему хочется зарыться пальцами в гладкие пряди, хочется сжать требовательно плечи, ощутить чужую мощь, опору, что-то, за что можно зацепиться. Ему хочется чужого тепла и присутствия, хочется чувствовать Тилля всем телом, жаться к нему и получать столько прикосновений, сколько только можно потребовать. И жадно забирать все, что дадут. — Стой. Ну стой. Черт… Ты не понимаешь… Шнайдер хочет все объяснить, рассказать Тиллю о том, чего следует ждать, но кожи в паху касаются теплые губы, и он взбудораженно стонет, наконец-то прикасаясь к волосам Тилля и чувствуя, как те электризуются и пушатся. — Ты знаешь, что у тебя будто волны по телу идут из искр? Красиво. Ты красивый, — Тилль мягко гладит его под пупком пальцами, зарывается носом в поросль на лобке, оттянув стоящий до боли член в сторону, а затем мягко обхватывает своими полными губами темную от прилива крови головку, и Шнайдер задыхается в крике. У Тилля горячий рот. Шнайдер не знает, насколько умелый, но ему не больно, наоборот — влажно и горячо. Приятно. И поэтому он стонет и почти сразу остервенело принимается качать бедрами, а Тилль давит ладонями ему на таз, призывая стоять спокойно. Сладко, остро, жгуче. Слова в голове мешаются, стоны раздирают глотку, и Шнайдер чувствует, что в комнате и правда одуряюще пахнет озоном — молнии по коже скользят одна за одной. Большие, ветвистые, слишком заметные и отчетливые, бьющие в черные обсидиановые пластины со злым, тихим треском. Ему так хорошо в чужой глотке, но одновременно так страшно от ожидания неминуемо последующей в скором времени не-развязки, что слеза с ресниц срывается вниз и падает Тиллю на плечо, когда Шнайдера сгибает от очередной вспышки невыносимого наслаждения. — Дай руку, — Тилль отстраняется, гладит по ягодице, спустив штаны еще ниже, и мягко посмеивается, когда Шнайдер почти вслепую шарит по стене, пока наконец справляется со своим телом и нерешительно подносит ладонь к чужому лицу — между подушечек прыгают голубые искры. Тилль мягко берет его пальцы, сжимает, а затем тянет к своей голове, кивает уверенно, и Шнайдер, слыша треск, мягко тянет за длинные пряди, сжимая их в кулаке. Тилль снова принимается посасывать его член, но теперь есть опора, прикосновение к чему-то материальному, теплому и живому, и это успокаивает. Расслабляет. Максимально возможно в ситуации, когда чувствительная головка движется между полных, ярких губ, а грубые, но удивительно заботливые пальцы нежно гладят тазовые косточки. В теле поднимается удушливая волна, давит изнутри, скручивая все в болезненном спазме, и Шнайдер выпускает из себя воздух со сдавленным свистом, тянет Тилля за волосы и исступленно, агонизирующе шепчет, чувствуя влажные дорожки на своих щеках: — Стой. Стой, остановись. Я не смогу. Я не смогу!.. Тилль выпускает его член изо рта, ведет рукой выше, от лобка, по мышцам пресса и груди, чувствуя налитую твердость под пальцами и колючие разряды тока, покрывающие все тело Шнайдера будто полупрозрачным плащом. Голубые отсветы освещают их почти постоянно, горят в этой маленькой каморке вторым солнцем, и Тилль завороженно любуется испуганными глазами, дрожащими, приоткрытыми губами, и белой кожей, вспыхивающей от любого прикосновения. — Сможешь, — он жмется щекой к чужому бедру, улыбается, целует коротко, проскальзывая при этом пальцами под поджавшиеся яички. — Уверен, что с тобой все хорошо. Не бойся, я люблю боль. Не сдерживайся. Ты сможешь. — Не смогу, не смогу… — будто в бреду шепчет Шнайдер, цепляется отчаянно пальцами Тиллю в плечи, стонет и всхлипывает, ощущая теплое кольцо губ на твердой, изнывающей плоти, а затем и вовсе умолкает, когда чувствует пальцы где-то за мошонкой, кружащие в одном месте. Напряжения, тяжести в тазу становится в разы больше от этого неожиданного прикосновения, ошеломляющее тепло от странной точки разносится по всему телу, и Шнайдер думает, что еще никогда не подходил к краю так близко. Он чувствует болезненное напряжение мышц, дышит от страха и возбуждения загнанно и прерывисто, а затем внутри будто что-то надламывается, трескается, как стеклянная трубка, перед глазами темнеет, и он почти кричит, срываясь в столь ожидаемый оргазм, которого он так давно не ощущал. Нужно подумать о Тилле, стоящим перед ним на коленях, о болезненных разрядах молний, бьющих в его тело, о сперме, которую он наверняка не захочет глотать и получать на свое лицо, но Шнайдер не может думать вообще ни о чем. Он только стоит и трясется, ощущая, как выплескивается на теплый, мягкий язык, кончает долго и протяжно, очевидно, за все время вынужденного воздержания сразу, и никак не может прекратить. Это так ошеломляюще, так нереально и вместе с тем так болезненно-приятно, что Шнайдер почти падает, и только Тилль, поднявшийся на ноги, помогает ему устоять, обнимает до хруста и прижимает к себе, успокаивающе поглаживая по затылку. Молнии, пока длится оргазм, бьют беспрерывно: большие и сильные, и Тилль ощутимо от них вздрагивает, но в какой-то момент так тонко и довольно вздыхает Шнайдеру на самое ухо, что всякое беспокойство пропадает окончательно, и последние мгновения оказываются самые сладкие: утопленные в неге, удовольствии, заполонившем его всего, от макушки до пяток. Шнайдер отчаянно жмется к теплому телу, ощущая осыпающееся мелкое и острое обсидиановое крошево, обвивает Тилля руками и протестующе вздрагивает, когда тот шевелится. — Нет, нет!.. Он не хочет, чтобы Тилль отстранялся, не хочет терять контакт с теплым телом и заботливыми поглаживаниями по затылку. Шнайдер тонет в ощущениях, прикосновениях, нежности, и это так приятно, что кажется, будто он не отпустит Тилля никогда. — Тише. Я никуда не денусь. Все хорошо, — крупные пальцы пересчитывают ему каждый позвонок, мягкий, низкий голос ласкает слух, и Шнайдер устало приваливается щекой к щеке Тилля, окончательно успокаиваясь и приходя в себя. Между ними тепло и мокро, они так и не разделись, и теперь футболка ощутимо воняет паленой тканью, но Шнайдер слишком расслаблен, чтобы думать о таких мелочах. — Ты… светишься, знаешь? Так странно. Это не выглядит как молнии, скорее, как что-то блестящее и текучее под кожей. Красиво. Голос присыпает его, но взбудораженный, натерпевшийся организм, кажется, намерен взять все, что предлагают, пока есть возможность, и Шнайдер ощущает тянущее томление возбуждения в паху. Кожа у Тилля на шее кажется идеальным вариантом для поцелуя, и он мягко втягивает ее в рот, трется носом, вдыхая терпкий аромат пота и ощущая теплые ладони на своих лопатках. Плевать, как он там и где светится. Он хочет еще. Внезапная мысль пронзает его, и Шнайдер на мгновение обретает кристально-чистую и острую ясность мышления. Поднимает голову, смотрит Тиллю в глаза, и ведет ладонью по плечу, наблюдая след из голубых молний, пляшущих на чужой коже. А затем с любопытством исследователя и неподдельной опаской прислушивается к чужой реакции. — Это не больно. Такие нет. Скорее как легкая щекотка. Шнайдер смотрит в ответ недоверчиво. Кажется, в горячке Тилль говорил еще что-то, что-то важное, что позволило соскользнуть в этот самый оргазм и наконец ощутить разрушающее, приятное опустошение, но вот что… Он трясет головой и решает, что разберется позже. Жмется опять щекой к щеке, всем телом сразу жмется. Подумав, все же целует куда-то под челюстью, чувствуя, как Тилль подбирается и напрягается: пальцы, перебирающие волосы на затылке, замирают, как и на спине, простукивающие каждый позвонок. — Намерен вытрахать все, что накопилось? Не обижается — просто смеется. И явно не против. Шнайдер коротко кивает в чужое плечо. Они могут уехать уже сейчас. Но лучше еще немного постоять в кольце теплых рук. Тилль мягко тормошит его, заставив выпрямиться, смотрит внимательно в полумраке, а затем поднимает ладонь, и Шнайдер поднимает свою следом. Замирает испуганно, но чувствует ласковое, успокаивающее поглаживание по пояснице, упрямо бычится и они почти соприкасаются руками. А затем в кисти и предплечье зарождается гудение и треск, молнии бьют Тиллю по коже, и он терпеливо, расслабленно их сносит, пока у Шнайдера не получается добиться одной, самой маленькой, ударившей ровно из пальца в палец.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.