ID работы: 8607458

Первое правило путешественника во времени

Bangtan Boys (BTS), Park Bo Gum (кроссовер)
Слэш
PG-13
Завершён
250
автор
Размер:
37 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
250 Нравится 83 Отзывы 105 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Тишина.       Господи, какая же у них тут тишина…       Чимина об этом не предупреждали, вообще-то. О многом предупреждали, ко многому готовили.       Чимин, так-то, — не лучший из студентов Академии, мог и прогулять пару занятий…       К примеру, хорошо, если драться на дуэли всё-таки не придется, потому что… ну, … пистолеты — это, мягко говоря, не совсем его. Совсем не его.       Но тишина ранит посильнее пистолета. Ощущаешь себя прямо на обочине цивилизации. Ни тебе автомобильных гудков, ни щелканья входящих смс на телефоне, ни строительных стуков и визгов.       Ничего.       Так, стрекочет в траве что-то насекомое — и всё.       И выбросило снова в какой-то овраг. Да что ж он везучий-то такой, а?       Ладно, не привыкать.       После камбоджийских древних зарослей с кишащими тварями, которых так и не удалось идентифицировать, потому что, улепетывая от большой ящерицы по бурелому с влипающими пятками в задницу, вообще идентифицировать что-то сложно, его вряд ли после того погружения можно чем-то удивить или напугать.       Но вот тишина почему-то пугает.       Интересно, и как тут определить направление? Где у них город какой-то или что?       Чимин заглядывает еще раз в заметки в телефоне, сверяет адрес, название… чего там у них… уезда? … да, уезда, и выключает телефон. Потому что такую роскошь, как электричество, в данном временном отрезке все еще не придумали. А пауэр-банка хватит только на самое необходимое.       Привычно вывернув ветровку наизнанку (вид потрепанного побирушки всегда и во всех временных отрезках срабатывал как надо, дизайнеры Академии свое дело знают), Чимин выбирается из оврага и, к своему удивлению, оказывается на проселочной, поросшей травой, как разделительной полосой, дороге. Чуть поодаль дорога выходит на светлое место без деревьев, где, кажется, есть домашние животные (что-то белое, явно имеющее отношение к уткам или гусям, мелькает среди зарослей и издает соответствующие звуки), люди, опять же, звуки издающие соответствующие, … Ну и, видимо, город.       Итак.

***

      Каменная мостовая (пыльная, неметеная, вся в колдобинах), рессорная повозка с сильно преувеличенным пробегом, несколько лавок засаленных, кабак… А, вот и отель… гостиница, по-здешнему. Паренёк у дверей смешной такой, в панталонах, очень, таких, … гейских… во фраке, ты посмотри-ка, а! с манишкой, мама дорогая! Еще блестит там у него чего-то… булавка что ли? Ну как с картинки учебника сошел!       Чимин посмеивается, поглядывает из-за угла кабака, и, когда паренек уходит, придерживая на голове замысловатую кепку, проскальзывает в двери гостиницы. Тут где-то должен быть Богом. Местный смотрящий из Академии, засылаемый заранее, чтобы разведать обстановку и, так сказать, обжиться и примелькаться.       Вместо Богома нарисовывается в темной прихожей гостиницы какое-то вертлявое создание с белой салфеткой, перекинутой через руку, сразу кидается навстречу, что-то бормочет насчет «уж и заждались, уж и заждались!» и утягивает вверх по лестнице, а потом ведет по какой-то длинной деревянной галерее, которая под ногами стонет и скрипит как подвесной мост. Чимин на всякий случай придерживается за засаленные перила: не рухнуть бы сквозь эти хлипкие доски на скотный двор, тут уже не до хорошего.       На пороге комнаты Чимин оглядывается, отмечает про себя пару тараканов в углу, морщится, но, опять же, по сравнению с камбоджийскими зарослями, их можно пережить (не ящерицы, и слава богу!). А потом замечает в глубоком кресле Богома и облегченно выдыхает: ну, с прибытием!

***

      Для начала, будь проклят Ким Намджун, ректор Академии и, по совместительству, заведующий кафедрой экологического эдита, который когда-то избрал бедного Чимина своим «любимым и самым перспективным студентом», в результате чего Чимин и оказался сейчас здесь, посреди среднерусских просторов. — А я-то все думал, откуда в корейце среднерусская грусть? — смеется Чимин, а Богом аккуратненько подливает в увитую медными кружевами рюмку эту странную жижу, называемую им толерантно «наливкой», хотя — самогон в чистом виде, уж Чимин-то его пивал, дай бог. — Ага, отсюда как раз, — кивает Богом. — Эти самые рудники, которые тебе предстоит спасти, принадлежали его далекому предку Намджуну Алексеевичу Кимскому — тоже, как и его потомок, важная фигура здесь, кстати сказать. Ну вот, как только он продал их сначала генерал-губернатору, потом тот перепродал их какому-то высшему чину из Петербурга, и началась их разработка. В итоге мы имеем то, что имеем, то есть тот пиздец, что ты видел в 2245 году, помнишь? , когда тебя закидывали в Россию — полное осушение среднерусской равнины в результате высыхания рек, утрата некогда обширных плодородных земель и, как следствие, резкое сокращение флоры и фауны, а также населения в целом. — Читал его лекции? — Читал, а куда денешься? — Мда… — Чимин подцепляет ложкой немного примятый соленый огурец и хрустит задумчиво какое-то время. — Неужели в 2245 году я был здесь? — Здесь, — кивает Богом. — Непохоже, да? — Ну… как бы…       Чимин через окно окидывает взглядом широкие, сочные, отсвечивающие волнами под солнечным светом поля, лесные массивы за ними, как расплывшиеся капли зеленки — грандиозные, утекающие далеко за горизонт, и качает головой: — Я видел пустыню. — Поэтому ты здесь. — Значит, — Чимин снимает, наконец, пропахшую травой и пылью ветровку, бросает ее на кровать и остается в одной майке, — кто я у нас теперь? — Корнет Чимин Сергеевич Пакский, — Богом шутливо шаркает ножкой, не вставая со стула, — избалован и горяч, немного кутила, прибыл из Петербурга с высочайшим указанием самого Петра Семеновича Эн-Энского. Вот, держи, твоя бумага.       Чимин вертит в руках письмо, запечатанное сургучом, подносит к лицу, принюхивается. — И что там? — Крайне настоятельная рекомендация оставить рудники потомкам и не разбазаривать семейное имущество. — Мне только передать? — И убедить, как всегда, — Богом кивает — Дождаться ответного письма и отбыть, якобы, в Петербург. Ну, ты знаешь. Намджун Алексеевич (я в их флигеле сейчас проживаю) — человек рассудительный и вменяемый, так что, думаю, прислушается. У него с деньгами, правда, немного напряг, да и проблемы семейного характера: ему тут на голову внебрачного сына подсуетили (того самого, от которого потом ветвь нашего шефа и пойдет), и вот этот вот внебрачный сын, между прочим, — личность проблемная, но талантливая. Вырос в цыганском таборе, творческий товарищ и совершенно не слушает новоявленного папеньку. — Так вот, откуда у нашего босса тяга к сочинительству и сцене? — хихикает Чимин. — Видать, цыганские песни в генах отпечатались. А ты покраснел, брат Богом. Как сына-то зовут? — Тэхён, — Богом краснеет еще больше, потому что на имени голос его дает такого очевидного петуха, что становится понятно, что кое-кто из сидящих за столом влип в этого самого кимнамджуньего предка по самые гланды. — Тэха… — Опаньки! — Чимин смеется, потому что не протроллить девственное смущение завсегдатая сеульских гей-клубов Богома — большой грех. — А что у нас тут началось-то в сторону Тэхи? — Красив, сволочь, — отмахивается Богом. — Горячий — ты бы знал! Эх… — А тут… — Чимин и сам не то, чтобы сильно по девочкам, поэтому на всякий случай интересуется, — вообще с этим… ну… как? — Нормально, — Богом наливает себе, опрокидывает рюмку залпом и краснеет еще больше. — Сам Кимский, между прочим, живет с другом сердца с тех пор, как его супруга (светлая ей память, страшно беспокойная была женщина и крайне не приветствовалась всем населением губернии в силу своего вздорного нрава) померла. Друга сердца зовут Сокджин Юрьевич фон Ким, немец, как ты понимаешь… штабс-ротмистр. Тэхёна сильно недолюбливает, кстати, поэтому поосторожнее там… Поговаривают, что до переезда сюда по настоятельному приглашению Намджуна Алексеича имел разветвленное бурное столичное прошлое, периодически срывался с катушек и обрастал подробностями на грани неприличия. Не знаю, насколько тут любят судачить, локально в губернии пока с катушек не слетал. Хотя, ты посмотришь на него: там такая харизма, такая генетика, что в его присутствии трудно всем остальным с катушек не слететь… — Красивый? — Не то слово. Грубо говоря, элитная блядь в самом восторженном смысле этого слова. Еще и немец. Ну, ты понимаешь…

***

      Чимин замечает не сразу, что в комнате сереет и стынет: солнце уходит на другую сторону и, кажется, недалеко уже и до заката. Богом по профессиональной привычке контролирует это дело и суетливо распахивает тяжелый шкаф: — Давай, принарядим тебя, пока солнце не село. При этих их свечах вообще неудобно существовать, я тебя уверяю!       И достает из шкафа ворох вырвиглазно цветной одежды. — Ты у нас корнет, поэтому, вот, ментик твой — красивый, скажи? Его ты не надеваешь до холодов, но накинуть на плечо обязан! Надеваешь, вот, венгерку. А, штаны, смотри…чакчиры…       Богом раскладывает аккуратно черные узкие брюки со штрипками по низу и белой лентой по бокам. — Заправляешь в сапоги. Вот рубашки: эту сразу надень под доломан, венгерку, то бишь, ты ж с дороги, а вот эту приоденешь, когда прибудешь в пятницу на именины к местной помещице Николь — она с жабо, красивая, а ты ж у нас франт. — Помещица с жабо? — уточняет Чимин сосредоточенно. — Помещица — красивая, а с жабо у нас будешь ты, — Богом ржет, пока Чимин натягивает одежду, а потом рассматривает оценивающе и причмокивает, — Красавчик. Как настоящий прямо…       Пока препираются на тему того, когда у них тут утро и когда будет уместным явиться пред светлы очи Кимского, совсем темнеет. — Так, — Богом огляделся, — ну, вроде, всё… — А на именины-то я точно приглашен? — уточняет Чимин. — Ох, не сомневайся даже, — Богом снова ржет и приканчивает-таки графин с наливкой единорыльственно, — ты для них покруче заезжего цирка будешь: хоть что-то новенькое. Здесь же тишь, да гладь, да божья благодать такая, что вздернуться можно. Они со скуки дуреют, я тебе скажу. Сейчас, конечно, повеселее: Чонский прибыл на днях из семинарии, Чонгук Эдуардович. Поставил весь Литтлмочиевский уезд на уши вместе со своим дружком этим… как его? Хосоком Андреевичем Ланским-Рогатых… — Из семинарии? — Чимин хихикает, — я думал, из семинарии возвращаются какими-то другими… как минимум, смирными… — О, я тебя умоляю! — Богом встает, снова разминаясь, — Познакомишься с этим Чонским, он тебе понравится: такого в семинарию посылать — это просто подрывать российские православные устои, поверь мне. Говорят, сам глава семинарии отец Амвросий приезжал к его бедным родителям и умолял на коленях забрать дитятко назад. Обещал даже приплатить, но те из гордости денег не взяли. О чем пожалели за последние пару дней неоднократно, поскольку ущерб от его пребывания в уезде, да еще и в компании с Хосоком Андреевичем, поистине, масштабен. Короче, говорю же, тебе он понравится. — Ой, — Чимин как-то осторожно примащивается в кресло, разглаживая на себе рубашку, — Что-то мне как-то страшно даже стало… — Не боись, — машет руками Богом, — Я же все время рядом с тобой буду. Не первый раз замужем, перестань. — А ты у нас тут как называешься, кстати? — Чимин вспоминает, что могут быть вопросы, и достает телефон, открывает заметки. — Богом Медведович Цыганов-Шатровски к вашим услугам, — представляется Богом и поджимает обиженно губы, когда Чимин валится на пол в истерике. — Эй, осторожнее с рубашкой, ты! Я ее полдня выглаживал собственноручно! Это тебе не двадцать первый век, тут отпаривателей еще не придумали. Тут даже утюгов приличных нет, имей совесть. — Медведович? — и Чимин снова валится, но теперь уже предусмотрительно на кровать. — Я, между прочим, Намджуну Алексеевичу — душевнейший друг! — Бухаете вместе? — уточняет Чимин, просмеявшись. — Не без того, — кивает Богом. — Я у него пасекой заведую, с Сокджином Юрьевичем также дружен. Так что, будешь ржать, я шепну хозяевам, и они тебя за дверь выставят. И объясняйся потом в Академии как хочешь, понял? — Ладно, ладно, всё, — Чимин делает последние пометки и снова выключает телефон. — Что ещё мне нужно знать? — На месте сообразишь, — машет рукой Богом. — Они тут все — люди простые, без пафоса, деревенские, одним словом. Сокджин Юрьевич, конечно, может включать сучку периодически, но это чаще при Тэхе бывает, а он сейчас в отъезде, так что, думаю, обойдется. Вот Ланской-Рогатых — непростой человек, язва и герой сплетен, на язык остёр, но добрый и смешливый, с ним весело. Но проницателен, так что вот с ним тоже поосторожнее.       Когда Богом прощается и уходит, ворчливо расшугивая по деревянной галерее любопытную прислугу, Чимин растягивается, наконец, на кровати, наскоро помывшись в принесённом мальчишкой тазу из кувшина, и думает, что не так-то много и хорошего в избранной им профессии путешественника во времени. Оно, конечно, эксклюзивчик еще тот и не каждому такой шанс прилетает, но вот такие скучные поручения, как этот экологический эдит его научного руководителя, — как раз скука смертная. На мысли о том, что это дело надо просто пережить как неизбежную неприятность, он засыпает, и снится ему Богом в образе медведя, засовывающий лапу в пчелиный улей, облизывающий эту лапу и приговаривающий: «Включите сучку Сокджину Юрьевичу, а не то я вам все рудники поразграблю!».

***

      Утренний уездный городок Литтлмочиевск — зрелище унылое и убогое, но не лишённое ярких красок: каменные дома выедают глаза своей желтой штукатуркой, а деревянные фасады — причудливым узором облезшей краски. Но солнце светит ласково, не жарит, что-то чирикает настойчиво в раскидистых деревьях, и новоявленному Чимину Сергеевичу кажется, что город кивает ему приветливо своими грешащими против всех правил эстетики мезонинами. Слово «дизайн» придумают еще нескоро и, совершенно точно, не в этом городе.       Чимин Сергеевич прогуливается вдоль по улице, чтобы нагулять к завтраку аппетит, успевает поулыбаться в городском саду местным барышням со слишком пышными для такого раннего утра кружевами в волосах, поздороваться с будочником, начищающим так остервенело чью-то пару обуви, будто владелец этой пары ему сильно должен и не отдает, а потом выходит к реке на «набережную», как гласит покосившийся указатель, но самой набережной не находит, поскольку до сих пор подобные места представлял несколько иначе. Здесь же вьется тропинка вдоль берега, стоит скамья, единственная на всю береговую линию, и мальчик в военной ливрее дубасит длинной палкой лежащее в высокой траве у деревьев деревянное колесо.       Трактирный слуга в общей зале подает ему завтрак и чаю, и Чимин Сергеевич мысленно всхлипывает по оставшимся в двадцать первом веке хотдогам. Холодная телятина на завтрак, безусловно, питательная, но вот заставить себя съесть кислые щи Чимин Сергеич так и не может. И искренне надеется, что в гости к семье Кимских прибудет как раз к обеду.       Богом нарисовывается к обеду, и Чимин фыркает на тему «утреннего визита» и «здешний народ встает с зарей», потом унюхивает от него свежий перегар и фыркает еще раз, поскольку нехрен бухать перед важным заданием. Но у Богома есть с собой бутылка сносного вина, и это Чимина убеждает не держать на напарника зла. — У герцогини в пятницу будет генерал-губернатор, прокурор обещал приехать, но они обычно отбывают рано, сразу после того, как заявляются Ланской-Рогатых со своим дружком-начальником над казенными фабриками и с Чонским, ибо не терпят друг друга и на дух, — говорит Богом, трясясь в расхлябанной коляске по спонтанному набору колдовыбоин, которые называет почему-то дорогой. — Но, если будешь беседовать с генерал-губернатором, не забудь дороги похвалить: он себя мнит прекрасным хозяйственником и будет рад. — О, — Чимин высовывается из коляски и настороженно смотрит на то, как пытается не покончить жизнь самоубийством на очередной кочке правое колесо, — Меня, конечно, так хардово врать в Академии не учили, но я постараюсь.       Имение Кимских располагается от города в десятке верст, совсем рядом, так, что с окраины уже видны крыши дома и построек во дворе Намджуна Алексеевича. Строгий, но до невозможности милый и чистый, этот дом всем своим видом говорит, что обустройством территории и хозяйством занимается немецкая половина этой семьи в лице Сокджина Юрьевича: клумбы перед домом выстроены ровными шеренгами, будто кто-то отмерял их длинной линейкой, кусты желтой акции стоят навытяжку как на карауле и все беспрекословно цветут, опасаясь требовательного внимания фон Кима.       Да что там, кажется, сама дорога, до этого выебывавшаяся рытвинами как может, перед поворотом в усадьбу Кимского Намджуна Алексеевича внезапно становится покладистой и ощутимо ровной.       Хозяин встречает визитеров у пруда в беседке: юркая девка из прислуги в белом чепчике на европейский манер разливает лимонад в высокие стаканы под рассеянным взглядом Намджуна Алексеевича, а у входа, опершись спиной на голубые деревянные колонны, стоит молодой человек с черной как смоль челкой на гладком лбу и стыдливо разглядывает собственные ногти. — А-а-а, Богом Медведович! — хозяин поднимается со скамьи, завидев гостей, и спешит навстречу.       Высокий, стройный, совсем еще молодой, он так разительно похож на далёкого Ким Намджуна из двадцать первого века, что Чимин привычно выпрямляется, готовясь поприветствовать поклоном его, как своего строгого шефа.       Богом обнимается с хозяином и представляет Чимина. — Вот, Пакский Чимин Сергеич тут проездом с поручением к вам из столицы, Намджун Алексеевич, — улыбается он совершенно искренне, и Чимин Сергеевич шагает вперед, кратко кланяется и передает письмо.       Пока хозяин с приветственным бормотанием про «добро пожаловать в наш уединенный уголок» и про то, что «мы люди простые», сламывает печать и вчитывается в строчки, Богом, тайком присматривая за мимикой Кимского, уже раскланивается с юным собеседником хозяина, который отлип, наконец, от своей колонны и рассматривает Чимина с такой задорной искрой во взгляде, что Чимин Сергеевич нутром чует, насколько учеба в семинарии прошла для данного семинариста даром: — Чонгук Эдуардович, с возвращением. — Чимин Сергеевич, — кивает Чонский, — Надолго к нам? Всегда приятно встретить новое лицо в нашем уезде.       И в этом «новое лицо» столько надежды на экзотику, столько вспыхнувших идей относительно совместного кутежа, что предвкушение буквально плещется в черных задорных глазах. — На несколько дней-с, — кивает Чимин. — Рад знакомству. — О, — Чонгук Эдуардович явно воодушевляется, — тогда вы обязательно должны быть на охоте завтра. Намджун Алексеевич устраивает ежемесячно по четвергам, и это крайне увлекательно, я вам обещаю.       Чимина от слова «охота» немного передергивает, но Богом, всплеснув руками, тараторит, что, да, действительно, охота же, и надо бы условиться о деталях, на что Намджун Алексеевич, крайне растерянный, видимо, содержанием письма, бормочет, что ждет как раз Минского с Ланским-Рогатых, так что гости прибыли как раз вовремя.       И только Чимин пытается изобразить на лице живейшее желание отправиться на охоту в сочетании с печальнейшей констатацией полной невозможности участия в данном мероприятии, как на вымощенной камнем тропинке, ведущей к беседке, появляется некто, кто привлекает все внимание его и заставляет приоткрыть изумленно рот. — Сокджин Юрьевич, душенька, — восклицает Богом и идет на фон Кима с распростертыми для объятий руками, — Идите же, я вам представлю Чимина Сергеевича Пакского, сегодня у вас новый гость. — Приятно видеть вас в нашей скромной компании, — кланяется Сокджин Юрьевич, подходя, и Чимин, кланяясь ответно, чуть не задыхается от дикой смеси из восхищения потрясающей внешностью этого человека и возмущения тем фактом, что одной персоне единолично достался такой щедрый набор красоты, изящества и величия.       Кто там у римлян был богом красоты? Или, чёрт, богиней — разницы нету, потому что все они — херь собачья и не имеют ни малейшего права так называться, пока на белом свете существует Сокджин Юрьевич фон Ким, обладатель самого красивого в мире лица и тела из всех, виденных когда-либо Чимином, как в своем настоящем, так и в тех временах, где он побывал. Даже его немецкий акцент прекрасен, насколько может быть прекрасным немецкий акцент посреди среднерусской возвышенности. — Безмерно рад, — у Чимина щеки разъезжаются в такой широкой улыбке, что он в очередной раз благодарит господа бога и изобретателей, подаривших миру микрочип-переводчик, который сейчас вживлен в ухо Чимина и нашептывает ему правильные слова на языке, понятном аборигенам, поскольку без этого спасительного механизма Чимин и двух слов связать не смог бы. — Наслышан о предстоящей охоте, заранее предвкушаю. — Ой, — Сокджин Юрьевич смеется и взмахивает рукой как-то очень по-детски, приобнимает под руку Намджуна Алексеевича и прижимается щекой к его плечу, сверкая немного хулиганисто глазами в сторону Чимина, мол, «руками не трогать, хотя бы в присутствии хозяина, хотя…» — это всё Намджун Алексеевич со своими традициями. Мое дело — заготовить провиант, чтобы охотники не оголодали во время своих скитаний близ рудников. Сам я охоты не очень приветствую. Убер не гут!       У Чимина краска заливает щеки оттого, как мастерски он и всё его восхищение разгадано наметанным взглядом фон Кима, он шаркает ножкой, что-то бормочет, но тут же попадает в стальные объятия Чонгука Эдуардовича, который увлекает его по дорожке к центральной клумбе, где уже спешивается и отдает поводья конюху тонкий и подвижный весьма симпатичный молодой человек. — Ланской! — зовет Чонгук Эдуардович и тащит Чимина дальше, — смотри-ка, к нам корнет Пакский проездом из столицы, хотел с тобой познакомиться. Это Хосок Андреевич, мой душевнейший друг и товарищ во всех… делах.       По лицу Ланского видно, в каких делах он особо душевнейший товарищ, потому что столько авантюризма, сколько льется из его взгляда, редко, где можно встретить: Хосок Андреевич, по всему видать, хваток и проницателен, как Богом и говорил, потому что за те краткие мгновения, что он с широкой улыбкой жмет руки Чимина Сергеевича и приветствует, он успевает просканировать Пакского с ног до головы, составить мнение, оценить достаток и с прытью профессионального мозгоправа кратенько обрисовать психологический портрет личности. — Добро пожаловать в наши равнины, — у Ланского такая яркая улыбка, что от нее даже не по себе, но тот уже приветствует еще кого-то, так же радостно, и Чимин с облегчением выдыхает. — А кто это — Минский? — интересуется Чимин у Богома, когда, к его облегчению, объявляют о готовности обеда, и Сокджин Юрьевич улыбается прислуге, принесшей добрую весть, с таким отеческим одобрением, что та расправляет плечи и кланяется еще ниже — ох, похоже, дом содержится в строгости, делающей честь хозяевам и добавляющей смутной пикантности к и без того полному двусмысленностей образу фон Кима.       На подъездной аллее спешивается еще один всадник, и Богом, на удивление, пожимает плечами: — Знаешь, я этого Минского знаю мало, виделся пару раз, но не более того. Как на мой взгляд, личность закрытая и странная. К себе зовет разве только на рояльные вечера, да раз приглашал поиграть в кости, но я не поехал — занят был. — Прошу, познакомьтесь, Чимин Сергеевич, с нашим Юнги Владимировичем Минским, моим другом и прекрасным, честнейшим человеком! — Ланской-Рогатых приобнимает вновь прибывшего, ведет под руку и представляет с особой теплотой. — Меня ты так никогда не представлял, — дуется Чонский в шутку, но Минский внимания не обращает и вообще холоден: сдержанно кланяется всем, едва улыбается уголком губ. Чимину кивает тоже сдержанно, но интерес во взгляде проскальзывает. Впрочем, тут же ускользает в сторону хозяина.       Намджун Алексеевич приветствует Минского тепло, дружески: — Юнги Владимирович! Рад тебе, рад! Давненько ко мне не заглядывал! Сокджин Юрьевич уж и беспокоиться начал: не поссорились ли мы. Кстати, отойдем-ка, хотел твоего совета. Мне тут письмо из Петербурга доставили…       И уводит Минского в глубину парка, где дожидается на открытой площадке уже накрытый к обеду стол. — Он же не угроза нашему делу, как думаешь? — напрягается Чимин, услышав последние слова хозяина. — Что там ему может посоветовать этот Минский?       Богом пожимает плечами: — Даже представить не могу. Говорю же, плохо его знаю.       И Чимину не по себе: он понимает, что нужно действовать, а как — пока без понятия.       Обед роскошный, надо сказать: холодная телятина из гостиницы кажется страшным сном на фоне великолепного прозрачного консоме с, кажется, какой-то дикой птицей типа рябчика, волованов с паштетом, ростбифа, идеально прожаренного, и роскошной паровой рыбы. Чимин Сергеевич уплетает за обе щеки, почти не сдерживаясь, от всей души надеясь, что хозяева проникнутся тяготами и лишениями корнета, проведшего в дороге несколько дней, и не сочтут невежливым. — Мы проедем к моим рудникам по твоей северной опушке, — Намджун Алексеевич, кажется, продолжает начатый с Минским разговор, — и вот, о чем я хотел посоветоваться… — Чимин Сергеевич! — зовет с другого конца стола Чонский, — здесь у нас превосходное вино, не откажите в любезности!       И наливает с таким воодушевлением, что Сокджин Юрьевич улыбается криво, будто беспокоится, как бы не оскандалил его приличный стол новоявленный семинарист излишним пьянством.       Семинаристу, мягко говоря, не до хозяйских беспокойств: он уже румяный от выпитого и как-то слишком близко склоняется к Ланскому и что-то бормочет.       Атмосфера хрестоматийная. — Так и решим, — в конце концов легонько бьет ладонью по столу хозяин. — Заедем по пути к тебе отобедать, а уж потом — к рудникам. Ты с нами?       Минский, которому все это говорилось, поднимает глаза медленно на Ланского, словно предлагая решить за него, но потом вздыхает как-то обреченно: — Ты же знаешь, Кимский, какой из меня охотник. Но компанию составлю — прогуляться не лишнее.       У Минского, оказывается, низкий голос, красивый, хрипловатый, какой-то бархатный, с ленцой, и он настолько не вяжется со всем его обликом (невысокий, худой, почти хрупкий человек с тонкими запястьями и длинными музыкальными пальцами, внешность аристократичная до утонченности, флегматичная), что Чимин поднимает глаза на этого Юнги Владимировича заинтересованно: кажется, что среди присутствующих Минский чужероден и так себя и ощущает.       Вечер опускается на парк как-то внезапно, как это и бывает в деревне, когда небо над тобой огромное, и если темнеет, то сразу покрывалом накрывает всю действительность разом, как на клетку с попугаем набрасывает.       Чимин собирается прощаться со всеми, но Сокджин Юрьевич всплескивает руками: — Что же вы, Чимин Сергеевич, никак, в гостинице остановились?       Чимин Сергеевич, все еще трепещущий перед фон Кимом и его очарованием, краснеет, кивает, поправляет ментик. — Да-с, в той, что на главной улице… — Она там единственная, боже мой, — фыркает Сокджин Юрьевич и разворачивается к Намджуну Алексеевичу, — Ты же не позволишь, друг мой, нашему гостю, проделавшему столь долгий путь, чтобы доставить тебе важное письмо, ютиться в этом рассаднике тараканов и клопов? — Об этом и речи быть не может! — восклицает Кимский, считывая безропотно настроение фон Кима. — Только у нас! Остановитесь только у нас! Богом, друг мой, пошлите в гостиницу за вещами Чимина Сергеевича. Даже не спорьте, Пакский, даже не спорьте! Я старше, а с Сокджином Юрьевичем и вовсе спорить бесполезно!       Богом подмигивает и зовет со двора парнишку-подростка, пишет записку тут же и вручает ему. Потом о чем-то вспоминает, вздрагивает. — А я и сам съезжу и все привезу! — заявляет он и таращит глаза Чимину втайне от других.       Чимин холодеет: н-да, много разговоров вызвали бы потрепанные джинсы и ветровка Чимина, спрятанные в шкафу до поры. Ветровка, возможно, сошла бы за ветошь, а вот к джинсам в данном отрезке времени человечество пока вряд ли готово. — Прошу, прошу, — приглашает Сокджин Юрьевич гостя в дом, и Чимин слышит позади себя хрипловатый голос Минского, о чем-то беседующего с Ланским-Рогатых.       И еще раз поражается: надо же, какой сочный, лениво-покровительствующий голос и тон, будто обладатель его со всеми говорит снисходительно.       Позже, лежа в большой и мягкой постели в одной из гостевых спален Кимских, Чимин думает, что вот этот Минский ему совершенно не нравится: высокомерный тип, наверное, полагающий себя выше и умнее других. Чимин терпеть не может таких личностей и в своем времени, а тут он еще и может быть опасен и угрожать успеху всего дела. Надо быть с ним поосторожнее.

***

      Уже за завтраком становится понятна вся та прыть, которую проявил Сокджин Юрьевич, чтобы выдернуть Чимина из гостиницы и оставить в своем доме: за накрытым столом в тенистой беседке в парке он смотрит покровительственно и заинтересованно, угощает, скромно сетует на то, что «блины сегодня на кухне, кажется, не удались» и «не приказать ли выдрать повара», и на этом вот «выдрать» Чимин заливается краской, понимая, что, кажется, подумывает о том, не подменить ли повара собой.       Впрочем, Сокджин Юрьевич как-то очень живо меняет тему и воодушевленно подсаживается ближе: — Ну расскажите же, не томите, как там… в Петербурге?       Чимин напрягается, прокручивает в памяти имена и титулы, которыми напитался в Академии, готовясь к заданию, но Сокджин Юрьевич, сам того не зная, очень ему помогает своим любопытством и нетерпением: — Ну расскажите же, в каких казармах расквартирован ваш полк? На Манежной или в Софии?       Чимин кивает смущенно, но Сокджин Юрьевич расценивает его кивок по-своему: — Ах, там в проулке неподалеку от Большого пруда есть замечательная чайная… бывало… — фон Ким, впрочем, осекается, и тут же поправляется, — мне много о ней рассказывали, конечно…       Чимин Сергеевич улыбается про себя, но фон Кима несет, и он, подкладывая в тарелку блинов, продолжает, уносясь в воспоминания с головой: — Ах, а бывали вы в салоне мадам Полли? Впрочем, нет, вам, по молодости вашей, не пристало! А ведь я частенько… — снова осекается, опомнившись, — … слышал рассказы о живейших праздниках, которые устраивались в Екатерининском парке…       Фон Ким поджимает губы так, что на щеках его образуются милые желваки-бугорки, словно он старается сдержать довольную, полную воспоминаний улыбку, и что-то подсказывает Чимину, что вспомнить есть, о чем. — Вам, Сокджин Юрьевич, наверное, — интересуется с улыбкой Чимин, набравшись храбрости, — жизнь в Петербурге была шумной и утомительной, раз вы выбрали для жизни столь уединенное местечко? — Ах, — Сокджин меняется в лице неуловимо, строгость сменяется воодушевлением, но по тому, как пальцы его сминают салфетку, Чимин понимает, что причиной такой резкой смены образа жизни было что угодно другое, — любовь, мой милый, способна на многое!       Потом складывает руки, опускает глаза и, через паузу, поясняет: — Любовь к природе и вдохновляющей русской деревне, разумеется. — Разумеется, — кивает Чимин Сергеевич.       И к этому моменту во двор въезжает легкая коляска, запряженная в пару, и Намджун Алексеевич, отлучавшийся в город по делам, присоединяется к чаепитию. — А, Чимин Сергеевич, — весело здоровается он, — Как вам спалось в нашей тиши? Я, признаться, не любитель столичного шума — совсем не могу спать и возвращаюсь всякий раз оттуда больным. Вот, и Сокджина Юрьевича переманил к себе в глушь.       Намджун Алексеевич смеется весело и нежно касается плеча фон Кима, обтянутого белой льняной тканью рубашки. — Думаю, — наклоняется он ближе к Чимину, — что заслужил этим его проклятия до самой гробовой доски. Впрочем, жалоб от него не слышал пока, правда, душа моя?       Сокджин Юрьевич поднимает на него взгляд, полный сдержанной нежности, и улыбается. И от этой улыбки у Чимина сердце ухает в пятки, и он думает, что Кимскому следует поменьше вывозить своего душевного друга в столицу: слишком трепетны в нем воспоминания о проведенных в ней прошлых днях.

***

      На охоту выдвигаются сразу после завтрака, и Чимин благодарит господа бога и тренеров по верховой езде Академии за то, что так муштровали из него наездника, поскольку конь ему достается красоты неимоверной, но и характера, кажется, соответствующего — вздорный, знающий себе цену, он присматривается к своему наезднику искоса, шевелит губами, словно сомневается, стоит ли допускать этого незнакомого подозрительного человека к своей высочайшей особе.       Но Чимин любит лошадей, чувствует себя верхом прекрасно и уверенно, к тому же, Сокджин Юрьевич выдает ему пару кусков сахара, и дружба устанавливается у Чимина с его белоснежным Хвастуном довольно скоро.       Хвастун красуется, несет на себе Чимина гордо, но на кочках не щадит. Впрочем, это не портит хорошего настроения, и Чимин, представляя, как великолепно смотрится верхом, жалеет от всей души, что нельзя вытащить свой смартфон и сделать пару снимков: они были бы эпичны. — Красота! — делится своими наблюдениями Чимин Сергеевич по дороге к дому Чонских, где им предстоит забрать Чонгука Эдуардовича.       Вокруг, и правда, красота: лес просвечивается утренним солнцем насквозь, так, что лучи пронизывают кроны деревьев как прожектора, золотят все, что попадается им на пути, и от этого атмосфера сказочная и таинственная. Глубокая первозданная тишина довершает картину, и Чимин старательно дышит полной грудью и, кажется, начинает понимать любовь Намджуна Алексеевича к деревенской глуши. — О! — Кимскому приятно такое восхищение, и он улыбается очень мило — на щеках вспыхивают ямочки, а нос смущенно морщится, от чего Намджун Алексеевич выглядит еще моложе и как-то беззаботнее, — Мне приятно это слышать, мой друг. Вы удивитесь, какие здесь есть заповедные, нетронутые места. Мы будем проезжать через владения Минского, так там — удивительный уголок природы. Юнги Владимирович любит уединение, как и его безвременно почившие родители, и заботится о своих лесах с пылкостью влюбленного, я вас уверяю. Мы советовали ему как-то, в период финансовых трудностей, выделить часть лесов под пашни, так он ни в какую не согласился, подумайте только!       Чимин Сергеевич вспоминает Минского с его снисходительным взглядом и низким голосом и немного ежится — эта личность не вызывает у него приятных чувств, в отличие, кажется, от Намджуна Алексеевича, поскольку тот продолжает рассказывать о Минском с особой теплотой и воодушевлением. — Он, знаете, ли, поэт, наш Минский, — говорит он, чуть пригибаясь к холке своего коня, чтобы низкие ветки деревьев у дороги не сбили с головы легкий картуз, — Да, да, только представьте себе! А также прекрасно играет на рояле и сочиняет музыку. Какие только людские жемчужинки ни попадаются в нашей глуши! Я благодарен богу за встречу с ним, ибо более интересного и содержательного человека в жизни не знавал.       Чимин Сергеевич невольно заслушивается, но описанный характер никак не вяжется с той надменной особой, которой вчера представился ему Минский. — К тому же, он чрезвычайно добр, просто безмерно. Ах, да, и, знаете, он, ведь, в своем роде, знаменитость. Правда, не у нас в России: в Европе сочиненные им вальсы пользуются небывалым успехом, и он даже зарабатывает на своем сочинительстве — не далее, как в прошлом месяце какой-то парижский театр заказал ему партитуру к своему новому спектаклю. В России о Юнги Владимировиче почти не наслышаны — как вы знаете, в своем Отечестве пророка нет, но он этому, кажется, только рад: не особо общителен, вы заметили, наверное. Но зато, если уж кого и избирает себе в друзья, то это стоит дорогого.       Так, за разговорами, подъезжают они к небольшому поместью, дому, почти скрытому от глаз проезжающих буйными деревьями, чуть тронутыми уже кое-где пожелтевшей листвой. Навстречу появляется всадник: подтянутый, ладно скроенный, немного суровый по выражению своего лица, но чрезвычайно симпатичный и не то, что во времени Чимина называют «брутальный», но полный исключительного мужеского очарования. — А вот и батюшка нашего Чонгука Эдуардовича, смотрите-ка, — смеется Намджун Алексеевич, — сам лично выехал поприветствовать нас. Доброе утречко, Донхэ Эдуардович!       Донхэ Эдуардович кивает приветливо, но Пакского осматривает с опаской, видно, прикидывает, сколько беспокойства потенциально способен доставить уезду этот новый знакомец его ненадежного сына. — Хороший день выбрали для охоты, Намджун Алексеич, — голос у него глубокий, но тонкий, тактичный и лаконичный, приятный до невероятности. — Я, было, хотел составить вам компанию, но супруга моя захворала от последних беспокойств, связанных с нашим неугомонным сыном, и я вынужд… предпочел остаться при ней. — Передавайте ей наши пожелания скорейшего выздоровления, сделайте милость, — Намджун Алексеевич оглядывается, — А что же Чонгук Эдуардович? Кажется, он собирался к нам присоединиться сегодня? — Он и присоединится, будьте уверены, — Донхэ Эдуардович машет обреченно рукой, по чему становится понятно, что сын уже с утра успел испортить мнение отца о самом себе, уже и так основательно подпорченное, — Насилу разбудил его сегодня. Уснул в конюшне с вечера в обнимку с Ланским-Рогатых после значительных злоупотреблений картами и вином… Но уже седлают коней, так что не задержат вас слишком. Пришлось окатить их с утра ведром воды из колодца, чтобы взбодрить перед охотой.       Донхэ Эдуардович смеется по-доброму, но в его глазах отсвечивает глубокая родительская забота, приправленная беспокойством. — Вам женить бы его надо поскорее, Донхэ Эдуардович, — советует Кимский. — Этак можно и момент пропустить. Вот, взгляните-ка, к примеру, на Тэхёна Сергеевича — ведь совершенно не восприимчив к моим увещеваниям, подлец.       Чимин вслушивается, вспоминая рассказы Богома, а Донхэ Эдуардович, будучи посвящен в семейные перипетии Намджуна Алексеевича, кивает головой с пониманием: — Так и не бывает в поместье ваш сын? — Так и не бывает, — Намджун Алексеевич слегка грустнеет, опускает взгляд, словно задумывается, — Видать, цыганское детство берет над ним верх: как ветер в поле подвижный и отказывается остепеняться. Чувствую свою глубокую вину перед ним за недостаток его воспитания, но кабы я знал бы…       Топот копыт привлекает его внимание, и он приветливо машет рукой Чонскому-младшему с Ланским, приближающимся на статных красивых лошадях. — У Донхэ Эдуардовича лучшая конюшня в уезде, — хвалит Намджун Алексеевич Пакскому, указывая на всадников. И Чонский-старший неожиданно краснеет как юноша, отчего выглядит моложе своего сына.       Далее дорога продолжается под шумные расспросы Чонского о петербуржской жизни, и Пакский слегка напрягается, но в этот раз его выручает Ланской, который тараторит как сорока, сам отвечая на вопросы Чонского, и Чимину остается только глубокомысленно поддакивать. — О, а вот и Седжинушка, — восклицает вдруг Намджун Алексеевич, взмахнув рукой куда-то за деревья, и Чимин видит приближающего к ним на низком крепком коне степенного и такого же крепкого человека с доброй смущенной улыбкой и глубокой озабоченностью в глазах. — Ну что там, друг мой? — Все в порядке, не извольте беспокоиться, — говорит Седжинушка. И протягивает Намджуну Алексеевичу добротную фляжку с чистой родниковой водой. — Вот, набрал по дороге из вашего ключа, небось, в горле-то просохло… — У кого-то еще с вечера не просыхало, — смеется громко Ланской, но прикладывается к фляжке первый. — Вот, завидую я вам, Намджун Алексеевич. Таких, как ваш Седжин, и не сыскать больше в целом свете. — Безмерно ценю и благодарен, — хлопает Кимский по плечу своего управляющего. — Сколько я тебе вольных-то уже выписал, Седжинушка? А нет, все рвёт с возмущением в клочки, предан нашему беспокойному семейству.       Седжинушка помалкивает, только улыбается, и, пока Намджун Алексеевич разглагольствует, успевает обойти по очереди каждую лошадь и где подтянуть сбрую, где подправить поводья. — А вот и владения Юнги Владимировича! — восклицает Кимский через минут двадцать пути. — Посмотрите-ка, Чимин Сергеевич, уютнейший уголок!       Уголок, и правда, уютнейший: величественный реликтовый лес, среди которого даже утоптанная дорога, по которой следуют всадники, кажется чужеродной, устремляется в небо ровными лиственными стволами. Земля устлана прошлогодними иголками, а среди кружевной хвои на ветвях просвечиваются солнцем насквозь мелкие смоляные шишечки, округлые, как бутоны набирающих силу цветов.       Путники следуют через поляну, расцвеченную разнотравьем и разноцветьем, и Чимину кажется, что он растворяется в этом солнечном свете, который льется с неба, льется изнутри бушующего желтыми цветами луга, льется сквозь мелкие ажурные пушистые от мягких иголок ветки. — Как же хорошо! — не удерживает он восклицания, и Намджун Алексеевич, довольный этими его эмоциями, мягко улыбается. — В вашем городе, небось, такого и не увидишь, а? — посмеивается он.       И Чимин вспоминает утренний гул полусонного Сеула, мелкую желтую пыль в воздухе и закованные в тиски ландшафтного дизайна вышколенные деревья и кивает: — Да, такого у нас не увидишь, ваша правда.       У самой кромки луга Намджун Алексеевич спешивается, и Седжин проворно расшнуровывает его седельную сумку, извлекая на свет что-то продолговатое, тщательно укутанное в несколько слоев жесткой желтой бумаги. — Ну вот я и пришел к вам, — говорит Намджун с какой-то светлой грустью во взоре, разворачивает бумагу, и Чимин вдруг видит у него в руках красивый, чуть примятый ездой, но подобранный цветок к цветку букет. Намджун Алексеевич следует куда-то вглубь леса, и Чонский с Ланским, тоже чуть грустнея, следуют за ним, так что Чимин спешит следом, подгоняемый вспыхнувшим интересом.       На краю лесной опушки стоят две мраморные статуи: мужская и женская фигуры выполнены в античной стилистике, и мягкие линии, вырезанные по белому камню, лакируются утренним солнцем. — Ну, как вы тут, а? — Намджун Алексеевич убирает со статуй опавшую хвою и прилипшие веточки, а Седжин тут же подходит с салфеткой и начинает тщательно обметать статую, прибираясь. — Вот, Сокджин Юрьевич передал вам сердечный привет. — Кто это? — интересуется Чимин. — Родители Минского, — поясняет Ланской-Рогатых, и его лицо вдруг неуловимо меняется, становится серьезным и каким-то строгим, и он присаживается рядом и помогает Седжину освобождать подножия статуй от принесенного ветром мусора. — Они погибли пару лет назад, здесь, в лесу во время грозы, — Чонгук Эдуардович указывает на дерево неподалеку, расколотое, видимо, молнией надвое. — Отец Юнги Владимировича был доктором, очень хорошим, в уезде его знали как человека, который поспешит на помощь всегда, какими бы ни были обстоятельства. В ту ночь за ним послали из деревни, здесь, у реки есть рыбацкая деревня, там у женщины начались роды. Он, конечно, по своему обыкновению, отправился в путь незамедлительно. Супруга его, мать Юнги Владимировича, всегда сопровождала его в таких делах, у нее руки были золотые, а сердце — доброе. По пути разразилась гроза, и молния угодила в дерево, когда они проезжали рядом. Юнги Владимирович распорядился похоронить их здесь. — Какие красивые статуи, — говорит Чимин подавленно. В груди сжимается от этой печальной истории, и слезы предательски щиплют глаза. — Юнги Владимирович выписал их из самого Рима, — поясняет Седжин, трогательно оглаживая каменные изгибы. — У лучших мастеров. — Надо отдать им должное, — подхватывает Намджун Алексеевич, — сходство вышло разительным.       Он укладывает к подножию статуй в каменную нишу приготовленный Сокджином Юрьевичем букет и степенно крестится. — Всегда останавливаюсь здесь, — кивает он, словно в подтверждение своим словам. — Отец Юнги был мне крестным отцом. Когда меня рожала моя матушка, он выторговал меня с того света — двое суток не спал, как и его супруга, сидя у ее постели. Если бы не его старания, не имели бы мы чести быть с вами знакомы.       Путь продолжают в молчании. После этого тягостного, но светлого в своей грусти визита лес не кажется чем-то зловещим, но дышится здесь уже совсем по-другому. Кроны деревьев нависают над спутниками как живая стихия, и Чимин сам себе кажется маленьким и незначительным посреди этого зеленого величия.

***

      Минский встречает их на развилке дороги, у ног его коня подпрыгивает, как заяц, маленькая суетливая собачка. При виде всадников она кидается им под ноги и насилу избегает угрозы быть затоптанной лошадьми. Впрочем, кажется, лошади уже имели счастье общения с этим задорным существом, так что ступают осторожно и снисходительно. — А я вас уже заждался, — своим ленивым голосом приветствует всадников Минский. — Чимин Сергеевич, добро пожаловать в мое поместье.       Чимин, почему-то внезапно краснея, откланивается преувеличенно почтительно, чего и сам от себя не ожидал, и Минский, в свете услышанной только что истории, предстает ему немного в ином свете, так, что Чимину вдруг хочется сказать ему непременно что-то приятное. — У вас красивые леса, — обводит он руками дубраву, обрамляющую поляну со всех сторон, — нигде не видал такой красоты.       Минский рдеет, расцветает улыбкой, и у Чимина что-то в груди ёкает — такая его улыбка, трогательная и почти что детская, обнажает зубы и десна, открытая и искренняя. — Спасибо, — кажется, Минский и сам не ожидает от себя такого смущения, потому вдруг суетится, взбираясь на лошадь, и зовет всех, взмахнув рукой, — За мной, друзья, прошу отобедать в моем доме чем бог послал. Митрофан Селиванович, показывай дорогу.       Митрофан Селиванович, эта суетливая собака, которая едва виднеется от земли, да и то благодаря своим торчащим высоко ушам, вдруг приосанивается, прекращает дразнить лошадей и семенит перед лошадью Минского, словно и вправду вознамерилась указать хозяину путь к его дому.       Дом Минского совсем не похож на усадьбу Намджуна Алексеевича: здесь нет выхолощенных клумб и сверкающих свежевыкрашенными досками наличников. Он словно затаился среди высоких деревьев, укрылся их кронами от солнечного света, да так и замер в тишине дубравы, прислушиваясь к звукам. Дом напоминает берлогу одинокого медведя, проснувшегося от спячки и рассеянно жмурящегося от первого ленивого тепла.       На террасе из светлого дерева уютно покачивается кресло-качалка, стоит накрытый скромно стол, на котором, впрочем, разнообразие блюд свидетельствует о наличии недурного повара и проворной прислуги. Прислуга вскоре появляется тоже: хорошенькая девчушка лет пятнадцати кидается разливать гостям вино и лимонад, а степенная женщина, кажется, ее мать, разливает по тарелкам ароматный густой суп, приготовленный по-деревенски в том приятном каждому, имевшему в детстве любимые блюда, смысле: от еды пахнет чем-то знакомым, родным и простым, о каком втайне мечтаешь, пробуя изысканные блюда в самых модных ресторанах.       За сытным обедом обсуждаются рудники Намджуна Алексеевича, так что Чимин навостряет уши. — Помнишь ли, Юнги Владимирович, какое письмо мне привез накануне Чимин Сергеевич из Петербурга? — посмеивается Намджун, намазывая густой паштет на ломтики белого домашнего хлеба. — Вернее, тебе это покажется любопытным, знаешь ли, от кого? От некоего Эн-Энского, который нынче исполняет при государе должность старшего советника по землям и ресурсам. Не знаю такого, и мне любопытно, что стало с тем подлецом Возвышенским, который прошлой осенью вымогал у генерал-губернатора часть плодородных полей, принадлежащих уезду. — Надеюсь, этого мошенника сослали в Сибирь, — хрипло бормочет Минский, подкладывая Ланскому баранью котлету в тарелку, — Угощайся, Хосок Андреевич, Настасья для тебя старалась. Как узнала, что Ланской-Рогатых прибудет, так глаз не сомкнула, да, Настасья?       Девчонка, убиравшая со стола тарелки, заливается краской, фыркает и уносится с посудой в дом, а Ланской хохочет и кричит вдогонку: — Смотри, Настасья, кавалеров-то не заводи! Поотважу всех, дождешься у меня!       Чонский хмурится и зыркает глазами в сторону развеселившегося Хосока Андреевича, но продолжает есть: еда занимает основное его внимание. — Надеюсь, что его заковали в кандалы, особенно после того скандала с царской казной, в котором он пытался сделать вид, что непричастен, но любой здравомыслящий человек знает, откуда его корни, — Намджун Алексеевич вытирает рот салфеткой и откидывается с видом сытого человека на спинку плетеного стула. — Так вот, этот самый Эн-Энский пишет, что мол, нижайше просит — ты слышал это? человек из государева совета нижайше просит Кимского, мелкую сошку из Литтлмочиевского уезда! — отказаться от продажи рудников и сохранить этот заповедный уголок, представляющий для всего Государства Российского природную ценность, за своей фамилией.       Минский хмурится и качает головой: — Не мягко ли стелет? — И я о том подумал, — кивает Намджун Алексеевич, — но знаешь ли, мысль о том, чтобы остановить продажу, посещала и меня самого неоднократно. Ведь ты же знаешь, что решение такое далось мне непросто, да и Сокджин Юрьевич не в восторге от него, но продиктовано оно было исключительно финансовыми издержками… — Чимин Сергеевич, — зовет вдруг Чонский, возникая за спиной у Пакского и тряся его за плечо, — не присоединитесь ли?       И он настолько заговорщицки подмигивает, что Паскому приходится нехотя оторваться от так интересующей его темы разговора и последовать туда, куда уже направляется, заправляя выбившуюся рубашку в штаны, Ланской. — Минский, — бросает Хосок Андреевич, уже порядком удаляясь от стола, — Вы позволите показать Чимину Сергеевичу вашу галерею?       Минский кивает, как показалось Чимину, смущенно, и продолжает беседу с Кимским, а Ланской шагает по мощеной дорожке куда-то за дом, увлекая за собой гостя. — Вот тут проводит Минский часы уединенья, — указывает он рукой на крытое черепицей стеклянное строение, а сам, завидев высунувшуюся из-за заднего крыльца голову девчонки-прислуги, улыбается и кричит весело, — Настасья! А ну поди сюда, расскажи мне, баловница, сколько у тебя женихов?       Чонгук Эдуардович смеется громко, делано, но внимательно приподнимет бровь.       «Да он же ревнует!» — вдруг думается Чимину, и он начинает присматриваться внимательно к теням эмоций, так явно проносящимся по лицу Чонского. — «Ну точно, ревнует!».       И, захихикав про себя, ступает на крыльцо галереи.       По обе стороны от центрального входа вдоль стены располагаются ряды картин, и часть из них стоит на деревянных подставках так, что кажется, будто художник только что закончил их и оставил сохнуть краски. Впрочем, картины эти, судя по стилю написания, не принадлежат одному перу — здесь настолько разные работы, что бродить вдоль них, рассматривая, увлекательно и ново для Чимина Сергеевича, никогда особой любовью к живописи не отличавшегося. — Вот эту Юнги написал, когда похоронил родителей, — раздается вдруг за его спиной спокойный и строгий голос Ланского.       И Чимин с изумлением смотрит на изображение тесной городской улочки, которая, вся в дождевых потеках, словно смывается постепенно с холста серым беспощадным ливнем. — Он тогда собирался перебраться в Петербург, его звали преподавать в университет музыку, ему пророчили успешное будущее, — поясняет Хосок Андреевич. — Но, когда случилась та гроза, Юнги сказал, что его дом там, где его семья, и остался.       У Чимина перехватывает горло от нахлынувших чувств, и второй раз за день он едва успевает сдержать подступившие к ресницам слезы. — Это очень печальная картина, — может лишь прошептать он. — Минский мыслит особенно, — смеется Хосок Андреевич, — и иногда я его не понимаю, хоть и знакомы мы и дружим с самого детства. Но он умеет объяснить просто, так что и сам становишься, кажется, умнее от его объяснений.

***

      Вскоре после обеда, отдохнув на террасе в мягких плетеных креслах, охотники вновь продолжают свой путь, и Юнги Владимирович, присоединившись к ним, распоряжается прислуге, чтобы не ждали его к ужину, поскольку заночевать собирается в охотничьем домике на рудниках.       От поместья Юнги Владимировича до рудников уже недалеко, так что поездка проходит за самыми легкомысленными разговорами и сдержанными мужскими сплетнями. — Эта дама — сущий дьявол, вот, что я тебе скажу, — фыркает Чонский, заглядывая в лицо Ланскому и ловя каждое его подхихикиванье, и, поймав, удовлетворенно улыбается и продолжает фыркать с пущим азартом. — Мне всего несколько раз доводилось побывать на ее званных обедах, так вот фрейлина Джиджи… что ты смеешься, Ланской? Она сама позволила мне так ее называть!.. так вот Джиджи имеет при дворе особый вес, так все говорят. — А еще говорят, что, оставшись с ней наедине, всякий мужчина теряет все свое мужество, — смеется Ланской и подначивает Чонгука Эдуардовича безжалостно, — А? Чонский? Доводилось ли тебя бывать наедине с Джидрессой Ле Квон?       Чонгук Эдуардович краснеет, но гордо распрямляется в седле, отчего все, участвующие в разговоре, понимают, что, да, видимо, доводилось. — Наслышан о недюжинном музыкальном таланте этой дамы, — замечает Минский своим низким голосом и тоже посмеивается. — Мсье Ле Чжан как-то упоминал о ее связях с парижскими опереттами и упоминал весьма благосклонно, а он, как известно, похвалы на ветер не бросает. — Ну расскажи же, Чонский, хотя бы пару альковных тайн этой со всех сторон выдающейся женщины, — просит Ланской, но Чонгук Эдуардович краснеет до обморока, и Намджун Алексеевич просит сжалиться над сыном Донхэ Эдуардовича, которого обещал вернуть в родной дом в целости и сохранности.       Внезапно перед путниками открывается широкая гладь неспешной, степенной реки, и Чимин Сергеевич не может сдержать восхищенного вздоха: — Ну что за места, право! Будто с картины!       Юнги Владимировичу приятно, он улыбается, как-то приосанивается. — Здесь неподалеку есть заводи с водяными лилиями, — говорит он. — Вам, думаю, понравились бы те укромные места, я и сам частенько приезжаю и любуюсь. Удивительные творения природы! — Я бы очень хотел посмотреть, — воодушевляется Чимин.       Намджун Алексеевич смотрит растерянно, а Чонский поясняет, что это совершенно в другую сторону. — Впрочем, — решает Кимский, — вы можете отправиться туда в компании с Юнги Владимировичем, а позже присоединиться к нам в охотничьем домике. Только не задерживайтесь допоздна, нынче темнеет рано, скоро холода. Будет досадно оказаться в чаще в сумерках, можно сбиться с дороги.       И Минский жестом приглашает Чимина следовать за ним и разворачивает коней.

***

      Рядом с Минским Чимин Сергеевич чувствует себя все еще неуютно, но это уже совершенно иной неуют, замешанный больше на зреющем в душе уважении, нежели на неприязни. — Намджун Алексеевич сказал, что вы пишете музыку, — говорит он, чтобы нарушить неуютное молчание.       Юнги Владимирович кивает, не отводя взгляда с дороги, и немного смущенно поясняет: — Не особенное что-то, так, для театра и несколько безделиц для своего удовольствия. — Это интересно, — Чимин любит музыку и имеет к ней непосредственное отношение, поскольку в свои первые годы учебы в Академии даже выступал в студенческой группе в качестве вокалиста. — Я и сам не чужд музыки, но таланта сочинительства у меня, конечно, нет, поэтому всегда рад знакомству с людьми талантливыми и создающими. — Какого рода ваше отношение к музыке? — уточняет Минский заинтересованно. — Я пою, — слегка краснеет Чимин.       И заполошно соображает, чего бы такого спеть, если Минский попросит, чтобы не проебаться со временем создания, а то попасться на такой мелочи будет очень обидно.       Но Минский не просит, и они продолжают путь в молчании. — Кимский растерян содержанием того письма, что вы привезли, — неожиданно заводит разговор Юнги Владимирович. — Вы знакомы лично с Эн-Энским? Это новое лицо кажется нам немного подозрительным. — Письмо мне вручили через курьера, — Чимин собирается с мыслями и начинает врать напропалую, чтобы вырулить ситуацию. В конце концов, даже если Намджун Алексеевич решит проверить информацию, сколько времени пройдет, пока он пошлет запрос в Петербург, пока ему придет ответ? — Но я наслышан об этом советнике от своих командиров. Поговаривают, что он всерьез обеспокоен теми делами, которые велись в этом ведомстве при его предшественнике, и решительно намерен принять всяческие меры, чтобы оградить русскую природу от разграбления. — Вот как? — Минский задумывается и кивает. — Это похвально. Намджун Алексеевич, думаю, и сам уже сомневался не раз в своем решении. Все-таки, эти его рудники — замечательнейший уголок природы, и если промышленные дельцы возьмут рудники в оборот, то рыбацкая деревенька на берегу будет близка к гибели. Надолго вы здесь? — Мне велено дождаться ответа, — Чимин уже порядком устал от пытливости Минского, ему тяжело сохранять сосредоточенность среди того буйства зелени и цветущих последними осенним цветами полян, которые они проезжают, и он подумывает, чем бы переменить разговор, но тут Юнги Владимирович сворачивает с дороги куда-то к реке, Чимин следует за ним, и едва не задыхается от нахлынувшего на него восторга.       Река, спокойно дрожащая своей поверхностью в уютной заводи, вся расцвечена белоснежными крупными цветами, пышными, устремляющими свои острые листья к солнцу, они отсвечивают на солнце глянцевой белизной и абсолютно неподвижны в своём великолепии. Это зеркало воды, устланное цветами так часто, что даже плотных широких листьев под ними не видно, похоже на ожившую сказку, трепетную, совершенно ненастоящую, и, тем не менее, реальную до мурашек. — Бог ты мой! — не сдерживает восторга Чимин. — Это… это… Я никогда не видел их так много… и они такие крупные… Это… — Волшебство? — смеется Юнги, вполне довольный реакцией гостя. — Ну, а где бы вы могли их видеть такие, Чимин? Не в чахлых же прудах Петербурга?       И оттого, что Минский впервые называет его по имени, и оттого, как звучит его голос, отражаясь эхом от глади реки, Чимина вдруг прошивает такое сладкое чувство счастья, что он невольно оборачивается на Минского и смущается.       Минский смотрит внимательно, долго, кажется, даже строго, но потом улыбается и дружески треплет Чимина по плечу. Наваждение спадает, Чимин переступает с ноги на ногу, присаживается на покатый берег и долго и молча смотрит на бликующие солнечными искрами лепестки кувшинок. — Это зрелище становится тем еще более волшебным, что соседствует с тишиной и умиротворением, — почти шепчет Юнги Владимирович где-то там, над ухом, — Чем меньше человеческих глаз смотрит на это, тем они прекраснее в своей девственной красоте.

***

      И в эту минуту по глади реки проходится резкий внезапный вихрь, сбивая цветы, поднимая и заворачивая листья. Следом еще один порыв, сильнее, и вот уже прибрежные ивы гнутся под ветром, угрожающе постанывая. — Ох, — бормочет Юнги и подает Чимину руку, помогая подняться, — Нам пора поспешить. Кажется, сейчас начнется буря. — Буря? — Чимин оглядывается, но ветер не шутит, продувает насквозь, — Откуда же? Вот только была прекрасная теплая тишина… — Здесь у нас так и бывает, — говорит Юнги, вскакивая на лошадь, — буря начинается внезапно. Нехорошо, если нас в пути настигнет гроза. Нам следует поторопиться. — Не хочется покидать этот сказочный уголок, — с жалостью Чимин окидывает еще раз уют заводи взглядом, но тоже садится на коня. — Мы успеем добраться до охотничьего домика?       Словно в ответ на его вопрос с неба начинают падать крупные тяжелые капли дождя, и небо затягивается серыми рваными тучами с такой скоростью, что Пакскому становится не по себе. — Хм, — Юнги направляет лошадь к дороге, взволнованно оглядывается. В его глазах — серьезное беспокойство, и он даже вздрагивает, когда первая молния рассекает небо над их головами. — В охотничий домик пробираться сквозь заросли, и на это уйдет время. Назад, к моему дому по ровной чистой дороге мы доберемся быстрее. Думаю, разумнее будет вернуться туда и переждать бурю.       Чимин смотрит на него и сомневается, но Юнги Владимирович непреклонен: — Не отказывайтесь от моего приглашения, прошу вас. В лесу во время грозы может быть очень опасно.       Чимин вспоминает о родителях Минского и поспешно кивает, и оба всадника направляют своих лошадей назад к дому по проселочной дороге.       Дождь усиливается, капли уже безжалостно бьют по лицу и щекам, рубашка Чимина намокает быстро и становится тяжелой, оттягивает плечи, прилипает к груди. — Держитесь за мной, — кричит ему, обернувшись, скачущий уже галопом Минский. — И подальше от деревьев! — Хорошо! — едва успевает крикнуть Чимин, как молния сверкает совсем рядом, освещая обеспокоенное лицо Юнги Владимировича каким-то электрическим блеском. Лошадь пугается, становится на дыбы, едва не сбрасывая с себя Пакского, и Юнги Владимирович вскрикивает как-то хрипло в страхе. — Может, вам пересесть ко мне на лошадь, а Хвастуна мы поведем за поводья? — предлагает он. — Хвастун — конь молодой, ему еще не приходилось бывать в таких переделках, он может сбросить вас из страха!       Крики Минского доносятся через шум дождя и скрежет молний приглушенно, его голос звучит как-то зловеще, и Чимин соглашается быстро, спрыгивает и взбирается на коня позади Юнги Владимировича. Он прижимается дрожащим телом к его спине, чувствует слабое тепло сквозь мокрую одежду и, внезапно для себя, как-то успокаивается, и даже меньше становится дрожь, которая все еще колотит, но постепенно стихает, словно засыпая внутри, гася сама собой начинающую истерику.       Чимину, честно, страшно невероятно: ему никогда не приходилось бывать в лесу во время грозы, и это ощущение беспомощности перед стихией, атакующей со всех сторон, становится для него неожиданно неприятным опытом.       Юнги Владимирович ведет Хвастуна за поводья, а сам поглаживает свою лошадь, ласково что-то бормочет, уговаривая прибавить шагу.       Чимин прислушивается. — Давай, милая моя, мы с тобой и не из таких переделок выбирались, — бормочет Юнги, почти склонившись к холке, — не подведи, красавица, девочка моя…       И Чимина неожиданно прошивает странной нежностью от этих слов, произносимых человеком, которого он считал холодным и надменным, безразличным ко всему.       До дома добираются быстро. Молнии несутся, кажется, им след в след, наступают на пятки, и одна из них, как только всадники спешиваются и взлетают на террасу, а перепуганные слуги уводят лошадей в конюшни, разрубает воздух низко, рядом с кованной оградой.       Вваливаются в дом, мокрые и перепуганные, и женщина, что прислуживала за обедом, охает и проворно накидывает им на плечи большие тканые полотенца. — Вы можете переодеться в сухое вот здесь, — предлагает Юнги Владимирович, указывая на дверь в тяжелых портьерах, — А затем выходите в гостиную к камину. Нам нужно согреться. Я прикажу подать горячего чаю и, наверное, смородиновой настойки.       Чимин озирается, оказавшись в комнате. Прислуга вносит лампу, и ее свет немного разгоняет сумерки, высвечивая множество портретов на стене и большую вазу на столе у окна, полную скромных осенних цветов.       Мокрая одежда падает на пол с противным шлепающим звуком, и Чимин осторожно выуживает из потайного кармана телефон, высушивает его полотенцем, и снова прячет, переодеваясь в простую, но уютную одежду — что-то вроде пижамы и длинного халата с замысловатыми кисточками.       У камина в гостиной уже сидит Юнги Владимирович, прислуга накрывает столик к чаю, выкладывает аппетитные пирожки на тарелку, наливает чаю в высокие стаканы. — Вашу одежду высушат и почистят, не беспокойтесь, — говорит Минский тихо, вороша кочергой угли в камине. — О, благодарю сердечно, — кивает Чимин и садится в кресло рядом. — И спасибо вам за приют! — Не стоит благодарности, — кивает Юнги. — Угощайтесь, у Марьи отменные пирожки, они составляют ее гордость и каждый, кто хоть раз побывал у меня в гостях, непременно требует угоститься ими при повторном визите.       Пирожки, и правда, замечательные. С мясной начинкой и с яблоками, они сделают честь любой сеульской прославленной пекарне с ее пафосными штруделями, и Чимин с удовольствием уплетает их за обе щеки, пока Юнги Владимирович рассказывает, что дождь этот, похоже, надолго, и охота завтра вряд ли состоится, так что стоит ждать их товарищей по охоте назад, как только гроза закончится и можно будет безопасно добраться из охотничьего домика.       Чимин кивает, а сам обращает внимание на большой черный рояль, стоящий в центре гостиной, накрытый причудливой кружевной салфеткой. — Вы сыграете мне что-нибудь? — внезапно спрашивает он, и Юнги оборачивается и пристально вглядывается ему в лицо, словно ища, не поддельный ли это интерес и не из вежливости ли просит об этом его гость.       Потом молча встает, отставляет стакан с чаем и тщательно и долго вытирает руки о салфетку. И после садится к роялю. — Предпочитаете что-нибудь определенное? — уточняет он, проходясь пальцами по клавишам осторожно и как-то … нежно, словно прикасается к чему-то, что любит всем сердцем и к чему благоговеет всей душой. — Ваше, — коротко отвечает Чимин и пересаживается в кресло рядом.       И Юнги Владимирович начинает играть.       Пальцы летают над клавишами, то медленно и как-то лениво, то начинают стучать почти агрессивно, с силой, выбивая звуки настойчиво и требовательно, то снова рождают тягучую мелодию. Музыка, выпархивающая из-под его пальцев, кажется совсем простой, но оттого почти знакомой, хоть Чимин и готов поклясться, что не слышал этой музыки никогда. Она, словно кто-то знакомый с детства, разговаривает, повествует о чем-то, что давно знало сердце, но боялось признаться в этом самому себе.       Чимину кажется, что он плавится в этой мелодии, тает, и все его конечности наполняются приятным покалывающим теплом, а музыка увлекает еще дальше, вьется, уносится вверх, и он даже прикрывает глаза, чтобы не упустить ни капли из этих будоражащих впечатлений.       Приоткрыв снова глаза, он видит тонкий профиль Юнги Владимировича, подсвеченный дрожащим пламенем свечи, и вздыхает тяжело и глубоко от неуютной, какой-то сладкой и больной дрожи, которая перехватывает его живот.       Юнги Владимирович кажется бесподобно красивым с этим его вдохновленным тонким лицом, с этой едва заметной улыбкой в углу рта, с тягучей поволокой во взгляде. И он кажется таким хрупким за огромным черным роялем, и Чимину внезапно хочется подойти и обнять его, прижать к себе, и он гасит в себе этот порыв, понимая, что за всю его жизнь ничего похожего никогда не испытывал.       Минский кажется ему магом, загадочным алхимиком, нашедшим способ превращать звуки в опасное колдовство, которое способно как погубить человека, так и воскресить его, превратив в нечто иное, совсем не то, чем он был раньше. — Это бесподобно! — выдыхает он, когда пальцы, вздрогнув на последней ноте, останавливаются и замирают. — О, — Юнги Владимирович смущается совсем как дитя, немного даже краснеет, но после снова становится строгим и спокойным, — Благодарю вас. Это — моя любимая вещь, я сочинили ее два года назад, когда… когда… — Когда погибли ваши родители? — осторожно спрашивает Чимин. — Намджун Алексеевич рассказал мне. Мы останавливались по дороге у их могилы. — Да, — кивает Юнги, и кадык на его шее резко дергается вверх-вниз, показывая, как перехватывает от нахлынувших чувств горло Минского. — Тогда.       Он оборачивается, пристально глядя на Пакского, и взгляд его полон почти звенящей тоски, а глаза подернуты влагой, которую принесли воспоминания. — Расскажите о них, — просит Чимин осторожно и кладет руку на плечо Юнги Владимировича, осторожно сжимая.       Тот вздрагивает, поднимается из-за рояля, предлагает жестом пересесть к камину, а затем какое-то время молчит, но наливает из тонкого графина в рюмки почти черную ароматную смородиновую настойку и выпивает залпом.       Чимин выпивает свою тоже, и по венам растекается пьянящее тепло. — Они встретили друг друга на той самой опушке, где сейчас их могила, — говорит Минский тихо, без особого пафоса в голосе и совсем, кажется, без значения, и только по тому, как мерно горит его взгляд, видно, как нелегка для него эта тема. — Матушка, совсем тогда еще юная девушка, в компании своих кузин следовала в Литтлмочиевск в гости к родственникам, да досадная поломка колеса остановила их в дороге. Отец, уже тогда служивший доктором, направлялся как раз в рыбацкую деревню к их старосте, который некстати занедужил. Конечно, он спешился и поручил сопровождавшему его помощнику сопроводить девушек в свое имение, пока коляску не починят. Вечер того дня они провели в приятной беседе, отец много музицировал, и к утру, проворочавшись в постели, все вспоминая приятное общение с милой девушкой, так живо напомнившей ему его матушку в юности, уже точно знал, что попросит ее руки. Так и случилось.       Чимин Сергеевич, раскрасневшийся от выпитого, улыбается солнечно и мечтательно, но Юнги Владимирович грустен и сдержан и продолжает: — Неудивительно, что именно та опушка стала любимым местом для свиданий моих родителей, даже когда они уже поженились и когда уже родился я — они поручали меня няньке, а сами отправлялись в этот тенистый уголок уединения, чтобы насладиться обществом друг друга без посторонних. Я часто думаю, кара ли это или высшая небесная справедливость в том, что именно в этом месте настигла их короткая и внезапная смерть, словно оставив вместе и наедине до конца времен. — Поэтому вы приказали похоронить их именно там? — понимающе кивает Чимин.       Юнги прикрывает глаза и легонько качает головой: — Не только поэтому. Мне казалось своеобразным памятником их гибели то дерево, расколотое молнией надвое, и мне нравилось думать, что теперь их души заключены в этом искореженном несчастном создании, и я распорядился устроить их могилы так. Я был моложе, я упивался своим горем и несправедливостью мира, я отправился на войну и даже искал смерти, вернулся покалеченным и душевно, и телесно, но вскоре поймал себя на мысли, что не хочу покидать поместье, чтобы иметь возможность приходить туда, побыть с родителями, прислушаться к шуму леса и попытаться различить в нем их голоса. После я заказал эти статуи, и мне уже было, с кем говорить.       Юнги Владимирович резко оборачивается, хватает как-то судорожно Чимина за руку, сжимает, словно собираясь с силами, и продолжает: — Мне хотелось сохранить для них это место как их собственный уголок уединения, и я поставил статуи, чтобы со временем могилы не заросли травой, и случайный путник всегда знал, что он здесь не один. Это, наверное, кажется вам неразумным и немного… немного… вам не кажется, что я не в себе?       От неожиданного вопроса Чимин вздрагивает, поглаживает ладонью вцепившуюся в его одежду руку Минского: — Совсем нет, не кажется. Я нахожу это волнительным проявлением заботы преданного сына о памяти своей семьи. К тому же, моя бабушка говорила мне, что никто не уходит безвозвратно: частица наша продолжается во всем, что нас окружает. — Да, — кивает Юнги Владимирович удовлетворенно и отпускает руку. — Спасибо. Что понимаете.       Чимин следит за эмоциями на этом тонком бледном лице, на него вновь находит непонятная нежность, и эти всплески так непривычных для него чувств по отношению к Юнги Владимировичу начинают пугать его: в них нет признаков страсти или желания, но есть острая жажда сжать это хрупкое тело под халатом в своих объятиях хоть на секунду, чтобы вернуть тепло, подаренное посреди бури, когда, сидя друг за другом, они скакали сквозь дождь, подсвечиваемые молниями. — Когда я умру, — голос Юнги звучит хрипло, он не видит пробегающих по лицу Чимина волнений, а смотрит на огонь в камине, и свет от огня пляшет по его скулам, окрашивая их в свой пламенный цвет, — я завещал похоронить меня там же. И даже заказал статую, за что Намджун Алексеевич поднял меня на смех. Он считает, что о таком нельзя загадывать заранее…       Чимин кивает, но не находится, что сказать, потому молчит, тоже глядя на огонь. — Не понимаю, — вдруг смеется Юнги Владимирович, — зачем я утомляю вас своими печальными мыслями. — Напротив, — Чимин вздрагивает и протестующе взмахивает рукой, — мне приятно, что вы делитесь со мной столь глубоко личным. — Я сейчас не ищу смерти, знаете ли, — продолжает Юнги, удовлетворенно усаживаясь в кресле поудобнее: до этого вся его поза говорила о неуверенности и напряжении, но сейчас он расслабляется и, кажется, выдыхает. — Но я — военный человек, имею раны и подпорченное войной здоровье, так что иногда переживаю тяжелые дни. В моей одинокой бездетной жизни было бы странно не распорядиться относительно своей судьбы. А так я могу быть уверенным, что в конце своего земного пути воссоединюсь со своей семьей.       Только бы этот укромный уголок остался нетронутым временем — вот, о чем я мечтаю более всего. — Именно поэтому вы отказались пустить часть своих земель под пашни? — осторожно уточняет Чимин. — Именно, — подтверждает Минский. — Почему же вы не женились? — Чимина и самого коробит этот вопрос, он рождает в нем самом неприятное чувство страха, боязни услышать что-то определенное.       Но Минский пожимает плечами. — Никогда не интересовался женщинами, знаете ли, — говорит он спокойно, словно вовсе не беспокоится о том, не поймут ли его неправильно, — Но, вот, Намджун Алексеевич составил свое счастье даже в такой глуши, как наша, а мне подобной удачи не представилось.       За окнами уже настолько глубокая ночь, что даже за вспышками молний и разрывами среди туч видится черная смоль неба. — Впрочем, — смеется Минский и встает, — вам, молодому человеку, полному романтики и мечтаний, этого, наверное, не понять.       А Чимин вдруг уносится мыслями в свое далекое сеульское настоящее, где мерцают в ночи клубы своими вывесками, где с легкой руки бармена заводятся знакомства на одну ночь, и эта ночь часто перерастает в дни, наполненные страстью, и это сейчас кажется всё не таким и не тем, и со словами Юнги Владимировича контрастирует нездорово и уродливо. — Я… — начинает он, но Минский останавливает его рукой, указывая на дверь спальни. — Прошу, — он не слушает, не желает слушать то, что готово сорваться с языка гостя, и это заметно и как-то вдруг обидно, — вам следует лечь и согреться. День был нелегким, а вечер и вовсе доставил вам кучу волнений. Не могу допустить, чтобы вы слегли от лихорадки. Думаю, из Петербурга меня за это никто не поблагодарит.

***

      Наутро Намджун Алексеевич с товарищами возвращаются промокшими, но воодушевленными. — Охота не удалась, — восклицает он, — но зато мы провели превесёлый вечер в компании друг друга, местных рыбаков и нескольких моих знакомцев из числа цыган. Цыганский табор остановился у реки, я упоминал? — Н-нет, — как-то настороженно отвечает Минский. — И КТО именно из твоих знакомцев навещал вас в охотничьем домике, позволь узнать?       Намджун Алексеевич как-то сразу вдруг смущается, его лицо расплывается ямочками и местами покрывается красными пятнами, но он все-таки отвечает, немного лихорадочно, как для светской беседы за завтраком, сминая в пальцах салфетку: — Леопольд Алексеевич был лично, вам слал приветы и самые теплые слова, Юнги Владимирович. — Спасибо, тронут, — улыбается Юнги Владимирович. — Давненько не захаживал он в мою берлогу. Надолго они тут? — Говорил, что дождутся приезда Тэхёна из Саратова, а там и двинутся на юг, чтобы успеть до холодов. В Ростове у них предполагается зимник. Да с ним был Джебом, тот еще кутила! Ах, жаль, что вы не познакомились с ним, Чимин Сергеевич, он бы вам, несомненно, понравился! Весь вечер пел нам песни под гитару так, что душа разрывалась! — А некто Ванов?.. — Минский тихонько смеется и исподтишка поглядывает на то, как меняется лицо Намджуна Алексеевича. А оно меняется очень резко, ямочки сходят, а в глазах поселяется искра неуловимой грусти. — Некто Ванов тоже присутствовал? — Джексона нет с табором, — поясняет Хосок Андреевич, пришедши к другу на помощь — Остался в Саратове при Тэхёне.       Чимин, понимая, что разговоры ведутся личные и альковные, сдерживает лицо, сохраняя равнодушие, хотя ему интересно до огоньков в глазах узнать подноготную присутствующих. Они все здесь кажутся ему людьми чрезвычайно интересными, со своими тайнами и страхами, и их образованность и умение держать себя делает им честь, но он понимает, что все еще здесь посторонний, и вовсе не каждый станет распространяться о личном, как вчера Минский за ужином у камина. Так что покамест молчит и разглядывает сидящих за столом.       Судя по тому, как благоухает вчерашним выпитым Хосок Андреевич и насколько тяжело вздыхает, придерживая руками виски, Чонский, вечер был, и правда, превесёлым. — Приятные люди, — бормочет Чонгук Эдуардович, — но такого дьявольского зелья я даже в семинарии не пивал.       Ланской-Рогатых хохочет, демонстрируя свой закаленный в попойках организм, и ехидно интересуется, не скучали ли Минский с Пакским без их приятного общества. — Вам, от всей души надеюсь, было невероятно скучно в этой глуши коротать вечер! — он усаживается за накрытый к завтраку стол и громко кличет Настасью, пугая девчушку и вгоняя ее в краску. — Мы музицировали, — уклончиво отвечает Минский, и Чимин Сергеевич кивает и восхищается сочинениями Юнги Владимировича, и благодарит вновь за предоставленное ему убежище от грозы. — Впрочем, к делу, — Намджун Алексеевич ловко нарезает холодную телятину, укладывает на кусок хлеба, щедро смазанный паштетом, и Чонский, немного оживший при виде еды, заботливо укладывает ему поверх такого бутерброда несколько ломтей сыра. — Сегодня мадемуазель Николь дает прием в честь собственных именин. И на нем будет генерал-губернатор, по слухам, очень ей сочувствующий в… во многих… вопросах… И, знаешь, друг Минский, я принял решение… Это Эн-Энский, кем бы он ни был, чертовски прав: такой укромный уголок, как эти рудники, вместе с рыбацкой деревушкой и всеми его жителями, совсем не хочется продавать. — Что повлияло на твое решение, Намджун Алексеевич? — уточняет, чуть улыбаясь, Минский. — Неужто исключительно природные красоты? — Во-первых, Леопольд Алексеевич убедил меня, что новые хозяева рудников вряд ли пощадят рыбаков, даже если оговорить это условие в бумаге по купле-продаже. Невыгодно, поскольку разработка породы предполагает массивные разрушения вокруг. Это вам не Европа, у нас еще не научились делать все аккуратно и с аптекарской точностью. Намджун Алексеевич почесывает затылок и хмурится. — И потом, — продолжает он, — мой брат, как вы знаете, хоть и получил такое же образование, как и я, но все-таки предан своему цыганскому сообществу более, нежели своим корням, и он просил меня за цыган, чьим излюбленным местом стоянки уже несколько поколений остаются именно те речные луга неподалеку от рыбацких домиков. Ему я не смог отказать. — Еще и потому не смог отказать, что мсье Баро предложил решить Намджуну Алексеевичу его финансовые затруднения в обмен на Тэхёна, — язвительно замечает Ланской-Рогатых, что-то прожевывая. — Тэхёна тянет в табор, это не секретно ни для кого, — вздыхает Намджун Алексеевич, — и сколько бы я ни сопротивлялся, мне приходится его отпустить. К тому же, их натянутые с Сокджином Юрьевичем отношения всерьез усложняют жизнь всем. Такое решение будет лучшим для всех. Но Тэхён всегда останется моим наследником, так что… и он об этом осведомлен… так что… Пускай, покамест молодость и жажда жизни, не сдерживает себя и следует зову сердца. — Так, значит, — подытоживает разговор Минский, — вы откажете сегодня генерал-губернатору? — Придется, — Кимский кивает, вздыхает. — оставлю это место для Тэхёна. Пусть распорядится им по уму, если у него он, конечно, когда-нибудь появится.       И сам хохочет, и вслед за ним начинают хохотать все остальные. Чимин тоже смеется, но понимает, что с этим вот загадочным Тэхёном ему хочется познакомиться все больше и больше. А еще он слушает искрений, сверкающий обнаженными деснами смех Юнги Владимировича, и эхо этого смеха отдается у него под ребрами.

***

— Первое правило путешественника во времени, первое правило путешественника во времени… — бормочет он позже, меряя шагами гостевую комнату в доме Кимских, куда они вернулись, чтобы подготовиться к приему у помещицы Николь. — Первое правило путешественника во времени гласит: «Ничего личного, никаких чувств, никаких отношений, никаких семейных и родственных уз ни в прошлом, ни в будущем, ни в настоящем». — Правильно, — кивает Богом. — Не оставлять свое сердце в том времени, куда отправляют, потому что вернуться за ним уже не сможешь. И остаться не сможешь тоже.       Он развалился на низком диванчике, чистит ногти ножиком и зевает изо всех сил. — А как же ты и Тэхён? — задает Чимин вопрос в лоб. — А что я и Тэхён? — вздрагивает он. — Между нами ничего, мы не знакомы толком даже… И не будем знакомы… — Ты же вернешься вместе со мной, правильно? — оборачивается Чимин. — Да, таков план. — И что, все происходит именно так, как написано в наших учебниках? — у Чимина пересыхает в горле, он отпивает воды из графина и тяжело сглатывает. — Все так и бывает? — Да, — кивает Богом. — Мы исчезаем, а они здесь снова возвращаются в те условия, в которых пребывали до знакомства с нами, только со слегка видоизмененной ими же действительностью. — И совсем не помнят ничего о нас? — у Чимина жжет глаза, он вспоминает хрипловатый голос Юнги Владимировича, его пальцы, порхающие над клавишами рояля, его смущение оттого, что разоткровенничался внезапно. Вспоминает тепло от его тела, когда они скакали в грозу, сидя друг за другом на одной лошади. — Ничего, — Богом вздыхает. — Для того и первое правило. Ты не можешь остаться, ты не можешь вернуться, ты не можешь никого забрать с собой. — А если заберу? — в Чимине просыпается вдруг бунтарский дух, его пытливый мозг обдумывает возможности и варианты, но Богом, поймав его вот этот взгляд, останавливает поток его мыслей, кладя руку на плечо. — Прекрати, — говорит он строго. — Остановись. У них нет наших чипов, им не капали в вены наши транквилизаторы и усилители. Они просто не выжили бы, расплавились в толще времен. Ты же и сам это прекрасно знаешь. — А если останусь? — Чимин смотрит почти умоляюще, надеясь, что Богом, у которого столько всего в сторону этого загадочного Тэхёна, хоть как-то сочувствует ему, но встречает холодный и строгий взгляд. — То не выживешь ты. Так это работает.       Богому не нужно рассказывать, в сторону кого так колотится сердце Чимина весь долгий день, пока он собирается на званый ужин к помещице. У Чимина только и разговоров, что о Минском.       Сокджин Юрьевич сегодня недужит, скорее всего, из-за нервов, как говорит Богом, потому что родство Намджуна Алексеевича с цыганским бароном считает веским поводом не сближаться со всей роднёй Кимского. Потому фон Ким к помещице не едет, кладет на лоб компрессы и прикрывает глаза, нервно показывая жестом, как ему хотелось бы остаться в тишине и одиночестве.       Намджун Алексеевич не расстроен этим обстоятельством. — Эти приступы мигрени повторяются регулярно, — ухмыляется Богом. — Как только табор пересекает земли Кимского. Все уже и привыкли.       Едут к помещице втроем в коляске, мягкой и легкой, но и ее рессоры не минует беда в виде колдобин и дорожных кочек. После всех этих поездок на теле Чимина совершенно точно останется куча синяков. Намджун Алексеевич, несмотря на мигрени своего душевного друга, — в прекрасном расположении духа. Он принял решение, и это его несказанно воодушевляет. — Радуйся, Богом Медведович, — говорит он, похлопывая сидящего рядом Богома по плечу, — сохраню я твои пасеки. На будущее лето надо будет их расширить, распространить на те луга, что поблизости от лилейных заводей Минского, что так впечатлили нашего Чимина Сергеевича.       И Богом кивает, широко улыбается, а Чимин видит в его глазах всполохи сожаления о том, чего не суждено.

***

      Дом помещицы освещен так, будто не званый ужин, а целый бал принимает гостей: перед подъездом с пафосными колоннами толпятся коляски, два жандарма встречают прибывших, откуда-то слышатся крики форейторов.       Войдя в зал, Чимин Сергеевич жмурится, думая с секунду, что от такого количества дрожащих в канделябрах свечей можно и ослепнуть ненароком: какая роскошь для столь небольшого провинциального городка! Блестят, впрочем, не только свечи — сверкают дамы целиком, от платьев до драгоценностей, сверкают столовые приборы. То тут, то там мелькают черные фраки и военные мундиры.       Кимского подхватывают под руку, а он, в свою очередь, подхватывает под руку Пакского, и их вместе тащат сквозь толпу, и они с кем-то раскланиваются, кого-то степенно приветствуют. Пакского знакомят с тем и с другим, и от этой нескончаемой карусели знакомств немного укачивает даже. Он бормочет комплименты, говорит что-то генерал-губернатору насчет мягкости здешних дорог, и Намджун Алексеевич, слыша это, улыбается немного язвительно, но горячо поддерживает. Когда же Кимский уединяется с генерал-губернатором в одной из ниш, чтобы обговорить своих финансовые вопросы, Богом, смотря куда-то за спину Чимину, вдруг напрягается и опускает глаза. — Так вот, этот знаменитый папенькин гость, — раздается над ухом Чимина низким, бархатным превосходного качества голосом, и Чимин испуганно оборачивается. — Тэхён Сергеевич, — кивает Богом, как-то сразу вытянувшись и посерьезнев лицом. — Кимский, рад встрече, — высокий молодой человек, довольно плотный, но в той достаточной мере, чтобы фигура казалась мужественной, но не бросалась в глаза излишествами, в модном, шитом сдержанно золотом камзоле, кланяется. — Пакский Чимин Сергеевич.       У Чимина при виде молодого человека, о котором так много наслышан, сквозит легкое разочарование оттого, что Тэхён не оказался жгучим красавцем, пышущим выразительными чертами, и он даже заготавливает для Богома пару шуточек на будущее о том, что вкусовые пристрастия напарника сильно видоизменились, но в этот момент Тэхён Сергеевич улыбается, и Чимин понимает сразу всё: и ту зависимость, в какую попал от его харизмы кутила и гуляка Богом, и то, почему столько вокруг фигуры Тэхёна разных разговоров и недомолвок. В этой улыбке — такая яростная смесь дерзости и красоты, такой безусловный вызов окружающей действительности, такая насмешка, замешанная на сердечной доброте и снисходительности, что Чимин буквально любуется и сам едва не попадает в сети сына Намджуна Алексеевича.       Тэхён горяч — тут Богом прав. Но горяч в том общем смысле, который не имеет в виду только желание или страсть: он горячо разливается в пространстве всей свой фигурой, всем своим существом, рядом с ним становится неуютно — так много чувств сразу будоражит и лишает спокойствия. — Надолго к нам? — спрашивает, тем временем, Тэхён, оглядывая зал пристально. — Пойдемте-ка, вы, ведь, еще не высказывали свои поздравления имениннице?       И Чимин Сергеевич следует за ним. Они приближаются к яркой подвижной женщине, еще совсем молодой или кажущейся такой, которая, в своем смелом для здешней моды туалете, принимает комплименты, хохоча и хлопая сложенным веером дружески по плечам и протянутым к ней рукам. — Ах, Минхёк Кихёнович, проказник вы этакий, куда только смотрит генерал-губернатор! — смеется она во весь свой красивый рот, ничуть не заботясь о том, что светской даме ее возраста так выражать свои чувствах на людях не пристало. — Генерал-губернатор смотрит только на вас, мадемуазель, и вы знаете это, — живо отзывается светловолосый молодой человек со слегка надменным, но как-то по-доброму, взглядом. За что снова получается сложенным веером по плечу. — Тише, прошу вас, Листьев, вы меня погубите! — хохочет помещица, а потом переводит свое внимание на Тэхёна. — Кого я вижу! Тэхён Сергеевич? Какими судьбами к нам? — Прямехонько из Саратова, моя прелестница, — улыбается широко Тэхён. — Примчался, услышав о вашем мероприятии, чтобы лично представить вам друга нашей семьи Чимина Сергеевича Пакского, корнета и замечательного товарища. — Приятно, приятно, — мадемуазель Николь оглядывает внимательно Чимина с ног до головы, допускает до руки благосклонно и благосклонно же выслушивает его длинные витиеватые комплименты, на которые он не скупится. — Зря только вы водите дружбу с этим наглецом! — Ох, не отваживайте от меня новое лицо, — делано вздыхает Тэхён. — Каждый же заслуживает еще одной возможности! С вашего позволения, пойду поклонюсь папеньке, еще не имел счастья.       В голосе Тэхёна звучит снова дерзость, но помещица хохочет и переключает внимание на кого-то еще, и Чимин поспешно удаляется, завидев в толпе Чонского с Ланским. Они беседуют, кажется, на повышенных тонах, но, завидя Чимина, расплываются в улыбках и прерывают свои препирательства. — А, Пакский, — кричит Ланской, расставляя руки для приветствия. — Не успели расстаться с вами, как я уже и соскучился. Как, как вам наше высокое общество? — Премило, — кивает Чимин, видя, как напрягается Чонский, наблюдая за тем, как утопает в горячих объятиях Хосока Андреевича Чимин. — А где же ваш друг Минский? — Юнги Владимирович не любит подобных мероприятий, так что предпочел остаться дома, — поясняет Чонгук Эдуардович, потягивая шампанское из высоких бокалов. — Вы заметно сдружились… — Я весьма благодарен ему за гостеприимство, — уклончиво отвечает Чимин. — Хотел выразить свою признательность еще раз. — Ему было приятно принимать вас, поверьте, — говорит Хосок, вглядываясь в лицо Чимина слишком пристально для человека, пребывающего в хмельном веселье. — Он неоднократно спрашивал о вас, о дате вашего отъезда и… — Чимин Сергеевич, — кричит Богом, подходя, пойдемте-ка, я познакомлю вас еще кое с кем. — Слушай, — шепчет Богом, уводя Чимина к портьере. — Кимский только что объяснился с генерал-губернатором. Дело сделано, Чимин, поздравляю! — Значит… — Чимин поднимает на него глаза. — Это… всё? — Всё! — кивает Богом. — Завтра с утра можем выдвигаться в Петербург — так скажешь сегодня своим гостеприимным хозяевам. Намджун Алексеевич заготовит письмо Эн-Энскому, и выезжаем утром. Геолокация у тебя зафиксирована? — Да, вернуться к месту погружения, как обычно, — кивает Чимин. — Тогда, веселись, друг, наслаждайся последними мгновениями здесь, чтобы завтра оставить этот мир навсегда.       Чимин рассеянным взглядом наблюдает, как где-то в другом конце зала Намджун Алексеевич хмуро и сдержанно беседует со своим сыном, как Тэхён развязно и с раздражением откланивается, поворачивается и покидает зал, как Намджун Алексеевич вздыхает, о чем-то думает, а затем возвращается к беседе со степенным чиновником с седыми бакенбардами.       Чонский с Ланским кружат в вальсах каких-то чересчур смуглых девиц в легких корсетах, Богом пьет шампанское так, словно старается залить свою печаль, вызванную внезапным уходом Тэхёна, а Чимину вдруг жгуче хочется вернуться во вчерашний день, в ту уютную гостиную Минского к роялю, и чтобы снова звучала мелодия, от которой таяло сердце, и чтобы смородиновая наливка бежала по венам и будоражила кровь, и чтобы темные глаза Минского внимательно смотрели на него, а тонкий профиль золотился в блеске свечей.       И он сам не понимает, как осторожно делает назад пару шагов и вдруг оказывается в длинном коридоре, и уже ускоряет шаги и выскакивает на крыльцо. Он видит у перил заметную лошадь Чонского, мысленно просит прощения за самовольство, вскакивает в седло и направляется в сторону помещичьих усадеб на краю города. Он собирается, было, проехать мимо усадьбы Кимского, но его внимание привлекает брошенная у крыльца ослепительно белая лошадь, красивая и убранная богато, холеная, но неспокойная, и он понимает, кому может принадлежать она, и почему-то направляет своего коня к подъезду.

***

      Со стороны беседки доносятся голоса, голоса повышенные и раздраженные, слышится звук пощечины, даже вскрики, и Чимин из самых добрых побуждений спешит сквозь парковые заросли на помощь, но в нескольких шагах от беседки останавливается, скрытый от глаз сидящих тяжелой осенней листвой, и ему становится немного стыдно, но любопытно до дрожи.       Потому что в беседке Сокджин Юрьевич.       И в беседке Тэхён.       И Сокджин Юрьевич — в объятиях Тэхёна. — Прошу тебя, несносный ты ребенок, — Сокджин Юрьевич бормочет это, задыхаясь, упирается руками в грудь Тэхёна, — Ты меня погубишь… Ты нас погубишь! Ты всё погубишь! — А мне и терять-то уже нечего, — хрипло смеется своим низким голосом Тэхён, а после наклоняется и как-то яростно, с силой целует припухшие губы Сокджина Юрьевича, тот вскрикивает снова, дергается в его объятиях, как в рыбацкой сети, но вдруг обмякает, успокаивается и целует в ответ, жарко и с какой-то отчаянной готовностью. Его руки зарываются в темную шевелюру Тэхёна, и он не сдерживает какого-то жалобного всхлипа. — Люблю тебя, — низко выстанывает Тэхён, переходя от губ поцелуями к шее, к коже груди в вырезе домашней рубашки, — люблю невыносимо, обреченно, ну за что ты со мной так? — Зачем, зачем ты приехал! — стонет Сокджин Юрьевич, и сам покрывает шею Тэхёна такими торопливыми поцелуями, будто спешит насытиться до того, как он снова исчезнет из его жизни. — Может, — бормочет Тэхён, берет его лицо в свои ладони и пристально и мягко смотрит, долго, пытливо, будто стараясь разглядеть в его глазах ответную печаль, — это в последний раз, когда мы видимся с тобой. Я сбежал из Саратова, я ухожу с табором… Я пришел, чтобы увидеть тебя, чтобы… Почему-то же фортуна дала мне такой шанс, правда? Нам дала… Я не мог, не смог не прийти к тебе и не воспользоваться… Может быть, эта наша встреча останется в моей жизни единственным воспоминанием, которое снова и снова будет делать меня счастливым. Мог ли я упустить ее?       У Чимина мурашки пробегают по коже под рубашкой, он мягко отступает назад, делает еще несколько осторожных шагов, а затем задумчиво берет за поводья свою уже лошадь из стойла и тихо выводит на проселочную дорогу.       Так вот оно что! Тэхён… и Сокджин Юрьевич…       Что ж, прав Тэхён Сергеевич в своей пылкой страсти и дерзости: может быть, воспоминания — это единственное, что останется у Чимина обо всем этом уютном мире, о Юнги Владимировиче и его музыке, может, жизнь как какой-то странный и нелепый подарок преподнесла и ему единственный шанс… может ли он упустить его?       Он встряхивает головой, стараясь избавиться от наваждения, но внизу живота скручивает тугим узлом, дрожит, словно в предвкушении чего-то важного, и он, отбрасывая прочь все, проскользнувшие до того в его мозгу сомнения, решается, взбирается на коня и пускает его вскачь по проселочной дороге.       Он скачет к Минскому.

***

      У Минского в доме тихо. У крыльца встречает Митрофан Селиванович, однако, не лает, а лишь прыгает радостно, признав вчерашнего гостя. Чимин проходит на крыльцо и вздрагивает, когда приоткрывается дверь и на крыльце появляется Марья. — Доброго вечеру, господин, — кланяется она. — Юнги Владимирович в галерее. Заниматься творчеством изволит. Проводить вас к нему? Я, вот, как раз ему лимонаду приготовила. — Благодарю вас, — кивает Чимин, а потом оборачивается и берет из рук Марьи поднос с лимонадом, останавливает дородную женщину. — Я знаю дорогу. Давайте-ка, я сам ему отнесу.       И направляется в обход дома туда, где так очаровали его накануне картины и чувства Юнги Владимировича.       Минский одет просто, в полотняную рубашку и домашние штаны, перехваченные тесьмой по поясу, на нем фартук художника, весь в следах от краски, и он стоит подле холста и задумчиво смотрит на него, занеся руку с кистью в воздух и словно остановившись в нерешительности.       Чимин Сергеевич с минуту любуется его одухотворённым лицом, оставаясь незамеченным, но после кашляет, привлекая внимание.       Минский вздрагивает и роняет кисть на дощатые полы галереи. А затем быстро накрывает холст большим куском белой ткани и отступает: — Чимин Сергеевич?       Чимин Сергеевич шагает к нему и ставит аккуратно поднос с лимонадом на низкий аккуратный столик. — Я… — он не знает, что и сказать, но у Минского такие удивленные и одновременно радостные глаза, он бегает взглядом по лицу Пакского, ищет в нем ответы на свои вопросы, и Чимин Сергеевич решается. — Я… уезжаю завтра утром.       Минский кивает грустно, улыбаясь своим каким-то мыслям. — Я думал, вы веселитесь на именинах Николь, — он снимает медленно фартук, вешает его на гвоздь, вбитый в низкую балку, вытирает руки о салфетку, и Чимин цепляется взглядом за его длинные узкие пальцы, тонкие и хрупкие, но сильные, ловкие, и давит в себе желание прикоснуться к ним осторожно. — Я приехал повидаться с вами перед отъездом, — Чимин мнется, его переполняют странные чувства, каждое из которых кажется ему драгоценным, потому что так ново и приятно для него, что не хочется, чтобы их спугнули или высмеяли. — Я… хотел поблагодарить вас еще раз…       Минский вдруг шагает к нему, раскрыв объятия: — Тогда… что ж? … тогда давайте обнимемся как друзья.       И Чимин стремительно обвивает его руками, бережно, осторожно, сжимая его тонкое тело под рубашкой, и не сдерживается, вдыхает его запах, в котором свежесть травы перемешана с красками, тонкими лимонами и еще чем-то суровым и мужским, от которого слегка ведет и плавит.       Минский чувствует, что объятия затягиваются и не теряют своей крепости, и замирает. Но не отстраняется. — Юнги Владимирович, — шепчет Чимин, сам себя не контролируя, — я… быть может… вы сказали…       Минский молчит, и тогда Чимин осторожно касается губами его открывшегося в вороте рубашки плеча. И тут же замирает, боясь ответной реакции.       Минский резко отстраняется, смотрит недоверчиво, как ребенок, который не уверен, шутят с ним или говорят серьезно, и боится, не окажется ли розыгрышем чудное мгновение.       И, видимо, остается удовлетворен тем, что увидел, потому что, когда Чимин резко притягивает его к себе и целует мягко и глубоко, раздвигая его губы, Минский счастливо вздыхает в поцелуй и прижимает к себе Чимина еще крепче.       И кажется, что поцелуй этот, насыщенный и осторожный одновременно, длится целую вечность, но Юнги Владимирович вдруг отстраняется, как только руки Чимина спускаются по его спине и касаются поясницы, исследуя кромку штанов. — Остановитесь, Чимин Сергеевич, прошу вас, — едва выговаривает он, задыхаясь, но Чимин Сергеевич снова тянется к его губам своими, и Минскому приходится отступить на шаг, чтобы разорвать объятия окончательно. — Остановитесь. Я падок на страсть и очень впечатлителен в силу своего одиночества, а потому не хотелось заходить за границы нашего, пусть и очень горячего, прощания. Остановитесь.       Чимин Сергеевич смотрит на него долго, взгляд черных глаз наполняется тяжестью, он вспыхивает на такой решительный отпор и мнется, не зная, что сказать.       Минский видит его смятение и, кажется, понимает его. — Вы уедете, — почти шепчет он взволнованно и грустно, — а мне останутся только воспоминания о вспыхнувших чувствах, а я слишком болезненно переживаю в жизни потери и раны, чтобы добровольно наносить их себе снова. Поймите и меня.       Чимин Сергеевич кивает. Ему неуютно оттого, что, хоть и желает этого всем сердцем, он не может сказать Минскому, что вернется. Потому что он не вернется. И к ранам Минского добавится еще одна, пусть он этого и не хотел. — Позвольте мне провести этот вечер с вами, в вашем обществе, — говорит он тихо. — И после вы меня больше никогда не увидите.       Минский задумчиво смотрит, он уже вполне взял себя в руки, успокоился, и только едва заметное нервное дрожание пальцев выдает его переживания. — Вы даже не обещаете, что навестите меня снова, — смеется он как-то обреченно, и в этом смехе столько больного и несчастного, что у Чимина Сергеевича сводит холодом в груди. — Оно и понятно, зачем молодому человеку вроде вас, находящемуся в самом начале пути и карьеры, бывать в обществе угрюмого одиночки вроде меня. Разве что, для развлечения? Боюсь, в качестве развлечения я не очень подхожу, Чимин Сергеевич. Счастливого вам пути. И кланяйтесь от меня Петербургу.       И на этих словах Минский отворачивается и делает шаг с дощатых досок галереи на выложенную камнем дорожку, но внезапный порыв легкого ветерка сдергивает белую ткань с холста, и Чимин видит на светлом фоне свое лицо — пока только в угольном наброске и кое-где тронутое кистью, но уже настолько узнаваемое, что ахает, и Юнги Владимирович оборачивается. И, краснея, торопливо возвращает ткань на место.       Чимин на холсте, увиденный Юнги Владимировичем, нежный и улыбчивый, глаза-щелочки прячутся под непослушной челкой, а ворот рубашки расстегнут немного легкомысленно. Чимин Сергеевич на холсте — юн и беспечен, красив в этой своей беспечности, и тяжелый плотный ментик накинут на его плечо кокетливо. Чимин Сергеевич на холсте увиден глазами, несомненно, влюбленными, и такою же влюбленною выписан рукой. — Прошу вас, — говорит Чимин пылко, хватая Минского за руку, — подарите мне это эскиз! Я хочу, чтобы у меня осталась память о нашей встрече. Прошу вас.       Юнги мнется, раздумывает, переводит взгляд на вцепившиеся в его руку пальцы, а потом молча открепляет холст от мольберта и протягивает Чимину. — Надеюсь, эта память будет приятной.       И уходит в дом.

***

      Когда Чимин Сергеевич, весь в тяжелых и трепетных мыслях, подъезжает к дому Кимского, к его удивлению, со стороны беседки снова слышатся повышенные тона разговора, но теперь он видит там Чонского с Ланским, и они едва не хватают друг друга за грудки.       Чимин боится подслушать еще что-то, что взбудоражит его и без того занятый противоречивыми думами ум, но отношения в беседки выясняются громко, так что услышать, о чем разговор, не представляет особого труда. — Я сказал тебе, Чонский, — вопит Хосок Андреевич, — чтобы ты бросил эти свои претензии. Мы с тобой друг другу ничего не обещали! Я! ничего не обещал! — Но ты же… мы же… — Чонский тоже кричит, но уже чуть не плачет, не отпускает воротника Ланского и притягивает к себе ближе. — Ты же сам сказал, что такой трепет испытываешь впервые… — Ну сказал и сказал… Чонгук, успокойся.       Хосок Андреевич расстроен, ему хочется свернуть этот разговор, но Чонский не унимается, он обижен вдрызг, и Ланской сдается, садится устало на скамью и берет в руки ладони Чонгука. — Послушай меня, — говорит Хосок Андреевич так ласково, что Чимин невольно улыбается, не ожидая подобных интонаций от Ланского-Рогатых. — Послушай. Я не лгал тебе, и таких чувств, как к тебе, к твоему молодому гибкому телу, к твоей пылкой страсти и готовности отвечать на любое мое желание, я никогда не испытывал. Это правда. Но твое намерение связать наши судьбы — это ошибка, понимаешь? — Почему? — Чонгук Эдуардович хлопает глазами, таращит их совсем по-детски, и Ланской, вздыхая, целует его целомудренно в лоб. — Скажи, вхож ли я в ваш дом? — Нет, но… — Нет, правильно, — у Ланского в глазах искринки грусти, он улыбается уголком своего красивого рта, тонкие губы складываются в полосочку, а на щеках вдруг появляются беззащитные юношеские ямочки. — А почему? — Маменька тебя не любит, — кивает Чонский, — потому что ты… — Потому что я — тот, ради кого ты покинул семинарию, из-за кого напивался регулярно, будучи в Петербурге прошлым летом… — Я скучал… — Да, ты скучал… Знаю… Я — тот, из-за кого ты неделями не ночуешь в своем доме, а кочуешь невесть где, пропадая то в цыганском таборе, то в борделе, то в казенном корпусе, ты таскаешься за мной везде, куда бы ни привели меня мои дела, — Хосок легонько гладит пальцы Чонского и снова вздыхает. — Этого ли хотели для своего сына твои родители, а? Для того ли растили они наследника, чтобы он связался с авантюристом и промотал с ним все свое наследство, как они, наверное, опасаются?       Чонгук Эдуардович молчит. — Если мы свяжем с тобой свои судьбы, на что, между прочим, твои родители никогда не дадут своего согласия, то тебя лишат наследства, изгонят из семьи и освободят от всех титулов, только бы вынудить отказаться от этого брака. И ты в итоге будешь несчастлив, даже если соберешься сознательно идти на все эти лишения и тяготы до конца.       Чонгук мотает головой, пытается возразить, но Хосок накрывает его губы ладонью и говорит тихо-тихо: — И поэтому я никогда на это не пойду. Потому что я люблю тебя всем сердцем и желаю тебе счастья. — Но мы же можем видеться? — выпячивает обиженно губу Чонский. — Можем, -кивает Хосок Андреевич. — Но не будем. — Не говори так, Ланской… — Я УЖЕ так сказал!       Чимин Сергеевич, не дослушав разговора, входит в дом, и навстречу ему тут же появляется Сокджин Юрьевич, спокойный и уравновешенный, как всегда, и на его лице нет ни тени недавней встречи с Тэхёном в беседке, либо же он так блестяще владеет собой. — Чимин Сергеевич, где же вы пропадали? — кидается фон Ким к Пакскому и увлекает его в гостиную, поближе к огню, и демонстрирует разложенные на столе карты, — А я здесь раскладываю пасьянсы в одиночестве. — Намджун Алексеевич еще не вернулся? — уточняет Чимин. — В кабинете, — кивает на закрытую дверь фон Ким, — пишет какое-то срочное письмо, просил не беспокоить.  — Я уезжаю на рассвете, — Чимин подвигает стул к столу, накрытому скатертью с длинными кисточками бахромы, — решил предупредить сегодня заранее, чтобы не беспокоить с утра. — Как это не беспокоить? — всплескивает руками Сокджин Юрьевич и тут же хватает со стола колокольчик и настойчиво звонит.       Пока он дает указания прислуге относительно того, какой завтрак подать с утра и в каком часу, какие закуски приготовить Чимину Сергеевичу в дорогу, и с какой тщательностью почистить его коня, чтобы не быть битыми, Чимин разглядывает гостиную еще раз. Знает ли Намджун Алексеевич правду? Догадывается ли он о том, что связывает Сокджина Юрьевича с его сыном? А если нет, достоин ли он знать правду или лучше ему пребывать в счастливом неведении посреди своей устоявшейся семейной жизни? И каким образом отразится это в будущем на судьбе его семьи, его потомков?       Намджун Алексеевич выходит в гостиную спустя час, вручает Чимину конверт и кличет с крыльца Богома, предлагая ему составить компанию за ужином, чтобы, как он сказал, проводить нашего гостя достойно и тепло.

***

      Утро отъезда хмурое, и, словно вторя зарождающегося дня настроению, хмур и Сокджин Юрьевич, хмур и молчалив Намджун Алексеевич. Богом из своего флигеля появляется бодрым и готовым к отъезду, долго и витиевато врет о своих делах в уезде, почему и собирается отбыть вместе с Чимином Сергеевичем, чтобы скоротать время в пути и проводить его немного. — Ах, мы искренне привязались к вам, Пакский, - жмет руки Чимина Сергеевича долго и с чувством фон Ким. — Будьте любезны, не забывайте наш скромный дом, и, если судьба приведет вас в наши края, уж не погнушайтесь нашим обществом, всегда рады, всегда рады.       Намджун Алексеевич обнимает коротко, но крепко, и по подернутым влагой слезам Чимин чувствует, что и хозяину дома жаль расставаться.       У Чимина сердце стиснуто, зубы стиснуты, чтобы не допустить слез, и ему от всей души, до боли жаль оставлять этот уютный дом вместе с этими уютными людьми, в душах которых хранятся свои большие тайны, которые, впрочем, не мешают им искренне тянуться всеми сердцами своими друг к другу.       У развилки Чимина с Богомом нагоняют Чонский с Ланским, которые ночевали в гостевых покоях Кимского, но, по обыкновению, проспали зарю, в результате чего вынуждены были спешно догонять отъезжающих. — Задумал отбыть, не простившись? — кричит Ланской, опережая Чонского и спешиваясь, — Дай обнять тебя, Чимин Сергеевич, пожать на прощание твою руку. Будущей весной буду в Петербурге, так уж обязательно загляну к тебе, будь уверен. — Обязательно, — кивает Чимин, хлопая Ланского по плечам.       Чонгук Эдуардович все еще расстроен, рассеян и что-то тоже бормочет про визиты в Петербург, и все наскоро прощаются: небо, по всему видать, тоже не любит долгие проводы и лишние слезы, и скоро легкий дождик становится все настойчивее, все холоднее, и вот уже затекает за воротник.       Проезжая развилку, уходящую вправо к имению Минского, Чимин Сергеевич останавливает коня и долго смотрит туда, где за поворотом начинается буйный и девственный лиственный лес, что так любит и оберегает Юнги Владимирович. — Богом, — зовет Чимин задумчиво, — мне… я должен… понимаешь, друг?       Богом кивает: — У тебя мало времени, Чимин, ты же знаешь? Поторопись, иначе я вернусь без тебя.       Время — капризный и своевольный организм, и даже всемогущим профессорам Академии удалось обмануть его лишь на момент, внедряя чужеродное в то, что время избрало само для себя. Лишь небольшое окно есть для тех, кто решился прорваться сквозь его, времени, жернова, и лишь несколько мгновений есть у него, чтобы вернуться и все вернуть на круги своя. Время поддается и терпит, но лишь эти несколько дней, а потом расправляется с неугодными по-своему, выкидывая чужаков и сжигая их во вневременном пространстве. — Ты же знаешь, что будет, если ты решишь вдруг остаться? — хватает его за руку напоследок Богом.       Чимин кивает: он знает. Его пережует и выплюнет бесформенной массой туда, где кто-то становится никем, а что-то стирается в пыль. Время не терпит вмешательства и своеволия. У времени нет обратного хода.

***

      Конь скачет во весь опор, разбрасывая копытами грязь дороги по сторонам, орошая брызгами обочины. Чимина трясет от того, что он собирается сделать, ему страшно от своей дерзости, страшно от своей решительности, и, даже осознавая, что это может стоить ему карьеры и будущего в Академии, он все-таки не может поступить иначе. — Юнги Владимирович! — кричит он, взбегая на крыльцо. — Минский! Откройте.       Дверь распахивается, и на пороге стоит сам хозяин, в домашнем халате без единого сна в глазу, будто всю эту ночь он не сомкнул глаз. — Чимин?       В его взгляде радость мешается с испугом, словно он сам себя заставляет не верить, но верить очень хочется. — Я… — Чимин снова растерян, но собирает последние душевные силы и говорит быстро-быстро, не давая возразить ни секунды, — я не мог уехать, не рассказав тебе правду, Юнги. — Правду? — Юнги заглядывает ему в глаза и отступает назад, — О чем? — О себе. Я… Ты сказал, что я… не обещаю, что навещу тебя снова. Так вот, это правда. Я не обещаю. Не могу обещать. Потому что я… не вернусь…       Юнги молчит, словно давая возможность высказаться, и сейчас предстоит самое сложное, Чимин понимает это и вдыхает порывисто: — Потому что… не потому, что ты для меня — развлечение или что-то такое, а потому что меня просто не будет здесь. — Здесь? — Юнги усмехается, — То, что тебя здесь не будет, — это я как раз понимаю… — Не понимаешь! — Чимин берет его узкие холодные ладони в свои чуть дрожащие руки и подносит к губам, медленно целуя пальцы, — Меня совсем здесь не будет, слышишь? Нигде. Я буду рожден только через несколько сотен лет. Меня просто нет пока на этом свете, Юнги.       Они сидят на холодной, продуваемой ветром террасе, и Чимин торопливо рассказывает ему об Академии и путешествиях во времени, о своем профессоре Ким Намджуне и о том, во что превратилась эта, любимая Юнги, земля из-за того, что люди, не зная пределов своей жадности, решили опустошить ее недра.       Чимин рассказывает Юнги и о том, где успел побывать за годы своей учебы в Академии, и о том, что прямо сейчас, рассказывая все это, нарушает одно из самых жестких правил путешественника во времени. И о том, что Юнги все это забудет, как только Чимин пересечет слоеный пирог временных параллелей и вернется домой.       Он умолкает и смотрит, долго смотрит в ошарашенное лицо Юнги, ждет его реакции, боится ее и уже мысленно готов к тому, что его сочтут сумасшедшим фантазером или просто талантливым лгуном с хорошей фантазией. Но Юнги… он просто поднимает руку, касается пальцами щеки Чимина и шепчет: — А ты? Там, в своей собственной жизни ты… будешь помнить меня?       Чимин кивает, и комок в горле раздирающе колючий и рвется шипами наружу. И на глаза наворачиваются слезы. — Хорошо, — улыбается Юнги. — Помни меня. Этого для меня достаточно.       И целует порывисто, жадно, стискивая пальцами волосы, и какие-то жалобные всхлипы рвутся наружу, но Чимин глотает их, глотает, пьет вместе с поцелуем и, наконец, отрывается и сбегает по ступеням с крыльца, вскакивает на коня… — Никогда не прекращай писать свою музыку, Юнги, — кричит он через усиливающийся, шумный, настойчивый дождь, который льется по его щекам, теплея от смешивающихся с ними слез. — Она будет помогать людям жить! Я знаю! И тогда я услышу ее там, в двадцать первом веке, и она будет все так же прекрасна!       И за его спиной смыкается завеса дождя.

***

      Блять!       Да что ж оно все время возвращает Чимина в такие гадюшники-то, а? Нет, Чимин, как бы, не против, не возмущается, могло бы и в яму, кишащую гадюками, выбросить, например, или еще куда похлеще, так что он вполне доволен. Но, серьезно? Чвякнуться в лужу перед собственным подъездом на глазах у тетушки-соседки? Ничего пооригинальнее не придумали? — Чимини, это ты? — таращит соседка глаза, пытаясь разглядеть в угваздыканном грязью лице признаки живого интеллекта. — Я, — вздыхает Чимин, пока сердобольная женщина помогает ему подняться. Соседка уже имела счастье, сама того не зная, быть свидетельницей чиминова возвращения: однажды она нашла его возле мусорных баков полуживого, когда его закинуло назад из эпохи       Чосон в самом разгаре королевской пьянки. Тогда Чимин еще и с перегаром был, как огнедышащий дракон, так что в этот раз еще вполне ничего.       И вот попасть домой и нырнуть в горячий душ — это такое ощущение нечеловеческого счастья, что Чимин на секунду забывается, подставляя уставшее от помывок в тазу тело.       А потом вспоминает Юнги.       И становится слишком хреново, чтобы заставить себя хоть как-то сигнализировать окружающей действительности о том, что ее любимый донсен вернулся, наконец, в родную гавань.       Тоска усугубляется еще и тогда, когда Чимин трясущимися руками разворачивает тщательно сложенный и спрятанный в карман ветровки холст, ожидая увидеть свое изображение, сделанное талантливой рукой Минского, но видит лишь девственно чистый лист, слегка потрепанный по краям.       Ни следа.       Ни следа Минского Юнги Владимировича в жизни Чимина не осталось.       На следующий день, после ночи, проведенной на балконе в компании с бутылкой виски и пачкой сигарет, Чимин тащится в Академию и предстает пред светлые очи своего шефа Ким Намджуна. И снова поражается безусловному внешнему сходству с его далеким предком. — Ну что, Чимини, — профессор улыбается, обнимает студента, — Как там? — Вы потрясающе похожи! — выдыхает Чимин, немного морщась оттого, как нелепо с непривычки смотрится на этом человеке простая современная толстовка и джинсы, вспоминая, как ладно сидел на Кимском Намджуне Алексеевиче черный щегольской фрак. — Вам, знаете, нужно чаще носить костюмы, сонбэнним, вам бы пошло!       Ким Намджун посмеивается, зовет Чимина к столу, на котором громоздятся мониторы поисковой системы: — Пойдем, посмотрим, что ты там наворотил. Я-то, конечно, проверил, но хочу, чтобы ты сам удостоверился.       И он щелкает пару раз и открывает карту спутниковой онлайн-карты, вводит координаты, и Чимин видит, как по экрану расползается яркое зеленое пятно, заполняя собой все пространство. — Что это? — вглядывается он в экран. — Леса, — кивает Намджун. — Девственные лиственные леса средней полосы России, Чимини, — главное достояние государства, знаменитые заповедники, крупнейшее средоточие чистейшего воздуха на планете. Ты ведь был там в 2245 году, не узнаешь?       И Чимин вспоминает желтую выжженную землю, остовы некогда обширных зарослей и иссохшие реки, похожие на ручьи. — Неужели? — Да, — Ким Намджун кивает. — Нам удалось! Тебе удалось! Ну, разве это не победа!       Профессор достает, подмигивая, бутылку виски из ящика стола и разливает по пузатым бокалам. — Думаю, стоит отметить. Богом уже заходил, но сейчас отлучился, кажется, в библиотеку. А вот и он, наверное, — оборачивается он на стук в дверь, — Заходи, Богом!       Дверь открывается, и на пороге, действительно, Богом, но с таким ошарашенным выражением лица, что у Чимина ёкает сердце: его напарник не из тех, кого легко напугать или удивить, поэтому подобное выражение лица он примеряет нечасто. — Профессор Ким, — бормочет Богом, — тут… к вам… — Пап! — раздается за спиной Богома сочный низкий густой голос, от которого ощутимо вздрагивает Богом, но еще явственнее вздрагивает Чимин. Потому что такой голос он уже слышал, и подобные голоса не забываются. — Тэхён-а, ты уже пришел? — машет рукой профессор, — Войди, сын, сейчас мы закончим, и ты получишь свой ноутбук.       И в комнату входит Тэхён. И он — такая же точная копия свое предка, как и его высокообразованный профессор-отец. Видимо, у семейства Кимских были гены как батуты!       Богом с Чимином замирают, потрясенные, а Богом еще и густо краснеет и таращит глаза на вошедшего следом за ним так, что они у него вот-вот и перейдут из разряда азиатских в достояние европеоидной расы. — Знакомьтесь, мой сын Тэхён, — представляет профессор, и Тэхён широко улыбается, кланяется, и снова улыбается, и в улыбке его нет той дерзости и вызова, что у Тэхёна Сергеевича, но зато есть та же задоринка и готовность на авантюры. — Тоже студент, правда, еще первокурсник, но уже старательный. Вот, пообещал ему ко дню рождения подарить мощный ноутбук, так что мы тут с вами закончим — и по магазинам. — Пап, у меня репетиция скоро… — басит жалобно Тэхён и ковыряет на столе профессора органайзер с ручками и карандашами. — Ох, уж эта твоя любовь к песням и пляскам… — вздыхает профессор и наскоро залпом выпивает свою порцию виски. — И у нас скоро гастроли, — радостно сообщает Тэхён, наливая между делом и себе виски тоже, — так что мне бы освобождение на недельку, а? Пап?       Чимин посмеивается, наблюдая за этой уютной домашней сценой, вспоминая натянутые отношения между сыном и отцом Кимскими в девятнадцатом веке, но профессор, выходя, вдруг оборачивается: — Кстати, ребята! Я тут решил предпринять поездку одну… по служебным делам, но как раз в те места, откуда вы только что прибыли. Не хотите со мной? Я вам на кафедре командировку оформлю. Так сказать, приятный бонус после удачно завершенного дела, а?

***

      Вечером Богом тянет Чимина в клуб, и Чимин особо не сопротивляется: провести еще одну ночь в обнимку с воспоминаниями о Минском — такая перспектива его пугает.       Чимина скручивает внутри, когда он видит много лиц и ловит себя на мысли, что пытается разглядеть в толпе знакомые черты, но этих черт не находит, хотя внезапно в каждом из снующих туда-сюда людей вспыхивает что-то знакомое или ему просто хочется это знакомое увидеть. — Знаешь, — откровенничает Богом, отпивая пиво из высокой тяжелой кружки, — этот Тэхён… он… совсем не такой. — Совсем, — кивает Чимин. — Но сходство поразительное. — Да, — Богом кивает и допивает пиво двумя нервными глотками. — Думаешь, стоит попробовать? — Ну, а почему нет? — Чимин грустно улыбается. — Я бы, наверное, попробовал.       Диджей на сцене что-то кричит в микрофон, что-то объявляет радостно, и Чимин слушает с интересом, потому что этот клуб славится тем, что именно здесь он слышал впервые самые свежие музыкальные новинки.       И вдруг… вдруг вперемешку со рваным битом из огромных колонок начинает литься мелодия… которая… безусловно, видоизмененная современным мастером под себя, но Чимин даже не сомневается в том, что это ТА САМАЯ мелодия, потому что перед глазами до сих пор — тонкие пальцы Минского, бьющие по клавишам. — Что… это за музыка? — хватает Чимин Богома за рукав. — Не знаю, ремикс какой-то… Тебе тоже нравится, когда вся эта классика в современной обработке, этакое новое прочтение и все такое… Помнишь, как была эта… как? Не помню, диджей какой-то делал в девяностых, миксовал русскую оперу и получалось прямо очень хорошо… Тоже люблю такое, да.       Богом еще что-то рассуждает, вспоминает, а Чимин замирает, вслушиваясь, и улыбается так широко, что сводит скулы. Потом подскакивает, пробирается через толпу к диджейскому пульту, что-то выясняет, перекрикивая долбящие воздух колонки… — Что? А? — диджей машет руками, мол, не мешай. — Трек! — орет Чимин. — Как называется трек?       Диджей показывает ему обложку диска, ждет, пока Чимин сфотографирует ее, а потом отворачивается и продолжает работу.       Чимин возвращается на место, не находит Богома, впрочем, это вполне закономерный ход вещей: вероятность того, что он друга больше не увидит или увидит в объятиях какого-то особенно любвеобильного посетителя клуба, близка к ста процентам. Он вбивает название трека в поисковую строку Навера, листает, читает списки топ-чартов, переходит по ссылкам и, наконец, замирает, когда на экране телефона всплывает фотография портрета. С которого на него смотрит Юнги Владимирович Минский.       Европейский композитор с русскими корнями.       Автор знаменитых вальсов, классик.       Имя на странице совсем другое, и Чимин видит пометку «псевдоним», но взгляд… Юнги на портрете смотрит вдохновленно, пытливо, он смотрит… счастливо?       И Чимин давится слезами, потому что человек на портрете, он… не одинок…

***

      Литтлмочиевск теперь называется по-другому. Всё здесь теперь называется по-другому. И по-другому выглядит.        Чимин смотрит в окно вагона, трясясь в поезде от Москвы до областного центра, и думает, что, наверное, глупо спорить со временем — ему не нужны ни наше согласие, ни разрешение, чтобы изменить все под себя, а то и разрушить.       Теперь это большой город с широкими дорогами и небоскребами, теперь здесь набережная имеет право так называться, и на ней не встретишь ни небрежно заросших травой тропинок, ни покосившихся вывесок. Но в городском саду у девушек все такие же слишком пышные для столь раннего утра кружева, а в старом районе города деревянные части домов все также контрастируют со свежей краской новых построек.       Богом стучится в номер к Чимину после завтрака, проскальзывает в дверь и загадочно улыбается: — Смотри-ка, Чимини, что я тут нарыл. Вот зря ты не ходишь с нами по историческим музеям, серьезно, там можно найти массу любопытного.       И показывает в телефоне фотографию, которую трудно разглядеть, но зато видна крупная подпись, которая возвещает о том, что «Дом знаменитого композитора-земляка вновь открыт для посещений».       Чимин никогда не любил музеи, и профессор Ким всегда укорял его за это, потому что в их профессии умение работать с первоисточниками, вообще-то, идет отдельной дисциплиной, и это умение — в основе всего. Но Чимину всегда было скучно рыться в пожелтевших газетных вырезках, и он откровенно зевал на семинарах по музееведению.       И впервые в жизни в исторический музей бывшего Литтлмочиевска он летел так, что таксист, которого он дергал через каждый километр, как пресловутый осел из Шрека с вопросами, далеко ли еще, посматривал на него с откровенным страхом.       Исторический музей располагается в доме помещицы Николь. Чимин узнает этот дом с его пафосными колоннами сразу, и даже не удивляется. Он бродит по залам в поисках того самого объявления с фотографией, и находит его в центральном зале, а потом долго стоит, пристально вглядываясь. Служащие музея смотрят на странного туриста недоумевающе, и их интерес усиливается, когда он вдруг закрывает лицо руками и выбегает из зала.       Дом Минского претерпел не одну реставрацию.       Это сразу так разочаровывает, но Чимин понимает, что прошло слишком много времени, чтобы все здесь оставалось прежним, первозданным. Он бродит по комнатам, превратившимся в музейные залы, застывает в гостиной у рояля и вовремя одергивает руку, которая тянется прикоснуться к клавишам, но грозная табличка запрещает трогать экспонаты руками.       Чимин смотрит на посетителей, которые равнодушно блуждают из комнаты в комнату, на группу школьников, веселящихся тайком от экскурсовода и шумно обсуждающих цветы на обоях, и думает, что никто из них и представить не может, насколько живыми и настоящими были те, кто ходил по этим комнатам раньше, несколько столетий назад, и чьи призраки наполняют здешний воздух своим дыханием.       Этот дом хочется оградить от такого внимания, но, может быть, время все делает правильно, и только так Чимин через все эти временные слои может дотянуться и снова прикоснуться к тому, что ему было когда-то дорого.       И Чимин смотрит с жалостью на тех, кто никогда этого не поймет. — На этом полотне, — доносится до Чимина голос экскурсовода, — принадлежащем кисти композитора, изображен европейский квартал, залитый дождем. Парижские улицы вдохновляли мастера, и он старался запечатлеть их на холсте… Здесь мы видим мотивы дождя и непогоды, но автор словно хочет показать, что даже ненастье может стать мощным вдохновляющим началом.       Чимин откашливается и подходит ближе. — Извините, — говорит он громко, — но это немного не так. Вернее, совсем не так.       Экскурсовод недоуменно оборачивается, и группа школьников тоже разом поворачивает к Чимину свои головы, с интересом разглядывая молодого человека, рискнувшего прервать рассказ. — Эту картину Юнги Владимирович написал, когда похоронил своих родителей, — Чимин грустно улыбается: в его памяти живо всплывает лицо Ланского-Рогатых, когда он рассказывал это, стоя в галерее, — Минский тогда собирался перебраться в Петербург, его звали преподавать в университете музыку, ему пророчили успешное будущее, но, когда случилась та гроза, что унесла жизнь его отца и матери, Юнги сказал, что его дом там, где его семья, и остался.       Экскурсовод бормочет что-то о том, что у него «свои сведения» и что-то про «исторические справки», но внимание детей уже переключилось на картину, и они разглядывают ее с большим интересом. — Это очень печальная картина, — продолжает Чимин. — Минский мыслил особенно, и иногда его было трудно понять даже тем, с кем он был знаком и дружил с самого детства. Но он умел объяснить просто, так что и сам становишься, кажется, умнее от его объяснений. — А расскажите еще о Минском, — просит молодая учительница, которая, видимо, и привела детей на эту экскурсию. — Мы как раз проходим по школьной программе его произведения. Было бы очень интересно узнать, какой он был человек, как он жил. — Он… — Чимин замолкает, задумывается, обводит взглядом детей, — жил уединенно и вообще был человеком одиноким. Но бесконечно любил свой дом, людей, которые его окружают, любил эти леса, очень ими дорожил, и даже не давал использовать землю под пашни, чтобы сохранить дубравы.       Дети смотрят на Чимина во все глаза, а он натыкается взглядом на другие картины на стене и вспоминает: — Ах, да, свои картины он писал в деревянной галерее за домом. Выходил туда ранним утром и мог целый день провести за мольбертом. Прислуга заботливо приносила ему туда лимонад и пирожки, — Чимин сглатывает, пытаясь справиться с дрогнувшим голосом, — … с мясом… и с яблоками… Таких пирожков, как у его кухарки Марьи, не подавали больше нигде в уезде. Юнги Владимирович любил говорить: «У Марьи отменные пирожки, они составляют ее гордость и каждый, кто хоть раз побывал у меня в гостях, непременно требует угоститься ими при повторном визите». Он… он был очень одинокий человек, но всегда боялся остаться один… — Удивительно, но судьба как будто знала об этом, — тихо добавляет молодая учительница, — потому что композитор умер в глубокой старости во время премьеры своей последней симфонии, когда отзвучала последняя нота и зал взорвался аплодисментами. Критики писали, что он «умер от счастья». По завещанию мастера, похоронили его здесь, рядом с его родителями.       Чимин разворачивается и выходит из зала широкими шагами.       Он точно знает, куда должен идти.

***

      Чимин смотрит на мраморные статуи, увитые настырным плющом, убирает плети, смахивает мох, куски древесной коры. Немного странно стоять вот так посреди леса, слушая шум проезжающих неподалеку по трассе автомобилей, звуки существующей параллельно этому мигу цивилизации, смотреть на эти, оставленные временем нетронутыми мраморные изваяния и разговаривать вслух, будто надеясь, что тебя услышат сквозь толщу, неподъемную, тяжелую толщу времени.       Теперь здесь статуи четыре: мужчина, который бережно прижимает хрупкую женщину, и маленький мальчик, присевший на корточки и обнимающий собачку, которая вьется у его ног. — Как ты там? — шепчет Чимин, сглатывая комок в горле, и гладит рукой куски выщербленного временем и водой мрамора. Статуи смотрят на него раскрошившимися глазницами и, кажется, недоумевают: почему о них вспомнили, почему к ним пришли вдруг, нарушив их уединение. — Вспоминаешь меня?       И путешественник во времени Пак Чимин на секунду замирает и уносится мыслями в тот трепетный день в уездной глуши, где Минский алел щеками и смущенно теребил лацканы своего халата… и где Пакский совсем не по-гусарски плакал на краю временного излома.       Чимин ежится, и на него вдруг накатывает дикая, сковывающая все тело тоска по тем нескольким счастливым дням его жизни, которая и его-то жизнью, в общем, не была. Он и не замечает, как скатывается по щеке первая слеза, потом вторая, и вот уже намок воротник толстовки, и он стоит и не хочет даже вытирать щеки длинным рукавом — такими правильными кажутся ему его слезы. — Я не мог остаться, ты же знаешь, — всхлипывает Чимин. — Но я… но… ты… спасибо, что сохранил себя для меня. Спасибо за то, что не бросил музыку, и она привела тебя ко мне через все эти столетия. Спасибо, что остался со мной. Здесь остался. В моей памяти остался. В моей жизни остался, и, пожалуйста… не уходи из моих воспоминаний никогда. Снись мне по ночам, приходи в болезненном бреду. Только не стирайся из моей памяти: я хочу всегда помнить твое лицо. И никогда его не забывать.       Чимину тяжело, он оседает на землю, опираясь на тяжелые мраморные постаменты, прислоняется щекой к холодному камню. И долго плачет. А когда слез уже не остается, встает, вздохнув тяжело, и, перед тем, как уйти, оглядывается на белые фигуры: — Спасибо, что остался.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.