***
— Ведь, до чего ж все настырные, вот скажи, — возмущается Тэхён, выбирая из перепутанных листьев ягоды земляники, чуть поскребывая отросшими ногтями плотный влажный с терпким запахом дерн. — Я скачу лучше всех, в седле держусь ладнее всех, надежнее, и быстрее всех разрываю ленточку на финише. Так почему же я слышу от них одно только «так нельзя!» и «так не положено!», и «так не по правилам!». Ведь, цель достигнута, разве нет? — Ну, — бормочет чуть хриплый сонный голос откуда-то из-под ельника, где сумрачно, куда солнцу никак не добраться, и поэтому там все дышит секретами, и поэтому там дышится украдкой. — Есть правила… — Когда я родился, я, ведь, не спрашивал на то ничьего высочайшего соизволения, правда? — Тэхён протягивает руку и гладит голую кожу чужой ладони в белом льняном смятом рукаве, гладит осторожно, одними кончиками, и улыбается, затаив дыхание, и улыбается еще шире, когда из-за ажурных хвойных ветвей слышит высокий, словно сдавленный на выдохе совсем детский смех, — Почему же во всем остальном я должен обязательно спрашивать, учить правила… следовать им? Ты тоже вот… Ты пробовал когда-нибудь наперекор? Из-за веток — вздох, иголки, дрогнув, раздвигаются, и случайный солнечный слабый лучик, полоснув по лаконичным линиям почти совершенного подбородка, прячется в зарослях, словно извиняясь за свое несвоевременное вторжение. — Сейчас вот пробую, — шевелятся полные губы, мягко сжимаясь бутоном в печальном смешке. — И когда-нибудь ты признаешься мне, что тебе это нравится, да? Взгляд из зарослей темнеет, словно заливается чернилами откуда-то изнутри, даже страшно. И гнев осветляет это лицо, разглаживает, делает невыносимо… неправильным… здесь и сейчас… будто его и не должно тут быть вовсе. Его и не должно. — Не будь еще более ребенком, чем ты есть, — низким шепотом проливается из глаз жаркая тьма, оседает на ресницах, на кончиках хвои, повисает в воздухе хрусталиками звука. — Мне и так не замолить своего греха во веки веков… Но Тэхен протягивает в ладонях горсти спелой земляники, и она каплями сладкой крови отражается в этих залитых черным гневом глазах. Черный гнев вздрагивает рябью и пропадает вдруг, выжигаемый нетерпеливым, жаждущим, немного жутким огнем. — В пекло эту дерьмовую жизнь! Ко всем чертям! — и Тэхён улыбается, когда цепкие пальцы хватают его, впиваясь в запястье, и тянут вместе со смятой земляникой в пригоршне на себя. О, Тэхён обожает Сокджина такого! Разнузданного, сквернословящего, не смущающегося никого и ничего, отпускающего на волю свой вздорный, авантюрный, рисковый характер… Только так Сокджин и бывает настоящим! Тэхён знает это, чувствует, что и Сокджину это нравится. И Тэхен наблюдает за тем, как, измазав щеки в земляничном соке, солидный хозяин большого поместья, уездный законодатель мод и поборник самой высокой морали сверкает глазами из-под растрепанной челки, давит губами своими пухлыми спелые бурые ягоды, ловит капли сока кончиком языка и улыбается… улыбается… невыносимо хорошо улыбается… Тэхен наблюдает, а потом вдруг резко наклоняется, подминает под себя чуть вспотевшего в этой парящей влажности дубравы Сокджина и исцеловывает исступлённо шею его, кадык, перекатывающийся под топлено-молочной кожей, плечи, грудь… — Я бы украл тебя, — шепчет. — Увел как коня. Ночью. Бесшумно. Никто бы до утра не хватился. А утром были бы мы уже далеко. Словно и не было тебя в их жизнях. А Сокджин стонет, выгибается, впаивая собственное дыхание в тэхёновы руки, и спроси у него: удовольствие ли это стекает блестящими дорожками по щекам? Счастье ли? Или стучащийся в груди страх, что вот-вот все это счастье и закончится? — Это плохо, но мне совсем не жаль отца. — Все равно мне никогда не выдержать конкуренции с его представлением обо мне! Мой образ, нарисованный им самим себе, всегда будет лучше, сильнее, ярче и любимее. Меня утешает лишь то, что Намджун Алексеевич первым изменил мне и продолжает изменять все это время, пока мы вместе. — Серьезно? С кем? — Со своими мыслями… С тем мной, который в них. С этим совершенно другим человеком, хотя ему и кажется, что мы похожи. По сути, он никогда и не пытался познакомиться с настоящим мной. Он всегда предпочитал делать вид, что разницы не видит. Крепкое молодое тело Тэхёна — как осязаемый укор и требование не медлить и не сомневаться. Сокджин ведет носом по коже от подмышки до талии, вдыхает его вкусный мужской запах, перемешанный с потом и хвоей, плесневелым запахом сырой земли и ни на что не похожим запахом возбуждения, отпущенного на волю. Сокджин повторяет эту дорожку губами, и Тэхён извивается, хихикает, он боится щекотки, его немного бросает в дрожь, и его длинные ресницы вспархивают как бабочки, и снова бьют тенями по щекам. И Сокджин сжимает кулаки, потому что эту боль в кончиках пальцев нужно куда-то деть, что-то с ней сделать, иначе она просто сожжет его однажды всего целиком. — Мне очень стыдно, но я люблю тебя, — говорит он грустно, качая расхристанного, такого беззащитного в своих этих сверкающих капельках пота Тэхёна, как ребенка, в своих объятиях. — Ты никогда не оставишь его, да? — Никогда. — А если он сам тебя отпустит? Прогонит? — Он не отпустит. И не прогонит. — Почему? — Потому что… — Сокджин морщится, вглядывается куда-то вдаль, словно собирается разглядеть окна поместья в закатном розовом свете. — … потому что он всегда будет плотно задергивать шторы.***
Намджун щурится от солнечного света, пробившегося через плотно задернутые шторы. Нашаривает на тумбочке телефон. Выключает будильник. — Эй, — у Хосока по утрам голос еще более хриплый, чем всегда, хотя куда уж больше? — Ты чего так рано? — Пора. — Ты хоть немного поспал этой ночью? Только и слышал, что твои вздохи, — Хосок теплый, у него на щеке отпечатался след от подушки, волосы взъерошенные, а на макушке бунтующее торчит неугомонный вихор. — Опять этот сон? Намджун кивает и подходит к окну, раскрывая шторы. — Будто я — средневековый помещик и женат на Сокджине, а он изменяет мне с моим внебрачным сыном, ересь какая-то… Хосок заливается смехом, переворачивается на живот и нашаривает на полу свой телефон. — Кстати, Сокджинни прислал сообщение, поздравляет с Чусоком…***
В сумраке кабинета Намджун из самого дальнего кресла старается увидеть в книге важные мысли, а видит только две высокие фигуры через окно в самом конце двора. Там, где бордюр из плетущегося французского шиповника нарушает правила, и изящная рука его супруга решительно отсекает выбившиеся концы. И там же, на подъездной аллее, Тэхён, высокий, стройный, вспыхивающий своей белоснежной рубашкой как мотылек среди листвы, седлает коня, стоя спиной к падающим на гравий обрезанным цветам. Намджун смотрит внимательно. Ни тот, ни другой не поворачиваются. Потому что в кабинете не задернуты шторы, и, хоть Намджун погасил свечи, они будут осторожны и не дадут усомниться в себе ни взглядом, ни вздохом. Можно подойти к окну и опустить портьеры. Тогда весь дом знает, что барин изволит писать, и его беспокоить не следует. Можно опустить портьеры и пройти быстрыми шагами через террасу, неожиданно оказаться перед ними и застать врасплох. Увидеть смущение, испуг, вину в глазах. Намджун останавливается у окна. Розы, срезанные решительно, падают на гравий. Кап! — как кровь, разбиваясь на лепестки. Кап! Кап! Кап-кап-кап! Сколько еще вытечет этих лепестков, пока напряженным от ощущения чужого родного присутствия спинам будет позволено зашторенными окнами соприкоснуться? Намджун знает, что все это — сон. Знает, что, оставь он окна открытыми, уличи он, уязви, застань, ему самому не будет больно, скорее всего, он просто проснется и все. Спина у Сокджина Юрьевича широкая, прямая. Теплая, — Намджун знает это, он касался ее руками в прошлом сне, и ничего не почувствовал, кроме тепла. И напряженная. Спина у Сокджина Юрьевича такая напряженная. И Намджун делает шаг к окну и решительно задергивает портьеры.***
У Хосока теплые руки и холодный нос, как у щенка. И весь он такой же беспокойный и неугомонный. — Хосок, — зовет Намджун, открывая глаза и вглядываясь в тени от уличных вывесок на потолке. — Мммм, — Хосок засыпает тяжело, и будить его вот так, среди ночи, это, как минимум, негуманно, но он не возражает, и Намджуну стыдно. — Я боюсь засыпать. — Почему? — Хосок пододвигается ближе, опутывает ногами намджуновы бедра и возится, устраиваясь, как белка в дупле. — Я засыпаю и снова… снова… Ты любишь землянику, Хосок? Хосок ворчит что-то там в одеяло, возится снова. — Мне же нельзя кислое, Джуни, — ласково напоминает он и почти уже ныряет в сон, но спохватывается и интересуется, шепча прямо в ухо, — Тебя ведь там, во сне, никто не обижал? — Нет, — Намджун прикрывает глаза и вслушивается в мерное дыхание удовлетворенного ответом засыпающего Хосока. — Кому я там нужен?***
Пламя свечи бьется о стекло подсвечника, лижет его, пробует на вкус. И Сокджин Юрьевич, разметавшись на белых простынях, дышит спокойно, едва приоткрыв губы. Намджун Алексеевич садится рядом и едва касается ладонью белых кружев на ночной сорочке. Грудь, обтянутая выбеленным льном, поднимается и опускается, поднимается и опускается… поднимается и опускается… и это завораживает. И Намджун Алексеевич решается. Он наклоняется и мягко целует тонкую светлую кожу в вырезе рубашки. Сокджин отзывается моментально — жалобно всхлипывает во сне и будто подается навстречу. Намджуну ли подается он навстречу, или где-то в глубине своего сна он отвечает на ласки его сына? Намджун касается губами решительно, его заливает, затапливает злость, он дергает резко тесьму, и рубашка раскрывается-разрывается на груди Сокджина. И тот просыпается. — Что вы?.. — его глаза вспыхивают под ресницами сначала испугом, а потом загораются мерно интересом и ожиданием. Намджун смотрит на него молча, опускается медленно к паху, не отводя взгляда от этих мерцающих глаз, нащупывает губами мягкие волосы на лобке, спускается ниже, проходится губами по сморщенной коже, и тут же навстречу его губам Сокджин откликается своим возбуждением и задыхается собственным вдохом. И что-то ядовитое внутри Намджуна хочет выплеснуться на грудь Сокджина, которая сейчас дрожит и выгибается, приподнимаясь над кроватью, но он молчит, толкается почти жестко, растягивая, размазывая Сокджина под собой, но на языке вертится много и еще один самый главный вопрос. Но он толкается в последний раз сильно, глубоко, заставляя Сокджина взвыть под собой совсем по-звериному, и все это ядовитое выливается белесыми струями на жесткие простыни. И он откидывается на подушки, краем глаза наблюдая, как Сокджин поднимается с кровати осторожно, ступая босыми ступнями по дощатому полу, идет к кувшину с водой и тщательно обтирается жестким полотенцем, счищая с себя его, Намджуна, следы. И Намджуну горячо где-то под ребрами от того, как горбится Сокджина спина, как медленно тают на его спине красные расцарапанные полоски, и как прячет он глаза, чтобы не сорваться и не заплакать.***
— Я занимался сексом с Сокджином. И, наверное, не стоило говорить это Хосоку в тот момент, когда он нарезает овощи, потому что Хосок оборачивается резко, и нож в его руке выглядит, как минимум, непредсказуемо. — Понравилось? — смотрит он пристально и медленно кладет нож на стол. — Нет. Хосок проходит к столу, садится рядом с Намджуном, кладет руки ему на колени. — Так, ладно, Джуни, — вздыхает он. — Я не такой умный, как ты, не так хорошо воспитан, как ты. И не умею много думать, перед тем, как что-то сказать. Как ты. Поэтому просто спрошу: ты влюблен в Сокджина? — Нет. — Ладно. Ты хочешь Сокджина трахнуть? Намджун смеется: — Никогда не думал об этом. Я не знаю, почему мне снится эта ересь, Хосок, правда, не знаю. Хосок пожимает плечами. — Ну ладно. — Знаешь, — оборачивается Намджун. — Пообещай мне кое-что? Хосок кивает, весь как-то подбирается и взбирается с ногами на табурет, обхватив руками согнутые колени. — Если ты когда-нибудь меня разлюбишь… — Ну вот, начинается… — Дослушай меня, ладно? — Намджун садится рядом на пол, утыкается носом в его согнутые коленки. — Дай мне сказать. Если вдруг… когда-нибудь… Не позволяй мне делать вид, будто я ничего не понимаю, ладно? Хосок замирает. Кивает. — Не позволяй мне задергивать шторы, ладно? — у Намджуна голос срывается, он почти шепчет. — И вообще… не позволяй мне быть трусом, ладно? Никогда, ладно? И Хосок снова кивает.***
Огонь рвется из камина на волю, но его языков хватает только чтобы дотянуться бликами до рядов книжных корешков на полке. Сокджин в кресле уютный и совершенно чужой. — Я знаю, что ты изменяешь мне с моим сыном, — говорит Намджун совершенно просто, и от того, как быстро Сокджин поднимает на него взгляд, ему даже как-то смешно, весело, что ли. — Я знаю о каждом вашем с ним свидании. Сокджин откладывает книгу и выпрямляется в кресле. — Ты разочарован? — уточняет он, выискивая в лице Намджуна хоть какую-то реакцию. — Нет, — Намджун качает головой. — Ничего не чувствую. Знаешь, почему? Сокджин смотрит исподлобья. — Потому что это все не реальность. Ты мне снишься, Тэхён мне снится, все это вокруг, даже я сам себе — снюсь. — Очень удобно, правда? — улыбается ядовито Сокджин. — Гораздо удобнее задернутых штор, как на мой вкус. — Я не знаю, что сделать, чтобы эти сны перестали мне сниться. Что сделать, чтобы ты перестал мне сниться? Чтобы перестал сниться ваш ельник, ваши свидания с Тэхёном, земляника эта… — Вы, Намджун Алексеевич, кажется, утомлены сегодня? — Сокджин Юрьевич фон Ким проходит к портьерам и поправляет тяжелые золоченые кисти. — Приказать Седжину принести воды для компресса? Или капли. — Ты слушаешь меня? — Намджун подходит к фон Киму спешно, хватает его за рукав, тянет к себе… — Я как будто в игре, я словно квест какой-то прохожу… я не знаю, что я должен сделать, чтобы ты перестал мне сниться… я не знаю правил… Сокджин смотрит в пол, мнет манжеты длинными пальцами. И Намджун подходит к нему, цепляет пальцами подбородок, поднимает голову его, заставляет смотреть на себя. А потом наклоняется и осторожно касается его губ, слизывает с них земляничный вкус и запах, пробует. Но сон — на то он и сон, чтобы обволакивать ватой, глушить голоса и чувства. А Сокджин откликается с готовностью, шарит руками по его груди в распахнутом халате слишком как-то поспешно, суетливо, дышит, опаляя дыханием кожу, и Намджун даже сквозь толщу сна чувствует приятное покалывание, трепет дыхания на поверхности кожи, влажное его тепло. Где-то под ребрами растекается сладость, давит, так, что ноги подкашиваются, и Намджун прикрывает глаза и распахивает их снова, потому что в комнате вдруг темно, и в окне — круглая белая луна, совсем такая же, как мелькающая сквозь деревья рубашка Тэхёна. И на фоне этой большой белой луны — гибкий извивающийся силуэт, только тень, но она такая ясная, что лицо Сокджина, которое совсем близко, и оно такое… словно Сокджин Юрьевич фон Ким крайне обеспокоен… — … я не знаю правил… — бормочет Намджун, разглядывая силуэт, а терпкая сладость из-под ребер спускается ниже, к самой кромке пижамных штанов, будто кто-то ведет ее туда, прочерчивает пальцем дорожку, — не знаю правил… — Не знаешь правил — выдумай их сам, папа́! — доносится басом Тэхёна откуда-то от двери. — Кто-то же ведь выдумал их для тебя? И фигура на фоне белой луны в окне вздрагивает, плавится, приближается, растет, но, чем ближе, тем быстрее разлетается на пиксели, тает, пропадает. Намджун хватает руки Сокджина на своей груди, прижимает, останавливает. — Ты любишь Тэхёна, — бормочет он в губы Сокджину. Тот смотрит на него, не мигая, и только губы наливаются кровью, словно опомнившись. — А я люблю Хосока. Хосок — моя реальность. — А Сокджин — моя, — смеется Тэхён, подходит, берет фон Кима за руку и ведет через всю комнату к выходу. Намджун тоже смеется: — Но вы же — сон! — Тогда, о чем переживать? — оборачивается Сокджин и добавляет строго. — Просто проснись и все!***
— Я не знаю, что произошло, но эти сны… они перестали мне сниться… — бормочет Намджун, вылавливая палочками из бульона листья шпината. Просто потрясающее упорство: категорическая нелюбовь к зелени. — Просто перестали сниться и все. Две ночи уже сплю нормально. — Я жнаю, што проижошло! — шепелявит с набитым ртом Тэхён и добавляет, прожевав, — Хосок, когда ты засыпаешь, открывает шторы. И ты спишь при свете луны. Это я посоветовал! — Ты рассказал ему? — Намджун впивается взглядом в Хосока, но тот улыбается и кивает совершенно беззаботно. — Серьезно? Сны о жизни средневекового помещика на лоне природы? И об изменах жены с конюхом? Знаешь, у Фрейда были бы к тебе вопросы. — Тэхён поднимается, стряхивает с себя крошки и вопит уже из прихожей, натягивая кроссовки. — Сокджинни-хен берет меня сегодня на рыбалку, так что не теряйте нас! — Ну, — краснеет Хосок, когда за Тэ хлопает дверь, и Намджун оборачивается и смотрит на него выжидающе. — Я подумал, что стоит начать со штор… Но дверь снова распахивается. — Намджуни, это я! — голос Сокджина из прихожей звучит так знакомо, словно перекочевал из снов в реальность. — Хотел поговорить. Привет, Хосок! Хосок кивает, обнимает одной рукой старшего хёна и выскальзывает из кухни, несясь к звонящему телефону. — Я… — Сокджин топчется на пороге кухни. — Просто, хотел предупредить тебя, что… Намджун смотрит на этого нерешительного старшего хена и улыбается. И, кажется, знает, что он сейчас скажет. — Я позвал Тэхёна на рыбалку, ты не против? — наконец выдает Сокджин. — Ну… он твой младший брат, и все такое… — Если это свидание, то я не против, — улыбается во все щеки Намджун. И ему так легко почему-то. Сокджин краснеет, сначала испуганно, а потом заливается краской еще больше и улыбается совсем по-дурацки. — Я думал, ну… — он все еще не в состоянии сформулировать мысль, поэтому немного подвисает, подбирая правильные слова. — Между нами же все нормально? Учитывая… — Хён, — останавливает его Намджун. — Я был влюблен в тебя пять лет назад, и ты после этого перевстречался с половиной Сеула, так чего же вдруг сейчас? Сокджин молчит, и Намджун, конечно, понимает. Потому что теперь это Тэхён. — Хосок — моя реальность, Сокджинни, — хлопает его по широкому плечу Намджун. — И, кстати, ты мне снился недавно. — Правда? — на лицо Сокджина возвращается привычная ехидная ухмылка. — И что там было? Во сне? — Мы трахались, — пожимает плечами Намджун. Сокджин краснеет снова и смотрит совсем уж обеспокоенно. — Думаю, это к тому, — поясняет Намджун, — что, если ты обидишь Тэхёна, я тебя выебу… хён. И смеется.***
Силуэт Хосока на фоне белой луны в распахнутых шторах гибкий, плавкий. — Как ты думаешь, мы когда-нибудь сможем смотреть друг на друга открыто? — тянется, цепляя его за пояс халата, Намджун, дергает на себя резко, и Хосок падает на кровать, ойкает, но тут же смеется. — При всех — нет, — улыбается он так, будто понял, принял и смирился. — Никогда? — водит пальцем по его щеке Намджун. — Никогда? — Конечно, никогда, Джуни. Хосок редко бывает серьезным. Но если бывает, каждое его серьезное слово, каждая его мысль — на вес золота. — Но есть и хорошие новости, — гладит он Намджуна по щеке и медленно стягивает с него пижамную рубашку. — Мы не всегда будем этого хотеть. Это не всегда будет нас беспокоить. И рано или поздно мы совершенно спокойно сможем не думать об этом, потому сможем забыть и постепенно перестанем вспоминать.***
— А представь себе, пройдет, может, сто лет… или тысяча, я не знаю… и человек будет никому ничего не должен… — Тэхен жует плотную сочную травинку, и молочный сок мажет белым по его губам. И Сокджин смотрит на него и сглатывает тяжело, потому что в горле комок, и комок этот в горле уже давно, и Сокджин, в общем-то, уже с ним свыкся, но иногда бывает больно, будто в первый раз, как тогда, когда он только-только в горле появился. — Знаешь, может быть, я, конечно, только мечтаю, но когда-нибудь же… возможно, правда? … наступит совсем другая жизнь, и человек будет никому ничего не должен и… сможет быть счастливым так, как захочет… — Человек всегда будет должен… Всегда… Потому что человек всегда… всегда большой трус. Поэтому он никогда не решится принимать решение сам. Так ведь проще, да? Кто-то решил, кто-то сказал, кто-то предписал, кто-то придумал правила… Всегда. Будет должен всегда. Сокджину очень идет эта грустная улыбка. Очень. Но счастливая шла бы гораздо больше.